Осип Мандельштам. Фрагменты литературной биографии (1920–1930-е годы) — страница 9 из 37

[146], нападки критики и противопоставившая ее Маяковскому нашумевшая статья Корнея Чуковского «Две России» (1921).

Постановление ЦК ВКП(б) 1924 года относительно Ахматовой до сих пор не обнаружено, и есть все основания предполагать, что сведения о нем – часть более обширного и сложившегося к рубежу 1960-х ахматовского мифа, включавшего полемическое (прежде всего, по отношению к эмигрантским источникам) и сильно упрощенное изложение собственной «послереволюционной биографии»[147]. Здесь не место анализу причин, по которым Ахматова сочла нужным «выпрямить» картину своего литературного положения после 1924 года, представив себя в поздних мемуарных записях как еще одну фактически лишенную субъектности жертву репрессивной культурной политики советского режима – в то время как ее подлинная позиция 1920-х – начала 1930-х годов выглядит совершенно неординарной.

Представляется, что, действительно, рубежными для положения Ахматовой стали ее публичные выступления в Москве в апреле 1924 года – в Консерватории на вечере журнала «Русский современник» и в Политехническом музее на собственном сольном вечере. Причем критически важную роль сыграло именно первое выступление.

«Русский современник» – «последний не-казенный, последний свободный (пусть и не полностью) журнал, открыто издававшийся в пределах нашего отечества», по воспоминаниям одного из его авторов В.В. Вейдле[148], – несомненно, вызывал особое беспокойство властей, добившихся в конце концов его закрытия на четвертом номере в начале 1925 года[149]. В первом номере «Русского современника» были опубликованы два новых стихотворения Ахматовой – «Лотова жена» и «Новогодняя баллада». С их чтением Ахматова и выступила в Москве. Московская презентация журнала, предварявшая выход первого номера, прошла в наэлектризованной атмосфере ожидания частного непартийного издания, привлекшего крупные литературные имена[150], и имела общероссийский резонанс, связанный с внелитературным контекстом[151]. Сколько можно судить, печатное выступление в СССР известного современного поэта с новыми стихами (усиленное их публичным чтением), в одном из которых можно было усмотреть намек на расстрелянного большевиками Гумилева, а в другом – открытую эксплуатацию религиозной тематики и метафорики, было воспринято как политический демарш.

Публикация в «Русском современнике» стала последним значимым печатным выступлением Ахматовой как участницы актуального литературного процесса до 1940 года[152]. Очевидно, после московского вечера и выхода журнала, вызвавших резкие отклики официозной печати[153], было принято решение (скорее всего, по линии Главлита) ужесточить контроль за ахматовскими текстами, причем внимание в первую очередь обращалось на религиозную тематику («мистицизм»)[154]. Цензурные придирки и ограничения сделали невозможным издание двухтомного собрания стихотворений Ахматовой, подготовленного к печати в издательстве «Петроград» в 1926 году (попытки публикации двухтомника продолжались до 1930 года). Со все возрастающими цензурными трудностями сталкиваются в это время все непартийные писатели, в том числе и те авторы, которые составляют ближайший к Ахматовой контекст «ленинградского Петербурга»[155] (прежде всего, Сологуб, Кузмин и Клюев). Однако «ответная» стратегия литературного поведения, которую в данной ситуации выбирает Ахматова, беспрецедентна.

В отличие от Сологуба и Кузмина, Ахматова никак не участвует в дающей литературный заработок переводческой деятельности. Она не предпринимает дальнейших попыток печататься и индифферентно относится к судьбе своего двухтомного собрания, устраняясь от хлопот за него в цензуре. «Смешная она, – сообщал об Ахматовой 8 июля 1930 года П.А. Павленко (которому предстоит сыграть свою роль в судьбе Мандельштама) в письме Н.С. Тихонову. – Ей тут Д. Бедный предложил издать книгу ее стихов, правда, со своим предисловием, но она отказалась, хоть ее и уговаривали всячески»[156].

Если взглянуть на составленный Ахматовой в 1962 году список своих выступлений, то виден значительный перерыв, датируемый 1924-1940 годами[157]. Позднее утверждение Ахматовой «меня перестали <…> приглашать на литер<атурные> вечера» опровергается данными дневников Лукницкого, с 1925 года фиксирующего многочисленные отказы Ахматовой от приглашений выступить с чтением своих стихов[158]. Единственное исключение было сделано ею для закрытого вечера 5 марта 1928 года в помещении Ленинградского отделения ВСП, посвященного памяти Ф.К. Сологуба, патриарха дооктябрьской литературы в Ленинграде, самое имя которого указывало на отчетливо внесоветский контекст происходящего[159].

Эта позиция Ахматовой нашла выражение в ее стихах, названных «Ответ» и датируемых в записной книжке, куда они были занесены ею в начале 1963 года, «30-ми годами»:

И вовсе я не пророчица —

Жизнь светла, как горный ручей.

А просто мне петь не хочется

Под звон тюремных ключей[160].

Здесь же очевидный исток «грандиозной»[161] (и болезненной) темы «молчания» в поэзии Ахматовой, раскрываемой не только через ее «малопродуктивное™» во второй половине 1920-х – первой половине 1930-х годов, но и через поздние автоинтерпретации (ср. в незавершенной «Седьмой» [1958-1964] из «Северных элегий»:

А я молчу, я тридцать лет молчу. <… >

Кто мог придумать мне такую роль? <… >

Оно мою почти сожрало душу,

Оно мою уродует судьбу,

Но я его когда-нибудь нарушу,

Чтоб смерть позвать к позорному столбу[162]).

Дистанцирование Ахматовой от любых форм участия в советской литературной жизни и зависимости от государства имело следствием крайнюю затрудненность ее бытовой жизни. «Гордыню» Ахматовой Л.К. Чуковская описала впоследствии как идейную основу ее стратегии сопротивления и самосохранения одновременно: «Сознание, что и в нищете, и в бедствиях, и в горе она – поэзия, она – величие, она, а не власть, унижающая ее, – это сознание давало ей силы переносить нищету, унижение, горе. Хамству и власти она противопоставляла гордыню и молчаливую неукротимость»[163]. Принципиальный характер этой позиции подтверждается суждениями Ахматовой, зафиксированными Лукницким; важнейшим из них является запись от начала марта 1928 года, сделанная вскоре после приезда в Ленинград Б.А. Пильняка[164], убеждавшего Ахматову, что для решения ее бытовых проблем необходимо съездить в Москву и посетить столичное литературное и политическое начальство:

А.А., конечно, от поездки отказалась. (А ведь как все просто делается: если б А.А. поехала в Москву и немножко там – по ее же выражению, – «помяукала», – ей, конечно, достали бы и заграничный паспорт и устроили бы поездку за границу и вообще, из поездки в Москву она могла бы извлечь любые выгоды, ценой проявления хотя бы самой наималейшей сделки со своей совестью. Но… А.А. не поступается своей совестью, никогда, и ни в какой степени, руководствуясь принципом, что из этого удовольствия мало бывает, а позор все тот же, большой.)[165]

Самоустранение Ахматовой из литературной жизни к концу 1920-х годов приводит к тому, что в сознании современников, даже высоко ценящих ее талант, она оказывается никак не связана ни с современной литературой, ни с наличным составом советских писателей[166]. В помещенной на страницах журнала «На литературном посту» (1926. № 3) иллюстративной схеме И.С. Новича «Дерево современной литературы» Ахматова значится в разделе «Живые трупы».

По понятным причинам (авто)цензурного характера у нас нет прямых антисоветских высказываний Ахматовой 1920-х годов. Представляется, что ее неприятие «трагического Октября»[167] и его последствий восходит к тому идейному комплексу (уместно назвать его «религиозно-патриотическим»), на который чутко указывал еще в 1915 году в известной статье об Ахматовой Н.В. Недоброво, говоря о том, что Ахматова «во многом выражает дух» «русского молодого поколения, к которому принадлежат почти все рядовые и младшие офицеры нашей армии и которое, таким образом, выносит на себе светлое будущее России и мира»[168]. Именно политический характер неучастия Ахматовой в советской общественно-литературной жизни реконструируется из ее суждений, высказанных по другим, казалось бы, поводам. К1926 году относится записанное в 1933 году свидетельство М.В. Борисоглебского о встречах с Ахматовой в Фонтанном Доме:

О политике не говорили, и хлебные пайки не были предметом наших суждений. Только однажды скользнуло, как тень от пролетевшей птицы, обычное для наших лет. <…> в конце нашего разговора было сказано идущее от обыкновенного: