<…> Для человека, дорожащего, как Мандельштам, своей удаленностью от всех сообществ, – позиция комфортабельная».[132]
Кроме того, протестантизм – чья суть для поэта заключалась в формуле «как можно скромнее и пристойнее» – надежно оберегал Мандельштама от той опасной религиозной экзальтации, которая ему чудилась в православных и даже в католических обрядах.
7
Тринадцатого апреля 1911 года – за месяц до того, как Мандельштам крестился, на заседании Общества ревнителей художественного слова Николай Гумилев прочел свою новую поэму «Блудный сын», которая вызвала резкую отповедь Вячеслава Иванова. Согласно журнальному отчету, мэтр символизма предложил своему былому ученику задуматься «о пределах той свободы, с которой поэт может обрабатывать традиционные темы».[133]
Анна Ахматова вспоминала, что Иванов обрушился на Гумилева «с почти непристойной бранью»: «Я помню, как мы возвращались в Царское <Село> совершенно раздавленные происшедшим, и потом Н<иколай> С<тепанович> всегда смотрел на В<ячеслава> И<ванова> как на открытого врага».[134]
К осени 1911 года Гумилев и другой, отпавший от Иванова, некогда любимый ученик – Сергей Городецкий, вместе создали поэтический кружок, основу которого составляли молодые, подающие надежду стихотворцы. Это содружество получило подчеркнуто ремесленное наименование «Цех поэтов». «…Часть наших молодых поэтов скинула с себя неожиданно греческие тоги и взглянула в сторону ремесленной управы, образовав свой цех – цех поэтов», – иронически докладывал читателям И. Гуревич.[135] «…Явилась марка мастерской: „Цех поэтов“. Цех – это очень характерно. Цех сапожников – и цех поэтов. <…> Цех выпускает их книги старательные, но без аромата, без проблесков индивидуальности», – вторил Ивичу А. Рославлев.[136]
Гумилев и его товарищи собирались регулярно, по нескольку раз в месяц. Они рассаживались по кругу и, один за другим, вслух читали свои стихи. Затем стихи участников объединения подробнейшим образом обсуждались. Гумилев «требовал при этом „придаточных предложений“, как он любил выражаться: то есть не восклицаний, не голословных утверждений, что одно хорошо, а другое плохо, но мотивированных объяснений, почему хорошо и почему плохо. Сам он обычно говорил первым, говорил долго, разбор делал обстоятельный и большей частью безошибочно верный», – вспоминал Георгий Адамович.[137]
Первое заседание «Цеха» прошло 20 октября 1911 года. Мандельштам на нем не присутствовал, хотя к этому времени уже вернулся в Петербург из Финляндии, где он жил с марта по сентябрь. Из мемуаров К. И. Чуковского:
«Помню, в предосеннюю пору мы вышли с ним и с другими друзьями на пустынный куоккальский пляж.
День был мрачный и ветреный, купальщиков не было. И вдруг Осип Эмильевич молча сбросил с себя легкую одежду, и не успели мы удивиться, как он оказался в воде и быстро поплыл по направлению к Кронштадту. Плыл он саженками, его сильные руки, казавшиеся белыми на тусклом фоне свинцового моря, ритмически взлетали над водой против ветра.
Не помню, кто был тогда с нами, – кажется, Борис Григорьев, Николай Кульбин, Юрий Анненков. Мы подошли к Мандельштаму, едва только он воротился. Я хотел принести полотенце и теплую куртку (дом был недалеко, в двух шагах), но Мандельштам, не сказав ни слова, стал бегать по холодному пляжу так быстро, что нельзя было не залюбоваться его здоровьем и молодостью. Бегал он долго – без устали. И оделся лишь после того, как обсушил и согрел свое крепкое тело».[138]
«Цеховой» дебют Мандельштама состоялся 2 декабря 1911 года, и уже «очень скоро» поэт сделался в «Цехе» «первой скрипкой» (по слову Ахматовой).[139]
Судя по всему, Мандельштама влекла в «Цех» в той же степени жажда услышать квалифицированное мнение о своих стихах, сколь и царившая на «цеховых» встречах дружеская атмосфера. «Неврастеник» (как аттестовала своего сына Флора Мандельштам),[140] не принятый вполне ни одним сообществом, впервые в жизни обрел круг людей, с которыми он мог объединить себя словом «мы».[141] Пушкинский лицей, которым не стало для Мандельштама Тенишевское училище, в какой—то мере воплотился в «Цехе поэтов». А это придало молодому стихотворцу чувство уверенности в себе. Случайно встретившийся с ним в ноябре 1912 года Михаил Карпович вспоминал: «Мандельштам показался мне на вид очень изменившимся: стал на вид гораздо более важным, отпустил пушкинские бачки и вел себя уже как мэтр. Со мною он встретился без особой теплоты и, во всяком случае, без каких—либо следов прежней экспансивности».[142]
Неудивительно, что в три предвоенных года создавались едва ли не самые жизнеутверждающие Мандельштамовские стихотворения:
Поедем в Царское Село!
Свободны, ветрены и пьяны,
Там улыбаются уланы,
Вскочив на крепкое седло —
Поедем в Царское Село!
(«Царское Село», 1912)
Ключевую воду пьет
Из ковша спортсмен веселый;
И опять война идет,
И мелькает локоть голый!
(«Теннис», 1913)
«Мороженно!» Солнце. Воздушный бисквит.
Прозрачный стакан с ледяною водою.
И в мир шоколада с румяной зарею,
В молочные Альпы мечтанье летит.
(«„Мороженно!“ Солнце.
Воздушный бисквит…», 1914)
Особенно отчетливо тогдашние настроения поэта отразила его «сонетная серия», в которую вошли стихотворения «Казино» (1912), «Пешеход» (1912), «Паденье – неизменный спутник страха…» (1912) и некоторые другие:
Я не поклонник радости предвзятой,
Подчас природа – серое пятно;
Мне, в опьяненьи легком, суждено
Изведать краски жизни небогатой.
Играет ветер тучею косматой,
Ложится якорь на морское дно,
И бездыханная, как полотно,
Душа висит над бездною проклятой.
Но я люблю на дюнах казино,
Широкий вид в туманное окно
И тонкий луч на скатерти измятой;
И, окружен водой зеленоватой,
Когда, как роза, в хрустале вино, —
Люблю следить за чайкою крылатой!
(«Казино»)
Как в хрестоматийной лермонтовской «Родине», в этом стихотворении первая половина противопоставлена второй через союз «но» и конструкцию «Я не поклонник…» – «Но я люблю…». Один и тот же пейзаж увиден здесь дважды. Абстрактная «природа», расплывающаяся в «серое пятно» (2–я строка), противопоставлена конкретным реалиям приморского казино, слитым в богатую цветовую гамму (зеленый, алый, сверкающе—серебристый – финальные строки). Абстрактная «душа», висящая над «бездною проклятой» (8–я строка), предстает во второй половине стихотворения милой сердцу поэта «чайкою крылатой» (14–я строка), а символическое «бездыханное полотно» (7–я строка) – обыденной «скатертью измятой» (11–я строка). Горизонталь (10–я строка) противопоставлена вертикали (5–6–е строки); ширина – «вышине» и «глубине»: границы окна отсекают от «широкого окна» невидимое и неведомое «морское дно» и укрытое тучами небо (верх и низ, рай и ад, высь и бездну).
Строки из второй половины сонета «Казино» уместно будет сопоставить со следующим фрагментом из письма юного
Мандельштама Вячеславу Иванову из Монтре, отправленного 13 августа 1909 года:
«…Я наблюдаю странный контраст: священная тишина санатории, прерываемая обеденным гонгом, – и вечерняя рулетка в казино: faites vos jeux, messieurs! – remarquez, messieurs! rien ne va plus! < Делайте ваши ставки, господа! – Внимание, господа! Ставок больше нет! – фр. У – восклицания croupiers – полные символического ужаса.
У меня странный вкус: я люблю электрические блики на поверхности Лимана, почтительных лакеев, бесшумный полет лифта, мраморный вестибюль hotels и англичанок, играющих Моцарта с двумя—тремя официальными слушателями в полутемном салоне.
Я люблю буржуазный, европейский комфорт и привязан к нему не только физически, но и сантиментально.
Может быть, в этом виновато мое слабое здоровье? Но я никогда не спрашиваю себя, хорошо ли это» (IV: 15).
В свою очередь, этот отрывок из Мандельштамовского письма чрезвычайно напоминает «бальбекские» страницы романа Марселя Пруста «Под сенью девушек в цвету».[143]
Возвращаясь в 1911 год, отметим, что помимо Гумилева и Ахматовой в «Цехе» Мандельштам тесно сошелся со своеобразным поэтом, прекрасным человеком и великим переводчиком Михаилом Леонидовичем Лозинским. А также с куда менее симпатичным Георгием Владимировичем Ивановым – в ту пору – эпигоном Михаила Кузмина, а чуть позже – своих старших коллег по «Цеху». Георгий Иванов «такой молодой поэт, что Анна Ахматова доводится ему почтенной тетушкой, а О. Мандельштам – почтенным дядюшкой», – ехидничала ненавистница акмеистов София Парнок.[144] Пройдут годы, прежде чем Иванов напишет свои лучшие, проникнутые едкой горечью и терпкой нежностью стихотворения.
Иванов бравировал своей дружбой с Мандельштамом, «который, в свою очередь, „выставлял напоказ“ свою дружбу с Георгием Ивановым, – отмечал в своих мемуарах Рюрик Ивнев. – И тому и другому, очевидно, нравилось „вызывать толки