— Шутишь, тетя Дуня? — спросила Маша и против своей воли усмехнулась.
— Шутить перед судом будете, аварийщики! — крикнула Остапчук. — Смеется… Это тебе не чужих мужей на смех поднимать…
Ошеломленная, Маша пошла, как лунатик, к себе в комнату. Остапчук крикнула вслед:
— Примус потуши! Некому тут за вами следить…
Маша все еще не понимала, что случилось. То думала, что Колю зарезало, то боялась суда, то надеялась, что Остапчук все наговорила со злости.
Она пошла на станцию.
Идти было тяжело: замирало сердце, и ребеночек толкал ее в левый бок, как будто двигал ножкой.
На станции Маша смело вошла в кабинет к начальнику. Для нее все теперь были равны. У начальника сидел вчерашний оратор. Он сразу узнал Машу и сказал:
— А, здравствуйте, товарищ Куликова! Вот видите, вчера мы только говорили об аварийщиках, а сегодня машинист Шеин сделал отвратительное происшествие… Хорошо, что сам остался живой. — Начальник многозначительно закашлял, приезжий посмотрел на него недоумевая. — А? Что? — и снова обернулся к Маше: — Мы на комиссии разберем этот случай и обсудим. Заострим вопрос.
— Не буду я ничего делать, — закричала Маша, заплакав, — не надо мне вашей комиссии…
И, сердясь на себя за слезы, за вчерашнее выступление, сердясь на Колю, который захотел, чтобы она посещала собрания, выбежала за дверь. Казалось, что Колино происшествие — это наказание за то, что выскочила вчера ругать Остапчука. «Вчера я его, а сегодня кого… Колю? На Остапчука руку подняла и на Колю поднимать? Вот ведь зовут уже меня на комиссию, чтоб гавкала на людей. Увидели, что умею…»
Она шла по путям сама не своя. Многие уже слышали о происшествии, спрашивали ее с сочувствием, из любопытства, а один человек с-насмешкой сказал:
— Ты смотри, Куликова, запишись в прения заранее. Говорят, соберут специальное собрание обсуждать твоего муженька.
— И запишусь, если надо будет!
— Против мужа выступишь?
— Надо будет, так выступлю! — дерзко ответила Маша, сама пугаясь своих слов.
С мужем она встретилась только к вечеру. Он пришел домой как будто после долгого пьянства — пожелтевший, с затуманенными глазами. Его томила жажда. Он пил воду стакан за стаканом, спросил поесть, пытался пошутить с Машей.
Если бы он пожаловался, Маше стало бы легче. Она могла бы отвести душу, пожалеть его, приласкать.
Но Коля храбрился, и Машу разбирало зло.
— Как это случилось? — спросила она.
— Как бы ни случилось, а факт имеется. Подай, Маша, попить.
Маша поставила воду, стукнув чашкой о стол.
— Это где было, в поле или на станции?
— На станции.
— Может, тебе стрелочник неправильную путь сделал?
Муж нехотя сказал:
— Все равно отвечаю. Там не стрелочник, а девчонка. Ее и в расчет никто не возьмет…
— Загляделся на девчонку? — дрожащим голосом спросила жена.
— Эх, Маша, Маша… — с тоской сказал муж. — Опять! Ты мне ее покажи, эту стрелочницу, я не признаю. Не видел я ее. Слышал только, люди говорили, что плачет девчонка. Я, Маша, не об себе думаю, а о тебе. Придется ведь отбывать срок, не простят.
— Не простят, думаешь?
— Нет, любка-голубка. Не пропадешь здесь одна, дождешься?
— Дождусь.
Маша слушала, что говорит муж, и клялась, что дождется его, но она не верила, что кто-нибудь может их разлучить.
Первые дни повсюду на станции шумели про происшествие, а потом все утихло. Колю с товарных поездов сняли, он сидел дома. Маша собрала все справки, какие сохранились, и берегла их для суда, чтобы доказать, как Коля везде хорошо работал. Она была уверена, что эти справки и их ребенок, который должен родиться, защитят Колю от суда.
Коля скучал. Маша скрепя сердце гнала его из дому, чтоб пошел с товарищами погулять или выпить стопочку. Сама она после работы так уставала, что ноги отказывались носить ее потяжелевшее тело.
Наступила осень. Маша куталась в большой платок, чтоб не видно было, какая она толстая, но все говорили, что Куликова скоро уйдет в декрет, надо на ее место подготовить кого-нибудь другого.
Куликову жалели. Родные считали, что ребенок родится некстати, что Маша пропадет без мужа, и поэтому Маша с особенной жалостью думала о ребенке.
Выпал снег, а суда все не было. Колю стали пускать на маневровые поезда, а однажды даже послали в дальний рейс. Старший машинист пояснил, тяжело вздыхая:
— И не полагается, да что делать? С кадрами у нас плоховато. Гляди только, Шеин, не подведи, будь уж там поаккуратнее…
Коля повеселел. Все чаще знакомые говорили, что нечего беспокоиться, — кто же будет теперь, через столько месяцев, судить человека? Маша тоже успокоилась. Она думала только о родах. Мать, сестра и невестка опекали ее, как маленькую, заходили к ней трижды в день, давали разные советы. Кто наказывал лежать побольше, кто, наоборот, ходить, кто — пить молоко, кто — не есть мяса. Шили распашонки, подрубали пеленки. В этой суматохе совсем позабылась Колина авария.
Когда Маша вернулась из больницы с дочкой, она узнала, что мужа осудили на два года. Она хотела заголосить, закричать, но Коля сидел за столом такой черный и страшный, что она онемела. По случаю родов жены его должны были отправить только через месяц. Маша тормошила его, умоляла: «Пиши заявление, хлопочи!», — но Коля пал духом, притих, никуда не хотел ходить, все дни проводил около жены и дочки.
Казалось, никогда не были они так счастливы, как в этот месяц, когда вели счет каждой минуте, каждому часу. Коля расколол все дрова, починил все столы и стулья, замазал щели, чтобы не лазили мыши, — только бы жене пришлось без него полегче. Он продал золотые часы, которыми его премировали еще в первую пятилетку, новый костюм, пальто и положил вырученные деньги в сберкассу на Машино имя.
Остапчук приторговывал у него патефон с пластинками, но Коля сказал, что патефон нужен: может, ребенка будет забавлять музыка.
Провожали Колю всей семьей, с выпивкой, со слезами, как новобранца. Маша весь вечер сидела с ним, не разлучаясь, на стол подавала мать. Гости вели себя прилично, сдержанно, не выражая сочувствия. Только когда Коля встал и поклонился всем, говоря: «Оставляю жену, дочку, не покидайте их, добрые люди», — поднялся плач.
Громче всех голосила Машина шепелявая сестра, которая любила поусердствовать и в веселье и в беде. Пусть все видят, какой она преданный человек. С визгом кидалась она целовать Колю.
Машу замертво уложили на кровать, Коля обнялся с тещей, хотел что-то сказать, но не смог, поднял крашеный сундучок — и ушел на два года.
Гости, сложив на коленях руки; долго сидели у Машиной кровати. Первой, вздохнув, поднялась невестка. Дома ее ждали дети. Потом встала со своего места Машина мать. Она работала уборщицей в депо и заступала на ночную смену.
Ребенка положили рядом с Машей, чтоб она не чувствовала себя такой одинокой.
Маша слышала, как уходили родственники, но ей было все безразлично. Тонким, жалобным голоском заплакал ребенок. Надо было перепеленать его, накормить. Надо было встать с кровати, умыться, подобрать волосы.
Кончился срок декретного отпуска, и Маша вернулась на работу. Она всегда была тихая, но такой молчаливой и серьезной ее никто раньше не видел. Зима выдалась снежная, ветреная. Пути и стрелки заносило снегом. В больших валенках, в полушубке, в платке брела Маша от стрелки к стрелке, тщательно очищая их от снега, скалывая лед. Она не боялась ни стужи, ни ветра. «Может быть, там, где Коля, — думала она, — еще холоднее». Письма от Коли получала нечасто, — он отбывал заключение в трудовой колонии, на Севере. Там заготавливали лес. Коля писал, что живется ему неплохо, кормят сытно, работает на механической пиле.
«Здесь кругом тишина, красота, белки прыгают по деревьям, но у меня одна забота — это ты, Маша. Насчет женщин не беспокойся, женщины содержатся отдельно от нас, совершенно на других командировках. Хотя все равно я бы себя помнил…»
Маша вздыхала над письмами, и ей было горько, что ее считают такой ревнивой дурой и утешают, как малое дитя.
«Нет, не от чужой женщины пришла беда, — думала она, — а совсем от другого, я его завлекала и на курсы не пускала, морочила ему голову. Теперь добилась своего…»
Маша считала одну себя во всем виноватой. Если бы не она, Коля шел бы на работу с ясной головой, не был бы рассеянным. Разлуку она воспринимала как наказание за то, что не понимала жизни и не умела беречь счастье.
Она давно сломила свой строптивый характер, не грубила больше бригадиру, не ссорилась с невесткой и с сестрой, не спорила с другими стрелочниками, если ее просили поменяться сменами.
Жилось Маше трудно. Она мало спала, нянчась с ребенком; уходя на работу, оставляла девочку у матери или невестки. Хотя они охотно нянчили ребенка, Маше больно было сознавать, что она у всех одалживается. И дома, когда хотела сварить себе кашу или суп, приходилось занимать у соседок то луковицу, то соль или пяток картофелин, — не было времени добежать до магазина.
Жена Остапчука, которая была теперь ответственной уполномоченной по общежитию, часто и нудно корила Машу за то, что будто она в свое дежурство не подмела кухню, не вытерла пол за собой, когда стирала пеленки.
Маша отмалчивалась. Она чувствовала себя такой беззащитной, что даже не обижалась.
Каково же было Машино удивление, когда ее на путях разыскал тот человек из районного управления, по фамилии Толмачов, и спросил, почему она не работает в комиссии.
— Я приехал и сразу спросил про вас, как вы и где. Говорят, она отбилась от общественной работы. Почему?
— Муж у меня отбывает… — ответила Маша, исподлобья разглядывая звездочки на воротнике у Толмачова. «Сколько надо учиться, чтобы выслужить столько», — подумала она.
Она знала, что как только Толмачов вспомнит, что аварийщик Шеин — это ее муж, так перестанет приставать к ней. Но Толмачов сказал:
— Он — одно, а вы — другое. Вы на своей работе не знаете замечаний.