Основы этнополитики — страница 5 из 11

«В мире не было и нет человеческой особи, которая была бы внеэтнична»

Лев Гумилёв


Глава первая. ЭТНОС: МИФ И РЕАЛЬНОСТЬ

Если только не считать

Зайца и овечки,

Всем известно: танцевать

Надобно от печки.

Детские стихи

В первой части книги категория «этноса» была достаточно подробно рассмотрена: а) с позиций биологизма и дарвинизма, б) в привязке к понятию расы и в) с учетом исторического аспекта.

То, другое и третье было принципиально необходимо. Как будет ясно из дальнейшего, тему нации и этноса нельзя раскрыть, не разобравшись досконально в диалектических взаимоотношениях «раса — этнос». Ибо понятие нации невозможно отторгнуть от понятия этноса, как и этноса — от расы. В противном случае теряется предмет обсуждения, сама тема исчезает как таковая: объяснить, что собой представляют и откуда возникли этносы, становится задачей, не имеющей решения.

Напомню читателям формулировку, которая предлагается в качестве рабочего определения этноса в рамках изложенной выше концепции:

этнос — есть биологическое сообщество людей, связанное общим происхождением, обладающее общей генетикой, и соотносящееся с расой как вид с родом либо как разновидность (порода, подвид) с видом.

Важно понимать, что такое биологическое сообщество есть основа любого этноса, на которой возрастают многие его отличительные признаки и качества (язык, религия, культура, самосознание и т. д.), носящие, однако, вторичный характер, детерминированный той самой основой.

Читатель, далее, ознакомился с гипотезой первичного происхождения этносов от изначальных больших рас в результате изменчивости и расхождения признаков. А также с гипотезой вторичного (третичного и т. д.) происхождения этносов в результате последующих многочисленных миграций и метисаций изначальных рас и первичных этносов. Эти гипотезы, как представляется, в максимальной степении отражают реальное положение вещей с позиций современного знания.

Было бы преждевременно утверждать, что данная концепция является единственной или господствующей в сегодняшней науке (в том числе российской), несмотря на всю ее непротиворечивость, логичность и строгое соответствие фактам. Есть и другие точки зрения, которые необходимо рассмотреть в плане критического анализа.

Первый вывод, который посещает исследователя, занявшегося проблемой этноса, — отсутствие единой теории этноса и чрезвычайная мифологизированность самой проблемы. Тем более удивительная, что именно развенчанием мифов, накопившихся вокруг даже самого понятия «этнос», заняты едва ли не все пишущие на эту тему. В России можно отметить на этом направлении труды С.М. Широкогорова, В.И. Козлова, Ю.В. Бромлея, Н.Н. и И.А. Чебоксаровых, Л.Н. Гумилева, С.А. Арутюнова, М.В. Крюкова, С.В. Лурье, В.Д. Соловья и, наконец, А.Й. Элеза, книга которого так и называется «Критика этнологии» (М., 2001).

Однако, развенчивая одни мифы, названные исследователи остаются в плену других, а то и создают свои собственные. Примеры ниже.

1.1. Мифология этноса начинается с его определения

Западные энциклопедии и словари определяют этнос весьма обтекаемо и неконкретно. Это соответствует современной релятивистской тенденции в западной науке, заставляющей ученых сомневаться в каждом собственном слове и по соображениям ложной политкорректности избегать даже употребления таких терминов, как «этнос» (вместо этого говорят теперь «этническая группа»). В Новой Британской энциклопедии, где слово «этнос» просто отсутствует, мы читаем такое образцовое определение: «Этническая группа — социальная группа или категория населения, которая в более крупном сообществе держится особняком или объединяется общими расовыми, языковыми, национальными или культурными связями»[205]. Как видим, авторы определения ускользают от ясного и однозначного указания на объективную основу формирования этносов (биологическое происхождение), подмешивая альтернативный субъективный фактор: самосознание группы, замешанное на культурной и языковой идентичности. Они определяют этничность как социальность, что уже само по себе ложно. При этом остается неясным, как отграничить одну этническую группу от другой вне рамок «более крупного сообщества»[206].

Не многим лучше дело обстоит и с отечественными источниками, в частности энциклопедиями. Типовым, повторяющим формулировки толкового словаря Ожегова или Современной энциклопедии и др., является определение, данное последним Большим Энциклопедическим Словарем:

«Этноссм. этническая общность.

Этническая общность (в этнографии) — исторически возникший вид устойчивой социальной группировки людей, представленный племенем, народностью, нацией; термин "этническая общность" близок понятию "народ" в этнографическом смысле».

Как видим, краткое и ничего не объясняющее в самом понятии, это определение подкреплено другими столь же непроясненными понятиями, чего не терпит логика. Но немногим лучше и более пространное определение, которым дарит нас последнее издание Большой Советской Энциклопедии:

«Этническая общность (этнос) — исторически сложившаяся устойчивая группировка людей — племя, народность, нация. Основные условия возникновения э. о. — общность территории и языка — выступают затем в качестве ее главных признаков… Дополнительными условиями сложения э. о. могут служить общность религии, близость компонентов э. о. в расовом отношении или наличие значительных метисных (переходных) групп… У членов э. о. появляется общее самосознание, видное место в котором занимает представление об общности их происхождения… Для более устойчивого существования э. о. стремится к созданию своей социально-территориальной организации (в классовом обществе — государства)»[207].

Основной признак этноса (биологическая однородность) записан тут в дополнительные, а на первый план выдвинут признак производный и вторичный (язык), а также признак и вовсе необязательный (территория). Подчеркивается значение самосознания, а общность происхождения, на деле играющая конституирующую роль, получает значение только в связи с этим фактором.

Основоположником современной российской этнологии можно считать С.М. Широкогорова, который в работе «Этнос: Исследование основных принципов изменения этнических и этнографических явлений» (Известия восточного ф-та Дальневосточн. ун-та. [Шанхай]. 1923. XVIII. Т. I) писал: «Этнос есть группа людей, говорящих на одном языке, признающих свое единое происхождение, обладающих комплексом обычаев, укладом жизни, хранимых и освященных традицией и отличаемых ею от таковых других». При этом он хотя и верно, но совершенно непоследовательно причислял этнос к биологическим общностям. Опираться на мнение ученого-эмигранта в советской традиции было не принято.

Приходится признать, что определяющее воздействие почти на всю современную отечественную литературу по национальному вопросу оказало хрестоматийное советско-партийное, так называемое «марксистско-ленинское» воззрение, восходящее к весьма поверхностным писаниям Ленина о национальных связях как связях буржуазных[208], а более того — к сталинской формулировке нации. Слово «этнос» в те времена было еще малоупотребимым, и сталинская дефиниция была механически перенесена на вообще всю сферу «национального», т. е. этнического.

Сталин же в своей знаменитой формуле намеренно исключил именно то, что, собственно, делает этнос этносом и нацию нацией: общность происхождения. Он предписал, что нация есть «исторически сложившаяся устойчивая общность людей, возникшая на базе общности четырех основных признаков, а именно: на базе общности языка, территории, экономической жизни и психического склада, проявляющегося в общности специфических особенностей национальной культуры… Только наличие всех признаков, взятых вместе, дает нам нацию». Это не было опиской, оговоркой, недомыслием; такова была принципиальная позиция Сталина, сознательно выбравшего не биологический, а социологический подход и подчеркнувшего еще раз в той же статье: «Итак, нация — не расовая и не племенная, а исторически сложившаяся общность людей»[209].

Сталин не мог поступить иначе, дать иную формулировку, иной акцент. Такова была лично для него политическая необходимость. Управляя многонациональным СССР, он, однако, жил среди русских в России, в главном историческом русском городе Москве, говорил со страной по-русски, опирался в основном на русских и великолепно сознавал значение русского народа и русских национальных чувств, коими искусно манипулировал. Себя он сам публично характеризовал в этой связи: «Я русский человек грузинской национальности» (многие наивно и свято верят этому до сих пор). Так написал он о себе в автобиографии — очень продуманно и точно!

Мог ли Сталин ввиду этого упирать на общее происхождение, на фактор крови, давая определение нации? Конечно, нет! Ни в коем случае! Но зачем же нам руководствоваться логикой нерусского диктатора России, обсуждая научный вопрос?

Однако именно в названных четырех признаках (язык, территория, экономическая жизнь и психический склад, проявляющийся в культуре) и продолжала блуждать отечественная этнография, как в трех соснах, даже тогда, когда культ Сталина был повсеместно и тотально развенчан и научная мысль могла бы освободиться от догматизма. Почему этого не произошло? Почему авторитет политика предопределил направление поиска в науке? Это навсегда останется загадкой.

Периодически кто-нибудь из ученых набирался смелости, чтобы дезавуировать то один, то другой, то сразу несколько «обязательных» признаков за их на самом деле необязательность, за их непригодность в качестве этнических маркеров. Но свой работоспособный вариант определения этноса они так и не смогли дать, противоестественным образом всячески избегая биологического подхода, единственно спасительного. Неудивительно, что при этом они впадали либо в откровенный идеализм, как Козлов, Чебоксаровы или Гумилев, отчасти и Бромлей, отдававшие приоритет самосознанию этноса, либо в вульгарный материализм, как всех их раскритиковавший (и справедливо!) Элез, упершийся в «общность экономической жизни» как якобы главный создающий этносы фактор и считающий фантомную «единую советскую нацию» — подлинной реальностью.

* * *

Целесообразно показать здесь наиболее удачные аргументы, разбивающие сталинскую «формулу этничности», а также вкратце указать на недостатки «встречных» формулировок критиков Сталина. Прежде всего познакомим читателя с книгой супругов Чебоксаровых[210] «Народы, расы, культуры», выдержавшей не одно издание под редакцией главного авторитета того времени академика-этнолога Ю.В. Бромлея и под эгидой серии научно-популярных изданий АН СССР (первое же издание 1971 года сразу вышло тиражом 40 тыс. экз., чем подчеркивалось его сугубая востребованность на идеологическом фронте).

Слово «этнос» интерпретировано в названной книге дважды, первый раз — предварительно («”этнос” в переводе на русский язык означает “народ”. Русские, украинцы, белорусы, армяне, поляки, англичане и вообще все народы нашей планеты должны рассматриваться как самостоятельные этносы»[211]), второй раз — основательно:

«Этносом следует считать всякую общность, которая складывается на определенной территории среди людей, находящихся между собой в реальных экономических связях и говорящих на взаимопонятном языке, сохраняет как правило на протяжении всего периода своего существования известную культурную специфику и сознает себя отдельной самостоятельной социальной группой. Коротко этнос можно определить как осознанную культурно-языковую общность (выделено в тексте. — А.С.[212].

Если учесть, что все пространство книги, заключенное между этими двумя дефинициями, посвящено развенчанию таких якобы непременных атрибутов этноса, как язык, экономические связи и территория, то это заключительное определение выглядит по меньшей мере непоследовательным. Судите сами.

Итак, язык. «Чем же отдельные народы отличаются друг от друга? Вероятно, всякий, кто попытается ответить на этот вопрос, скажет, что главным признаком народа является его язык». Так, несколько иронически, пишут Чебоксаровы, и их ирония обоснована. Ведь исследователям «ясно, что на земном шаре существует много языков, которые являются родными не для одного народа, но для целых групп этносов. Границы расселения отдельных народов и распределения языков далеко не всегда совпадают… Нередко встречаются также народы, отдельные группы которых говорят на различных языках»[213]. Все это достаточно справедливо и однозначно, чтобы поставить под сомнение роль языка как этнического определителя.

Итак, территории. Чебоксаровы приводят убедительные примеры из истории (в том числе о переселении народов), наглядно показывающие несовпадение этнических границ с государственными или ландшафтными, а также нередкие и даже неоднократные смены тем или иным народом своих «этнических территорий». Ярко высвечивается тот факт, что территория образования этноса и территория его нынешнего проживания — далеко не всегда одна и та же. Многие народы не сохранили — утратили или поменяли — свои этнические территории, многие народы живут в рассеянном или разделенном состоянии. И получается, вполне обоснованно, что территория, как и язык, не есть этнический определитель.

Итак, экономические связи. Последняя священная корова марксистско-ленинской этнологии. Чебоксаровы и тут полны скепсиса: «Наличие внутренних экономических связей хотя и является одним из обязательных условий возникновения каждого народа, но в настоящее время не может считаться характерным признаком всякого этноса»[214].

О ужас! Ни за грош загублены все три священные коровы, утоплены все три кита, на коих держится советская концепция этничности. Казалось бы, тут самое время поставить вопрос о том, какие же реальные, а не воображаемые связи связывают этнос в одно целое, начиная от его истоков, от этногенетической колыбели. Чтобы придти к простому, лежащему на поверхности и совершенно неопровержимому ответу: такими связями являются связи родственные, с которых начинается любой этногенез и которые трансформируются со временем во все прочие, включая языковые, культурные и экономические.

Но именно этого Чебоксаровы себе не позволяют, а потому сосредотачиваются на последнем «недобитом» признаке этноса (который в формуле Сталина является вторичным, производным и не главным) — культуре — и переносят на него весь этноопределительский акцент:

«Если народ утрачивает свою культурную специфику, он перестает существовать как отдельный самостоятельный этнос… Таким образом, именно культурная специфика должна рассматриваться как основной признак всякого этноса (здесь и далее выделено мной. — А.С.), позволяющий во всех без исключения случаях отграничить его от других этносов»[215].

Авторы не заметили существенного противоречия, содержащегося в таком подходе, на которое указал В.Д. Соловей: «Определять русскость через русскую культуру, а русскую культуру как атрибут русскости, определяемой через русскую культуру, значит очутиться в порочном логическом круге». Это замечание, сделанное по поводу конкретно русского этноса, имеет вполне универсальный характер.

А Чебоксаровы теперь, прежде чем дать вышеприведенное полное определение этноса, подводят под него важнейшую идейно-политическую установку:

«Все эти этнические определители — язык, территория формирования и расселения, внутренние экономические связи и особенно культурная специфика — весьма существенны при характеристике любого этноса. Взаимодействие всех этих признаков, их совокупное влияние на образование и сохранение народа как исторически сложившейся общности находит свое выражение в виде производного, но очень важного общественного явления — этнического самосознания, которое обязательно должно учитываться при определении принадлежности каждого отдельного человека или целой группы людей к тому или иному этносу»[216].

Для «послеоттепельного» 1971 года такая пусть сдержанная, но фронтальная ревизия формулы Сталина была смелостью, которую, по правде говоря, авторы позаимствовали у В.Ю. Бромлея. Однако приблизились ли они тем самым к научной истине? Нет, они лишь перераспределили в отжившей формуле акценты и скатились в самый пошлый субъективизм. Ибо если вместо чеширского кота остается только его улыбка (сиречь одни сомнительные признаки этноса вне и вместо самого этноса), никто не может никому помешать пририсовать к этой улыбке любой облик и выдать его затем за исчезнувшего кота.

Примерно так и произошло с понятием этноса при попытке рассматривать его внебиологически. И это тем более важно признать, что этническая самоидентификация по культуре или пуще того — по «этническому самосознанию», а не по биологическим параметрам, сегодня в очень большой политической моде, отчего в области государственной этнополитики (равно как и в русском национальном движении) постоянно возникают удручающие перекосы. Трудно вполне выразить всю вредоносность такого антинаучного подхода, и нельзя не согласиться с А. Элезом, что при акценте на этническое самосознание возникает опять-таки «порочный логический круг»: «этнос» определяется через «этническое самосознание», но как определить «этническое самосознание», не определив для начала «этнос»?

Отмечу попутно характерную непоследовательность супругов Чебоксаровых, которую трудно объяснить иначе как конфликтом одного автора (ученого) с другим (идеологом). Правда, такая попытка и до них была предпринята П.И. Кушнером[217], вослед которому, возможно, Чебоксаровы и пошли. Однако, ушли недалеко.

После того, как были последовательно взяты под сомнение один за другим основные этноопределители по «сталинской формуле», Чебоксаровы вдруг пишут: «Мы вплотную подошли к вопросу о классификации самих народов. Их можно классифицировать по языку, этнической территории, хозяйственным и культурным особенностям»[218]. Вот так сказка про белого бычка!

Запомним этот парадокс как характерную примету «советской социалистической этнологии», яростно отрицавшей (по идейному предрассудку) принцип биологизма и тем самым лишавшей науку верных перспектив, а исследователей толкавшей в порочный круг. Причем настолько порочный, что авторы в итоге доходят до смехотворного утверждения, будто «наши предки имели коричневую кожу, черные волосы, карие глаза, а блондины со светлыми глазами появились путем мутаций, сосредоточившихся главным образом в Северной Европе у берегов Балтийского и Северного морей» (там же, с. 121). Боюсь ошибиться, но подозреваю, что сей абзац был вписан рукою Ирины Абрамовны, не пощадившей ученые седины Николая Николаевича.

Правду сказать, подобная точка зрения бытовала в их время. Якобы очагом возникновения «западного ствола рас» (куда втиснуты заедино европеоиды и негроиды), как раз служат благодатные Средиземноморье и Передняя Азия, откуда-де все и расползлись, неизвестно зачем и почему, по своим нишам. Протоевропеоиды потащились через кордоны каннибалов-неандертальцев в безжизненную, оледенелую Европу и аж за Полярный круг (за мороженой мамонтятиной? строганинки захотелось?). Протонегроиды — через необъятную Сахару и непроходимые Атласские горы в испепеляющую, душную Африку.

Разбежавшись в разные стороны и по разным континентам, эти представители мифического «западного ствола»[219] под воздействием среды постепенно превратились, якобы, в «нормальных» европеоидов и негроидов со всей причитающейся им морфологией. И были-де протоевропеоиды в основном темнокожи, черноволосы и кареглазы, но на окраине своего видового ареала, т. е. в северном и балтийском регионе у них, в соответствии с теорией геногеографии Н.И. Вавилова, возобладал-де рецессивный ген, и они стали белокурыми, белокожими и светлоглазыми! Ничем, кроме теоретических выкладок выдающегося ботаника, эта концепция не подтверждена, никакие исторические факты и данные археологии ее не подкрепляют.

Откуда вообще взялся пресловутый ген белокурости и светлоглазости, в принципе отсутствующий у приматов, и почему он не возобладал на других окраинах, на прохладном юге Африки, например? На полуострове Индостан? В Индонезии, Новой Зеландии, Австралии? Все это по-прежнему неизвестно. Но при всем том концепция имеет «нужный» политический подтекст и пользуется огромной популярностью у борцов с расизмом. Такая попытка развернуть историческую последовательность вспять, против течения, совсем не вызывает понимания.

Примерно таким же, как у Чебоксаровых, был ход рассуждений автора статьи в БСЭ об этносе В.И. Козлова[220], за что его столь подробно и аргументированно критиковал А.Й Элез, что мне уже не следует повторяться.

Неизбежной платой за отход от биологизма оказалось впадение в абсурд.

Необходимость биологизма была чутко предугадана таким упорнейшим, хотя и тщательно маскировавшимся оппонентом марксистско-ленинской науки, как Лев Гумилев. Беда однако в том, как верно заметил тот же Элез, что «"биологизация" у Л.Н. Гумилева имеет место не как методологический принцип построения некоторой теории этноса, а как набор несуразиц, проистекающих из отсутствия способности логически рассуждать»[221]. Настоящим биологистом, вопреки собственным декларациям, Гумилев так и не стал, внеся зато немалый вклад в мифологизацию этнологии.

Правильно определив в одном тексте этнос как «вид, породу», Гумилев тут же принципиально переопределил его через самоопределение любой группы по принципу «мы — они»[222]. И в дальнейшем четко придерживался исключительно данной трактовки. В результате у него, например, стали самостоятельными «этносами» (то есть «видами, породами») отдельно — христиане в целом[223], отдельно в свою очередь — протестанты и католики, отдельно — русские старообрядцы! Вряд ли подобное согласуется с биологизмом: ведь вид, порода — объективные биологические категории, а не фантомы личного сознания и не результат самоидентификации. Если следовать гумилевскому псевдобиологизму, то и большевиков следовало бы признать «этносом». И вообще членов любой мафии и даже отдельной банды…

Замечу также попутно и предварительно, что Гумилев полагал человечество единым, не дифференцируя расы[224], путал подданство (согражданство) и этничность (предпочитая всему французский пример «этничности», хотя это пример именно и только подданства и согражданства, в отличие от немецкой, или английской, или русской этничности), признавал за американцами статус «этноса»[225], а за «советским народом» — суперэтноса; и вообще валил все в одну кучу — базис и надстройку, производительные силы и производственные отношения, недра, ландшафт и дипломатию — и всю эту хаотическую смесь спроста именовал «этногенезом»…

Но, как говорится у Лескова, «что гамно, то гамно, а что пардон — то пардон». Когда Гумилев излагал то, что действительно хорошо знал, его рассказ бывал блистателен (в молодости мне посчастливилось бывать на его лекциях в Ленинграде). И я хочу познакомить читателя с некоторыми остроумными и убедительными апофатическими эскападами названного автора, доходчиво изъясняющими, чем не является этнос и с какими мерками не стоит к нему подходить[226]. В основном это касается как раз пресловутого самосознания, а также общности языка, менталитета, культуры и т. п.

Итак –

1.2. Гумилев о фантомах этнического самосознания

Не странно ли? Определяя этнос через его, этноса, самоопределение, Гумилев, тем не менее, писал в разделе «Этнос и этноним»[227]: «При изучении общих закономерностей этнологии прежде всего надлежит усвоить, что реальный этнос, с одной стороны, и этническое наименование (этноним), принятое его членами, — с другой, не адекватны друг другу». И разъяснял, полемизируя с Ю.В. Бромлеем: «Необходимость разбора этого тезиса обусловлена тем, что широко бытует мнение, будто этническое самосознание как один из социальных факторов определяет не только существование этноса, но и возникновение его… Самосознание проявляется в самоназвании. Следовательно, если будет доказано несовпадение того и другого, то вопрос об их функциональной связи отпадает».

И далее следуют страницы настолько захватывающие (хотя не всегда исторически безупречные), что мне показалось грехом сокращать их или давать в изложении. Надеюсь, читатель поблагодарит меня за это: ведь более убедительное доказательство того, что этнос вовсе не обязательно есть то, что он о себе думает, трудно было бы предложить. Уверен, что Гумилев именно этого вывода как раз и не хотел бы услышать в ответ, но такова сила истинного знания и дара слова, что она опрокидывает всякую искусственную концепцию, не согласующуюся с фактами, хочет того рассказчик или нет. Не забывая ни на миг о противоречиях Гумилева, воспользуемся его массивом данных.

«Часто мы встречаем несколько разных этносов, носящих одно и то же имя, или, наоборот, один этнос может называться по-разному. Так, слово “римляне” (romani) первоначально означало граждан полиса Рима, но отнюдь не их соседей — италиков и даже не латинов, обитавших в других городах Лациума. В эпоху Римской империи I–II вв. количество римлян возросло за счет включения в их число всех италиков: этрусков, самнитов, лигуров, цизальпинских галлов и многих жителей провинций отнюдь не латинского происхождения. После эдикта Каракаллы 212 г. “римлянами” были названы все свободные жители муниципий на территории Римской империи, в том числе греки, каппадокийцы, евреи, берберы, галлы, иллирийцы, германцы и др. Понятие “римлянин” как бы потеряло этническое значение, но этого на самом деле не было: оно просто его изменило. Общим моментом вместо единства происхождения и языка стало единство даже не культуры, а исторической судьбы. В таком виде этнос просуществовал три века — срок изрядный — и не распался. Напротив, он трансформировался в IV–V вв. вследствие принятия христианства как государственной религии, которая стала после первых четырех Соборов определяющим признаком.

Те, кто признавал оные Соборы, санкционированные государственной властью, был своим, римлянином, а кто не признавал — становился врагом. На этом принципе сформировался новый этнос, который мы условно называем “византийским”. Однако надо помнить, что те, кого мы называем византийцами, сами себя называли “ромеями”, т. е. “римлянами”, хотя говорили по-гречески. Постепенно в число ромеев влилось множество славян, армян, сирийцев, но название “римлян” они удержали до 1453 г., т. е. до падения Константинополя. Ромеи считали “римлянами” именно себя, а не население Италии, где феодалами стали лангобарды, горожанами — сирийские семиты, заселявшие в I–III вв. пустевшую Италию, а крестьянами — бывшие колоны из военнопленных всех народов, когда-либо побежденных римлянами Империи. Зато флорентийцы, генуэзцы, венецианцы и другие жители Италии считали “римлянами” себя, а не греков, и на этом основании утверждали приоритет Рима, в котором от античного города оставались только руины.

Третья ветвь этнонима “римляне” возникла на Дунае, где после римского завоевания Дакии было место ссылки. Здесь отбывали наказание за восстания против римского господства: фригийцы, каппадокийцы, фракийцы, галаты, сирийцы, греки, иллирийцы, короче говоря, все восточные подданные Римской империи. Чтобы понимать друг друга, они объяснялись на общеизвестном латинском языке. Когда римские легионы ушли из Дакии, потомки ссыльно-поселенцев остались и образовали этнос, который в XIX в. принял название “румыны”, т. е. “римляне”.

Если между “римлянами” эпохи Республики и “римскими гражданами” эпохи поздней Империи еще можно усматривать преемственность, хотя бы как постепенное расширение понятия, функционально связанного с распространением культуры, то у византийцев и римлян нет даже такой связи. Отсюда вытекает, что слово меняет смысл и содержание и не может служить опознавательным признаком этноса. Очевидно, надо учитывать еще и контекст, в котором это слово несет смысловую нагрузку, а тем самым эпоху, потому что с течением времени значение слов меняется. Это еше более показательно при разборе этнонимов “тюрк”, “татар” и “монгол” — пример, мимо которого нельзя пройти…

В VI в. тюрками называли небольшой народ, обитавший на восточных склонах Алтая и Хангая. Путем нескольких удачных войн тюркам удалось подчинить себе все степи от Хингана до Азовского моря. Подданные Великого каганата, сохранив для внутреннего употребления собственные этнонимы, стали называться также тюрками, поскольку они подчинялись тюркскому хану. Когда арабы покорили Согдиану и столкнулись с кочевниками, то они их всех стали называть тюрками, в том числе угров-мадьяр. Европейские ученые в XVIII в. называли всех кочевников “les Tartars”, а в XIX в., когда вошли в моду лингвистические классификации, присвоили название “тюрок” определенной группе языков[228]. Таким образом, в разряд “тюрок” попали многие народы, которые в древности в их состав не входили, например якуты, чуваши и турки-османы.

Последние образовались на глазах историков путем смешения орды туркмен, пришедших в Малую Азию с Эртогрулом, газиев — добровольных борцов за ислам, в числе которых были курды, сельджуки, татары и черкесы, славянских юношей, забираемых в янычары, греков, итальянцев, арабов, киприотов и т. п., поступавших на флот, ренегатов-французов и немцев, искавших карьеру и фортуну, и огромного количества грузинок, украинок и полячек, продаваемых татарами на невольничьих базарах. Тюркским был только язык, потому что он был принят в армии. И эта мешанина в течение XV–XVI вв. слилась в монолитный народ, присвоивший себе название “турк” в память тех степных богатырей, которые 1000 лет назад стяжали себе славу на равнинах Центральной Азии и погибли, не оставив потомства. Опять этноним отражает не истинное положение дел, а традиции и претензии.

Модификация же этнонима “татар” является примером прямого камуфляжа. До XII в. это было этническое название группы из 30 крупных родов, обитавших на берегах Керулэна. В XII в. эта народность усилилась, и китайские географы стали употреблять это название применительно ко всем центрально-азиатским кочевникам: тюркоязычным, тунгусоязычным и монголоязычным, в том числе монголам. Когда же Чингис в 1206 г. принял название “монгол” как официальное для своих подданных, то соседи по привычке некоторое время продолжали называть монголов татарами. В таком виде слово “татар” как синоним слова “монгол” попало в Восточную Европу и привилось в Поволжье, где местное население в знак лояльности хану Золотой Орды стало называть себя татарами. Зато первоначальные носители этого имени — кераиты, найманы, ойраты и татары стали именовать себя монголами. Таким образом, названия поменялись местами. В это время и возникла научная терминология, когда татарский антропологический тип стали называть “монголоидным”, а язык поволжских тюрок-кипчаков — татарским языком. Иными словами, мы даже в науке употребляем заведомо закамуфлированную терминологию.

Но дальше идет не просто путаница, а этнонимическая фантасмагория. Не все кочевые подданные Золотой Орды были лояльны по отношению к ее правительству. Мятежники, обитавшие в степях западнее Урала, стали именоваться ногаями, а те, кто жил на восточной окраине улуса Джучиева, в Тарбагатае и на берегах Иртыша, и благодаря отдаленности от столицы были практически независимы, стали предками казахов. Все эти три этноса возникли в XIV–XV вв. вследствие бурного смешивания разных этнических компонентов. Предками ногаев были уцелевшие от Батыева разгрома половцы, степные аланы, среднеазиатские тюрки, пришедшие в составе монгольской армии, и жители южной окраины Руси, перешедшие в ислам, ставший в то время символом этнической консолидации. В состав татар вошли камские булгары, хазары и буртасы, а также часть половцев и угры — мишари. Такой же смесью было население Белой Орды, из которого в XV в. сложились три казахских джуса. Но это еще не все.

В конце XV в. русские отряды с верховьев Волги начали нападать на средневолжские татарские города, чем вынудили часть населения покинуть родину и уйти под предводительством Шейбани-хана (1500–1510) в Среднюю Азию. Там их встретили как злейших врагов, ибо местные тюрки, носившие в то время название “чагатаи” (от имени второго сына Чингиса — Чагатая, главы среднеазиатского улуса), управлялись потомками Тимура, врага степных и поволжских татар, разорившего Поволжье в 1395–1396 гг.

Ордынцы, покинувшие родину, приняли для себя новое имя — “узбеки” в честь хана Узбека (1312–1341), установившего в Золотой Орде ислам как государственную религию. В XVI в. “узбеки” разгромили последнего тимурида — Бабура, который увел остатки своих сторонников в Индию и завоевал себе там новое царство. Так вот, оставшиеся в Самарканде и в Фергане тюрки носят имя своих завоевателей — узбеков. Те же тюрки, но ушедшие в Индию, стали называться “монголами”, в память того, что триста лет назад они подчинились монгольскому царевичу. А подлинные монголы, осевшие в XIII в. в Восточном Иране, даже сохранившие свой язык, называются хэзарейцами, от персидского слова “хэзар” — тысяча (подразумевается боевая единица, дивизия).

А где же монголы, по имени которых названо “иго”, тяготевшее над Русью 240 лет? Как этноса их не было, ибо всем детям Джучи на три орды по завещанию Чингиса досталось 4 тыс. воинов, из коих только часть пришла с Дальнего Востока. Этих последних называли не “татары”, а “хины”, от китайского названия чжурчжэньской империи Кин (совр. Цзинь). Это редкое название последний раз упомянуто в “Задонщине”, где “хиновином” назван Мамай. Следовательно, “иго” было отнюдь не монгольским, а осуществлялось предками кочевых узбеков, коих не нужно путать с оседлыми узбеками, хотя в XIX в. они смешались, а ныне составляют единый этнос, равно чтящий Тимуридов и Шейбанидов, бывших в XVI в. злейшими врагами, потому что эта вражда потеряла смысл и значение уже в XVII веке…

Приведенных примеров достаточно, чтобы констатировать, что этническое название или даже самоназвание и феномен этноса как устойчивого коллектива особей вида Homo sapiensотнюдь не перекрывают друг друга».

Добавить к сказанному нечего.

1.2.3. Гумилев об общности языка как псевдооснове этничности

На чем же держится этническая идентичность, что скрепляет ее, если не самосознание? Как мы помним, многие, в том числе Сталин и Чебоксаровы, в первую очередь называют язык.

Но Гумилев твердо отметает и это основание:

«Не единство языка, ибо есть много двуязычных и триязычных этносов и, наоборот, разных этносов, говорящих на одном языке. Так, французы говорят на четырех языках: французском, кельтском, баскском и провансальском, причем это не мешает их нынешнему этническому единству, несмотря на то, что история объединения, точнее — покорения Франции от Рейна до Пиренеев парижскими королями, была долгой и кровавой. Вместе с тем мексиканцы, перуанцы, аргентинцы говорят по-испански, но они не испанцы. Недаром же пролились в начале XIX в. потоки крови лишь для того, чтобы разоренная войной Латинская Америка попала в руки торговых компаний Англии и США. Англичане Нортумберленда говорят на языке, близком норвежскому, потому что они потомки викингов, осевших в Англии, а ирландцы до последнего времени знали только английский, но англичанами не стали. На арабском языке говорит несколько разных народов, а для многих узбеков родной язык — таджикский, и т. д.

Кроме того, есть сословные языки, например, французский — в Англии XII–XIII вв., греческий — в Парфии II–I вв. до н. э., арабский — в Персии с VII по XI в. и т. д. Поскольку целостность народности не нарушалась, надо сделать вывод, что дело не в языке.

Более того, часто языковое разнообразие находит практическое применение, причем эта практика сближает разноязычные народы. Например, во время американо-японской войны на Тихом океане японцы так научились расшифровывать американские радиопередачи, что американцы потеряли возможность передавать секретные сведения по радио. Но они нашли остроумный и неожиданный выход, обучив морзянке мобилизованных на военную службу индейцев. Апач передавал информацию наваху на атабасском языке, ассинибойн — сиусу — на дакотском, а тот, кто принимал, переводил текст на английский. Японцы раскрывали шифры, но перед открытыми текстами отступили в бессилии. Поскольку военная служба часто сближает людей, индейцы вернулись домой, обретя “бледнолицых” боевых товарищей. Но ведь и ассимиляции индейцев при этом не произошло, ибо командование ценило именно их этнические особенности, в том числе двуязычие. Итак, хотя в отдельных случаях язык может служить индикатором этнической общности, но не он ее причина.

Заметим, что вепсы, удмурты, карелы, чуваши до сих пор говорят дома на своих языках, а в школах учатся на русском и в дальнейшем, когда покинут свои деревни, практически от русских неотличимы. Знание родного языка им отнюдь не мешает.

Наконец, турки-османы! В XIII в. туркменский вождь Эртогрул, спасаясь от монголов, привел в Малую Азию около 500 всадников с семьями. Иконийский султан поселил прибывших на границе с Никеей, в Бруссе, для пограничной войны с “неверными” греками. При первых султанах в Бруссу стекались добровольцы — “газии” со всего Ближнего Востока ради добычи и земли для поселения. Они составили конницу — “спаги”. Завоевание Болгарии и Македонии в XIV в. позволило турецким султанам организовать пехоту из христианских мальчиков, которых отрывали от семей, обучали исламу и военному делу и ставили на положение гвардии — “нового войска”, янычар. В XV в. был создан флот, укомплектованный авантюристами всех берегов Средиземного моря. В XVI в. добавилась легкая конница — “акинджи” из завоеванных Диарбекра, Ирака и Курдистана. Дипломатами становились французские ренегаты, а финансистами и экономистами — греки, армяне и евреи. А жен эти люди покупали на невольничьих базарах. Там были полячки, украинки, немки, итальянки, грузинки, гречанки, берберки, негритянки и т. д. Эти женщины в XVII–XVIII вв. были матерями и бабушками турецких воинов. Турки были этносом, но молодой солдат слушал команду по-турецки, беседовал с матерью по-польски, а с бабушкой по-итальянски, на базаре торговался по-гречески, стихи читал персидские, а молитвы — арабские. Но он был османом, ибо вел себя, как подобало осману, храброму и набожному воину ислама.

Эту этническую целостность развалили в XIX в. многочисленные европейские ренегаты и обучавшиеся в Париже младотурки. В XX в. Османская империя пала, а этнос рассыпался: люди вошли в состав других этносов. Новую Турцию подняли потомки сельджуков из глубин Малой Азии, а остатки османов доживали свой век в переулках Стамбула. Значит, 600 лет этнос османов объединяла не языковая, а религиозная общность»[229].

Не могу удержаться, чтобы не подкрепить наблюдения Гумилева о неприемлемости языка в качестве этнического маркера одним очень выразительным примером.

У африканских пигмеев, чьи племена не живут все компактно друг близ друга, а разбросаны по большой территории, нет своего общего языка, каждое племя говорит лишь на языке тех разноплеменных черных земледельцев, что оказались по соседству с ним. Между тем, как пишет исследователь Джаред Даймонд: «Люди, обладающие такими отличительными характеристиками, как пигмеи, и обитающие в такой уникальной среде, как экваториальные тропические леса Африки, в прошлом должны были жить достаточно изолированно и их языки должны были составлять уникальную семью. Однако сегодня этих языков больше не существует, а что касается ареала обитания пигмеев… то он теперь крайне фрагментирован. Сложив этногеографические и лингвистические данные, мы приходим к выводу, что земли пигмеев были в какой-то момент оккупированы пришлыми черными земледельцами и что языки этих земледельцев стали языками пигмеев, у которых от их исконных наречий остались лишь некоторые слова и фонемы. Прежде мы уже наблюдали похожий эффект на примере малайских негритосов (семангов) и филиппинских негритосов, которые переняли соответственно австроазиатские и австронезийские языки у заселивших их территории аграрных племен»[230].

Прелесть приведенного примера в том, что пигмеи — не просто этнос, такой же, как все прочие, но мутировавший некогда в сторону захирения (как считали когда-то): нет, это, по мнению современной науки, вообще особая субраса! Она существует изначально как непреложная биологическая данность более высокого порядка, чем этнос. Тем не менее, определить ее по языку — невозможно. Расово-этническая идентичность есть, а языковой — нет! Ну, а кем себя считают пигмеи, каково их этническое «самосознание» — это вряд ли вообще кого-то интересует. Ибо кем бы они себя ни считали, на каком бы языке они ни говорили, одного взгляда достаточно, чтобы сразу определить: пигмеи! И никто иной!

1.2.4. Гумилев об иных фальшивых «духовных скрепах»

Не успев рассказать нам об этнообъединяющей роли религии, Гумилев тут же сам разрушает это впечатление:

«Этнос более или менее устойчив, хотя возникает и исчезает в историческом времени. Нет ни одного реального признака для определения этноса, применимого ко всем известным нам случаям. Язык, происхождение, обычаи, материальная культура, идеология иногда являются определяющими моментами, а иногда — нет…

Идеология и культура тоже иногда являются признаком, но не обязательным. Например, византийцем мог быть только православный христианин, и все православные считались подданными константинопольского императора и “своими”. Однако это нарушилось, как только крещеные болгары затеяли войну с греками, а принявшая православие Русь и не думала подчиняться Царьграду. Такой же принцип единомыслия был провозглашен халифами, преемниками Мухаммеда, и не выдержал соперничества с живой жизнью: внутри единства ислама опять возникли этносы. Как мы уже упоминали, иногда проповедь объединяет группу людей, которая становится этносом: например турки-османы или сикхи в Северо-Западной Индии. Кстати говоря, в империи османов были мусульмане-сунниты, подвластные султану, но турками себя не считавшие, — арабы и крымские татары. Для последних не сыграла роли даже языковая близость к османам. Значит, и вероисповедание — не общий признак этнической диагностики»[231].

1.5. Территория, ландшафт, этничность

Осталось прояснить последний маркер в сталинской формуле этничности, которого мы пока лишь поверхностно коснулись: территория, которую порой понимают и как ландшафт. Было время, когда этому фактору придавалось преувеличенное значение. Так, Л.С. Берг в книге «Номогенез» (Пг., 1922) писал: «Географический ландшафт воздействует на организм принудительно, заставляя все особи варьировать в определенном направлении, насколько это допускает огранизация вида. Тундра, лес, степь, пустыня, горы, водная среда, жизнь на островах и т. д. — все это накладывает особый отпечаток на организмы. Те виды, которые не в состоянии приспособиться, должны переселиться в другой географический ландшафт или вымереть»[232].

На этом излишне категорическом высказывании Берга построил свою концепцию «вмещающего ландшафта» (он же «месторазвитие») Гумилев, положив ее, в свою очередь, в фундамент теории этногенеза.

Но дело в том, что человек — не селедка[233], не райская птица и не морской котик. Он обладает креативным умом, а это все меняет.

В части «Раса и этнос» уже говорилось подробно о том, что благоприобретенные (адаптивные) признаки не наследуются, а наследственные признаки не адаптивны и никакой ландшафт не может их изменить всерьез и надолго. Берг напрасно механически перенес на человека способность растительного и животного мира к адаптации: ведь у людей этот процесс проходит совсем иначе. Люди, как правило, выживают в новом ландшафте не по причине биологической изменчивости (хотя и такие исключения иногда встречаются[234]), а потому что либо преобразуют природу, либо создают антропогенные адаптивные механизмы. Говоря грубо и упрощенно, оказавшись на Севере, люди не покрываются густой и длинной шерстью, подобно полярным волкам (сугубая шерстистость, в полном соответствии с генетическим наследием неандертальца, свойственна как раз южанам, а не народам Севера), а одевают шубы, строят теплые дома (даже изо льда, как эскимосы, если больше не из чего), используют огонь и т. д. Живя у воды и кормясь от ее щедрот, человек так и не вырастил ни перепонки на конечностях, ни жабры, а уже в неолите освоил строительство свайных поселений, усовершенствовал водный транспорт и орудия лова, со временем создал плантации устриц и жемчужных раковин, рыбные заводы. И т. п.

Далее. Как мы уже знаем, территория зарождения, формирования этноса и территория его расселения — зачастую совсем не одно и то же. Поменяв место жительства, человек не изменит свою морфологию, а лишь освоит новые приемы и инструменты жизни, развернет по-новому свой потенциал, свои способности.

Выше мы говорили о том, что прародиной кроманьонца и его прямого потомка — нордика — следует считать Север. Однако вот парадокс: древние нордики оказались наиболее могущими среди инорасовых современников в смысле культуры и цивилизации, но… лишь очутившись совсем в иных, южных ландшафтных и климатических условиях. Ибо из девяти географических очагов древнейших государств (Египет, Месопотамия, Финикия, Палестина, Малая Азия, Закавказье, Иран, Северная Индия и Китай) — семь обустроено именно европеоидами и их метисами, лишь один монголоидами и один, возможно, негроидами (дравидийская Хараппа и Мохенджо-Даро в Северной Индии, где позже, в сер. II тыс. до н. э., обосновались индоарии; но этногенез дравидов до конца не прояснен). Чернокожие нубийцы, овладевшие на время древним Египтом, тут не в счет, ибо вклада в цивилизацию они не дали, в отличие от завоевателей-гиксосов (белого семитско-хурритского этнического конгломерата), подаривших в 17 в. до н. э. египтянам коневодство, колесный транспорт и чисто алфавитное, неиероглифическое письмо. А если мы добавляем в этот список Этрурию, Элладу и Рим, а также империю Майя, то и вовсе становится очевидно: возникновение всех древнейших государств и великих цивилизаций между 15 и 40 градусами северной широты указывает на климатический пояс, наиболее благоприятный для человека. Именно там кроманьонец, скорее всего, и зародился до своего вынужденного перемещения на Север и именно туда вернулся после катастрофы (из-под ледника), чтобы снова подняться и расцвести. При этом северные широты оставались чем-то вроде расового депозитария кроманьонца, некоего инкубатора, где один за другим вызревали зародыши великих народов.

О том, что Север не является в действительности истинной прародиной кроманьонца, говорит уже сам факт изначально высокого культурного развития этой проторасы по сравнению с жившим несколько южнее неандертальцем. А ведь крайне суровые условия не очень-то способствуют развитию этносов, отнимая на выживание все силы, которые могли бы пойти на саморазвитие (пример: чукчи, эскимосы, тунгусы, коряки, ненцы и другие арктические народы)[235]. И долгие века, пока на Юге великие цивилизации сменяли одна другую, на Севере не происходило ничего отдаленно подобного.

Однако впоследствии европейская цивилизация бесподобно развилась, как ни странно, именно в северных широтах, затмив древние цивилизации Юга и Востока. О причинах этого будет сказано в своем месте. Но даже в свете данного факта мысль о том, что «наиболее стимулирующие» климатические условия, в которых оказался европеец (не слишком суровые, но и не слишком расслабляющие), оказались причиной наиболее высокого в мире цивилизационного уровня, также приходится отбросить. Поскольку на соседнем континенте, в Северной Америке, подобного развития в точно такой же климатической зоне не произошло, пока туда не переселились те же европейцы.

В итоге вновь приходится предполагать, что основной предпосылкой высокого и интенсивного развития является, все же, не ландшафт, не территории, не климат, а именно и только генетическое наследие, биологически обусловленный дар.

Безусловно, некоторые поверхностные, второстепенные, хотя, возможно, и яркие этнические особенности может диктовать ландшафт и связанный с ним modus vivendi et operandi. Но ошибется тот, кто положит эти благоприобретенные, но преходящие, не наследуемые и легко изменяемые в иных условиях признаки в основу этничности. Особь принадлежит своему этносу независимо от места жительства.

Конечно, климатические условия, а особенно их резкие изменения могут очень существенно сказаться на судьбе народов. Но об этом мы поговорим в дальнейшем.

1.6. Кризис метода и реабилитация биологизма

Сказанного достаточно, чтобы сделать выводы.

Для начала заострим внимание читателей на ясно обозначившейся проблеме, которую можно назвать «этнические аберрации».

Как ясно видно из всего вышеизложенного, ни территория (ландшафт) и климат, ни экономика, ни все вообще факторы, относящиеся к «духовной» сфере (язык, культура, идеология, религия) не являются этнообразующими вопреки традиционной точке зрения. И надо, наконец, признать, что сознание, и в том числе самосознание, играет минимальную роль в деле определения этничности. Принадлежность к этносу далеко не всегда осознается индивидом. Более того: он может причислять себя к одному этносу, а в действительности принадлежать к другому[236] (яркий пример — бухарские таджики, поголовно записавшиеся в узбеки, которые, в свою очередь, расово и этнически сложносоставны и отчасти именуются узбеками по исторически закрепившемуся недоразумению). «Мы татары!», — говорят одни, а на деле они вовсе не татары, а настоящими татарами являются иные люди, называющие себя, однако, иначе. «Мы — тюрки!», — утверждают некоторые другие, однако и это не так. И т. д.

Таким образом, все традиционные для отечественной этнологии попытки жестко привязать этничность к факторам, перечисленным в сталинской формуле нации (язык, территория, экономическая жизнь и психический склад, проявляющийся в культуре), следует считать лишь аберрациями сознания — искренними и даже непроизвольными заблуждениями. Наука же обязана считаться с фактурой, а не с аберрациями.

Особенно важно подчеркнуть: мы никогда не сможем быть уверены в своих выводах, если в деле этнодиагностики будем ориентироваться на некие феноменальные смыслы вторичного, то есть духовного плана. Тем более, если отдадим вопросы этничности на откуп спекулятивной философии. И вечно будем плутать в трех соснах, если не остановимся на признании примата биологического над духовным и не постановим: окончательный диагноз этничности дает только антрополог-биометрист. Иногда в союзе с генетиком (но никогда наоборот).

Накопление аберраций в этнологии и неизбежные, хотя и робкие попытки их разоблачения приходится считать ничем иным как кризисом метода. Выход из этого кризиса лежит только через реабилитацию биологизма, которая в отечественной этнологии происходила все эти годы как бы контрабандой, не через манифестированный дискурс, а через постепенное развенчание неистинной сталинской формулы этничности в целом и по частям, по элементам — «основным признакам». Если, как один за другим убеждались этнологи и социологи, эти признаки не позволяют проникнуть в суть этничности, если ни территория, ни экономические связи, ни язык, ни культура, ни религия и психический склад (причем ни по отдельности, ни вместе) не обязательно выступают в качестве этноразграничителей, то что же тогда остается исследователю, кроме тотального пересмотра социологического подхода и метода вообще и перехода от него к иному, более продуктивному? Естественно, в роли иного рано или поздно должен был оказаться принцип и метод биологизма.

Однако смелый и оригинальный Гумилев, провозглашая на словах этносы «биосоциальными организмами», не желал на деле обсуждать их биологическую природу. Он именно для того постоянно и настойчиво апеллировал к «неправильным» ситуациям, к редким и даже исключительным случаям смешения этносов, языков и нравов, чтобы взять под сомнение правило: в нормальном этносе должна просматриваться общность его происхождения по крови. Но его позицию я подробнее освещу ниже, а здесь продолжу очерк истории вопроса. Как было сказано не нами, «ученому все дозволено — все перепроверить, все испробовать, все продумать, не действительны ни барьеры дипломов, ни размежевание дисциплин. Запрещено ему только одно: быть неосведомленным о том, что сделано до него в том или ином вопросе, за который он взялся»[237].

Пожалуй, первым, кто у нас более-менее последовательно попытался преодолеть кризис и начал делать некоторый акцент на биологической составляющей этноса, опасаясь, правда, решительно отрывать ее от составляющей социальной, был академик Ю.В. Бромлей, полагавший, что есть «базовая категория и архетип»: этнос как «этносоциальный организм» (его не смущал немедленно возникающий при таком компромиссе порочный круг в определении этноса). Высшим типом этноса абсолютно верно признавалась «нация», но — опять-таки как этносоциальный организм[238]. Таковы были в ту эпоху условия игры, вынуждавшие к компромиссу даже лучшие умы. Бромлей признавал, что человек «представляет собой единство двух начал — социального и биологического», поскольку «подчиняется не только законам общественного развития, но и биологическим законам», однако, все же, утверждал, что «определяющим является социальное начало»[239].

Откуда взялся этот примат социального над биологическим? Ни объяснений, ни аргументов искать не нужно, Бромлей не случайно не приводит ни одного. Постулаты марксизма-ленинизма не обсуждались. Удивительно, как тот же Бромлей вообще позволил себе сетовать, что деление людей на классы заслонило в науке деление их на этносы[240]! И можно только завидовать тому спокойному объективизму, с каким даже в более ранние времена писали некоторые зарубежные этнологи, например: «Народ — это сообщество людей, соединенных единством основных черт — расы, языка, традиций, обычаев, тенденций»[241].

Любопытно, что Бромлей, находившийся в оппозиции Гумилеву, тоже был склонен трактовать этнос через этническое самосознание и сознательное противопоставление другим общностям. Несмотря на то, что этносы, как верно пишет Бромлей, «возникают не по воле людей, а в результате исторического процесса» — и это «прежде всего», но в становлении этносов «особую роль играет взаимное различение, антитеза “мы — они”[242]». Таково было общее направление тех советских научных умов, что скрытно бунтовали против диамата и истмата и ради того делали фрондерскую уступку субъективному идеализму. Сегодня оппонировать марксизму-ленинизму можно несравненно более эффективно, оставаясь в рамках материализма.

Впрочем, последовательным сторонником теории самоопределения этносов Бромлей не был. В той же работе 1973 г. он подчеркивал, что «было бы неверно возводить этническое самосознание в ранг решающего свойства этноса, его своеобразного "демиурга»[243]. А спустя десять лет уже определенно указывал, что этническое самосознание — «явление вторичное, производное от объективных факторов»[244]. Признать биологическое происхождение главным из них Бромлей до конца не осмелился.

Как и Гумилев, на словах оправдывая биологический подход к проблеме этноса, Бромлей на деле если не чурался его, то стеснялся: «Люди одного народа действительно женятся и выходят замуж по большей части за своих соплеменников, так почему бы и не назвать популяцию этносом? Внимание!.. Каждый этнос сопряжен, тесно связан с определенной человеческой популяцией как биологической общностью, но живет по законам социальным»[245]. Принять за очевидную истину, что ничего социального нет и не может быть вне биологического, Бромлей так и не смог.

Характеризуя феномен этноса, он выделял его субъективные и объективные свойства:

а) субъективные свойства: этноним и самосознание;

б) объективные свойства: культура (материальная и духовная) и речь (устная или письменно-литературная)[246]. Антропологическое и генетическое единство наследуемых признаков, генофонд, общность происхождения сюда, как видим, не попали.

Исходя из перечисленных свойств-признаков, автор дал следующее определение: «этнос в узком смысле слова» — это «исторически сложившаяся на определенной территории совокупность людей, обладающих общими, относительно стабильными особенностями культуры (в том числе языка) и психики, а также сознанием своего единства и отличия от других таких же образований, т. е. самосознанием». Как видим, из конечного продукта исследования биология вообще выпала напрочь, а сам он приобрел плачевное сходство с гумилевским якобы «этносом» — владельцем особого стереотипа поведения и чувства отличия от остальных групп.

Этот «этнос в узком смысле слова» Бромлей назвал специально придуманным словом «этникос», чтобы противопоставить ему этнос в широком смысле слова — как «этносоциальный организм», сокращенно «эсо». К эсо он причислял и нацию.

Отстаивая собственную классификацию, Бромлей утерял последние привязки к биологизму. Тем более, что биосоциальной общностью у него, в конечном итоге, оказалось лишь первобытное стадо, а вот племя и все последующие фазы — уже «возвысились» до социального организма[247]. Неудивительно, что критерий этничности в итоге оказался у Бромлея «скользким», нестойким: «ни один из компонентов культуры не является непременным этнодифференцирующим признаком… В одних случаях главная роль в этом отношении принадлежит языку, в других — религии»[248]. Теряя критерий, он неизбежно потерял и сам объект.

В довершение всего он стал упрекать Отто Бауэра за то, что тот путает нацию с национальностью (этникос с эсо, в новой терминологии), хотя Бауэр абсолютно верно и непогрешимо писал, что немец-де остается немцем, даже переселившись в Америку, «вопреки своей территориальной оторванности от родины». Усвоив настоящую книгу до конца, читатель не раз убедится в том, что Бауэр был прав, а Бромлей — нет…

Бесспорно, у Бромлея были серьезные заслуги перед наукой. Так, он вполне диалектически развивал мысль о том, что «этнические общности в генетическом плане… представляют собой динамические, исторически сложившиеся системы. Ни один этнос не является вечным, неизменным. Но изменчивость этнических систем, разумеется, нисколько не противоречит тому уже неоднократно отмечавшемуся нами факту, что устойчивость — одна из их характерных черт. Ведь при этом имеется в виду относительная стабильность, более медленная изменчивость этнических явлений по сравнению с другими компонентами социальной жизни»[249].

Бромлею также принадлежит глубокая постановка важнейшего вопроса о значении эндогамии (исключения смешанных браков с расово или этнически чуждыми особями, т. е. метисации) в жизни любого этноса, в его сохранности в веках, в его жизнестойкости[250]. Он правильно отмечал, что «каждая популяция, несомненно, характеризуется тенденцией к усилению однородности генетического фонда, то есть стремлением к превращению в расовое подразделение»[251]. И т. д.

Но верно раскрыть природу этноса ему, на мой взгляд, так и не удалось. И до недавнего времени данная проблема представала перед отечественным любознатцем как весьма сырая[252], с удручающими белыми пятнами в самых ответственных местах. А проблему нации Бромлей и вовсе полностью подавал «по Ленину» как результат неких «буржуазных отношений»…

Было время, когда полемика между Бромлеем и Гумилевым сильно занимала ученые умы. Считалось даже, что названные фигуры олицетворяют два основных подхода в этнологии. Сегодня сия дихотомия не может рассматриваться всерьез ввиду полной беспочвенности и бесперспективности обеих позиций.

Между тем, не прекращаются попытки рассуждать в терминах диалектики о единстве биологического и социального в феномене этноса. Но надо прямо сказать, что биологическое и социальное могут претендовать на роль формирующих единство противоположностей не более, чем огородная бузина и киевский дядька. Хотя бы по той простой причине, что, как говаривал Б.Ф. Поршнев, социальное не из чего вывести, кроме как из биологического. Такой псевдодиалектический подход был возможен лишь до появления науки этологии, до издания основополагающих трудов К. Лоренца и его последователей, но никак не в наши дни.

Для того чтобы вывести читателя из явственного методологического тупика, в котором застряли даже лучшие умы прошлого века, следует обстоятельно рассказать о революционном и весьма отрадном событии в этнологии. А именно о докторской диссертации историка В.Д. Соловья[253], впервые в послевоенной России четко и ясно поставившего вопрос о биологической основе этничности и тем преодолевшего застарелый кризис метода. Его труд «История России: новое прочтение» (М., 2005) вышел отдельной книгой и представляет собой настоящий прорыв в академической науке — от мифотворчества к серьезному изучению подлинной реальности этноса.

1.7. Революция В.Д. Соловья[254]

Книга В.Д. Соловья попала ко мне на стол, когда предыдущий раздел «Раса и этнос» уже был подготовлен к отдельному изданию, раздел «Этнос и нация» обеспечен критическим обзором литературы, а книга моего соавтора В.Б. Авдеева «Расология» не только издана, но и изучена Соловьем, отрецензировавшим ее позднее для журнала «Политический класс», а затем написавшим предисловие к ее переизданию. Так что мы дружно выступили вместе с диссертантом в русле восходящей тенденции современной мысли, синхронно обозначив решительный поворот к деидеологизированной истории — науке фактов, а не мнений. И бестрепетно воздвигнув принцип биологизма в качестве пьедестала своих идей.

Привлекая порой совсем иные источники и применяя иные доводы, чем я, Соловей однако, двигался схожим путем и в схожем направлении. Поэтому разговору о непосредственном предмете своего исследования — русскому этносу и его проявлению в истории — он предпослал разговор о феномене этничности вообще и его критериях.

Для начала Соловей обоснованно восстал против «преобладающей в современной науке парадигмы», считающей культуру и психику сферой локализации этничности[255] и отвергающей «акцентирование биологического аспекта»[256].

В первой же главе под названием «Природа этноса/этничности» он совершенно верно заметил: «При всех своих противоречиях основные теоретические парадигмы современной этнологии сходятся в трактовке этноса и этничности как сущностно социальных феноменов и в отвержении биологического подхода к этничности. При этом аргументы во втором случае носят культурно-идеологический, а не научный характер: объяснение этничности в биологических терминах де слишком явно отдает расизмом, дурновкусием и неполикорректно, а среди “серьезных ученых” сторонников биологического примордиализма почти не осталось. Вот только на пути социологизации этноса “серьезные ученые” потерпели полное фиаско: ни одна из конкурирующих парадигм не смогла “ухватить” этническую сущность и дать ей научное определение».

И далее, под хлестким подзаголовком «Теоретическая нищета современной этнологии», Соловей дал обзор истории вопроса. В нем крепко досталось как внутренне противоречивому «культурно-историческому примордиализму» советского образца, который, соглашаясь с тем, что этничность соприродна индивиду, «описывает этнос/этничность через исторически сформировавшиеся неэтнические признаки/элементы — культуру, язык, религию, психический склад, территорию, экономику и т. д.»[257], так и оппонирующему примордиалистам конструктивизму. В том числе, резкие, но справедливые критические замечания перепали и не раз уже упомянутому мною В.А. Тишкову, и его духовному отцу Б. Андерсону, и С.В. Лурье, попытавшейся обратиться к идее архетипа, минуя автора этой идеи К.Г. Юнга.

Между тем, самому Соловью идея архетипа оказалась настолько близка и показалась настолько критериальной, что он в дальнейшем делает сугубый акцент на теории Юнга и, возводя этничность, помимо биологической общности, к общности архетипической, выводит нас на свою концепцию этноса как биосоциальной сущности. И этим, на мой взгляд, проявляет непоследовательность и склонность к компромиссу, при том, что с критической частью своей работы он справился блестяще, придя к важному выводу: «Доминирующему в современном дискурсе социологизаторскому пониманию этничности вне зависимости от парадигматической принадлежности свойственно общее фундаментальное противоречие: этническая сущность (не важно, трактуется ее природа как примордиальная или сконструированная) описывается/определяется через сущностно неэтнические признаки/элементы. При этом остается непонятным, как и почему из неэтнических элементов возникает новое — этническое — качество[258]».

Здесь уместно вновь задаться главным вопросом: в чем же критерий этничности, каковы этноразграничительные маркеры? Чем, скажем, русские отличаются от прочих этносов? Что должен отвечать современный ученый на эти вопросы?

Соловей, на конкретном примере этнической идентичности нашего, русского народа, пришел к двум очень важным теоретическим выводам, имеющим, на мой взгляд, для современной этнологии вполне универсальное значение. Он пишет:

«Первое: глубинный исток сущностного своеобразия русской истории, ее успеха и ее провалов кроется в самой природе русского народа (здесь и далее выделено мной. — А.С.); в ней есть нечто очень важное, позволившее русским добиться успеха там, где другие народы, в том числе жившие и действовавшие бок о бок с ними, провалились или оказались гораздо менее успешными. Это нечто, воплощающее глубинное русское тождество, русскую самость и в то же время кардинально отличающее русских от других народов, можно назвать русскостью или, более академическим слогом, этнической спецификой русского народа.

Второе соображение состоит в том, что этническую специфику нельзя представить в виде эпифеномена, производного от других факторов — природы и географии, культуры и религии, государства и типа социальной организации. Дело обстоит прямо противоположным образом: русскость предопределила специфику отечественной истории, своеобразие созданных в ней институтов и структур, особенности адаптации к природно-климатическим и географическим факторам»[259].

Я разделяю оба эти тезиса. Но на этом мое согласие с концепцией Соловья оканчивается и начинается разногласие, на котором тем более важно остановиться, что более значительного и умного союзника в деле признания биологической сущности этносов академическая среда сегодня не предоставляет. Видимо, выдержать до конца гнет противостояния с господствующей в официальной науке тенденцией, хотя бы и ложной, не так-то просто, и даже смелый и трезвый ум сознательно или подсознательно ищет хоть какого-то прикрытия для своей дерзкой позиции. Итогом чего стал компромисс, не идущий на пользу логической последовательности Соловья. Разгромив — по заслугам — усилия мифотворцев вчерашнего и сегодняшнего дня, он создал, увы, свой собственный миф, в свою очередь взывающий к развенчанию ради дня завтрашнего.

Соловей предвидел, что «предложенная концепция будет встречена в штыки, причем по причинам, в первую очередь, ненаучного свойства. Очевидная теоретическая несостоятельность социологического понимания этноса/этничности должна бы поощрить научное сообщество всерьез отнестись к гипотезе о биосоциальной природе данного явления. Но этому мешают интеллектуальная инерция и нежелание радикальной ревизии теоретического багажа науки, чреватые падением теоретических авторитетов и разрушением научных репутаций, и, не в меньшей (если не в большей) степени, культурно-идеологические предрассудки. Биосоциальная трактовка этничности неприемлема для преобладающей части современного гуманитарного сообщества, как якобы вызывающая коннотации с расизмом и дезавуирующая фундаментальные положения общепринятого толкования идентичности и современного национального дискурса (например, идею свободного выбора национальной принадлежности). Утверждение об этничности как биологической данности, во многом предопределяющей социальные процессы, составляет кошмар ревнителей политической корректности и либерально ангажированной науки: если этничность носит врожденный характер, ее нельзя сменить подобно перчаткам; судьба народов в истории в значительной мере есть реализация их врожденных этнических качеств»[260].

Что же это за врожденные качества, определяющие этничность, по мнению Соловья? Их оказалось не одно, как можно было ожидать, а два.

Во-первых, в названии главы «О биологической природе этничности» ясно заявлен первый и главный из этих критериев. Опираясь на уже известные читателю книги В.Б. Авдеева, В.А. Спицына, Г.Л. Хить, Н.А. Долиновой, И.М. Быховской и др., Соловей приходит к однозначному выводу: «То, что отечественные и западные гуманитарии считают “воображенной общностью”, результатом конструирования, совокупностью культурных и языковых характеристик, для антропологов, медиков, биологов и генетиков — биологическая реальность… Этнические группы объединяются/отличаются генными частотами и биохимическими полиморфизмами, морфотипическими характеристиками, отпечатками пальцев и дерматоглифическими рисунками ладоней и ступней, рядом других биологических параметров. Комплексное использование этих признаков позволяет с высокой уверенностью отнести индивида к той или иной этнической группе»[261].

В полном соответствии со сказанным автор делает крайне важное умозаключение: «С научной точки зрения, русские — это те, в чьих венах течет русская кровь… Русскость — не культура, не религия, не язык, не самосознание. Русскость — это кровь, кровь как носитель социальных инстинктов восприятия и действия. Кровь (или биологическая русскость) составляет стержень, к которому тяготеют внешние проявления русскости»[262].

Тезис не вызывает ни малейших возражений, поскольку в данном случае «кровь» — это не медицинский термин, а попросту метафора биологичности.

Если бы автор на этом поставил точку, я не стал бы писать продолжение, а вместо этого порадовал бы читателя многими цитатами из Соловья. Но ему понадобилось сказать некое «во-вторых»…

Это «во-вторых» состоит в том, что природа этноса якобы не просто биологическая, но биосоциальная. И социальный компонент этой двоякой сущности автор усматривает во «врожденных этнических инстинктах» или иначе — «социальных инстинктах», якобы передающихся по наследству[263]. Соловей отождествляет их с архетипами, но, опираясь на «гениальные интуиции» К.Г. Юнга, интерпретирует по-своему, так что его теорию следовало бы назвать гипотезой Юнга-Соловья. В чем же она состоит? Сам автор характеризует ее так:

«Считается доказанной и наследственная детерминированность интеллекта: обсуждается соотношение, баланс, взаимодействие наследственных (в том числе этнических и расовых) и средовых факторов, но не кардинальная важность наследственности. Но моя мысль идет гораздо дальше и носит откровенно “еретический” характер. Суть ее в предположении о существовании наследственных этнических ментальных качеств, задающих вектор культуры и социальности»[264].

Зачем Соловей называет себя еретиком не до, а после того, как его еретичность (биологичность) уже выявилась как нельзя лучше? Затем, видимо, что он хочет быть еретичнее самого себя и утопить в акцентированной лжееретичности (а на деле — в просто недоказанной идее) свою подлинную еретичность по отношению к официозу, заключающуюся в безусловном приоритете биологического над социальным. Своего рода отвлекающий маневр. Или, возможно, мы имеем дело с нарочитым стремлением не упростить все до полной ясности, а наоборот, предельно усложнить — утеха интеллектуала.

Итак: о врожденной, переданной по наследству ментальности. Увы, никакой твердой научной, фактической, надежно верифицируемой базы под эту гипотезу Соловьем не подведено. Все весьма зыбко покоится на предположениях, возможностях и интуициях. Ссылка на американского лингвиста и философа Н. Хомски («согласно его теории генеративной грамматики логическое мышление и язык составляют часть генетического наследия личности») не убеждает. Ведь связь грамматики и синтаксиса с особенностями национального мышления очевидна; а вот характер их функциональной зависимости — не доказан. Мы говорим, как мыслим, а мыслим так, как это позволяет и предписывает тонкое строение нашей высшей нервной системы, но вряд ли можно основательно утверждать, речь ли формирует мышление или наоборот[265]. Во всяком случае эта связь не является жесткой, иначе человек с русскими, допустим, генами, родившийся и выросший в Италии, все равно говорил бы по-русски, чего, конечно, не происходит.

И уж подавно никто не возьмется доказать, с чем мы имеем дело при объяснении душевных склонностей и предпочтений: с «генной памятью» или с памятью души о предыдущих рождениях. Хотя сам факт таких, порой необъяснимых, склонностей и предпочтений отрицать невозможно.

Но фактов-то как раз в этой важной «еретической» главе книги Соловья нет.

Он просто ссылается: «Теоретическое обоснование возможности врожденных этнических инстинктов представляет гениальная гипотеза К.Г. Юнга о коллективном бессознательном и архетипах… Концепт коллективного бессознательного фиксирует стадию выделения социального из природного, формирование собственно человеческого в человеке, что предполагает существование нескольких “подвальных этажей” в бессознательном, где уровень социальности повышается снизу вверх, по мере того, как человек начинает преобладать над животным»[266].

Увы, вот именно это и не доказано. Преобладание человека над животным если и происходит, то исключительно в области интеллекта, а не инстинктов или аффектов, где позиции человека, в сравнении с животными, не имеют никаких преимуществ (как бы не наоборот). Когда лошади, никогда в жизни не видавшие львов, начинают беситься и паниковать, едва заслышав львиный запах, — это есть, безусловно, факт генетически наследуемого страха (т. е. эмоционального, а не морфологического признака) перед запахом смертельной опасности. Но что же в этом социального?!

Вопрос об архетипах, конечно, очень непрост. Но не философам его решать путем умственных спекуляций. Скорее, тут слово — биологам, изучающим врожденные программы, инстинкты разных представителей живого мира.

Безусловно, человеку свойственны некие программы даже до рождения. Например, еще не родившись, младенец уже представляет себе, как должна выглядеть мать (из всех возможных масок его с первого дня будет тянуть к белому овалу с большим Т-образным знаком посредине). Знает он и как должен выглядеть самый опасный враг (леопард, орел, змея), инстинктивно замирая, или отдаляясь, или негативно реагируя на предметы, имеющие стилизованные характерные признаки врагов. Как лошади реагируют на запах льва.

Врожденные программы, по мнению этологов, хранятся в генах (их много сотен тысяч), а следовательно, в каждой клетке. Они неистребимы и не поддаются произвольной корректировке.

Но дело в том, что усвоение новых программ продолжается некоторое время после рождения, ибо и мозг человека доформировывается после рождения (сроки вариативны, индивидуальны). И пока идет это доформирование, действует т. н. импринтинг: впечатывание в мозг целых программ, таких, как родной язык, родной ландшафт, стилистика жилища и пр. «Долгое детство нужно человеческому ребенку затем, чтобы растянуть период самого эффективного обучения — период импринтингов, которые возможны, лишь пока в мозгу продолжается формирование новых структур»[267].

Ребенок (это важно понять) не «учится» родному языку, а «впечатывает», «запечатлевает», «импринтингует» его в себе сразу весь целиком, со всеми нормами словоупотребления. «Запечатление отличается от свободного, произвольного обучения чему угодно и когда угодно. Последнее требует повторения, запоминания, интеллектуальных усилий и может происходить в любом возрасте; без употребления полученные знания быстро утрачиваются… Импринтинг — это инстинктивный акт, он не требует от животного ни догадливости, ни воли, ни сознания, ни интеллекта. Это открытие этологов — их главный вклад в проблему человеческой речи» (Дольник).

Итак, как таковая программа импринтинга, в том числе овладения речью и логикой, носит врожденный характер. А вот результат импринтинга — всегда благоприобретен.

Но тут возникают важнейшие вопросы.

Можно ли утверждать, что ребенок той или иной национальности уже рождается с определенной предрасположенностью, с программой преимущественного усвоения именно языка своего племени? Можно ли считать результат импринтинга проявлением врожденного архетипа? Вообще, как соотносится врожденная программа и архетип? Одно ли это и то же?

С одной стороны, если учесть генетический характер хранения и распространения программ, — да, именно так и есть. «В последние десятилетия интересные данные получили физиологи, вводившие микроэлектроды в отдельные нейроны. Оказалось, что многие нейроны индивидуально ответственны за хранение той или иной информации. Причем одни нейроны “знают” об облике животных разных видов, а другие — своего вида, даже на уровне знакомой особи. Некоторые нейроны обеспечивают представление об определенном месте в пространстве, т. е. образуют карту» (Дольник).

С другой стороны, как объяснить тогда тот факт, что в двуязычных семьях мозг ребенка идентифицирует два параллельных языка, разделяет их и запечатлевает оба? Ясно, что архетипическим может быть лишь один из них, почему же программа действует одинаково в отношении обоих? Оказывается, «есть нейроны, узнающие объекты врожденно, а есть научающиеся узнавать, причем генная программа клетки может изменять настрой нейрона. Например, приказать: “Запомнить образ навсегда” (запечатлеть). Следовательно, для осуществления программы или ее части достаточно одного нейрона, а их в мозгу сотни миллионов. Эти опыты проведены как с млекопитающими (в том числе с обезьянами), так и с птицами, рептилиями и некоторыми беспозвоночными животными. Везде сходная картина: одного нейрона достаточно для узнавания образа» (Дольник).

Боюсь, при таком состоянии сегодняшней науки отделить архетип от результата импринтинга в ряде случаев просто невозможно. Уверенность Валерия Соловья во всемогуществе архетипов, определяющих этничность, не может служить аргументом.

Где сфера коллективного бессознательного начинается и кончается? В области инстинктов или рефлексов? И если рефлексов, то каких — безусловных или условных? Понятно само собой, что социальным, «человеческим» может быть назван только последний вариант, но кто доказал его действительность? Как определить, имеем ли мы дело с архетипом или с феноменом импринтинга? На такие вопросы книга Соловья не отвечает, а без этого разговор становится беспочвенным.

Уступка идеализму оказывает ученому дурную услугу. Опора на Юнга (опиравшегося в свою очередь на родоначальника философского идеализма Платона) не только не выручает, но прямо подводит. Соловей разъясняет нам: «Заимствовав термин “архетип” из платоновской концепции предзаданных, изначальных идей, Юнг по-разному трактовал стоящее за ним понятие: и как результат предшествующего филогенетического опыта, и как априорные формы психики»[268].

Однако опыт многочисленных реальных, а не выдуманных Киплингом индийских «маугли» живо свидетельствует об отсутствии у человека вообще каких бы то ни было — платоновских, юнговских или иных — изначальных предзаданных идей. Их просто нет, и возникнуть им неоткуда у подобных выкормленных дикими зверьми человеческих детенышей. В отличие от инстинктов и аффектов, которыми «маугли» наделены, как дай бог каждому, идеи возникают в процессе социализации биологического организма. Упущенные, за краткостью действия программы импринтинга, возможности научения впоследствии не восстановить, не наверстать. Стать человеком для «маугли» уже не суждено, как его ни воспитывай.

Этот факт травмирует теорию архетипов.

Дальнейшие квазибиологические интерпретации учения Юнга теряют всякий смысл. Хотя само существование архетипов, выражающихся «в мифах, сказках и верованиях, религиозных догматах, идеологических постулатах и культурных формулах», не подлежит сомнению, но вот их недоказанная «примордиальная» локализация «в анатомических структурах мозга» — более чем сомнительна. А значит теряет смысл и вытекающее «из содержания юнговских работ… предположение о существовании, наряду с общими для всего человечества унаследованными мыслеформами, более узких — расовых и этнических — архетипов, в которых отложился не опыт человечества в целом, а специфический опыт групп людей, выделившихся тысячи (или сотни тысяч и даже миллионы, когда речь идет о расовых стволах) лет тому назад»[269].

Соловей, однако, заходит далеко: «Неизбежно заключение, что этническое самосознание — не важно, является ли оно проявлением онтологизированной этничности (в примордиализме) или представляет собой только устойчиво длящуюся позицию сознания (в конструктивизме) — имеет продолжение (или корни) в бессознательном слое психики. Именно укорененность в бессознательном порождает силу и иррациональное обаяние национализма и вообще любой идеологии»[270].

Так, все же: «продолжение» — или «корни»?! Импринтинг или архетип? Добытый из практики личный опыт переходит из сознания в подсознание индивида, или, напротив, коллективный опыт, просыпаясь в его подсознании, переходит затем в сознание и формирует подходы к действительности? Разница огромная и принципиальная! От нее нельзя отмахнуться, но Соловей проходит мимо, как бы не замечая ее.

В результате его прекраснодушное предположение не убеждает. Ибо, как мы прекрасно видели выше, в реальности постоянно происходит конфликт национального самосознания с истинной этничностью, которая, по мысли автора, должна была бы определять этническое бессознательное. Иными словами, такое явление, как сознающий себя, вопреки «крови» (а значит, этническому бессознательному), узбеком таджик, теоретически, по Соловью, совершенно невозможно, однако оно налицо! И любая попытка привить представителю некоего этноса самосознание иного этноса должна бы всегда разбиваться вдребезги о гораздо сильнейшую препону национального (этнического) бессознательного. Но в действительности, помимо массового примера янычар и разного рода манкуртов, мы сплошь и рядом видим факты «обрусения», «офранцуживания» и т. д., каковые примеры и факты были бы невозможны, работай описанный Соловьем механизм национального бессознательного.

Разговоры же о том, что современная психология, якобы, «не только экспериментально подтвердила концепцию Юнга о коллективном бессознательном и архетипах в целом, но и, что особенно важно в нашем случае, предоставила ценные доказательства существования врожденной этнической памяти», не имеют под собой почвы, ибо все базируются на протоколах реинкарнаций. То есть на обращении к прошлому индивидуальной души, которая ранее, как правило, принадлежала к тому же этносу, а зачастую и к той же семье, что и испытуемый.

Однако всякий, кто интересовался вопросом реинкарнации, знает, что подобная фамильно-этническая привязка не имеет жесткого характера, и душа может припомнить свое инобытие в составе личностей, не только не имеющих никакой генетической связи с ее настоящим вместилищем, но даже вообще не антропоморфных. Так что ссылка на «трансперсональную психологию С. Грофа», призванная подтвердить концепцию Юнга-Соловья, ровным счетом ничего не подтверждает. «Эти фантастические наблюдения, — именно так характеризует Соловей строго научные эксперименты Грофа, — превосходно укладываются в теоретическое русло концепции архетипов и коллективного бессознательного К.Г. Юнга, подтверждая правоту его гениальных интеллектуальных интуиций».

Фантастические наблюдения, подтверждающие гениальные интуиции, — воображаю, как откомментировал бы едкий и ироничный Элез такое «доказательство». Видимо, чувствуя его недостаточность, Соловей добавляет: «Косвенные доказательства (в том числе от противного) существования этнических архетипов представляют исследования по символической антропологии и истории идеологий»[271]. Но беда в том, что ни суды, ни наука косвенных доказательств тоже не принимают…

И вот, наконец, проведя нас через сумрачный лес весьма идеалистических представлений, «автор может дать собственное определение этноса. Этнос (этническая группа) — это группа людей, отличающаяся от других групп людей совокупностью антропологических и биогенетических параметров и присущих только этой группе архетипов, члены которой разделяют интуитивное чувство родства и сходства… Этнос отличается от социальных групп именно биологической передачей своих отличительных (пусть даже это социальные инстинкты) признаков, а этничность — такая же данность, как раса и пол. Короче говоря, этнос — сущностно биологическая группа социальных существ».

Как было бы замечательно, если бы автор, не водя нас по лесу юнговских «гениальных интуиций», сразу бы предложил нам именно краткий вариант своей дефиниции, не отягощая его соображениями об «этнических архетипах»! Ведь тогда мне осталось бы только согласиться с ним, поскольку возразить просто нечего. Увы, я не вправе так поступить.

Противоречие, в которое вошел с самим собой ученый, лежит на поверхности, ведь нельзя нечто признавать и отвергать одновременно. Судите сами. В прицеле его критики — «советская теория этноса», которая описывает «этнос/этничность через исторически сформировавшиеся неэтнические признаки/элементы — культуру, язык, религию, психический склад, территорию, экономику и т. д. Во-первых, если этнос/этничность — примордиальная, то есть изначальная, врожденная человеческая характеристика, как она могла оказаться эпифеноменом, комбинацией исторически сложившихся факторов? Если этногенез, как предполагают исследования по этнической антропологи, уходит корнями в неолит и даже в палеолит, то невозможно говорить о религии, культуре и прочих «этнических» признаках в том смысле, в котором мы знаем их сегодня. Во-вторых, в самих этих признаках/элементах нет ничего сущностно этнического»[272].

Точно и беспощадно: в самое сердце спрута. Но… Внимательный взгляд замечает: то самое место, которое «советская теория» отвела культуре, языку, религии и т. д., в концепции Юнга-Соловья попросту занял архетип, который, как сам же исследователь и подчеркнул, проявляется через «мифы, сказки и верования, религиозные догматы, идеологические постулаты и культурные формулы», то есть через культуру, язык, религию и т. д. Никакого сущностного отличия «неэтнических признаков/элементов» от якобы «этнического архетипа» на самом деле не оказывается. Ни в смысле внешнего проявления, ни в смысле внутренней детерминированности этническим происхождением. Ибо на самом деле, как уже было постулировано, все эти факторы, признаки есть налицо, но все они — вторичны, производны от этничности, все они в конечном счете детерминированы биологически! Круг замкнулся, мы снова услышали сказку о белом бычке.

Определение этничности через архетипы хромает также еще и потому, что любой этнос заведомо старше, чем его «этнические архетипы», для образования которых должны пройти столетия и тысячелетия относительно стабильного и однотипного существования, которого нет и не может быть в принципе на стадии этногенеза. Иначе архетип, во-первых, не сложится, а во-вторых, не успеет войти в плоть и кровь (в гены, если верить автору) этноса. Итак, неизбежен период, когда этнос уже есть, а архетипов у него еще нет. Но если этнос, что самоочевидно, начинает свое существование задолго до появления собственного этнического архетипа, то как же архетип может определяться в качестве критерия этничности? Это невозможно по законам логики.

Следует решительно утверждать: у этноса не двойная, а одинарная сущность — биологическая. Из этой первичной сущности вырастает вторичная — социальная. Этнос обретает ее, как одежду поверх себя одевает «человек божий, обшитый кожей». Одежда европейца впрямь казалась голым папуасам особой, «второй» кожей белого человека, соприсущей ему. Но без одежды-то человек может жить, а вот без кожи — нет. Не будем же уподобляться папуасам и различим за социальностью этноса (одеждой) — его биологичность (кожу)!

Интересна ли гипотеза Соловья? Безусловно. Красива? Пожалуй. Достоверна? Неизвестно, ибо на данном этапе она неверифицируема. Не стоит строить на песке. Предложение считать этнос биосоциальной сущностью — и не ново, и не верно. Это лишь полуправда, компромисс, сдача позиций на почетных условиях.

Воздадим же должное В.Д. Соловью за то важное и ценное, что есть в его диссертации и пройдем мимо сомнительного. Тем более, что чуткие ревнители политкорректности уже тут как тут и торопятся укусить ученого историка. Так, некто Борис Славин в рецензии под названием «История — результат деятельности людей» поспешил поправить Соловья: «Человек по своей сути — не биологическое, а социально-историческое существо. Его специфика состоит прежде всего в его преобразующей трудовой деятельности и общении с себе подобными. Именно эти характеристики людей и составляют глубинный базис человеческой истории. Хотите постичь историю русского народа — уясните условия и характер его жизнедеятельности: иного не дано»[273].

Интересно, как бы сей критик объяснил тот несомненный факт, что разные этносы в одних и тех же условиях имеют различный характер жизнедеятельности! Нет сомнений, что с подобных позиций и с подобной же «убедительностью» диссертанта будут критиковать и другие лица, в упор не видящие биологическую природу человека. Так что здесь уместно повторить: книга Соловья — настоящий прорыв в отечественной академической науке[274].

* * *

Итак, в настоящей книге мною дано определение этноса, исходящее из фундаментального принципа биологизма и из основополагающих данных расологии и истории. Раса при таком подходе — это объективная реальность высшего порядка, точка отсчета. А этнос, повторю вновь, есть биологическое сообщество, связанное общим происхождением, обладающее общей генетикой, и соотносящееся с расой как вид с родом либо как разновидность (порода) с видом.

1.8. Лев Гумилев: против и за

Экзаменатор: Ну-с, молодой человек, и что же такое «лошадиная сила»?

Студент: Это сила, которую развивает лошадь длиной в один метр и весом в один килограмм!

Экзаменатор: Да что вы говорите? И где же вы видели такую лошадь?!

Студент: А ее нельзя так просто увидеть: она в Париже, в палате мер и весов!

Стоит лишь завести разговор об этносах, как обязательно возникнет фигура, которую невозможно пройти молчанием: Лев Николаевич Гумилев (1912–1992) с его теорией «этногенеза». Это слово приходится брать в кавычки как не имеющее ничего общего с принятым в науке омонимом. Поскольку Гумилев подразумевал под ним почему-то не начальный период зарождения и становления этноса — именно как того требует этимология, а весь процесс существования «этносов» (это слово он тоже понимал столь своеобразно, что приходится прибегать к кавычкам) от рождения до смерти. Или, если использовать его терминологию, от «пассионарного толчка» до «фазы обскурации». Хотя всякому понятно по смыслу слов, что смерть организма не может относиться к его же генезису, т. е. зарождению. А следовательно, трактовка центрального понятия «этногенез» уже неудачна с точки зрения семантики.

Однако Гумилев был настолько обаятелен, талантлив, увлекателен и многознающ (особенно в малоизученной у нас области — истории Великой Степи, Средней Азии, Тибета и Китая), обладал настолько симпатичной — до легендарности — биографией, что нашлись значительные массы поклонников, образовавших кружки, семинары и движения вокруг его наследия. Так что сегодня мы говорим о школе Гумилева, насчитывающей тысячи адептов. Ради этого факта стоит присмотреться к нему повнимательней.

Трудно согласиться с хлесткой оценкой его наследия, данной А.Й. Элезом: «Претензия на нетипичный подход в сочетании с поверхностностью, выдаваемой за энциклопедичность знания, и ориентацией на читателя со средним образованием и обеспечила теоретическим работам Л.Н. Гумилева такую популярность в послесталинском СССР». Эта популярность во многом заслужена. Он был настоящим эрудитом, хотя и фантазером одновременно.

Однако, на мой взгляд, тот же Элез совершенно верно отметил, что «"биологизация" у Л.Н. Гумилева имеет место не как методологический принцип построения некоторой теории этноса, а как набор несуразиц, проистекающих из отсутствия способности логически рассуждать»[275]. Мягче, но от того не менее точно высказался В.Д. Соловей: «Только затянувшимся недоразумением, а также справедливой критикой Гумилевым социологизаторских подходов к этничности можно объяснить квалификацию его взглядов на этничность как “биологизаторских”»[276].

Именно принципиальное расхождение Гумилева с путеводной звездой настоящей книги — принципом биологизма, биодетерминизма — заставляет подробно остановиться на наших теоретических разногласиях. Поскольку анализ крупных ошибок крупных личностей имеет непреходящее воспитующее и обучающее значение[277]. Вместе с тем, плодотворные наблюдения и идеи Гумилева (а они есть!) также необходимо взять в рассмотрение, чтобы освоить весь реальный позитив замечательного русского мыслителя и художника-историософа.

Наследие Гумилева многотомно. Вполне понятно, что в книгах и статьях, накопившихся за большую жизнь историка, можно выискать, как в любом популярном учении, противоречия, нестыковки и даже прямо противоположные по смыслу утверждения. Поэтому было решено ограничиться для характеристики этнологии Гумилева лишь одним, зато сугубо специальным и цельным трудом, его диссертацией на соискание степени доктора исторических наук: «Этногенез и биосфера Земли» (Л., ЛГУ, 1989. — Изд. 2-е, испр. и доп.).

Итак, в чем же нельзя согласиться с Гумилевым? Остановимся только на важнейших моментах теории, опуская все частности.

Первое. Как ни странно, Гумилев — такой же субъективный идеалист, как и раскритикованные выше конструктивисты с Тишковым во главе. Его главный постулат: «В основе этнической диагностики лежит ощущение»[278]. Собственно говоря, из уважения к науке на этом следовало бы вообще всякое обсуждение книги Гумилева прекратить. Тем более, что сам автор неоднократно требовал перевести историю из разряда гуманитарных наук — в разряд наук естественных; а тут вдруг такое заявление, полностью дезавуирующее не только естественнонаучный, но и вообще всякий научный подход! И оно — не оговорка, поскольку Гумилев неоднократно дает оригинальные дефиниции, которые утверждают субъективно-идеалистический взгляд на проблему этноса.

Например, он раз за разом предлагает понимать под этносом «коллектив особей, противопоставляющий себя всем другим коллективам»[279]. Противопоставляющий — подчеркнем — неважно по каким признакам: по кровному родству, или по образу мыслей и действий, или по религиозным убеждениям, или по способу ведения хозяйства, или еще по каким критериям. Противопоставляющий — и все! Раз некая общность противопоставляет себя другим — значит, перед нами, якобы, очередной «этнос».

Гумилев на протяжении всей книги пользуется именно таким подходом. Как уже упоминалось, он, к примеру, выделил в «этнос» скопом всех ранних христиан, независимо от их действительно этнического происхождения, затем, уже в составе всех христиан вообще — отдельно православных всех кровей, а затем, уже в составе русских православных — русских же старообрядцев. И т. д. Якобы все это — этносы.

Гумилев вновь и вновь дословно повторяет, настойчиво утверждает, что этнос — «устойчивый коллектив особей, противопоставляющий себя всем прочим аналогичным коллективам, имеющий внутреннюю структуру, в каждом случае своеобразную, и динамический стереотип поведения»[280]. И еще раз расшифровывает так: «В каждом большом биоценозе человек занимает твердое положение, а заселяя новый регион, меняет не анатомию или физиологию своего организма, а стереотип поведения. Но ведь это значит, что он создает новый этнос!»[281]. Или так, ультимативно: «Возникновение нового этноса есть создание нового стереотипа поведения, отличного от предшествовавшего»[282].

На самом-то деле мы уже твердо знаем, что для определения этничности важно выяснить не кто кем себя считает, во что верит, как себя ведет и кому противопоставляет, а исключительно одно: кто кем является объективно, по совокупности биологических маркеров-признаков, и последнее слово тут всегда за антропологом-биометристом в союзе с генетиком. Стереотипы этноса могут меняться вслед за историческими обстоятельствами, но этнос самотождественен, пока сохраняет свой генотип, свой комплект этнических биомаркеров.

Однако Гумилев настаивает — и это утверждение выдает с головой его несостоятельность именно как биологиста, вообще ученого-естественника: «Феномен этноса это и есть поведение особей, его составляющих. Иными словами, он не в телах людей, а в их поступках и взаимоотношениях. Следовательно, нет человека вне этноса, кроме новорожденного младенца. Каждый человек должен вести себя каким-то образом, и именно характер поведения определяет его этническую принадлежность»[283].

С точки зрения биологизма, Гумилев все ставит с ног на голову и дело обстоит прямо противоположным образом. Действительно, нет человека вне этноса; но именно этническая (в биологическом смысле) принадлежность диктует человеку характер его поведения. И как раз именно новорожденный младенец обладает всей полнотой и чистотой ничем не замутненной этничности, поскольку имеет полный набор врожденных программ, но не успел еще подвергнуться никаким воздействиям навыков и убеждений! С возрастом ребенок неизбежно наберется различнейших аберраций (отклонений, ошибок сознания, ложных мнений), среди которых могут быть и аберрации этнического характера. Яркий пример: янычары, манкурты… Его смогут убедить в том, что он — кто угодно, вплоть до волка, если воспитываться он будет в волчьей стае; смогут научить или заставить даже вести себя, подобно волку. И только в младенчестве он безусловно — вещь для себя: тот кто есть на самом деле. А если уж быть совершенно последовательным и точным, этничность, конечно же, определяется не в миг рождения, а в миг зачатия. Зародыш человека — уже изначально этничен, обладая всей совокупностью генов, отвечающих за его расовые и национальные признаки.

Итак, критерий этноса, принятый Гумилевым за основу, на наш взгляд полностью и совершенно несостоятелен. Соответственно, базовое определение, данное Львом Николаевичем в самом начале своей книги («этнос — феномен биосферы, или системная целостность дискретного типа, работающая на геобиохимической энергии живого вещества в согласии с принципом второго начала термодинамики»[284]) — есть не более чем бессмысленный набор слов, многозначительная пустота.

Ничем не лучше и другое фундаментальное понятие, коим оперирует Гумилев: «суперэтнос». («Суперэтносом мы называем группу этносов, одновременно возникших в определенном регионе, взаимосвязанных экономическим, идеологическим и политическим общением»[285].) Которое, исходя, опять же, из правил семантики, должно обозначать высшую степень естественно-биологической целостности, притом обладающей максимальными параметрами. Но на поверку гумилевский «суперэтнос» оказывается лишь непрочным, неустойчивым, внутренне противоречивым конгломератом отдельных этносов, искусственно слепленных силой обстоятельств — политической волей, военной силой, экономической целесообразностью или нуждой — во временное мозаичное целое.

Никакой общностью происхождения, то есть собственно этничностью, гумилевский «суперэтнос» не обладает. Этот конгломерат, образцом которого является Византийская империя, демонстрирует нам, как правило, отнюдь не цельность, а напротив, ни на миг не прекращающуюся подковерную борьбу различных этносов за миссию лидера — государствообразующего этноса той или иной империи, подавление одних имперских этносов и возвышение других и как финал — окончательный распад неустойчивой общности по ее естественным (читай: этническим) внутренним границам. Тысячелетнее существование такой псевдоцельности, как Византия, объясняется не ее силой, а исключительно слабостью окружения и благоприятной международной конъюнктурой. Если же обнаруживался настоящий противник, даже численно ничтожный (будь то древние склавины и анты, или болгары, или русичи Олега, Игоря и Святослава, или крестоносцы в союзе с венецианцами), а тем более — могучая турецкая империя Османов, тогда хилость и неконсолидированность этого колосса на глиняных ногах, якобы «супер»-этноса, сразу становилась очевидной.

Таким же хилым колоссом, только просуществовавшим лишь ничтожный миг в истории, был и «советский народ», так же записанный Гумилевым в суперэтносы, и так же распавшийся по этническим границам, не успев сложиться…

Превосходное стремление Гумилева перевести историю в категорию естественных наук ни в коей мере ему не удалось: он, увы, остался в пределах традиционной «науки мнений», так и не перейдя полностью под желанную сень «науки знаний и фактов», пасуя даже перед им же самим с блеском открытыми явлениями. В частности, важнейшее явление «пассионарности» — несомненно реально существующее, всеми принимаемое и признаваемое за факт — осталось Гумилевым открыто, но так и не объяснено. Хуже того: объяснено антинаучно, едва ли не мистически. Таким образом, нагрузив читателя долгими рассуждениями о «факторе икс» в истории, а потом назвав его «пассионарностью», Гумилев, можно сказать, просто переименовал его в «фактор игрек», от чего дело не стало яснее. Но об этом мы поговорим подробно ниже.

Чтобы закончить тему неудачной терминологии, изобретенной или перверсированной Гумилевым[286], вспомним еще его знаменитый «вмещающий пейзаж», давно известный в науке под гораздо более точным, определенным и общепринятым названием «экологическая ниша». Никаких существенных отличий в этих понятиях вы не найдете, как ни ищите (Оккам осудил бы Гумилева), но только второе, в отличие от первого, наполнено очень конкретным содержанием и не позволяет мистифицировать проблему. Гумилев же явно преувеличивает роль и значение географического фактора в этногенезе, причем приводимый им фактический материал не стоит на высоте теоретической планки, поскольку пассионарность, как выясняется, с одинаковой силой проявляется в любых ландшафтах вплоть до Тибетских гор, тропической Африки и Заполярья. Следовательно, ландшафт не влияет вовсе или чрезвычайно слабо влияет на это явление как таковое, и посвящать ему столько внимания не стоило.

Второе. Во взглядах Гумилева отчетливо просматривается разрыв с диалектическим материализмом, а вследствие того — не только субъективный, но и объективный идеализм, граничащий с мистицизмом. Или, по выражению Бердяева, с «дурным натурморфизмом», когда, например, такие астрофизические сущности, как Земля, Вселенная, Космос наделяются автором душою и разумом, подменяя, по сути, понятие Бога. По Гумилеву получается, что субъектом истории является не то сама Земля, не то Биосфера или Природа, но уж во всяком случае не этнос сам по себе. Он словно забывает, что никто в природном мире, кроме человека и его сообществ, не имеет дара целеполагания, прогноза и перспективного планирования, и по этой простой причине не может считаться субъектом какого-либо исторического действия. Ведь материя сама по себе не разумна, и ложно понятая теория ноосферы не помогает выйти из заданного этим фактом дискурса.

Принципиальное забвение или отторжение законов диалектики (в первую очередь, закона перехода количества в качество) оказывает Гумилеву дурную услугу, в частности, при попытке описать и объяснить явление пассионарности. Он настойчиво утверждает, что началом «этногенеза» служит «пассионарный толчок», начисто игнорируя момент первоначального зарождения и развития нового этноса, когда — порой на длительном отрезке времени — происходит постепенное накопление свойств и параметров, приводящее именно к тому самому пассионарному толчку. Который на языке диалектики правильнее было бы называть не «толчком», а «скачком», то есть стремительным до взрывообразности обретением нового качественного состояния в результате накопления количественных изменений[287]. Никакой эксцесс не может служить началом процесса, ибо сам эксцесс есть результат процесса, его кульминационная стадия. Ни с того ни с сего эксцессы не возникают.

Отвержение диамата в связи с его кажущейся «простотой», а равно неизбывная тяга к изобретению экзотических, экстравагантных, но неинтеллигибельных и неверифицируемых теорий, на мой взгляд, — основная причина драматического необъяснения Гумилевым открытого им явления пассионарности. Гумилев искал источник загадочной энергии вовне человека и общества. А он — внутри, имманентно присущий им. Физическая, умственная и психическая сила человека, его воля и энергетика, его «Я — могу» — это естественные врожденные свойства, а вовсе не результат космического облучения, радиоактивного излучения Земли или вызванных ими мутаций. Суммируясь, личностные потенциалы «Я — могу» членов этноса (генетически заданные) образуют его совокупный потенциал, который, естественно, тем выше, чем сильнее составляющие его индивиды и чем их больше. Видимо, Лев Николаевич не читал «Метаполитику» Андрея Московита[288], которая подпольно распространялась по рукам как раз в 1970-х, когда Гумилев уже приступил к чтению публичных лекций.

Третье. Исторические источники Гумилева, как правило, не вызывают нареканий, кроме наиболее архаичных. Чего нельзя сказать о теоретических основах его историософии. Иногда его за это трудно упрекнуть: он тюрьмой и каторгой оплатил свое право цитировать одних авторов (виртуозно подобранные цитаты из классиков марксизма нельзя читать без ехидной улыбки, с каковой он, надо думать, их и размещал) и не цитировать других. Но есть, с одной стороны, досадные пробелы в библиографии, а с другой — слишком произвольный подбор и слишком вольная интерпретация источников.

Так, мимо Гумилева прошли работы А.Г. Кузьмина по истории Древней Руси с принципиально важной разработкой типов общин или упомянутая «Метаполитика» Московита, без которой невозможно справиться с важнейшей темой пассионарности. Практически не учтено им необходимейшее для нас наследие Дарвина и расологов, в том числе русских[289]. И т. д.

Зато налицо тяга к модненьким теориям и именам, отмеченным легким душком научного диссидентства, неуловимой полузапретностью. Даже (а то и в особенности!) если эти теории и имена не имеют прямого отношения к делу[290]. В моде разговоры о термодинамике? Давай ее сюда! На гребне популярности кибернетика? Норберт Винер? Сюда! Публику эпатирует Ясперс? Ну как же без него! Неоцененный советской властью Вернадский? Поставим во главу угла, к святцам ближе! Что нужды, что при этом тот же Вернадский трактуется с точностью до наоборот!

Это в самом деле очень характерно и важно. В.И. Вернадский разработал некогда теорию о биохимической энергии живого вещества. Гумилев подхватил ее. Но во что она при этом превратилась?!

Вернадский писал (и Гумилев точно цитирует): «Все живое вещество планеты является источником свободной энергии, может производить работу». Все абсолютно ясно и однозначно: ученый полагал, что эта свободная энергия коренится не вне, а внутри живого вещества, имманентна ему и производится им из себя для внешнего мира. В нашем случае это применимо как к отдельной особи, так и к этносу как сумме особей.

Как же интерпретирует Гумилев эту ясную мысль? Натурально, шиворот-навыворот: «Следовательно, наша планета получает из космоса больше энергии, нежели необходимо для поддержания равновесия биосферы, что ведет к эксцессам, порождающим… среди людей — пассионарные толчки или взрывы этногенеза»[291]. И далее: «Импульс… должен быть энергетическим, а поскольку он, по-видимому, не связан с наземными природными и социальными условиями, то происхождение его может быть только внепланетарным»[292]. Ну, и как следствие подобного извращения — теория о космических (неземных) либо радиационных (внутриземных) источниках пассионарности особей и этносов, о мутациях этносов под воздействием этих энергий и т. д. Ничего себе логический вывод! А ведь он лежит в основе теории «этногенеза»…

Итак, в основных чертах учение Гумилева не только совершенно не согласуется со всей отечественной традицией этнологии от Широкогорова до Бромлея, но и никак не вяжется с: 1) диалектикой Гегеля; 2) метаполитикой Московита; 3) учением Дарвина; 4) учением Вернадского; 5) здравым смыслом и логикой.

Четвертое. Лично мне (но не только мне) кажется совершенно неубедительной теория евразийства, развиваемая Гумилевым, а равно и апология татарского ига. Однако на этом я не стану задерживаться, как и на ряде более мелких тем, поскольку задача книги сего не требует.

* * *

Что же мы возьмем из наследия Л.Н. Гумилева в качестве позитивного материала для нашего курса?

Во-первых, теорию пассионарности, подведя под нее новый, прочный научный и философский фундамент.

Во-вторых, уже использованные выше меткие наблюдения апофатического характера об этносах («чем не являются и не определяются этносы»).

В-третьих, концепцию комплиментарности этносов, в соответствии с которой одни народы могут, а другие не могут дружно и мирно уживаться на одной территории.

В-четвертых, массу добросовестно нарытой, пригодной для осмысления и важной исторической фактуры, особенно в отношении народов Ближнего Востока и Азии: Великой Степи, Тибета, Китая и т. д. А также немалый ряд действительно глубоких и точных наблюдений и выводов, обусловленных широкими познаниями автора. Не на все тезисы Гумилева-новатора можно полагаться без оглядки, но с оглядкой на некоторые — можно и нужно.

Разумеется, использовать все это придется с большой осмотрительностью, учитывая свойство гумилевских терминов весьма вольно «плавать» в широчайших смысловых пространствах, что делает невозможным их прециозное научное употребление. Явления и факты надо, поэтому, взять у Гумилева без стеснения (с надлежащими ссылками), а вот их интерпретацию придется принять на себя.

Глава вторая. «КРОВЬ ЕСТЬ ДУША»