[66]. Это важнейшее – пусть и в передаче оппонента – свидетельство указывает на тесную связь в сознании Мандельштама, с одной стороны, того способа «быть писателем», который он вынужденно выбрал в 1920-е годы, и, с другой, неудовлетворенности своим социальным и литературным статусом в целом. Высокая самооценка поэта, которую он не считал нужным скрывать (отчасти в полемических целях[67]), не находила понимания у большинства современников, особенно «старших»: «<…> в Лицее живет (заходил возобновить знакомство) Мандельштам, по-прежнему считающий себя первым поэтом современности», – иронически сообщал, например, Иванов-Разумник Андрею Белому в ноябре 1926 года[68]. Своего рода кульминацией в биографии Мандельштама этой темы «недооценки» современниками станет весной 1934 года прямо высказанное ему суждение принадлежавшего к одной с Горнфельдом и Ивановым-Разумником культурной генерации В.Д. Бонч-Бруевича:
Я сказал Вам, что оцениваю Вас совсем не тем масштабом, который Вы к себе прилагаете. Это мое право как Вашего усердного читателя, и думаю, что с этой моей оценкой согласны большинство Ваших читателей, что мне неоднократно приходилось выяснить в беседе с Вашими читателями и с товарищами по экспертной комиссии [Литературного музея]. Конечно, Вы можете не соглашаться с моей оценкой Вас, но думаю, что переоценка себя свойственна многим писателям нашего времени, и в частности поэтам. Мы все Вас любим и уважаем, но никак не можем ставить Вас на одну доску с классиками нашей поэзии (III: 827)[69].
Актуальность и чрезвычайная болезненность для поэта обеих этих тем (писательской самореализации и недооценки) определили эмоциональность (и, следовательно, уязвимость) его реакции на критику Горнфельда и – забегая вперед – на последующие за этим и связанные с «делом Уленшпигеля» события.
Несмотря на двадцатилетнюю работу в русской литературе и заявленную ею высокую, по слову Мандельштама, «жизненную задачу», к концу 1920-х годов его положение в литературном поле оценивалось современниками как положение «неудачника». Так, в набросках воспоминаний, создававшихся на рубеже 1930-х годов, бывший учитель Мандельштама в Тенишевском училище В.В. Гиппиус писал: «Основа моей когда его знал характеристики: литературный неудачник – ergo – завистник – или надутый собственник, прикрывающийся важностью»[70]. Эта квалификация, идущая с 1910-х годов рука об руку со снисходительно-ироническим отношением к личным качествам поэта даже в дружеском кругу[71], самим Мандельштамом не в последнюю очередь связывалась с критической недооценкой его представителями предшествующих литературных поколений – такими, как критик Горнфельд или символисты. В 1935 году, в беседе с С.Б. Рудаковым Мандельштам признавался: «<…> я Кюхельбекер – комичная сейчас, а может быть, и всегда фигура… Оценку выковывали символисты и формалисты. Моя цена в полушку и у тех, и у других»[72].
«Непризнание» дореволюционным литературно-критическим истеблишментом (к которому принадлежал, в частности, Горнфельд) определило, по мысли Мандельштама, его недостаточно высокий для возможности существовать, не прибегая к литературной поденщине, статус; это, в свою очередь, поставило его в унизительную для поэта зависимость от литературно-издательской бюрократии.
Именно она, воспользовавшись выступлением Горнфельда, нанесла Мандельштаму удар, который он «не мог назвать иначе как катастрофой» (письмо в Федерацию объединений советских писателей, февраль – март 1929 года: III: 475). Этот удар разрушал вынужденную, но дававшую постоянный заработок литературную нишу, в которой Мандельштам существовал в 1920-х годах.
5
Весной 1929 года в Москве, «в комнате, снимаемой где-то в районе Белорусского вокзала», Мандельштам диктует Э.Г. Герштейн статью, при публикации озаглавленную «Потоки халтуры». «Эта статья (напечатанная в „Известиях" 7 апреля 1929 г.) была одним из звеньев в борьбе Мандельштама с Горнфельдом, разросшейся до крупного литературного скандала», – вспоминала Герштейн[73]. С этим утверждением трудно согласиться.
Выступление Мандельштама в «Известиях» было спровоцировано не Горнфельдом, выяснение отношений с которым было для поэта завершено публикацией письма в «Вечерней Москве», но гораздо более серьезной опасностью, исходившей не от одного из реликтов старой литературы, а от влиятельного издательского чиновника – И.И. Ионова, ставшего руководителем издательства «Земля и фабрика» («ЗиФ»), которое кормило Мандельштама-переводчика на протяжении 1920-х годов.
В сентябре 1928 года председатель правления «ЗиФ» В.И. Нарбут, товарищ Мандельштама по Цеху поэтов в 1911-1914 годах, руководивший издательством с 1925 года, находился в командировке на Кельнской книжной выставке. 15 сентября из ОГПУ в ЦКК ВКП(б) поступил компрометирующий Нарбута материал – обнаруженная копия его допроса белой контрразведкой в Ростове-на-Дону в 1919 году, не оставлявшая сомнений в его антибольшевистских настроениях в тот период. 21 сентября, через день после возвращения из Германии, Нарбут был снят с работы и исключен из партии[74].
Новый председатель правления издательства И.И. Ионов работал в Петрограде в Госиздате в начале и середине 1920-х и был памятен многим из литераторов и издателей. По словам современного исследователя, «его истерический характер вошел в легенду»[75]. Однако, по свидетельству А.Г. Горнфельда, Ионов «всегда относился [к нему] хорошо»[76]. Прибыв для приема дел в Ленинград, Ионов расторг все договоры с Лившицем и Мандельштамом.
По сути, это означало выдачу Мандельштаму и Лившицу «волчьего билета», как сформулировал сам поэт в письме в Федерацию объединений советских писателей (ФОСП) в феврале – марте 1929 года. «После его [Ионова] декларации мне и Лившицу остается стать в очередь на Биржу Труда», – писал Мандельштам (III: 475). Призрак той самой депрофессионализации, о которой говорил Андрей Белый на рубеже 1920-х, которую так скандально реализовал Тиняков в 1926-м и которая к концу 1920-х являлась предметом тематизации в литературных кругах[77], стал для Мандельштама реальностью. И хотя усталость от переводческой лямки, фрустрация из-за ощущения своей недооцененности как поэта (наряду с поэтическим молчанием с 1926 года) и ранее приводили Мандельштама к мысли о том, чтобы «иметь другую, не литературную специальность»[78], действия Ионова были восприняты им как оскорбительное «самодурство»[79], которое нуждалось в решительном отпоре. К тому же пауза в гонорарных отчислениях грозила материальной катастрофой[80]. Ответом Мандельштама Ионову стали «Потоки халтуры».
Парадоксальным образом публикация этого газетного текста, вызванная для поэта необходимостью защитить свою профессиональную нишу и отстоять право на литературный заработок, оказалась наивысшей точкой социального признания Мандельштама при его жизни. На рубеже 1930-х выход публицистического «подвала» (с анонсом на первой полосе) во второй по значению в СССР газете, редко обращавшейся в эти годы к литературной проблематике, был беспрецедентным случаем для писателя «с ярлыком правого попутчика» (по слову Н.Я. Мандельштам из письма Молотову). Достаточно сказать, что несколькими номерами ранее аналогичные место и объем были отданы в «Известиях» очерку Максима Горького «По Союзу Советов» (Известия. 1929. 4 апреля. С. 2). Это был серьезный удар – статью прочитали «все» (в том числе и помянутый Горький[81]).
Путь, которым текст Мандельштама шел в «Известия», документально не установлен. После смерти осенью 1928 года И.И. Скворцова-Степанова исполняющим обязанности главного редактора газеты был И.М. Гронский. По его позднейшим воспоминаниям, он встречался с Мандельштамом «не часто»[82], однако называл его среди тех, кто «мог заглянуть в кабинет редактора „Известий" в любую минуту»[83]. Можно думать, что Мандельштам адресовался со статьей напрямую к Гронскому, но, скорее, надо предполагать участие неизвестных нам посредников – самой очевидной кандидатурой является сохранивший с Мандельштамом с 1910-х годов дружеские отношения С.М. Городецкий, заведовавший в «Известиях» литературным отделом[84]. В любом случае, как следует из письма Мандельштама отцу от середины февраля 1929 года, задумав статью, он был «глубоко спокоен, уверен в себе как никогда»: «Мне обеспечена поддержка лучшей части советской литературы и печати. Я это знаю. Я первый поднимаю вопрос о безобразиях в переводном деле – вопрос громадной общественной важности, – и поверь, я хорошо вооружен» (III: 474).
Вопреки утверждениям о том, что защита Мандельштама сопровождалась подчеркиванием им «своего отщепенства, своей несовместимости с большинством окружающих людей»[85], мы видим, что поэт, наоборот, решительно утверждает свою принадлежность к советской общественности и право говорить от ее лица. Это в полной мере проявилось и на стилистическом уровне «Потоков халтуры», апеллирующих к понятиям актуального политического дискурса – «чистке», «ревизии», «ломке» и «идеологической выверенное™», проникнутых пафосом огосударствления переводческого дела в противовес «предприимчивым кустарям» (то есть частным издателям, и так стремительно уничтожаемым в процессе свертывания нэпа)