И всему этому Кущ, обыкновенный инспектор по кадрам, собиралась пойти наперекор.
Ефимочкин в сомнении покачал головой. И только пробормотал:
— Да, памятная будет командировочка. Эх, Пелехатый, Пелехатый!..
Испытующие взгляды Ефимочкина сердили Кущ. Она одергивала рукава ненового жакета, поправляла воротничок белой блузки, приглаживала гладко зачесанные волосы, хмурила лоб. По лбу пробегали легкие морщинки, выражение темно-серых глаз становилось еще упрямее.
И вдруг в Балашихинск приехал Викторов. Он явился в конце дня в контору, растормошил всех, и не успела Кущ опомниться, как она была уже в пальто и Викторов вел их с Ефимочкиным к себе домой.
— Не выдавайте меня начальству, — просил он, — приехал самовольно, когда узнал, какая тут случилась беда. Глафира мне сообщила. Поверите, переживал, будто отца родного похоронил…
Кущ жадно ловила каждое его слово. Тяжесть начинала спадать с ее души. Туман рассеивался. Рука ее лежала на твердой руке Викторова, она шла, повинуясь его воле, он поворачивал ее вправо, влево, вталкивал через калитку, помогал подняться на крыльцо.
Она едва успела разглядеть двор, яблони, укутанные по самую крону снегом, коридор, переднюю с зеркалом.
За накрытым столом уже сидел, хохоча, Кривцов. Викторов извинился:
— Глафира моя оплошала. Ничего не приготовила… Все плачет и плачет…
Глафира взмахнула рукой, как крылом. Она бесшумно сновала по комнате, заглядывала мужу в глаза.
Хотя хозяин и извинился, но угощение было отличное: соленья и маринады, пышные пироги, жареная курятина.
Кущ сидела прямая, напряженная. Ей неприятно было в этой столовой с бесчисленными вышивками, кружками «напейся и не облейся». Кусок не шел в горло. Если бы не ласковые, полные заботы взгляды Николая Павловича, она бы убежала. Он вдруг повернулся к ней и спросил:
— Вы что-то осунулись у нас в Балашихинске. Устали?
— Устала? Нет, не устала…
Она с завистью смотрела, как уже спокоен Ефимочкин — пьет наливку, хвалит пироги, спорит с Кривцовым. Викторов тоже спорил, но все время оглядывался на Кущ, внимательно смотрел на нее, потом тихо спросил, будто приласкал:
— Что, Александра Александровна? Что, моя милая, хватила горя в нашем Балашихинске?
Кущ вспыхнула, порозовела. Впервые она видела Викторова в домашней обстановке, за столом. В комнате было жарко, он сидел без пиджака, в вышитой украинской рубашке.
Заговорили о Пелехатом. Кривцов заявил:
— В наш век технического прогресса вряд ли это такое уж большое достижение — модернизация старых станков. Как ты считаешь, Николай Павлович?
Кущ с нетерпением ждала ответа. Но Викторов, как нарочно, медлил.
— Что ж, — сказал он неохотно, — свой эффект это, конечно, дает…
— Сам же ты ему присоветовал, — вставила Глафира Семеновна.
— Глафира! — укоризненно произнес Викторов и поглядел на Кущ, как бы извиняясь за бестактность жены.
— Что «Глафира»? Я тридцать пять лет Глафира.
Кривцов, блистая эрудицией, посыпал словами: «моральный износ станков», «амортизация», «экономический эффект», перемежая их своими обычными «вдрызг», «ясно, как разжеванный апельсин», «тронулись-двинулись». Кущ казалось, что он набит этими словами и фразами, как пирог начинкой, и она была благодарна Викторову, когда тот с комической мольбой поднял руки:
— Избавь нас от своей политэкономии, Аркадий Петрович! Умучил.
— Без теории хозяйственник теперь ничто… это же ясно… без экономических познаний… Ваше здоровье, Глафира Семеновна! Что делать бедному крестьянину без науки?..
— Однако модернизация станков, полное использование мощности старого оборудования — это тоже один из пунктов нашей программы, — сказал Ефимочкин.
— Особенно когда начальники из треста не дают нового. — И Викторов захохотал.
В его смехе было что-то грубое, ненатуральное. И Кущ спросила, сузив глаза:
— Вы ведь, кажется, говорили здесь в прошлый приезд, что добьетесь нового?
Николай Павлович не успел ничего ответить. Глафира Семеновна воскликнула:
— Это Леша, это Лешкины слова!.. Он уже и на партбюро выступал…
— А ты откуда знаешь? — неодобрительно спросил Викторов.
— Есть же здесь люди, которые тебя ценят. Которые знают тебя.
— Ох, женщины, женщины! — покачал головой Викторов.
Он опять налил всем вина, стал угощать, потом как бы невзначай спросил у жены:
— Значит, это Алексей болтает? Чудак!
Глафира Семеновна подсела ближе к Александре Александровне и негромко сказала ей:
— Если бы вы посмотрели личное дело этого Леши: выговор на выговоре… а отец у него был…
Викторов лениво остановил жену:
— Прекрати, Глафира!
— Что, я права голоса не имею? Мне обидно, когда мальчишка подкапывается под тебя, подрывает твой авторитет, критикует.
— Критика всегда полезна.
Как будто два голоса пели этот сложный дуэт — один шел вверх, другой вниз, в басы, потом они соединялись где-то на невидимой глазу нотной строчке. И Александре Александровне показалось, что перед ней искусно разыгрывается комедия, а она сидит в зрительном зале одна.
Ефимочкин оторвался от спора с Кривцовым и заметил:
— Николай Павлович сам любит покритиковать. Он умеет задать перцу… Вы помните, Аркадий Петрович?
— Еще бы! Он расшибал вдрызг…
Кущ, тоже помнила, с каким успехом выступал всегда Викторов. «Ну и дает, ну и дает!..» — говорили про него с восхищением.
А что он «давал»? Кого он задел по-настоящему, глубоко? На что рискнул? С кем испортил отношения? Щекотал нервы начальству — вот что он делал…
Кущ побледнела. Румянец отхлынул от ее впалых щек, взгляд стал суровым. Такая сила гнева проступила в ее лице, что Викторов заметил это. И его взгляд стал жестче. Он перестал ухмыляться, круто нагнул голову, как будто хотел боднуть. Шея его налилась кровью.
— Петр Иванович развел здесь либерализм, — пошел он напролом, — расплодил болтунов, развел панибратство. Алексей — механик хороший, не спорю, но зато и склочник первой руки. А я склочников не любило. Демагогия мне не нужна, меня, слава аллаху, и без демагогии знают…
— Почему же вы считаете Лешу демагогом? Наоборот, он человек дела, — сказала Кущ, стараясь говорить спокойно, но это ей плохо удавалось.
Викторов насмешливо повел бровью.
— Что это вы растаяли, Александра Александровна? На чью удочку поймались? — И снова посмотрел на нее тяжелым взглядом, в котором сквозило пренебрежение. — Ну, умер Пелехатый, ну, жаль его. Но не истерику же разводить. Работать надо, а не плакать. От чего вы тут в умиление пришли, не знаю. Я этот проект модернизации когда-то начинал, потом бросил… старик подхватил… Если вернусь на эту фабрику, посмотрю этот проект еще раз. Но может, я и не вернусь. А если уж вернусь, я вам покажу, что я с этим проектом сделаю!
— О! — захохотал Кривцов. — На Николая Павловича можно положиться. Балашихинская фабрика на весь Союз прогремит. Он это сумеет сделать!
— Даже без вашей помощи? — грубо спросила Кущ.
— А при чем здесь я? — обиделся Кривцов.
Ефимочкин стал делать умоляющие знаки: мол, неудобно в гостях…
Расстроенная хозяйка наливала чай. Кущ, сославшись на головную боль, собралась уходить.
Ее никто не удерживал, мужчины решили засесть за преферанс.
Викторов проводил ее в сени.
Они стояли в полутьме. Фонарь, горевший на улице, бросал странные отсветы через замороженные стекла. Смутно белела украинская рубаха хозяина. В сенях было тесно. Александра Александровна чувствовала у своего плеча теплое плечо Викторова.
— Мы с вами погорячились, Шурочка, поспорили. А о чем нам спорить? Что делить? Дело-то у нас одно… Всем нам Петр Иванович своей кончиной голову с плеч снял. Бросил бы я этот Балашихинск, гори он огнем!.. Любил я старика, ругался с ним, но любил. А как было не ругаться? Чудак ведь он, оригинал… не понимал современных методов хозяйствования.
С усилием Александра Александровна сбросила с себя чары этого молодецкого, ласкового, бесшабашного голоса, оторвалась от плеча, пышущего здоровым теплом, и вышла на улицу. Снова ее обволокло паутиной, опутало. Как ей хотелось верить, что все это так и есть, как объясняет Николай Павлович, что все это — правда… И может быть, когда он приедет в трест, он, как и раньше, будет заходить в ее комнату, не обидится на ее подозрительность и горячность. Он поймет… поверит…
Но она-то не могла больше верить. Хотела бы, да не могла. Она должна была знать… узнать… Ну, а узнает, что тогда?
Ей стало страшно.
Она очутилась на заснеженной улице совсем одна. Прохожих не было. За забором громыхала тяжелой цепью собака.
В облаках, как лодка в море, нырял месяц, Ей вдруг вспомнилось, как вел ее сюда Николай Павлович, поворачивая вправо, влево, в калитку, на крыльцо. Как будто посторонняя сила вела ее…
Она пошла по улице, дошла до стандартного дома и, сама не зная, зачем это делает, постучалась к вдове Пелехатого.
Та еще не спала.
С неприбранными седыми волосами, в домашнем капоте, осунувшаяся, она выглядела совсем старухой. И, как будто не в лад случившемуся, в квартире упорно держался домовитый запах цветов и тмина.
Сели на диван. От чая Кущ отказалась:
— Я пила у Викторовых. Николай Павлович приехал.
— Глафира Семеновна умеет угощать, — просто сказала Ольга Сергеевна. — А что Николай Павлович приехал, я знаю, заходил он… посидел у меня, посочувствовал… тетрадки Петра Ивановича себе на память взял…
— Какие тетрадки?
— Да всякие. Петр Иванович любил мечтать. Все, что намечтает, в тетрадь записывает. Как производство наладить, кого из людей выдвинуть…
Кущ спросила прямо:
— Скажите, а Петр Иванович любил Николая Павловича?
— Он его ценил, — ответила вдова. И отвернулась.
— А вы? — еще резче спросила Кущ.
— Я? — Вдова задумалась, как бы не зная, сказать или не сказать всю правду. — Нет, я не любила и не люблю.
— Почему?
— Не люблю — и все. Он только для себя пользу ищет. — Ольга Сергеевна долго молчала и все гладила ребро дивана. — Петр Иванович одного хотел — успеть закончить, что задумал. «А там, говорит, мне все равно, кто директором будет. Может, еще и Филатов меня в обиду не даст». Да вот не успел, голубчик, работу закончить. — Видимо, ей не хотелось говорить об этом. — А Николая Павловича он всегда ценил, помогал ему, учил… — Она вдруг заулыбалась, просияла. — Он ведь сразу к нам после института приехал, худенький был, голодный. У нас здесь и жил. И с Глашей у нас познакомился. Это он потом оперился, солидным стал. Ну, у него диплом. Так и вышло, что он стал директором. Петр Иванович за этим не гнался, нет. А все же, когда Николай Павлович уехал, Петр Иванович прямо признался: «Теперь мне никто руки связывать не будет, теперь я осуществлю, что хотел».