Живопись сравнительно поздно, лишь в начале 1920–х годов, отвоевала себе значительное место в художественном мире Мандельштама. В его стихах и статьях периода «Камня» обнаруживается поразительно мало мотивов, восходящих к изобразительному искусству. Это намек на картину Джорджоне «Юдифь» в финале стихотворения «Футбол» (1913):
Не так ли кончиком ноги
Над теплым трупом Олоферна
Юдифь глумилась…
да еще пассаж о «кукле, сделанной руками волшебника Леонардо для какого—нибудь князя итальянского Возрождения» в рецензии на «Фамиру—Кифареда» И. Анненского (1:192).
«Юдифь Джорджоне», улизнувшую «от евнухов Эрмитажа», встречаем и в Мандельштамовской повести «Египетская марка» 1927 года (11:482), а в его заметке об Александре Блоке 1922 года упомянута картина Джорджоне «Концерт», хранящаяся «в Palazzo Pitti* (11:238). В стихотворении Мандельштама „Еще далёко мне до патриарха…“ (1931) в орбиту зрения поэта попадают два других великих художника—венецианца эпохи Позднего Возрождения:
Дивлюсь рогатым митрам Тициана
И Тинторетто пестрому дивлюсь
За тысячу крикливых попугаев.
О Леонардо да Винчи, причем не столько как о художнике, сколько как о «волшебнике», искуснике, Мандельштам вспомнит еще дважды: в очерке «Мазеса да Винчи» будет описан «корабельный хаос мастерской славного Леонардо» (11:401), а в «Разговоре о Данте» мелькнут «Леонардовы чертежи» (111:232).
В воронежских Мандельштамовских стихотворениях появятся еще два флорентийских гения – Рафаэль:
Улыбнись ягненок гневный с Рафаэлева холста…
и – дважды – Микеланджело Буонарроти:
А небо, небо – твой Буонарроти…
(«Я должен жить, хотя я дважды умер…»)
Все твои Микель Анджело, сироты,
Облеченные в камень и стыд, —
Ночь, сырая от слез, и невинный
Молодой, легконогий Давид,
И постель, на которой несдвинутый
Моисей водопадом лежит, —
Мощь свободная и мера львиная
В усыпленьи и рабстве молчит.
(«Рим»)[650]
За все великое испанское искусство XVI века в текстах Мандельштама представительствует лишь «козлиная испанская живопись», упоминание о которой встречаем в «Египетской марке» (11:477). Немецкое и нидерландское Возрождение было и вовсе обойдено вниманием поэта.[651]
Куда больше повезло голландцам XVII века. Рембрандту посвящены две выразительные строки стихотворения «Еще далёко мне до патриарха…»:
Вхожу в вертепы чудные музеев,
Где пучатся кощеевы Рембрандты,
Достигнув блеска кордованской кожи…
и одиннадцатистрочное воронежское стихотворение 1937 года:
Как светотени мученик Рембрандт,
Я глубоко ушел в немеющее время,
И резкость моего горящего ребра
Не охраняется ни сторожами теми,
Ни этим воином, что под грозою спят.
Простишь ли ты меня, великолепный брат,
И мастер, и отец черно—зеленой теми, —
Но око соколиного пера
И жаркие ларцы у полночи в гареме
Смущают не к добру, смущают без добра
Мехами сумрака взволнованное племя.[652]
В другом воронежском Мандельштамовском стихотворении, «Пластинкой тоненькой жиллета…» (1936), в проникновенных строках словесно воспроизводятся пейзажи младшего рембрандтовского современника Якоба Ван Рейсдаля:
Вы, именитые вершины,
Дерев косматых именины, —
Честь Рюисдалевых картин…
Трудно сказать, репродукцию с какой именно картины и какого именно художника, но явно работу кого—то из «малых голландцев», рассматривает герой Мандельштамовской «Египетской марки» Парнок на перегородке у портного Мервиса: «Дальше изображены были голландцы на ходулях, журавлиным маршем перебегающие свою маленькую страну» (11:468).
Но, пожалуй, самую большую территорию на карте художественных предпочтений Мандельштама заняла бы Франция. В своей прозе 1920–1930–х годов поэт не без иронии говорит о «театральном гневе лже—историка» классициста Жака Луи Давида (11:463); коротко упоминает о «Путешествии в Марокко» романтика Эжена Делакруа (III: 185);[653] умиляется «толстым деревянным башмакам и крестьянским блузам» реалиста Гюстава Курбе (11:413). Однако особенно подробно и любовно Мандельштам написал об импрессионистах и постимпрессионистах, которым посвящены его стихотворение «Импрессионизм» (1932),[654] а также отдельная главка «Французы» в Мандельштамовском «Путешествии в Армению» (плюс черновики к этой главке). Здесь фигурируют «храм воздуха и света и славы Эдуарда Манэ и Клода Монэ» (111:194), «лучший желудь французских лесов» – «славный дедушка» Сезанн (111:198) и «художник богачей» Матисс, «красная краска» холстов которого «шипит содой» (111:198). С «дешевыми овощными красками Ван—Гога» (111:198) соседствуют «кукурузное солнце» Синьяка (111:199), «вода Ренуара» (111:199) и «серо—малиновые бульвары Писсаро, текущие как колеса огромной лотереи, с коробочками кэбов, вскинувших удочки бичей, и лоскутьями разбрызганного мозга на киосках и каштанах» (111:199).
На этих же страницах появляется «французский» испанец, он же – «синий еврей Пикассо» (111:199). Знаменитый образ из его картины встречается и в куда более ранней заметке Мандельштама «Кое—что о грузинском искусстве» (1922): «Работы безымянных грузинских живописцев – настоящая победа грузинского искусства над Востоком, – и как ничтожны перед ними танцующие осколки скрипки, некогда разбитой Пикассо, пленившей новую грузинскую живопись. С этой скрипкой – то же самое, что с мошенническими реликвиями монахов: скрипка была одна, ее разбили один раз, но нет такого города, где бы не показывали щепочки – вот кусочек от Пикассо!» (111:234–235).
Рабски зависимая от Пикассо новая грузинская живопись в этой заметке противопоставлена примитивистским работам Нико Пиросманашвили: «Нельзя не преклониться перед величием его „безграмотных“ (не анатомических) львов, великолепных верблюдов, с несоразмерными человеческими фигурами и палатками, победивших плоскость силою одного цвета» (111:235).
Остается отметить, что Мандельштам отнюдь не был энтузиастом русской реалистической живописи. В его прозе находим упоминание лишь об уже воспроизводившейся в нашей книге отвратительной советской «жанровой картинке по Венецианову» (111:169); о «мальчике, играющем в бабки, в скульптуре Федора Толстого» (11:377); о «пирамиде черепов на скучной картине Верещагина» (111:191); да еще – пренебрежительное описание пластики актрис Художественного театра: «…движения всех женщин плохи, будто сошли с картин Семирадского» (11:135). Характерный эпизод приводит в своих мемуарах о Мандельштаме Наталья Штемпель: «Мы пошли в Третьяковскую галерею… Но осмотр оказался, к моему удивлению, очень коротким. Осип Эмильевич, не останавливаясь, пробежал через ряд залов, пока не разыскал Рублева, около икон которого остановился. За этим он шел».[655]
5
Оттеняющим фоном для чтения и изучения итальянских классиков послужили ужасные картины крестьянского голода, которые Мандельштаму довелось наблюдать в Крыму. Чтобы сломить сопротивление крестьян коллективизации, власти отняли у них запасы зерна, и к зиме начался массовый голод. В своих не слишком достоверных воспоминаниях Р. Березов (Акулыпин) сообщает, что еще в Москве он рассказывал поэту «печальные истории» о «поездках по городам и по колхозам, о настроениях крестьян и рабочих».[656]
Голодающие крестьяне, увиденные в Крыму, подвигли Мандельштама на гражданское, почти «некрасовское» стихотворение, которое потом будет фигурировать в следственном деле поэта. Из протокола допроса Мандельштама от 25 мая 1934 года: «К 1930 г. в моем политическом сознании и социальном самочувствии наступает большая депрессия. Социальной подоплекой этой депрессии является ликвидация кулачества как класса. Мое восприятие этого процесса выражено в моем стихотворении „Холодная весна“».[657]
Холодная весна. Бесхлебный робкий Крым,
Как был при Врангеле – такой же виноватый.
Комочки на земле. На рубищах заплаты.
Все тот же кисленький, кусающийся дым.
Все так же хороша рассеянная даль.
Деревья, почками набухшие на малость,
Стоят как пришлые, и вызывает жалость
Пасхальной глупостью украшенный миндаль.
Природа своего не узнает лица,
И тени страшные Украины и Кубани…
На войлочной земле голодные крестьяне
Калитку стерегут, не трогая кольца.
Комментарий Н. Я. Мандельштам: «Калитку действительно стерегли день и ночь – и собаки, и люди, чтобы бродяги не разбили саманную стенку дома и не вытащили последних запасов муки. Тогда ведь хозяева сами стали бы бродягами. Они бы пошли побираться, чтобы не погибнуть от отсутствия хлеба. Магазины „закрытого типа“ обеспечивали только городское начальство».[658]
Можно легко себе представить, насколько должны были раздражать и угнетать Мандельштама бодряческие официальные сводки и передовицы, докладывавшие о положении с хлебом в стране и, в частности, в Крыму, а главное, – безапелляционные требования центральных властей еще нажать на крестьянина, доносимые до окраин СССР через газеты. Вот как это в июне 1933 года делалось, например, «Правдой». 4–го числа на второй ее странице был помещен обзор провинциальной печати под оптимистическим названием «Хлеб уже зреет на полях». В этом обзоре помимо всего прочего сообщалось: «Крымские колхозы закончили сев колосовых еще в апреле. Крым раньше всех областей начнет уборку хлеба». На следующий день газета опубликовала речь председателя колхоза «Социалистическая реконструкция» Дубинина: «Первыми закончили сев, первыми сдадим хлеб государству».