Основы метафизики нравственности — страница 7 из 10

Предисловие

Все успехи в культуре, которые служат школой для человека, имеют своей целью применять к жизни приобретенные знания и навыки. Но самый главный предмет в мире, к которому эти познания могут быть применены, – это человек, ибо он для себя своя последняя цель. Следовательно, знание родовых признаков людей как земных существ, одаренных разумом, особенно заслуживает название мироведения, несмотря на то что человек только часть земных созданий.

Учение, касающееся знания человека и изложенное в систематическом виде (антропология), может быть представлено с точки зрения или физиологической, или прагматической. Физиологическое человековедение имеет в виду исследование того, что` делает из человека природа, а прагматическое – исследование того, что` он, как свободно действующее существо, делает или может и должен делать из себя сам. Кто доискивается физических причин, например [ищет ответ на вопрос о том], на чем основывается память, может по-разному умствовать (согласно Декарту) по поводу остающихся в мозгу следов впечатлений, оставляемых пережитыми ощущениями; но он должен при этом признать, что в этой игре своих представлений он только зритель и что, не зная мозговых нервов и волокон и не умея использовать их для своих целей, он [все] должен предоставить природе; стало быть, всякое теоретическое умствование по этому поводу ни к чему не ведет. Но если свои наблюдения над тем, что, как оказалось, затрудняет память или содействует ей, он использует для того, чтобы расширить ее или сделать ее более гибкой, и если для этого он пользуется знанием человека, то это составляет часть прагматической антропологии; этой антропологией мы и будем здесь заниматься.

Такая антропология, рассматриваемая как мироведение, изучение которого должно начинаться после школьного образования, собственно, еще не может называться прагматической, если она заключает в себе многообразное знание вещей, например животных, растений и минералов, существующих в различных странах и в различных климатических условиях; прагматической она становится лишь тогда, когда изучает человека как гражданина мира. Поэтому даже знание человеческих рас, созданных игрой сил природы, считается не прагматическим, а только теоретическим мироведением.

Выражения знать жизнь и уметь жить по своему значению далеко не одинаковы: первое означает понимать игру, свидетелем которой был человек, второе – участвовать в этой игре. Но антрополог находится в очень невыгодном положении, когда он судит о так называемом высшем свете, или о знатных, так как они слишком близки друг к другу и слишком далеки от остальных людей.

К средствам расширения антропологии относятся путешествия, если даже это только чтение книг о путешествиях. Но если хотят знать, на что следует обращать внимание в чужих краях, чтобы расширить знание людей, надо до этого изучить человека дома, общаясь со своими согражданами и земляками.[19]

Без такого плана (который уже предполагает знание людей) гражданин мира очень ограничен в своих антропологических наблюдениях (seiner Anthropologie). Общее знание здесь всегда идет впереди локального знания, если первое систематизировано и направлено философией; без этого всякое приобретенное знание есть не более как разрозненные сведения и не дает науки.

* * *

Все попытки с [должной] основательностью создать такую науку встречают на своем пути значительные трудности, коренящиеся в самой человеческой природе.

1) Человек, который замечает, что за ним наблюдают и хотят его изучить, или приходит в смущение и тогда не может показать себя таким, какой он есть [на самом деле], или же начинает притворяться, и тогда он не хочет, чтобы его узнали, какой он есть [на самом деле].

2) Если же он хочет изучать только себя самого, то, особенно в состоянии аффекта, который не допускает притворства, он оказывается в критическом положении, а именно: пока действуют побудительные причины, он не наблюдает себя, а когда он начинает наблюдать, побудительные причины не действуют.

3) Условия места и времени, если они постоянны, создают привычки, а привычка, как говорят, вторая натура, и из-за них человеку трудно судить о самом себе и оценивать себя, а еще труднее составить себе представление о других, с которыми он общается, ведь перемена положения, в которое судьба поставила человека или в которое он сам себя поставил как искатель приключений, очень мешает антропологии достигнуть степени настоящей науки.

Наконец, для антропологии могут быть полезными всеобщая история, биографии, даже драмы и романы, хотя и не в качестве источников, а в качестве вспомогательных средств. В самом деле, драмы и романы дают нам, собственно говоря, не опыт и не истину, а только вымысел, причем допускают преувеличение характеров и положений, в какие люди ставятся, представляя их как бы в фантастическом освещении, и, таким образом, как будто ничего не дают для знания людей; тем не менее эти характеры, как рисуют их, например, Ричардсон или Мольер, должны быть по своим основным чертам заимствованы из наблюдений действительного поведения людей: степень их, правда, преувеличена, но по качеству они соответствуют человеческой природе.

Систематически составленная и тем не менее с прагматической точки зрения популярно изложенная (объясненная примерами, пополнить которые может каждый читатель), антропология имеет для читающей публики ту пользу, что, перечисляя все рубрики, под которые можно подвести то или иное наблюдаемое человеческое свойство, обнаруживающееся в сфере практического, она дает публике много поводов и оснований, позволяющих посвятить особое исследование каждому отдельному свойству и отнести его к соответствующему ему разделу; тем самым работы в этой области сами собой могут быть распределены между любителями подобных изысканий и благодаря единству плана постепенно объединены в одно целое, что будет способствовать росту этой общеполезной науки.[20]

Часть перваяАнтропологическая дидактикаО способе познавать как внутреннее, так и внешнее в человеке

Книга перваяО познавательной способности

О сознании самого себя

§ 1. То обстоятельство, что человек может обладать представлением о своем Я, бесконечно возвышает его над всеми другими существами, живущими на земле. Благодаря этому он личность, и в силу единства сознания при всех изменениях, которые он может претерпевать, он одна и та же личность, т. е. существо, по своему положению и достоинству совершенно отличное от вещей, каковы неразумные животные, с которыми можно обращаться и распоряжаться как угодно. Это справедливо даже тогда, когда человек еще не может произнести слово Я, ведь он все же имеет его в мысли; и во всех языках, когда говорят от первого лица, всегда до`лжно мыслить это Я, хотя бы это сознание самого себя (Ichheit) и не выражали особым словом. Эта способность (а именно способность мыслить) и есть рассудок.

Но примечательно, что ребенок, который уже приобрел некоторый навык в речи, все же лишь сравнительно поздно (иногда через год) начинает говорить от первого лица, а до этого говорит о себе в третьем лице («Карл хочет есть, гулять» и т. д.); когда же он начинает говорить от первого лица, кажется, будто он прозрел. С этого дня он никогда не возвращается к прежней манере говорить. Прежде он только чувствовал себя, теперь он мыслит себя. Объяснить это явление антропологам довольно трудно.

То обстоятельство, что ребенок в первую четверть года после своего рождения не умеет ни плакать, ни улыбаться, также как будто зависит от развития некоторых представлений об обиде и несправедливости, указывающих уже на наличие разума. Если же он в этот промежуток времени начинает следить глазами за блестящими предметами, которые держат перед ним, то это самое начало развития восприятий (схватывания чувственного представления), имеющего целью расширить их до познания предметов [внешних] чувств, т. е. до опыта.

Далее, то обстоятельство, что, когда ребенок пытается говорить, коверканье им слов кажется таким милым для матери и для няньки и побуждает их постоянно ласкать и целовать ребенка, исполнять каждый его каприз и каждое желание, что делает его маленьким тираном, – эту очаровательность маленького существа в период его превращения в человека надо приписать, с одной стороны, его невинности и искренности во всех его еще ошибочных проявлениях, когда в нем нет ничего притворного и хитрого, а с другой – естественной склонности няньки благотворить маленькому созданию, которое с такой лаской полностью отдается чужому произволу, когда ему предоставляется время для игры – самое счастливое время; при этом и воспитатель, который как бы сам превращается в ребенка, второй раз переживает всю прелесть [этого возраста].

Впрочем, воспоминания о годах своего детства отнюдь не доходят до этой ранней поры, так как это время не опыта, а разрозненных восприятий, не соединенных в понятие об объекте.

Об эгоизме

§ 2. С того дня, когда человек начинает говорить от первого лица, он везде, где только возможно, проявляет и утверждает свое любимое Я (Selbst) и эгоизм развивается неудержимо, если и не открыто (ведь ему противостоит здесь эгоизм других людей), то тайно, дабы с кажущимся самоотвержением и мнимой скромностью тем вернее подняться в мнении других.

Эгоизм может заключать в себе троякого рода притязания: притязания рассудка, вкуса и практического интереса, т. е. может быть или логическим, или эстетическим, или практическим.

Логический эгоист считает излишним проверять свое суждение с помощью рассудка других людей, как будто этот пробный камень (criterium veritatis externum) для него совершенно не нужен. Но то, что мы не можем обойтись без этого средства, дающего уверенность в правильности нашего суждения, до такой степени достоверно, что, быть может, именно в этом кроется важнейшая причина, почему ученый мир столь настойчиво и громко требует свободы печати; дело в том, что если нам не дают высказываться свободно, то этим нас лишают надежного средства проверять правильность наших собственных суждений и подвергают нас опасности заблуждений. Пусть не говорят, что по крайней мере математика имеет привилегию решать на основе собственного полновластия, ведь если бы не замечалось полного соответствия суждений математика с суждениями всех других людей, которые не без таланта и прилежания работали в этой области, то и здесь нельзя было бы избежать опасения, как бы так или иначе не впасть в ошибки. Бывают ведь и такие случаи, когда мы не верим даже показаниям наших собственных чувств – например, [не знаем], только ли звенит у нас в ушах или мы действительно слышим звон колокольчика, – а считаем нужным спросить у других, не кажется ли им то же самое. И хотя в философских вопросах нам нельзя в подтверждение наших собственных суждений ссылаться на мнения других, как юристы ссылаются на суждения правоведов, тем не менее каждый писатель, который не находит последователей, может навлечь на себя подозрение в ошибочности своего публично высказанного, хотя и важного, мнения.

Именно поэтому рискованно высказывать перед публикой положение, противоречащее общему мнению, даже мнению разумных людей. Такой признак эгоизма называется парадоксальностью. Здесь смелость заключается не в том, что утверждение может оказаться ошибочным, а только в том, что оно может найти признание у немногих. Пристрастие к парадоксам – это, правда, логическое упрямство (Eigensinn) не из желания не быть подражателем кого бы то ни было другого, а из желания показаться необычным человеком, хотя такой человек часто лишь изображает из себя чудака. Но так как каждый человек должен иметь и утверждать свое собственное мнение (seinen eigenen Sinn) (si omnes patres sic, at ego non sic. Abaelard), то упрек в парадоксальности, если только она не основывается на тщеславном желании чем-нибудь отличаться, не имеет дурного смысла. Парадоксу противопоставляется [21]тривиальное, которое имеет на своей стороне общее мнение. Но при тривиальном мы имеем так же мало, если не меньше, уверенности [в своих суждениях], так как оно усыпляет; парадоксы же побуждают душу к внимательности и исследованию, а это часто ведет к открытиям.

Эстетический эгоист – это тот, кого удовлетворяет уже его собственный вкус, хотя бы другие находили негодными, порицали или даже высмеивали его стихи, картины, музыкальные произведения и т. д. Он лишает себя возможности дальнейшего усовершенствования, когда обособляется со своим суждением, сам себе аплодирует и критерий прекрасного в искусстве ищет только в себе самом.

Наконец, моральный эгоист – это тот, кто все цели ограничивает самим собой, кто пользу видит только в том, что полезно ему, и, как эвдемонист, усматривает высшее определяющее основание своей воли только в выгоде и собственном счастье, а не в представлении о долге. В самом деле, так как каждый другой человек составляет себе свое представление о том, что он считает счастьем, то именно эгоизм приводит к тому, что нет критерия истинного понятия о долге, которое обязательно должно быть общезначимым принципом. Поэтому все эвдемонисты практические эгоисты.

Эгоизму можно противопоставлять только плюрализм, т. е. образ мыслей, при котором человек рассматривает себя и ведет себя не как охватывающий в своем Я весь мир, а только как гражданин мира. Сказанное об этом относится к антропологии. Ведь то, что касается этого различия по метафизическим понятиям, целиком находится вне сферы рассматриваемой здесь науки. А именно вопрос о том, имею ли я, как мыслящее существо, основание признавать помимо своего существования еще и существование всех других существ, находящихся со мной в общении (совокупность их называется миром), есть вопрос не антропологический, а чисто метафизический.

ПРИМЕЧАНИЕ

О формах эгоистического языка

В наши времена глава государства, обращаясь к народу, обычно употребляет множественное число (мы, имярек, Божьей милостью и т. д.); возникает вопрос: не имеет ли оно, скорее, эгоистический смысл, т. е. не указывает ли оно на собственное полновластие [государя] и не означает ли оно то же, что говорит король Испании: Yo, el Rey (я, король)? Кажется, однако, что эта формула для обозначения высшего авторитета первоначально указывала на некоторое ограничение (Herablassung) (мы, король и его совет или сословия). Как же случилось, что обращение друг к другу на «ты», т. е. в единственном числе, имевшее место в древних, классических языках, стало у различных, главным образом германских, народов плюралистическим, [т. е.] на «вы»? Для этого немцы придумали еще два выражения для обозначения высокого достоинcтвa того лица, с которым разговаривают, а именно Еr и Sie (как будто это вообще не обращение, а рассказ о ком-то отсутствующем, и притом или об одном человеке, или о многих); наконец, в довершение всех нелепостей мнимого уничижения [говорящего] перед собеседником и превознесения его вместо лица стали употреблять понятие отвлеченного качества его сословия (Ваша милость, Ваше благородие, Ваше высокородие и т. п.). Все это, надо полагать, возникло при феодализме, когда обращали внимание на то, чтобы выказать знатным лицам должное уважение соответственно их месту на иерархической лестнице, начиная от королевского достоинства и далее вплоть до той последней ступени, на которой человеческое достоинство совершенно исключается и остается просто человек, т. е. до сословия крепостных, к которым господа обращаются на «ты», как и к детям, которые еще не могут иметь своей собственной воли.

О произвольном сознании своих представлений

§ 3. Стремление сознать свои представления выражается или во внимании (attentio), или в отвлечении от представления, которое я сознаю [в данную минуту] (abstractio). Последнее есть не отсутствие или потеря внимания (это было бы рассеянностью, distractio), а действительный акт познавательной способности, [направленный на то], чтобы представление, которое я сознаю, удержать в сознании от соединения с другими представлениями. Поэтому не говорят: нечто абстрагировать (отвлечь), а говорят: отвлечь от чего-то, т. е. от определения предмета моего представления, благодаря чему это представление приобретает всеобщность понятия и в таком виде воспринимается рассудком.

Способность отвлечения от представления, даже в том случае, когда оно навязывается человеку [внешними] чувствами, есть гораздо бо`льшая способность, чем способность внимания, ибо она доказывает свободу способности мыслить и самоволие души распоряжаться состоянием наших представлений (animus sui compos). В этом смысле способность отвлечения гораздо сложнее, но более важна, чем способность внимания, когда дело касается представлений [внешних] чувств.

Многие люди чувствуют себя несчастными оттого, что не умеют отвлекаться. Тот, кто сватается, мог бы сделать хорошую партию, если бы он мог закрыть глаза на бородавку на лице или на гнилой зуб во рту своей невесты. Но наша способность внимания имеет странную и нехорошую особенность – непроизвольно устремлять взор как раз на недостатки других: на оторванную от сюртука пуговицу, на дурной зуб или на привычную ошибку в речи собеседника – и таким образом приводит в смущение других, да и себе портит впечатление. Если главное хорошо, то не только справедливо, но и благоразумно закрывать глаза на некоторые изъяны у других и даже на изъяны в нашем собственном благополучии. Эта способность отвлекаться есть сила души, которую можно приобрести только путем упражнения.

О самонаблюдении

§ 4. Замечать (animadvertere) [что-либо] за собой – еще не значит наблюдать (observare) самого себя. Последнее есть методическое сопоставление восприятий, получаемых от нас самих, которое дает материал для дневника человека, наблюдающего самого себя, и легко приводит к фантазерству и помешательству.

Привлечение к себе внимания (attentio), когда имеют дело с людьми, хотя и необходимо, но в общении не должно быть заметным, иначе оно ведет или к смущению (неловкости), или к аффектации (взвинченности). Противоположность того и другого – непринужденность (air dégagé): доверие человека к самому себе [в том смысле], что другие не будут плохо отзываться о его манерах. Тот, кто держит себя так, как если бы он рассматривал себя перед зеркалом, или говорит так, как если бы он сам (а не кто-нибудь другой) прислушивался к своей речи, до некоторой степени напоминает актера. Он рисуется (will repräsentieren) и стремится придать блеск своей персоне; если это старание становится заметным другим, то такой человек много теряет в их глазах, так как оно возбуждает подозрение, что он намерен обмануть. Умение свободно держать себя так, чтобы уже своим внешним видом исключать малейший повод для такого подозрения, называется естественностью манер (что, впрочем, отнюдь не исключает изящества и вкуса); и эта естественность нравится уже одной правдивостью проявлений. Но там, где эта естественность вытекает из простоты сердечной, т. е. из отсутствия умения притворяться, которое стало правилом, что обнаруживается в разговоре, она называется наивностью.

Манера не вполне взрослой девушки или провинциала, незнакомого с городскими нравами, говорить просто и открыто своей наивностью и прямотой (незнанием искусства казаться) вызывает веселую улыбку у тех, кто уже сведущ в этом искусстве и наловчился в нем. Это не презрительная насмешка, ведь в душе и эти люди уважают прямоту и искренность; это добродушная ласковая усмешка, вызванная неопытностью в дурном (хотя имеющем свою основу в уже испорченной человеческой природе) – искусстве казаться, которое скорее должно возбуждать сожаление, чем усмешку, когда его сопоставляют с идеей не испорченной еще природы. Эта мгновенная веселость, как солнечный луч, вдруг пробивающийся сквозь облака, тотчас же гаснет, чтобы пощадить близорукие глаза эгоизма.[22]

Что же касается собственной цели этого параграфа, а именно указанного выше предостережения: не слишком увлекаться выведыванием и как бы преднамеренным составлением внутренней истории непроизвольного хода своих мыслей и чувств, – то это предостережение мы делаем потому, что такое увлечение прямой дорогой ведет к тому, чтобы запутаться в мнимых высших откровениях и силах, влияющих на нас неведомо откуда без всякого содействия с нашей стороны, впасть в иллюминатизм или терроризм. В самом деле, незаметно для себя мы якобы открываем здесь то, что мы сами в себя вложили, как это делали Буриньон в заманчивых или Паскаль в страшных и пугающих образах. В подобном положении оказался даже такой превосходный ум, как Альбрехт Галлер, который так долго, часто без перерыва, вел дневник своих душевных состояний, что в конце концов обратился к знаменитому теологу, своему прежнему товарищу по академии доктору Лесу, с вопросом, не может ли он найти утешение для своей смятенной души в его обширной сокровищнице богословия.

Вполне достойно размышления, а для логики и метафизики необходимо и полезно наблюдать в себе различные акты способности представления, когда мы сами их вызываем. Но пытаться подслушивать их, когда они без зова сами собой появляются в душе (что совершается игрой непреднамеренно сочиняющего воображения), так как в этом случае принципы мышления не предшествуют (как надлежало бы) [нашим представлениям], а следуют за ними, – это извращение естественного порядка в познавательной способности и представляет или уже созревшую душевную болезнь (ипохондрию), или расположение к такой болезни, которая приводит в дом умалишенных. Тот, кто умеет много говорить о своем внутреннем опыте (о благодати, об искушениях), пусть, совершая с надеждой на открытия путешествие для исследования самого себя, прибудет прежде всего в Антикиру. Действительно, с этим внутренним опытом дело обстоит не так, как с внешним опытом, касающимся предметов в пространстве, где эти предметы являются рядом друг с другом и как постоянно существующие. Внутреннее чувство воспринимает отношения своих определений только во времени, стало быть в движении, когда не может быть продолжительного рассмотрения, необходимого для опыта.[23]

О представлениях, которые мы имеем, не сознавая их

§ 5. Иметь представления и тем не менее не сознавать их – это кажется чем-то противоречивым; в самом деле, каким образом мы можем знать, что мы их имеем, если мы их не сознаём? Такое возражение делал еще Локк, который поэтому и отрицал существование подобного вида представлений. Но опосредствованно мы можем сознавать, что имеем представление, хотя непосредственно и не сознаём его. Такие представления называются смутными; остальные ясны, и если ясны также входящие в них частичные представления, то они называются отчетливыми все равно, будут ли они представлениями мышления или созерцания.

Если я сознаю, что далеко от себя вижу на лугу человека, хотя и не сознаю, что вижу его глаза, нос, рот и т. д., то я, собственно, лишь делаю вывод о том, что этот предмет – человек; ведь если бы из-за того, что я не сознаю восприятия указанных частей головы (а также и других частей этого человека), я захотел утверждать, что в своем созерцании я не имею представления о человеке, то я не мог бы сказать, что я вижу человека, ведь из этих частичных представлений сложено целое (голова или весь человек).

То обстоятельство, что сфера наших чувственных созерцаний и ощущений, которых мы не сознаём, хотя с несомненностью можем заключать, что мы их имеем, т. е. [сфера] смутных представлений у людей (а также у животных), неизмерима, а ясные представления содержат в себе только бесконечно малое количество точек их, открытых перед сознанием; что на большой карте нашей души, так сказать, освещены только немногие пункты, – это обстоятельство может возбуждать у нас удивление перед нашим собственным существом; ведь если бы некая высшая сила сказала: да будет свет! – то без малейшего содействия с нашей стороны перед нашими глазами открылось бы как бы полмира (если, например, мы возьмем писателя со всем тем, что он имеет в своей памяти). Все, что открывает нам глаз, вооруженный телескопом (например, на Луне) или микроскопом (в инфузориях), мы видим только нашими глазами, ведь эти оптические средства не приносят глазу новых световых лучей и созданных ими образов, которые и без указанных искусственных орудий отражались на нашей сетчатке, но только значительно увеличивают их, чтобы довести их до нашего сознания. То же можно сказать и о слуховых ощущениях, когда музыкант при помощи десяти пальцев и двух ног импровизирует на орга`не и в то же время разговаривает с человеком, стоящим возле него; здесь в несколько мгновений в душе пробуждается множество представлений, причем для выбора каждого из них необходимо еще особое суждение относительно его пригодности, так как один удар пальцем, не соответствующий гармонии, тотчас же воспринимался бы как диссонанс, и между тем в общем все идет так, что импровизирующий музыкант очень хотел бы сохранить в нотных знаках кое-что из удачно исполненной пьесы, чего он, быть может, в других случаях не в состоянии был бы сделать столь хорошо при всем своем усердии.

Таким образом, у человека обширнее всего сфера смутных представлений. Но так как эти представления могут быть восприняты только со своей пассивной стороны как игра ощущений, то теория о них относится к физиологической антропологии, а не к прагматической, которой мы и занимаемся здесь.

Мы часто играем нашими смутными представлениями и заинтересованы в том, чтобы воображение заслонило любимые или нелюбимые предметы; но еще чаще мы сами становимся игрой смутных представлений, и наш рассудок не в состоянии избавиться от тех нелепостей, к которым его приводит влияние этих представлений, хотя и считает их обманом.

Так обстоит дело с половой любовью, если она имеет в виду, собственно, не благоволение, а, скорее, пользование своим предметом. Сколько остроумия было с давних пор потрачено ради того, чтобы как бы прикрыть вуалью то, что хотя и приятно, но показывает столь близкое родство человека с низкой породой животных, что вызывает у людей стыд; и поэтому в изысканном обществе говорят об этом завуалированно, хотя достаточно прозрачно для того, чтобы вызвать улыбку. Воображение охотно блуждает здесь в потемках, и всегда нужно немало искусства, чтобы, избегая цинизма, не впасть в смешной пуризм.

С другой стороны, довольно часто нами играют смутные представления, которые не хотят исчезнуть даже тогда, когда их освещает рассудок. Умирающему часто кажется очень важным, чтобы его похоронили в саду или под тенистым деревом, в поле или в сухом месте, хотя в первом случае он вовсе не может надеяться на живописный вид, а в последнем не имеет основания опасаться получить от сырости насморк.

До известной степени и разумные люди придерживаются мнения, что платье делает человека. Правда, русская пословица гласит: «По одежке встречают, по уму провожают», но ум все же не может отделаться от впечатления смутных представлений о чем-то важном, которое производит хорошо одетый человек; только потом ум может попытаться изменить свое первое суждение о нем.

Но часто с желанным успехом пользуются даже умышленной смутностью, чтобы произвести впечатление глубокомысленного и основательного ума, подобно тому как в сумерки или сквозь туман предметы всегда кажутся нам больше, чем они на самом деле. «Да будет темно» – вот повеление всех мистиков, дабы искусственной темнотой приманить к себе кладоискателей мудрости. И вообще некоторая степень загадочности в произведении не неприятна читателю: она дает ему возможность ощутить свое собственное остроумие, превращая смутное в ясные понятия.[24]

Об отчетливости и неотчетливости в сознании своих представлений

§ 6. Сознание своих представлений, достаточное, чтобы отличить один предмет от других, называется ясностью. Сознание, благодаря которому становится ясным и соединение представлений, называется отчетливостью. Только благодаря последней некоторая сумма представлений становится познанием; так как каждое соединение [представлений] предполагает единство сознания, стало быть правило для соединения, то в этом многообразном мыслится порядок. Отчетливому представлению можно противопоставить не путаное (perceptio confusa), а только неотчетливое (non mere clara). Путаное всегда сложно, так как в простом нет ни порядка, ни путаницы. Путаница, следовательно, причина неотчетливости, а не ее дефиниция. В каждом сложном представлении (perceptio complexa) – а таково каждое познание (ибо для него всегда нужны созерцание и понятие) – отчетливость зависит от порядка, в каком соединяются частичные представления; и эти представления дают повод или к чисто логическому делению (касающемуся только формы) на высшие и подчиненные (perceptio primaria et secundaria), или к реальному делению на главные и побочные представления (perceptio principalis et adhaerens); благодаря этому порядку познание становится отчетливым. Нет сомнения, что если способность познания вообще хотят назвать рассудком (в самом общем значении этого слова), то этот рассудок должен заключать в себе способность схватывания (afctentio) данных представлений, чтобы имело место созерцание, способность отвлечения того, что обще многим [из них] (abstractio), чтобы образовать понятие, и способность размышления (reflexio), чтобы породить познание предмета.

Того, кто обладает этими способностями в превосходной степени, называют светлой головой (einen Kopf); кто одарен ими в очень малой мере – тупицей (так как его всегда должны вести за собой другие); а того, кто в применении этой способности обнаруживает даже оригинальность (в силу которой он сам из себя создает то, что обычно необходимо изучить только под руководством других), называют гением.

Тот, кто не научился тому, чему он должен был научиться, чтобы знать, называется невеждой, если ему следовало бы знать это, поскольку он хочет казаться ученым; ведь без такого притязания он может быть великим гением. Тот, кто не умеет сам думать, хотя он может многому научиться, есть ограниченный ум (тупой). Можно быть многосторонним ученым (машиной для обучения других тому, чему когда-то научился сам) и в то же время очень ограниченным в отношении разумного применения своего исторического знания. Тот, кто при публичном изложении приобретенных им когда-то знаний обнаруживает рабское следование школе (следовательно, отсутствие свободы в своем мышлении), есть педант; впрочем, педантом может быть и ученый, и солдат, и даже придворный. Среди них ученый педант в сущности еще самый терпимый, так как от него все же можно чему-нибудь научиться; напротив, мелочность в соблюдении формы (педантизм) у придворных не только бесполезна, но вдобавок еще смешна ввиду той гордости, которая неизбежно присуща всякому педанту, – ведь это гордость невежды.

Но искусство или, скорее, умение говорить всегда в тоне данного общества и вообще показывать себя модным, особенно в области науки, ошибочно называется популярностью, хотя в сущности это только разряженная поверхностность и прикрывает некоторую скудость ограниченного ума. Но это искусство может сбить с толку только детей. «Твой барабан (говорит у Адиссона квакер офицеру, который болтал, сидя рядом с ним в карете) – вот твое подобие: он гремит потому, что пуст».

Чтобы судить о людях по их познавательной способности (по уму вообще), их делят на таких, за которыми следует признать здравый смысл (sensus соmmunis) – а это, конечно, не заурядный смысл (sensus vulgaris), – и на людей науки. Первые знают, когда применять правила (in concrete), вторые знают правила сами по себе и до их применения (in abstracto). Ум, который нужен для познавательной способности первого вида, называют здравым человеческим смыслом (bon sens); второго вида – светлой головой (ingenium perspicax). Примечательно, что первый ум, который обычно рассматривается лишь как практическая познавательная способность, представляют себе не только таким, который может обойтись без культуры, но и таким, которому культура даже вредна, если ею занимаются недостаточно; такой ум превозносят поэтому до небес и представляют его как скрытую в глубине души сокровищницу, и иногда изречения его как какого-то оракула (гения Сократа) считают более верными, чем все, что наука может предложить человеку. Во всяком случае несомненно, что если решение вопроса основывается на общих и прирожденных правилах рассудка (обладание которыми называется природным умом), то менее надежно искать научные и искусственно составленные принципы (школьное остроумие) и в соответствии с ними принимать решение, чем положиться на решение скрытых в тайниках души определяющих оснований суждения, которые в их совокупности можно назвать логическим тактом, когда размышление представляет предмет с различных сторон и делает правильный вывод, хотя акты, происходящие при этом в глубине души, не осознаются.

Но здравый смысл может доказать свое превосходство только в отношении предмета опыта: он не только благодаря опыту увеличивает познание, но и расширяет сам опыт, однако не в спекулятивном, а только в эмпирически-практическом отношении. Ведь в области спекуляции необходимы априорные научные принципы, а в сфере практического достаточно данных опыта, т. е. суждений, которые постоянно подтверждаются испытанием и результатами [его].

О чувственности в противоположность рассудку

§ 7. В отношении состояния представлений моя душа бывает или активной и обнаруживает способность (facultas), или пассивной и проявляется в восприимчивости (receptivitas). Познание объединяет в себе то и другое; и возможность иметь такое познание носит название познавательной способности, заимствуя его от важнейшей части познания, а именно от деятельности души по соединению представлений или обособлению их.

Представления, в отношении которых душа остается пассивной и которые, следовательно, оказывают воздействие на субъект (это воздействие может исходить или от самого субъекта, или от объекта), относятся к чувственным представлениям; а те, которые заключают в себе чистую деятельность (мышление), относятся к интеллектуальной познавательной способности. Первую называют также низшей, а вторую – высшей познавательной способностью. Первая имеет характер [25]пассивности внутреннего чувства ощущений, вторая – спонтанности апперцепции, т. е. чистого сознания деятельности, которая составляет мышление и относится к логике (системе правил рассудка), между тем как первая относится к психологии (совокупности всех внутренних восприятий под законами природы) и обосновывает внутренний опыт.


Примечание. Предмет представления, который заключает в себе лишь способ, каким он на меня воздействует, я могу познать только так, как он мне является; и всякий опыт (эмпирическое познание) – внутренний не в меньшей мере, чем внешний, – есть познание предметов только так, как они нам являются, а не так, как они существуют (рассматриваемые сами по себе). В самом деле, то, какого рода будет чувственное созерцание, за которым следует мысль об объекте (понятие о нем), зависит в этом случае не только от свойств объекта представления, но и от свойств субъекта и его восприимчивости. Формальное свойство этой восприимчивости в свою очередь не может быть заимствовано от [внешних] чувств, а (как созерцание) должно быть дано a priori, т. е. должно быть чувственным созерцанием, которое остается даже тогда, когда все эмпирическое (содержащее в себе ощущения [внешних] чувств) устранено; и это формальное в созерцании есть при внутреннем опыте время.

Так как опыт есть эмпирическое познание, а для познания (ввиду того что оно основывается на суждениях) необходимо размышление (reflexio), стало быть сознание, [т. е.] деятельность рассудка при соединении многообразного [содержания] представления по правилу единства этого многообразного, т. е. понятие и (отличное от созерцания) мышление вообще, – то сознание делится на дискурсивное (которое как логическое должно предшествовать, так как оно дает правило) и на интуитивное сознание; первое (чистая апперцепция своей душевной деятельности) есть простое сознание. Я рефлексии не заключает в себе ничего многообразного и во всех суждениях всегда одно и то же, так как оно только формальное в сознании. Наоборот, внутренний опыт есть материальное в сознании и заключает в себе многообразное [содержание] эмпирического внутреннего созерцания – Я-схватывания (следовательно, эмпирическую апперцепцию).

Правда, я как мыслящее существо и я как чувственное существо представляю собой один и тот же субъект; но как объект внутреннего эмпирического созерцания, т. е. поскольку на меня внутренне воздействуют во времени ощущения (в одно и то же время или друг за другом), я все же познаю себя только так, как я сам себе являюсь, а не как вещь в себе. Ведь это зависит от условия времени, которое не есть рассудочное понятие (стало быть, не есть чистая спонтанность), следовательно, от такого условия, в отношении которого моя способность представления пассивна (и относится к восприимчивости). Вот почему я через внутренний опыт всегда познаю себя только так, как я себе являюсь; часто это положение злонамеренно извращали так, будто оно говорит: мне только кажется (mihi videri), что я имею те или иные представления и ощущения, да и вообще, что я существую. Видимость (Schein) дает основание для ошибочного суждения из субъективных причин, которые неправильно считаются объективными; но явление (Erscheinung) вовсе не есть суждение, оно только эмпирическое созерцание, которое через рефлексию и возникающее из нее рассудочное понятие становится внутренним опытом, а тем самым и истиной.

Причина этих заблуждений в том, что слова внутреннее чувство и апперцепция психологи обычно считают совершенно равнозначащими, несмотря на то что только первое должно обозначать психологическое (прикладное), а второе – одно лишь логическое (чистое) сознание. Отсюда ясно, что посредством внутреннего чувства мы можем познать себя только так, как мы себе являемся, ибо охватывание (apprehensio) впечатлений внутреннего чувства предполагает формальное условие внутреннего созерцания субъекта, а именно время; а это отнюдь не рассудочное понятие, и, следовательно, оно значимо только как субъективное условие того, как в соответствии со свойствами человеческой души нам даются внутренние ощущения; следовательно, оно не дает нам возможности познать, как существует объект сам по себе.


Это примечание относится, собственно, не к антропологии. В антропологии явления, соединенные по законам рассудка, суть данные опыта; и в ней вовсе не ставится вопрос о способе представления о вещах: каким образом следовало бы их рассматривать также вне их отношения к [внешним] чувствам (стало быть, в себе); ведь такое исследование относится к метафизике, которая занимается проблемой возможности априорного познания. Но все же было необходимо сделать это отступление, чтобы и в этом вопросе удержать спекулятивные умы от ошибок. А так как, впрочем, знание людей на основе внутреннего опыта, поскольку в большинстве случаев человек судит и о других по этому опыту, исключительно важно, но в то же время, быть может, более трудно, чем правильное суждение о других, ибо тот, кто исследует свой внутренний мир, вместо того чтобы только наблюдать, часто кое-что вносит в самосознание [от себя], – то желательно и даже необходимо начинать с явлений, наблюдаемых в себе самом, и только потом переходить к утверждению некоторых положений, касающихся природы человека, т. е. к внутреннему опыту.

Апология чувственности

§ 8. Все люди выказывают рассудку полное уважение – об этом уже свидетельствует название его как высшей познавательной способности; если бы кто-нибудь вздумал прославлять его, то его бы встретили с такой же насмешкой, с какой встретили оратора, вознамеривавшегося хвалить добродетель (stulte! quis unquam vituperavit). Но чувственность пользуется дурной славой. О ней говорят много плохого, например: 1) что она запутывает способность представления; 2) что она распоряжается и как госпожа, в то время как должна быть только служанкой рассудка, и что упряма и трудно поддается обузданию; 3) что она даже обманывает и по отношению к ней нужно быть весьма осторожным. С другой стороны, у нее нет недостатка и в горячих поклонниках, особенно среди поэтов и людей изящного вкуса, которые не только прославляют как заслугу чувственное воплощение рассудочных понятий, но именно в этом, а также и [в том], что понятия не должны быть разлагаемы на свои составные части с педантичной точностью, усматривают четкость (полноту мысли), силу (выразительность) языка и очевидность (ясность в сознании) представлений, а обнаженность рассудка просто считают скудостью. Мы не хотим здесь быть панегиристами, а выступаем лишь в качестве защитников против обвинителей.[26]


Пассивное в чувственности, от которого мы ведь не можем избавиться, есть в сущности причина всех зол, которые ей приписывают. Внутреннее совершенство человека состоит в том, что он распоряжается применением всех своих способностей, дабы подчинить их своему свободному произволу. Для этого, однако, нужно, чтобы господствовал рассудок, но при этом не ослабляли чувственность (которая сама по себе принадлежит к черни, ибо она не мыслит), так как без нее не будет материала, который можно было бы обработать для применения законодательствующего рассудка.

Оправдание чувственности по первому обвинению

§ 9. [Внешние] чувства не запутывают. Того, кто хотя и схватил данное многообразное, но еще не упорядочил его, нельзя упрекать в том, будто он его запутал. Восприятия [внешних] чувств (осознаваемые эмпирические представления) можно назвать только внутренними явлениями. Рассудок, который присоединяется и связывает их, руководствуясь правилом мышления (вносит в многообразное порядок), один только и создает из этого эмпирическое познание, т. е. опыт. Следовательно, виноват рассудок, пренебрегающий своей обязанностью, если он судит слишком смело, не упорядочивая предварительно чувственных представлений в соответствии с понятиями, и сам же потом жалуется на путаность этих представлений, в которой будто бы следует винить чувственную природу человека. Этот упрек относится к необоснованной жалобе на то, будто чувственность запутывает и внешние, и внутренние представления.

Чувственные представления, конечно, предшествуют представлениям рассудка и их имеется сразу много; но результаты более содержательны, если присоединяется рассудок со своим распорядком и своей интеллектуальной формой и, например, вносит в сознание четкие выражения для понятия, выразительные для чувства и интересные представления для определения воли. Правда, богатство, которое продукты духа в ораторском искусстве и в поэзии преподносят рассудку сразу (в массе), часто приводит рассудок в замешательство относительно его разумного применения и он часто приходит в смущение, когда он должен выяснить и расчленить все акты рефлексии, которые он при этом действительно, хотя и смутно, совершает. Но чувственность в этом отнюдь не виновата; скорее, ее заслуга в том, что она предлагает рассудку такой богатый материал, в сравнении с которым его отвлеченные понятия часто бывают лишь блестящими безделушками.

Оправдание чувственности по второму обвинению

§ 10. [Внешние] чувства не повелевают (gebieten) рассудком. Скорее, они лишь предлагают рассудку свои услуги (bieten sich an), отдавая себя в его распоряжение. Нельзя считать притязанием на господство над рассудком то, что чувства не позволяют отрицать свое важное значение, которое они имеют особенно в так называемом здравом рассудке (sensus communis). Правда, бывают суждения, которых формально не отдают на суд рассудка, и поэтому кажется, будто они непосредственно предписываются [внешними] чувствами. Подобные суждения заключают в себе претендующие на остроумие изречения (Sinnsprüche) или указания, напоминающие прорицания оракула (подобно тем, которые Сократ приписывал своему гению). При этом предполагается, что первое суждение о том, как справедливо и мудро поступать в предлежащем случае, обычно бывает правильным и что дальнейшее раздумывание только портит его. Но на самом деле такие суждения возникают не из чувств, а из действительных, хотя и смутных, размышлений рассудка. [Внешние] чувства вовсе не притязают на это и подобны простому народу, который, если это только не чернь (ignobile vulgus), охотно, правда, подчиняется своему начальнику – рассудку, но в то же время хочет, чтобы его выслушали. Если же думают, что некоторые суждения и взгляды непосредственно исходят от внутреннего чувства (без посредства рассудка) и что оно распоряжается самостоятельно, а ощущения имеют силу суждений, – то это пустое воображение, близкое к расстройству чувств.

Оправдание чувственности по третьему обвинению

§ 11. [Внешние] чувства не обманывают. Это положение отклоняет самое серьезное, но, если хорошенько подумать, самое ничтожное обвинение, предъявляемое [внешним] чувствам. Дело не в том, что [внешние] чувства всегда правильно судят, а в том, что они вообще не судят; поэтому в заблуждении можно винить только рассудок. Но обман чувств (species, apparentia) служит рассудку если не оправданием, то по крайней мере извинением; из-за обмана чувств человек часто принимает субъективное в своем способе представления за объективное (отдаленная башня, углов которой он не видит, кажется ему круглой; море, отдаленная часть которого благодаря более высоким световым лучам бросается ему в глаза, – выше берега (altum maere); полная луна, когда он видит ее при появлении на горизонте через насыщенный парами воздух, хотя он и воспринимает ее под тем же углом зрения, кажется ему более отдаленной, а следовательно, и более значительной по величине, чем в том случае, когда луна поднимается высоко на небе), и явление он, таким образом, принимает за опыт, но заблуждение, в которое он тем самым впадает, есть ошибка рассудка, а не [внешних] чувств.

* * *

Упрек, который логика бросает чувственности, следующий: познание в том виде, как ему способствует чувственность, поверхностно (индивидуально, ограничено единичным). Зато рассудок, который имеет в виду общее и именно поэтому должен заниматься абстракциями, можно обвинять в сухости. Эстетическая разработка, первое требование которой – популярность, избирает новый путь, на котором можно избежать обоих недостатков.

О возможности в отношении познавательной способности вообще

§ 12. Предшествующий параграф, в котором говорилось о кажущейся способности к тому, чего ни один человек не может, ведет нас к рассмотрению понятий о легком и тяжелом (leve et grave), которые в немецком языке хотя буквально и обозначают лишь телесные свойства и силы, но затем, как и в латинском языке, должны по некоторой аналогии обозначать исполнимое (facile) и сравнительно трудно исполнимое (difficile), ведь субъект, который сомневается в степени своей необходимой для исполнения способности, при определенных условиях и обстоятельствах считает трудноисполнимое субъективно неисполнимым.

Легкость в исполнении чего-то (promptitude) не следует смешивать с навыком в таких действиях (habitus). Первая означает определенную степень механической способности: «Я могу, если хочу» – и обозначает субъективную возможность; второй означает субъективно-практическую необходимость, т. е. привычку, стало быть, определенную степень воли, которая приобретается путем неоднократного применения своей способности: «Я хочу, потому что это повелевает мне долг». Поэтому нельзя дать такую дефиницию добродетели: она есть навык в свободных правомерных поступках; в таком случае она была бы только механическим применением силы; нет, добродетель есть моральная сила в исполнении своего долга; она не должна превращаться в привычку, а всегда должна возникать из образа мыслей как нечто совершенно новое и первоначальное.

Легкое противопоставляется тяжелому, но часто и обременительному. Легко для субъекта то, для чего в нем имеется большой избыток способности сравнительно с тратой силы, необходимой для данного дела. Что может быть легче исполнения формальностей визитов, поздравлений и выражения соболезнования? Но что может быть обременительнее их для занятого человека? Это мелкие неприятности (хлопоты) дружбы и знакомства, от которых каждый охотно избавился бы, если бы только не опасался нарушить обычай.

Каких только досадных мелочей нет во внешних обычаях, которые причисляются к религии, а в сущности относятся к церковной форме? И как раз их полная бесполезность и готовность верующих терпеливо сносить церемонии и обряды, покаяния и умерщвление плоти (чем больше, тем лучше) считаются похвальными у набожных. Но хотя эти повинности механически легки (так как при этом не приходится жертвовать какой-либо порочной склонностью), однако для разумного человека они морально не могут не быть тягостными и обременительными. Если поэтому великий проповедник морали сказал: «Заповеди мои не трудны», то этим он отнюдь не хотел сказать, что для соблюдения их необходима незначительная трата сил; ведь на самом деле они, как такие, которые требуют чистоты душевных убеждений, самое трудное из того, что может быть предписано человеку; но для разумного человека они бесконечно легче, чем заповеди хлопотливого ничегонеделанья (gratis anhelare, multa agendo nihil agere), каковы были заповеди, утвержденные иудейством, ибо для разумного человека механически легкое непомерно тяжело, когда он видит, что потраченные на это усилия бесполезны.

Нечто трудное делать легким – заслуга; представлять его легким, хотя самому этого не сделать, – обман. Делать то, что легко, не заслуга. Приемы и машины, в том числе и разделение труда между различными работниками (фабричный труд), делают многое легким, что` было бы трудно исполнить руками, без других орудий.

Показать трудности, прежде чем предписывают приступить к работе (например, в метафизических изысканиях), – это, может быть, отпугивает, но все же лучше, чем скрывать их. Тот, кто все, за что он берется, считает легким, легкомыслен. Тот, кому все, что он делает, дается легко, ловок, так же как тот, у кого всякое дело требует больших усилий, неуклюж. Разговор в обществе не более как игра, в которой все должно отличаться легкостью. Поэтому церемонии (чопорность) в обществе, например торжественное прощание после пиршества, выходят из употребления как нечто старомодное.

Расположение духа человека, когда он берется за какое-то дело, бывает различным в зависимости от темперамента. Одни начинают с сомнений и опасений (меланхолики); у других первое, что им приходит на ум, – надежда и мнимая легкость осуществления [дела] (сангвиники).

Но как расценивать хвастливое изречение умников, основанное не на одном лишь темпераменте: «Чего человек хочет, то он может [сделать]»? Это не более как громко звучащая тавтология; в самом деле, то, чего он хочет по требованию своего морально повелевающего разума, то он и должен, а следовательно, и может сделать (ведь разум не будет предписывать ему невозможное). Некоторое время тому назад были такие пустомели, которые хвалились этим также в физическом отношении и провозглашали себя, таким образом, ниспровергателями мира, порода которых давно, однако, вывелась.

Наконец, привыкание (consuetude), и именно потому, что ощущения одного и того же вида вследствие их продолжительности без всякой смены отвлекают внимание от [внешних] чувств и почти уже не осознаются, хотя и облегчает перенесение страданий (что ошибочно удостаивается имени одной из добродетелей – терпения), но в то же время делает более тягостным сознание и воспоминание о приобретенном благе, что обычно приводит к неблагодарности (к действительному пороку).

Но привычка (assuetudo) есть физическое внутреннее принуждение к тому, чтобы впредь поступать так же, как поступали до этого. Даже добрые дела она лишает их моральной ценности, так как ущемляет свободу души и, кроме того, ведет к машинальному повторению одного и того же акта (к монотонности) и тем самым становится смешной. Привычные слова-паразиты (фразы только для того, чтобы восполнить отсутствие мыслей) причиняют слушателю постоянную заботу – все снова и снова слушать эти словечки, а оратора превращают в говорящую машину. Привычки других людей потому вызывают в нас чувство отвращения, что здесь из человека уж очень выпирает животное, инстинктивно управляемое по правилу привычки как другое (не человеческое) естество, и таким образом он рискует попасть в один разряд со скотиной. Тем не менее некоторые привычки дозволительны и могут сложиться сознательно, а именно – когда природа отказывает в помощи свободному произволу; например, привычка в старости есть и пить в определенные часы, определенное количество и определенного качества или привычка ложиться спать и вставать в одно и то же время, так что все эти действия постепенно становятся машинальными. Но это допустимо только как исключение и только в случае крайней необходимости. Как правило, все привычки достойны осуждения.

Об искусственной игре с чувственной видимостью

§ 13. Заблуждение, в которое чувственные представления вводят рассудок (praestigiae), может быть естественным или же искусственным и есть либо иллюзия (illusio), либо обман (fraus). Заблуждение, заставляющее по свидетельству нашего зрения считать нечто действительным, хотя тот же субъект своим рассудком признает это невозможным, называется оптическим обманом (praestigiae).

Иллюзия – это такое заблуждение, которое остается даже тогда, когда знают, что мнимого предмета на самом деле нет. Эта игра нашей души с чувственной видимостью очень приятна и занимательна; например, перспективное изображение внутренности храма; или, как говорит Рафаэль Менгс о картине, изображающей школу перипатетиков (как я полагаю, кисти Корреджо): «Если долго смотреть на них, то кажется, что они идут»; или нарисованная лестница в амстердамской ратуше с полуоткрытыми дверями, которая так и манит каждого подняться по ней, и т. п.

Но обман [внешних] чувств имеет место тогда, когда видимость тотчас исчезает, как только узнают, каков предмет на самом деле. Таковы всевозможные уловки фокусника. Одежда, цвет которой выгодно оттеняет лицо, – это иллюзия; румяна – обман. Первая вводит в заблуждение; вторые дразнят. Этим же объясняется, почему скульптурные изображения человеческих и животных фигур противны, если они раскрашены, так как всякий раз мы обманываемся и принимаем их за живые, как только они неожиданно попадаются нам на глаза.

Очарованность (fascinatio) при вообще-то здоровом состоянии души – это заблуждение [внешних] чувств, о котором говорят, что оно не бывает с естественными вещами, так как суждение о том, что предмет (или свойство его) существует, при внимательном рассмотрении обязательно сменяется суждением, что его нет (или что вид его другой); таким образом, кажется, что [внешнее] чувство само себе противоречит, подобно тому как птица бьется о зеркало, в котором она видит себя, и свое отображение считает то настоящей птицей, то нет. Эта игра с человеком, когда он не верит своим собственным чувствам, имеет место прежде всего у тех, кто обуян сильной страстью. Влюбленному, который (по Гельвецию) видел свою возлюбленную в объятиях другого, она, решительно отрицая это, могла сказать: «Вероломный, ты больше меня не любишь; ты больше веришь тому, что видишь, чем тому, что я тебе говорю». Более грубым, во всяком случае более вредным, был обман со стороны чревовещателей, месмеристов и других так называемых чернокнижников. Бедных невежественных женщин, которых считали способными творить что-то сверхъестественное, издавна называли ведьмами; и еще в этом столетии вера в них не совсем исчезла. По-видимому, чувство удивления перед чем-то неслыханным само по себе имеет много привлекательного для людей, слабых духом, не только потому, что внезапно открываются перед ними новые виды, но и потому, что это вызывает у них желание избавиться от обременительного применения разума и уравнивает их с другими в невежестве.[27]

О дозволенной моральной видимости

§ 14. Чем более цивилизованны люди, тем больше они актеры; они внешне выказывают симпатию, уважение к другим, скромность, бескорыстие, хотя этим никого не обманывают, так как всякий другой понимает, что все это неискренне, но очень хорошо, что так принято в мире. В самом деле, благодаря тому что люди играют эту роль, в конце концов добродетели, которые они притворно выказывали в течение долгого времени, мало-помалу могут действительно пробудиться и стать убеждением. Но обмануть обманщика в нас самих, [т. е.] склонность, – значит вновь возвратиться к повиновению закону добродетели; и это не обман, а невинное заблуждение относительно самого себя.

Так, отвращение к своему собственному существованию из-за отсутствия в душе ощущений, к которым она всегда стремится, из-за скуки, когда ощущается также какая-то инертность, т. е. нерасположение к какой-либо деятельности, которую можно было бы назвать трудом и которая могла бы разогнать это отвращение, поскольку такая деятельность связана с неудобствами, – это в высшей степени противное чувство, единственная причина которого – естественная склонность к покою (к отдыху, которому не предшествует утомление). Но эта склонность обманчива даже в отношении тех целей, которые разум делает для человека законом, дабы он был доволен самим собой, если он ничего не делает (бесцельно прозябает), ибо тогда он не делает и ничего дурного. Обмануть эту склонность (что достигается увлечением изящными искусствами, а чаще всего развлечениями в обществе) – значит коротать время (tempus fallere); уже само выражение указывает на намерение, а именно – обмануть эту склонность к праздному покою, когда забавляют душу изящными искусствами и хотя бы чистой, самой по себе бесцельной игрой в мирной борьбе способствуют культуре души; в противном случае это значило бы убить время. Силой против чувственности ничего нельзя добиться; ее надо перехитрить, и, как говорит Свифт, чтобы спасти корабль, надо бросить киту бочку для забавы.

Природа мудро внедрила в человека склонность охотно поддаваться обману уже для того, чтобы спасти добродетель или хотя бы направлять к ней. Хорошие, благопристойные манеры – это видимость, которая внушает другим уважение (позволяет не смешиваться с толпой). Правда, женщина вряд ли будет довольна, если мужчины перестанут отдавать должное ее прелестям. Но целомудренность (pudicitia) – самопринуждение, скрывающее страсть, – все же как иллюзия очень полезна, дабы сохранить между тем и другим полом известное расстояние, необходимое для того, чтобы не сделать один пол простым орудием наслаждения другого. Вообще все, что называют благоприличием (decorum), именно таково, а именно есть не более как красивая видимость.

Вежливость (учтивость) – это видимость снисхождения, которая внушает любовь. Поклоны (комплименты) и вся придворная галантность вместе с самыми горячими уверениями в дружбе на словах далеко не всегда, правда, бывают искренними («Дорогие друзья, нет никаких друзей!» Аристотель), но никого не обманывают, потому что каждый знает, за что их принимать, и особенно потому, что эти сначала пустые знаки благоволения и уважения постепенно приводят к действительным убеждениям такого рода.

Всякая человеческая добродетель в общении есть разменная монета; ребенок – тот, кто принимает ее за настоящее золото. Но все же лучше иметь в обращении разменную монету, чем ничего; и в конце концов можно, хотя и со значительными потерями, обменять ее на чистое золото. Выдавать ее только за фишки, не имеющие никакой цены, говорить вместе с саркастическим Свифтом: «Честность – это пара сапог, стоптанных в грязи» и т. д. – или согласиться с проповедником Гофстеде, который, подвергая нападкам Велизария Мармонтеля, клевещет даже на Сократа, чтобы никто не мог верить в добродетель, – это высшая измена человеческому роду. Для нас должна быть дорога даже видимость добра в другом человеке, ибо из этой игры притворства, быть может незаслуженно снискивающей уважение, в конце концов может получиться нечто серьезное. Только в нас самих должна быть беспощадно стерта видимость доброго и сорвана маска, под которой себялюбие скрывает наши моральные недостатки; ибо видимость только там обманчива, где то, что` лишено всякого морального содержания, создает впечатление, будто искупается вина, или тогда, когда человек, отбрасывая эту видимость, внушает себе, что он вообще не виноват; например, раскаяние в злодеяниях в конце жизни рисуется действительным исправлением, а умышленное преступление – человеческой слабостью.

О пяти [внешних] чувствах

§ 15. Чувственность в познавательной способности (способность представлений в созерцании) заключает в себе две стороны: чувство и воображение. Первое есть способность созерцания в присутствии предмета, второе – и в его отсутствие. Чувства в свою очередь делятся на внешние и внутренние (sensus internus).

Первые бывают там, где на человеческое тело оказывают воздействие телесные вещи, второе – там, где оно подвергается воздействию души; при этом надо отметить, что внутреннее чувство, как чистая способность восприятия (эмпирического созерцания), мыслится отличным от чувства удовольствия и неудовольствия, т. е. от способности субъекта определяться теми или иными представлениями к сохранению или устранению состояния этих представлений; это состояние можно было бы назвать интимным чувством (sensus interior). Представление посредством чувства, сознаваемое как таковое, называется особо впечатлением (sensatio), когда ощущение возбуждает также внимание к состоянию субъекта.

§ 16. Чувства телесного ощущения можно делить прежде всего на чувства жизненного ощущения (sensus vagus) и на чувства ощущения, получаемого посредством определенного органа (sensus fixus); а так как и те и другие встречаются только там, где имеются нервы, то они делятся на такие, которые оказывают воздействие на всю систему нервов, и на такие, которые воздействуют лишь на нервы определенной части тела. Ощущение тепла или холода, даже то, которое возбуждается душевным волнением (например, при внезапно возникающей надежде или страхе), относится к жизненным ощущениям. К ним относятся та дрожь, которая пробирает человека даже при представлении о возвышенном, и тот страх, который поздним вечером охватывает детей, слушающих сказки, и гонит их в постель; они пронизывают все тело там, где только чувствуется жизнь.

Но внешних чувств (Organsinne) действительно насчитывается не больше и не меньше пяти, поскольку они относятся к внешнему ощущению.

Три из них скорее объективны, чем субъективны, т. е. как эмпирическое созерцание они больше способствуют познанию внешнего предмета, чем возбуждают сознание воздействия на орган (des afficierten Organs); а два – более субъективны, т. е. представление через них относится больше к наслаждению, чем к познанию внешнего предмета; поэтому относительно первых [трех] легко прийти к согласию с другими; что касается последних, то при одном и том же внешнем эмпирическом созерцании и названии предмета может быть совершенно различным способ, каким субъект чувствует воздействие предмета.

Чувства первой группы – это: 1) осязание (tactus), 2) зрение (visus), 3) слух (auditus). Второй группы – это: а) вкус (gustus), b) обоняние (olfactus); и те и другие суть чувства ощущений, получаемых посредством определенного органа, ощущений, представляющих собой как бы внешние входы, данные природой животному для различения предметов.

О чувстве осязания

§ 17. Чувство осязания находится в кончиках пальцев и в их нервных сосочках (papillae), чтобы прикосновением к поверхности твердого тела узнавать его фигуру. Природа, кажется, наделила этим органом только одного человека, чтобы он мог ощупыванием со всех сторон составить себе представление о фигуре тела, ибо щупальца насекомых служат, по всей вероятности, только для [убеждения] в присутствии предмета, а не для узнавания его очертаний. Это чувство – единственное чувство непосредственного внешнего восприятия, именно поэтому оно и самое важное и сведения его самые достоверные; но в то же время оно и самое грубое чувство, так как материя, от поверхности которой мы через прикосновение должны получить сведения о фигуре, должна быть твердой. (Здесь нет речи о жизненном ощущении, показывающем, мягкая ли поверхность или не мягкая, а тем более теплая ли она или холодная.) Без этого внешнего чувства мы не могли бы составить себе представления о телесной фигуре, а на восприятие ее должны ссылаться два других чувства первой группы, чтобы дать опытное познание.

О слухе

§ 18. Чувство слуха есть одно из чувств чисто опосредствованного восприятия. Через окружающий нас воздух и посредством его узнаётся отдаленный предмет на значительном расстоянии; и именно через эту среду, которая приводится в движение речевым органом – ртом, люди легче всего и лучше всего могут сообщать друг другу свои мысли и чувства, в особенности тогда, когда звуки, которыми каждый обменивается с другими, членораздельны и в своем закономерном соединении составляют посредством рассудка язык. Через слух фигура предмета не дается, и звуки языка ведут к представлению о предмете не непосредственно; но именно поэтому, да и потому, что сами по себе они ничего не значат, во всяком случае обозначают не объекты, разве только внутренние чувства, они самые искусные средства для обозначения понятий; и глухие от рождения, которые именно поэтому должны оставаться и немыми (лишенными языка), в лучшем случае могут достигнуть только некоторого аналога разума.

Что же касается жизненного чувства, то музыка, как основанная на правилах игра ощущений слуха, делает его необычайно живым и не только приводит его различным образом в волнение, но и всячески усиливает его, следовательно, представляет собой как бы язык одних лишь ощущений (без всяких понятий). Звуки в музыке суть тона и служат для слуха тем же, чем краски для зрения; они далеко вокруг в пространстве передают чувства всем, кто находится в этом пространстве, и доставляют обществу наслаждение, которое не уменьшается оттого, что участие в нем принимают многие.

О чувстве зрения

§ 19. И зрение представляет собой чувство ощущения, опосредствованного через подвижную материю, ощущаемую только определенным органом (глазами), – через свет, который в отличие от звука есть не одно лишь волнообразное движение текучего элемента, расходящееся в пространстве во все стороны, а истечение, через которое определяется в пространстве место для объектов; через посредство света мироздание становится нам известным в столь неизмеримом объеме, что, особенно когда мы сопоставляем расстояние самосветящихся небесных тел с нашими масштабами здесь, на земле, нас утомляет перечень [длинных] рядов цифр, и при этом мы имеем чуть ли не больше оснований изумляться тонкой впечатлительности этого органа при восприятии столь слабых впечатлений, чем даже величина предмета (мироздания), – особенно когда берем микрокосм, как он предстает перед нашими глазами посредством микроскопа, например при [рассматривании] инфузорий. Чувство зрения, хотя оно и не более необходимо, чем чувство слуха, все же самое благородное, так как оно дальше всех других чувств отстоит от чувства осязания как самого ограниченного условия восприятий; оно не только охватывает наибольшую сферу их в пространстве, но и меньше всего ощущает воздействие на свой орган (иначе оно не было бы только зрением), тем самым, следовательно, приближается к чистому созерцанию (непосредственному представлению о данном объекте без примеси заметного ощущения).

* * *

Эти три внешних чувства ведут субъект через рефлексию к познанию предмета как вещи вне нас. Но если ощущение столь сильно, что сознание движения в органе становится сильнее, чем сознание отношения к внешнему объекту, то внешние представления превращаются во внутренние. При осязании ощущать гладкое или шероховатое совсем не то, что с помощью этого чувства узнавать очертания внешнего предмета. Точно так же, если кто-то кричит так громко, что, как говорится, ухо режет, или если кто-нибудь, выходя из темной комнаты на яркий солнечный свет, жмурит глаза, то последний от слишком сильного или внезапного освещения на несколько мгновений слепнет, а первого оглушает крикливый голос, т. е. оба они из-за большой силы чувственного ощущения не могут составить себе представления об объекте; их внимание приковано только к субъективному представлению, а именно к изменению в органе.

О вкусе и обонянии

§ 20. Вкус и обоняние в большей мере субъективные чувства, чем объективные; первый состоит в соприкосновении языка, глотки и нёба с внешним предметом; второе [возникает] от втягивания посторонних испарений, смешанных с воздухом, причем само тело, испускающее эти испарения, может находиться на некотором расстоянии от органа. Оба чувства близки друг другу, и тот, у кого слабое обоняние, всегда имеет притупленный вкус. Можно сказать, что на оба этих чувства оказывают воздействие соли (твердые и жидкие), из которых одни должны растворяться при помощи жидкости во рту, а другие – при помощи воздуха; и эти соли должны проникнуть в орган, чтобы вызвать в нем свое специфическое ощущение.

Общее замечание о внешних чувствах

§ 21. Ощущения внешних чувств можно разделить на ощущения механического и ощущения химического воздействия. Три высших чувства обусловливаются механическим воздействием, а два низших – химическим. Первые суть чувства восприятия (поверхности), вторые – чувства вкушения (вбирания внутрь). Этим объясняется то, что тошнота, желание освободиться от вкушенного кратчайшим путем – через пищевод (вырвать), свойственна людям как очень сильное жизненное ощущение, так как такое вбирание внутрь может стать опасным для животного.

Но так как бывает и духовное вкушение – сообщение мыслей, а наша душа, когда оно навязывается нам и как духовная пища для нас неудобоваримо, иногда находит его противным (например, постоянное повторение одной и той же шутки с претензией на остроумие из-за однообразия может стать неудобоваримым), – то инстинкт природы, побуждающий нас избавиться от него, по аналогии также называется отвращением, хотя он здесь относится уже к внутреннему чувству.

Обоняние есть как бы вкус на расстоянии, и другим приходится слышать запах, хотят ли они этого или нет; поэтому оно как противоречащее свободе меньше содействует общительности, чем вкус, когда из многих блюд или напитков гость может выбирать по своему желанию что угодно, не принуждая других употреблять то же самое. Грязь, по-видимому, возбуждает отвращение не столько потому, что она противна для глаз и языка, сколько потому, что ожидают от нее дурной запах. Ведь вдыхание запаха (в легкие) – нечто более внутреннее, чем вбирание пищи всасывающими сосудами рта или глотки.

Чем более сильное воздействие испытывают [внешние] чувства при одной и той же степени оказываемого на них влияния, тем меньше они учат. Наоборот, если они должны многому научить, воздействие на них должно быть умеренным. При очень сильном свете ничего не видно (ничего не различают), слишком громкий голос оглушает (подавляет мышление).

Чем легче жизненное чувство поддается впечатлениям (чем более тонко и восприимчиво оно), тем человек несчастнее; чем более восприимчив человек к чувствам, связанным с определенным органом, но более закален в отношении своего жизненного чувства, тем он счастливее – говорю счастливее, а не лучше в моральном отношении, – ибо он более властен над своим самочувствием. Способность ощущать, возникающую из силы [субъекта] (sensibilitas sthenica), можно назвать тонкой чувствительностью, а способность ощущать, возникающая из слабости субъекта, из неспособности в достаточной мере противиться проникновению в сознание чувственных влияний, т. е. из [необходимости] обращать на них внимание вопреки воле, называется нежной впечатлительностью (sensibilitas asthenica).

Вопросы

§ 22. Какое внешнее чувство самое неблагодарное, без которого, как нам кажется, легче всего обойтись? Обоняние. Не стоит культивировать или тем более изощрять его ради наслаждений, ведь предметов, возбуждающих (особенно в густонаселенных местностях) отвращение, больше, чем предметов, доставляющих удовольствие; и наслаждение, испытываемое через это чувство, всегда бывает лишь мимолетным и преходящим. Но это чувство имеет немаловажное значение как негативное условие хорошего самочувствия, предостерегающее нас от того, чтобы вдыхать вредный воздух (угар, дурной запах болота и падали) и употреблять в пищу гнилые продукты. Столь же важно и второе из этих чувств, а именно вкус, но он имеет то характерное для него преимущество, что содействует общительности при вкушении, чего нельзя сказать об обонянии; кроме того, он при самом входе пищи в пищевод заранее делает вывод о ее полезности, которая тесно связана с приятностью при употреблении пищи как довольно верным предсказанием этой полезности, если только преизбыток и невоздержность не испортили это чувство. То, что больной ест с аппетитом, обычно ему и полезно, словно лекарство. Запах пищи есть как бы ее предвкушение, а запах любимых блюд очень привлекает голодного, в то время как сытого он отвращает от них.

Может ли одно чувство заменить другое? У глухого, если только он не был лишен слуха от рождения, можно вызвать привычную речь при помощи жестов, т. е. влияя на его зрение; для этого надо также следить за движением его губ; более того, этого можно достигнуть в темноте осязанием, ощупывая шевелящиеся губы. Но если он родился глухим, то чувство зрения при наблюдении движения речевого органа должно те звуки, которые были вызваны у глухого при обучении его, превратить в ощущение движения собственных голосовых мускулов глухого; впрочем, глухой от рождения никогда этим не доходит до настоящих понятий, так как знаки, которые ему для этого нужны, не могут быть общезначимыми. Отсутствие музыкального слуха, в то время как чисто физический слух не поврежден, [т. е.] когда ухо воспринимает только звуки, а не тона, следовательно, человек может говорить, но не может петь, – это трудно объяснимое уродство; точно так же бывают люди с очень хорошим зрением, которые, однако, не могут различать цвета и которым все предметы кажутся как бы выгравированными.

Отсутствие или потеря какого чувства более серьезно – слуха или зрения? Если нет слуха от рождения, то он меньше всех других чувств может быть заменен, но если он потерян позднее, после того как у человека достаточно развито зрение для наблюдения за жестикуляцией или более опосредствованно благодаря чтению печатных изданий, то такая потеря, особенно у людей зажиточных, может быть кое-как заменена зрением. Но оглохшему старику очень недостает этого средства общения, и если многие слепые разговорчивы, общительны и веселы за столом, то редко можно встретить в обществе человека, потерявшего слух, который не был бы мрачным, недоверчивым и недовольным. По выражению лица у людей, собравшихся за столом, он видит всевозможные проявления аффекта или по крайней мере интереса и напрасно тщится угадать их смысл и таким образом даже в обществе осужден на одиночество.

* * *

§ 23. Двум последним [внешним] чувствам (они больше субъективны, чем объективны) свойственна восприимчивость к определенным объектам особого рода внешних чувственных ощущений, чисто субъективных и действующих на органы обоняния и вкуса посредством раздражения, которое не есть ни запах, ни вкус, а ощущается как воздействие твердых солей, раздражающих эти органы, побуждая их к специфическому очищению; вот почему эти объекты, собственно, не становятся предметом вкушения и не проникают внутрь органов, а только прикасаются к ним и вскоре после этого должны быть удалены; и именно поэтому их можно употреблять в течение дня (за исключением времени принятия пищи и сна), не испытывая чувства насыщения. Самое обычное такое средство – табак: все равно, будут ли его нюхать или жевать, кладя его в рот между щекой и нёбом, чтобы вызвать слюну, или курить трубку и, как испанские женщины в Лиме, зажженные сигары. Вместо табака малайцы в последнем случае пользуются арековым орехом, завернутым в лист бетеля, который производит то же самое действие. Эти прихоти (pica), если оставить в стороне вопрос о пользе или вреде их для здоровья от выделения жидкостей в том и другом органе, представляют собой просто, как возбуждение чувственного ощущения вообще, нечто вроде часто повторяющегося стимула к тому, чтобы сосредоточить внимание на состоянии своих мыслей, которое иначе наводило бы сон или скуку ввиду однообразия и монотонности; а эти средства время от времени будят наше внимание. Этот способ саморазвлечения человека заменяет ему общество, вместо разговора наполняя свободное время все вновь вызываемыми ощущениями и быстро проходящими, но постоянно возобновляемыми возбуждениями.

О внутреннем чувстве

§ 24. Внутреннее чувство не есть чистая апперцепция, [т. е.] сознание того, что человек делает, ведь такое сознание относится к способности мышления; оно есть сознание того, что он испытывает, поскольку на него воздействует игра собственных мыслей. В основе его лежит внутреннее созерцание, следовательно, соотношение представлений во времени (в их одновременности или последовательности). Его восприятия и (действительный или мнимый) внутренний опыт, возникающий из их сочетания, имеют не только антропологический характер, когда отвлекаются от вопроса, имеет ли человек душу (как особую нетелесную субстанцию), но и психологический, когда полагают, что воспринимают в себе такую душу, которая, будучи представлена только как способность ощущать и мыслить, рассматривается как находящаяся в человеке особая субстанция. В таком случае имеется только одно внутреннее чувство, ибо нет различных органов, посредством которых человек внутренне ощущал бы себя; можно сказать, что душа есть орган внутреннего чувства, о котором говорят, что он подвержен также заблуждениям, состоящим в том, что явления этого чувства человек или принимает за внешние явления, т. е. плод воображения принимает за ощущения, или считает их даже внушениями, вызываемыми другой сущностью, которая не есть предмет внешних чувств; тогда иллюзия есть фантазерство или даже спиритизм, а то и другое – обман внутреннего чувства. В обоих случаях это душевная болезнь – склонность принимать игру представлений внутреннего чувства за опытное познание, тогда как это только вымысел; часто это склонность поддерживать себя искусственным настроением духа – может быть, потому, что такое настроение считают благотворным, возвышающим над низменностью чувственных представлений, – и обманывать себя созданными таким путем (сновидениями наяву). В самом деле, то, что человек сам преднамеренно вносил в свою душу, он в конце концов считает чем-то таким, что находилось там уже раньше, а то, что он сам вбил себе в голову, – это, по его мнению, он лишь открыл в глубине своей души.

Так обстояло дело с мечтательно-привлекательными внутренними ощущениями или мечтательно пугающими ощущениями Паскаля. Это расстройство духа вряд ли можно устранить при помощи разумных представлений (ведь что они могут сделать против мнимых созерцаний?). Склонность погружаться в себя вместе с возникающими отсюда заблуждениями внутреннего чувства может войти в норму только тогда, когда человек возвращается к внешнему миру и тем самым к тому порядку вещей, с которым имеют дело внешние чувства.

О причинах усиления или ослабления чувственных ощущений

§ 25. Чувственные ощущения усиливаются: 1) контрастом, 2) новизной, 3) сменой, 4) нарастанием.

аКонтраст

Резкое различие (контраст) – это возбуждающее наше внимание сопоставление противоположных чувственных представлений под одним и тем же понятием.

Оно отличается от противоречия, которое состоит в соединении противоположных друг другу понятий. Хорошо обработанный участок в песчаной пустыне усиливает представление о нем по одному лишь контрасту; например, так называемые райские места в окрестности Дамаска в Сирии. Шум и блеск двора или большого города рядом с тихой, простой, спокойной жизнью деревни; дом под соломенной крышей, но с комнатами уютными и полными вкуса оживляют наши представления и привлекают внимание, так как усиливают [внешние] чувства. Напротив, бедность и высокомерие, роскошный наряд дамы, которая сверкает бриллиантами и носит грязное белье, или, как прежде у польских магнатов, пышно убранные столы с многочисленной прислугой, но обутой в лапти, – представляют собой не контраст, а противоречие, и одно чувственное представление уничтожает или ослабляет другое, так как оно пытается соединить под одним и тем же понятием нечто противоположное, а это невозможно. Но можно контрастировать также комически и очевидное противоречие излагать в форме истины или о чем-то явно достойном презрения рассказывать в хвалебном тоне, чтобы сделать еще заметнее всю нелепость этого, как это делает Филдинг в своей [повести] «Жизнь Джонатана Уайльда Великого» или Блюмауэр в своей пародии на Вергилия; можно весело и с пользой написать пародию, например на такой душещипательный роман, как «Кларисса», и таким образом усилить чувства, освободив их от противоречия – от примеси ложных и вредных понятий.

bНовизна

Внимание оживляется чем-то новым, к чему надо отнести все редкое и хранимое в секрете. Действительно, это выигрыш: чувственное представление приобретает этим больше силы. Оно уничтожает все будничное или привычное. Под новизной нельзя, однако, разуметь открытие какого-нибудь предмета древности, ознакомление с ним или выставление его напоказ, благодаря чему перед глазами предстает нечто такое, относительно чего по естественному ходу вещей можно было предполагать, что сила времени его уже давно уничтожила. Когда знаток сидит на обломке стены древнего римского театра (в Вероне или Ниме), или держит в руках предметы домашнего обихода римлян из древнего Геркуланума, через много столетий открытого под лавой, или рассматривает монеты македонских царей или камни древних скульптур, его чувства порождают величайшее внимание. Склонность к приобретению знания ради одной только новизны, редкости и недоступности называется страстью к диковинам. Но эту склонность, хотя она только играет представлениями и вообще-то не имеет интереса к своему предмету, незачем порицать, если только она не намерена выведать то, что представляет, собственно, интерес лишь для других. Что же касается чисто чувственного впечатления, то каждое утро уже в силу новизны ощущений делает живее и ярче, чем вечером, все представления [внешних] чувств (если только они не болезненны).

cСмена

Монотонность (полное однообразие в ощущениях) в конце концов вызывает атонию (истощение внимания к своему состоянию), а чувственное ощущение ослабляется. Перемена освежает его; так, проповедь, произносимая в одном и том же тоне, все равно – крикливым или сдержанным, но все время однообразным голосом, наводит сон на прихожан. Работа и отдых, пребывание в городе и деревне, разговор и игра в обществе, занятие в одиночестве то историей, то поэзией, то философией, то математикой придают душе новые силы. Это именно та жизненная сила, которая возбуждается сознанием ощущений; но различные органы их в своей деятельности сменяют друг друга. Так, время проходит быстрее, когда гуляют, ибо тогда один мускул (ног), находившийся в состоянии покоя, сменяет другой; время идет медленно, когда мы неподвижно стоим на одном месте, когда один мускул должен неослабно работать без смены. Вот почему так привлекательны путешествия, только, к сожалению, у праздных людей они оставляют ощущение пустоты (атонию) как следствие монотонности домашней жизни.

Правда, природа уже сама так устроила, что в приятные ощущения, оживляющие [внешние] чувства, вкрадывается печаль, и таким образом жизнь делается интересной. Но преднамеренно, только ради перемены, примешивать печаль и причинять себе горе, заставлять будить себя, чтобы снова почувствовать сладость засыпания, или, как в романе Филдинга («Найденыш»), где издатель этой книги после смерти автора прибавил к ней еще одну часть, чтобы ради разнообразия после брака (которым оканчивается роман) показать и муки ревности, – все это по`шло, ведь если какое-нибудь состояние ухудшается, то этим не усиливается интерес, который имеют к нему [внешние] чувства; это справедливо даже для трагедии. Ведь окончание не есть перемена.

dНарастание до полноты

Беспрерывный ряд различных по степени, следующих друг за другом чувственных представлений, когда последующее всякий раз сильнее, чем предшествующее, доводит напряженность (intensio) до предела, приближение к которому действует возбуждающе, а переход за который снова расслабляет (remissio). Но в точке, разделяющей оба состояния, находится полнота (maximum) ощущения, после которой наступает нечувствительность, стало быть безжизненность.

Если хотят сохранить полной жизни способность чувствования, то не следует начинать с сильных ощущений (ибо они делают нас нечувствительными к следующим за ними); лучше на первых порах отказаться от них и отмерить себе не очень много, дабы иметь возможность подниматься все выше и выше. Проповедник начинает с холодных наставлений рассудка, направляющих внимание на понятие о долге, затем в разбор своих текстов вносит моральный интерес и в заключение приводит в движение все пружины человеческой души посредством ощущений, которые придают вес этому моральному интересу.

Молодой человек! Откажись от удовлетворения [своей жажды] (веселья, роскоши, любви и т. д.), хотя и не в стоическом смысле, т. е. с намерением вообще обойтись без него, а в тонком эпикурейском смысле, чтобы в будущем иметь возможность наслаждаться во все возрастающей степени. Эта сдержанность в отношении твоего жизненного чувства, выражающаяся в отдалении на время удовлетворения, делает тебя действительно богаче, даже если в конце жизни ты в большинстве случаев должен будешь от него отказаться. Сознание того, что наслаждение всегда в твоей власти, так же как и все идеальное, плодотворнее и более емко, чем все, что удовлетворяя [внешнее] чувство, в то же время истощает его и тем самым сокращает сумму целого.

О торможении, ослаблении и полной потере способности чувствования

§ 26. Способность чувствования может ослабевать, тормозиться и совершенно исчерпываться. Отсюда состояние опьянения, сна, обморока, мнимой смерти (асфиксия) и действительной смерти.

Опьянение есть противоестественное состояние неспособности упорядочить чувственные представления в соответствии с законами опыта, поскольку оно следствие чрезмерных возлияний.

Сон по номинальной дефиниции есть состояние невозможности для здорового человека сознавать представления через внешние чувства. Найти для сна реальную дефиницию – это дело физиологов, пусть они, если могут, объясняют это расслабление, которое есть в то же время накопление сил для новых внешних чувственных ощущений (благодаря чему человек чувствует себя словно новорожденный в мире, а в состоянии сна проходит, пожалуй, треть нашей жизни без сознания и без сожаления).

Противоестественное состояние оцепенения органов чувств, которое обращает на себя даже меньшее внимание, чем естественное, представляет собой аналог опьянения (Trunkenheit); поэтому человек, внезапно разбуженный от крепкого сна, называется [по-немецки] Schlaftrunken. Он еще не в полном сознании. Но и наяву иногда внезапно находит [на нас] какое-то замешательство, и мы не в состоянии сразу решить, что надо делать в непредвиденном случае; что-то мешает правильному и привычному применению способности рефлексии и останавливает игру чувственных представлений. Тогда говорят: человек сбит с толку, он вне себя (от радости или от испуга), остолбенел, растерян, ошеломлен, потрясен (den Tramontane verloren) и т. п. Такое [28]состояние следует рассматривать как мгновенно одолевший сон, нуждающийся в сосредоточении чувственных ощущений. В бурном, внезапно вызванном аффекте (страха, гнева, а также радости) человек, как говорят, вне себя (в состоянии экстаза, когда человек думает, что он погружен в созерцание, но не в чувственное), сам не свой и как бы на несколько мгновений парализован, не будучи в состоянии применять свои внешние чувства.

§ 27. Обморок, обычно после головокружения (после смены многих неоднородных ощущений, быстро повторяющейся и превышающей способность восприятия), представляет собой прелюдию смерти. Полное торможение всех ощущений есть асфиксия, или мнимая смерть, которая, насколько можно наблюдать с внешней стороны, только по результату отличается от настоящей смерти (как у утопленника, повешенного, задохнувшегося от угара).

Ни один человек не имеет личного опыта относительно умирания (ведь для опыта необходима жизнь); он может наблюдать его только у других. Причиняет ли оно боль – об этом нельзя судить на основании хрипения или судорог умирающего; скорее, это, по-видимому, чисто механическая реакция жизненной силы и, быть может, приятное ощущение постепенного освобождения от всякой боли. Все люди, даже самые несчастные или самые мудрые, имеют естественный страх перед смертью; но это не ужас перед умиранием, а, как справедливо говорит Монтень, ужас при мысли о том, что ты умер (т. е. мертв); таким образом, кандидат в мертвецы полагает, будто и после своей смерти он имеет эту мысль, думая о трупе, который уже не он сам, как о самом себе в темной могиле или где-то в другом месте. Это заблуждение неустранимо, оно кроется в [самой] природе мышления как разговора с самим собой и о себе. Мысль: меня нет – вообще не может существовать; ведь если меня нет, то я и не могу сознавать, что меня нет. Я могу, конечно, сказать: я нездоров и т. п., предикаты относительно себя самого я могу мыслить отрицательными (как это бывает при всех verbis), но если, говоря в первом лице, отрицают самый субъект, то в таком случае субъект сам себя уничтожает, и это есть противоречие.

О воображении

§ 28. Воображение (facultas imaginandi), как способность созерцаний и без присутствия предмета, бывает или продуктивным, т. е. способностью первоначального изображения предмета (exhibitio originaria), которое, следовательно, предшествует опыту, или репродуктивным, производным (exhibitio derivativa), которое воспроизводит в душе имевшееся прежде эмпирическое созерцание. К первому [виду] изображения относятся чистые созерцания пространства и времени; все остальные предполагают эмпирическое созерцание, которое, если оно связывается с понятием о предмете и, следовательно, становится эмпирическим познанием, называется опытом. Воображение, поскольку оно создает образы непроизвольно, называется фантазией. Тот, кто привык считать эти образы (внутренние или внешние) данными опыта, есть фантаст. Во сне (в здоровом состоянии) быть непроизвольной игрушкой своих образов – значит иметь сновидения.

Другими словами, воображение бывает или производительным (продуктивным), или воспроизводительным (репродуктивным). Но продуктивное воображение все же не бывает творческим, т. е. способным породить такое чувственное представление, которое до этого никогда не было дано нашей чувственной способности; всегда можно доказать, что для такого представления материал уже был. Тот, кто из семи цветов никогда не видал красного, никогда не может иметь ощущения этого цвета; слепой же от рождения не может иметь ощущения ни одного цвета, даже составного цвета, получающегося из смешения двух, например зеленого. Желтый и синий цвет, смешиваясь, дают зеленый цвет; но воображение никогда не могло бы породить ни малейшего представления об этом цвете, если бы мы не видали его смешанным.

То же самое можно сказать о каждом из пяти чувств, а именно – что получаемые от них ощущения не могут быть образованы воображением во всей их сложности, а первоначально должны быть исторгнуты из чувственной способности. Бывают люди, которые для представления о свете имеют в своей способности зрения данные только для восприятия белого или черного; хотя они и обладают хорошим зрением, видимый мир представляется им чем-то вроде гравюры. Точно так же бывают люди (их больше, чем думают), у которых хороший, даже исключительно тонкий слух, но нисколько не музыкальный; их слуховой орган совершенно невосприимчив к тонам, и они не только не в состоянии подражать им (петь), но не могут отличать их от простого шума. То же самое бывает и с представлениями вкуса и обоняния, а именно – для некоторых специфических ощущений этого вида совершенно отсутствует соответствующее чувство; один человек думает, что в этом он понимает другого, тогда как на самом деле ощущения одного полностью отличаются от ощущений другого не только по степени, но и специфически. Бывают люди, у которых чувство обоняния совершенно отсутствует; ощущение втягивания чистого воздуха через нос они принимают за запах и поэтому ничего не понимают, когда им описывают этот способ ощущения; а там, где нет обоняния, нет и вкуса; и было бы напрасным трудом учить вкусу и внушать его там, где его нет. Голод же и его удовлетворение (насыщение) – это совсем не то, что вкус.

Таким образом, хотя воображение – великий художник, более того, волшебник, тем не менее оно не имеет творческого характера, а всегда должно заимствовать материал для своих порождений из чувств. Но эти порождения из того, что удержано в памяти, не обладают столь всеобщей сообщаемостью, как рассудочные понятия. Однако иногда и восприимчивость к представлениям воображения при их передаче называют (хотя только в переносном значении) смыслом (Sinn) и говорят: этот человек ничего не смыслит в этом, хотя неспособность схватывать сообщенные представления и объединять их в мышлении – это недостаток не чувства, а отчасти недостаток рассудка. Такой человек ни о чем не думает даже тогда, когда говорит, и другие поэтому его не понимают; он говорит бессмыслицу (non sense), и этот недостаток следует отличать от того, что лишено смысла, когда имеет место такое сочетание мыслей, что посторонний не знает, что с этим сделать. То, что слово Sinn (но только в единственном числе) так часто употребляется вместо слова мысль и обозначает, как полагают, даже высшую ступень, чем ступень мышления; что о том или другом изречении (Ausspruche) говорят: в нем заключается серьезный или глубокий смысл (отсюда слово Sinnspruch); что здравый человеческий рассудок называют также здравым смыслом (Gemeinsinn) и ставят на первое место, хотя это выражение обозначает, в сущности, самую низшую ступень познавательной способности, – все это объясняется тем, что воображение, которое доставляет рассудку материал, чтобы (для познания) дать его понятиям содержание, ввиду аналогии его (вымышленных) созерцаний с действительными восприятиями придает, как нам кажется, реальность этим созерцаниям.

§ 29. Для возбуждения или сдерживания воображения имеется физическое средство – употребление дурманящих веществ; некоторые из них, в виде яда, [29]ослабляют жизненную силу (определенные разновидности грибов, багульник, борщевик, чика у перуанцев, ава у жителей южных островов, опиум); другие усиливают ее, по крайней мере повышают ее чувствительность (каковы хмельные напитки, вино, пиво или их спиртной экстракт – водка), но все они противоестественны и искусственны. Тот, кто принимает их в таком чрезмерном количестве, что на некоторое время лишается способности упорядочивать свои чувственные представления по законам опыта, называется пьяным или одурманенным; произвольно или преднамеренно приводить себя в такое состояние – значит одурманивать себя. Однако все эти средства должны как будто служить для того, чтобы человек мог забыть ту тяжесть, которая, кажется, с самого начала заключена в его жизни вообще. Очень распространенная склонность к ним и их влияние на применение рассудка должны быть рассмотрены прежде всего в прагматической антропологии.

Всякое тихое одурманивание, т. е. такое, которое не вносит оживления в общество и не содействует обмену мыслями, имеет в себе нечто позорное; таково опьянение опиумом и водкой. Вино и пиво, из которых первое только возбуждает, а второе более питательно и подобно пище сытно, не мешают общительности; все же между ними разница: пиво более располагает к мечтательной замкнутости и часто ведет к грубости, а пирушка с вином возбуждает шумное веселье и остроумные разговоры.

Невоздержанность в употреблении [алкогольных] напитков в компании, доходящая до одурения, несомненно, есть невежливость не только по отношению к обществу, в котором находится пьющий, но и по отношению к самому себе, если он встает из-за стола шатаясь, по крайней мере идет нетвердым шагом или только заговаривается. Но можно многое сказать для смягчения суждения о таком проступке, так как границу самообладания очень легко не заметить и переступить; ведь хозяин желает, чтобы благодаря этому акту общительности гость вставал из-за стола вполне удовлетворенный (ut conviva satur).

Беззаботность, а вместе с ней и неосторожность, которые вызывает опьянение, – это обманчивое чувство подъема жизненной силы; в опьянении человек не чувствует трудностей жизни, с преодолением которых постоянно имеет дело природа (в этом и состоит здоровье), и счастлив в своей слабости, ибо природа в нем действительно стремится постепенно возродить его жизнь путем постепенного подъема его сил. Женщины, священники и евреи обычно не напиваются, по крайней мере тщательно избегают показываться в таком виде, так как в гражданском отношении они слабы и им необходима сдержанность (а для этого, безусловно, нужна трезвость). В самом деле, их внешнее достоинство покоится только на вере других в их целомудрие, набожность и обособленные законы. Что касается последнего обстоятельства, то все обособленно держащиеся люди, т. е. такие, которые подчиняются не только публичному законодательству страны, но и своему особенному (подобно сектантам), как люди непохожие на других и якобы избранные, обращают на себя особое внимание общества и навлекают на себя резкую критику; поэтому они не могут пренебрегать этим вниманием, и опьянение, которое лишает их такой осмотрительности, для них скандал.

О Катоне один его поклонник-стоик говорит: «Его добродетель закалялась вином» (virtus eius incaluit mero), а более поздний писатель говорит о древних немцах: «За рюмкой они принимали свои решения (объявить ли войну), чтобы эти решения были твердыми, и обдумывали их в трезвом виде, чтобы они были разумными».

Вино развязывает язык (in vino disertus). Но оно открывает также сердце и служит материальным средством для одного морального свойства, а именно для откровенности. Не высказывать свои мысли – это удручает человека откровенного, а веселые пьяницы косо смотрят на того, кто слишком сдержанно ведет себя на пирушке, ибо тогда он кажется чем-то вроде наблюдателя, который обращает внимание на недостатки других, а свои собственные утаивает. Юм также говорит: «Неприятен такой собеседник, который ничего не забывает; глупости одного дня должны быть забыты, чтобы уступить место глупостям другого дня». Разрешение слегка и ненадолго перейти границы трезвости, которое человек получает ради оживления общества, предполагает добродушие. Коварна политика, бывшая в ходу полвека тому назад, когда королевские дворы северных стран отправляли послов, которые умели много пить, не напиваясь, и спаивали других, чтобы от них выведать [что надо] и склонить их на свою сторону; эта политика исчезла вместе с грубостью нравов того времени; и поучение, предостерегающее против этого порока, было бы в настоящее время излишним для образованных классов общества.

Можно ли за рюмкой узнать темперамент или характер того человека, который напивается? Я думаю, нет. К сокам, циркулирующим в его жилах, в этом состоянии примешивается новая жидкость и имеет место раздражение нервов, которое не выявляет более отчетливо естественную температуру, а привносит другую. Поэтому один, напиваясь, становится влюбчивым, другой – хвастливым, третий – задиристым, четвертый (чаще всего от пива) – мягкосердечным, или набожным, или же молчаливым; но все они, после того как протрезвятся и им напомнят, что они говорили вчера вечером, сами смеются над своим чудны`м или дурным настроением.

§ 30. Оригинальность (не подражательная деятельность) воображения, если она согласуется с понятиями, называется гениальностью, если же с ними не согласуется – фантазерством. Примечательно, что для изображения разумного существа мы не можем найти другого подходящего облика, кроме облика человека. Каждый другой в лучшем случае может быть только символом того или иного свойства человека – например, змея служит образом злобной хитрости, – но не представляет самого` разумного существа. Так, все другие небесные тела мы населяем в своем воображении одними только человеческими фигурами, хотя весьма вероятно, что в зависимости от почвы, на которой они находятся и которая их питает, и тех элементов, из которых они состоят, их облик может быть весьма различным. Всякий другой облик, который мы могли бы им придать, не более как карикатура[30].

Если нет какого-нибудь чувства (например, зрения) от рождения, то калека по мере возможности старается развивать какое-нибудь другое чувство, которое могло бы заменить недостающее, и в значительной мере пользуется продуктивным воображением; так, он старается уяснить себе формы внешних тел посредством осязания, а там, где ввиду значительной величины предмета (например, дома) осязание невозможно, представить себе размеры посредством другого чувства, например слуха, а именно с помощью эха в комнате; но в конце концов, если удачная операция делает орган доступным для ощущений, человек должен прежде всего учиться слышать и видеть, т. е. пытаться подводить свои восприятия под понятия о такого рода предметах.

Понятия о предметах часто побуждают непроизвольно представлять их себе в образе, созданном нами самими (через продуктивное воображение). Когда мы читаем или слушаем [рассказ] о жизни человека, отличающегося талантом, заслугами или высоким положением в обществе, то обычно мы в своем воображении склонны придавать ему внушительную фигуру; когда же мы слышим рассказ о человеке утонченном и мягком по характеру, мы представляем себе небольшую гибкую фигуру. Не только простолюдин, но и человек, достаточно знающий свет, неприятно поражен, когда узнает, что герой, о котором он составил себе мнение по рассказу о его делах, маленького роста и что, наоборот, утонченный и мягкий Юм – коренастый мужчина. Поэтому не следует ожидать чего-то с чрезмерным напряжением, так как воображение уже само по себе склонно доходить до крайнего предела, ведь действительность всегда более ограниченна, чем идея, служащая образцом для нее.

Не следует заранее слишком расхваливать того, кого в первый раз хотят ввести в общество; часто это злостная проделка коварного человека, чтобы сделать его посмешищем. Ибо воображение усиливает представление об ожидаемом настолько, что тот, кого расхвалили, много теряет от сравнения с составленной заранее идеей [о нем]. То же самое бывает, когда сообщают о новом сочинении, спектакле или вообще о чем-то требующем тонкого вкуса, преувеличенно восхваляя их, ведь некоторое разочарование неизбежно при ознакомлении с ними. Достаточно даже заранее прочитать хорошую драму, чтобы ослабить впечатление от представления ее на сцене. А если то, что было расхвалено, прямо противоположно тому, чего ожидали с нетерпением, то показ его, если только этот предмет вообще-то не вреден, вызывает громкий смех.

Изменчивые, приведенные в движение образы, которые сами по себе не имеют в сущности какого-либо значения, могущего привлечь внимание – например, мерцание огня в камине или капризные пенящиеся струйки ручья, катящегося по камням, – занимают воображение множеством представлений совершенно другого рода (в сравнении с чисто зрительными представлениями), они по-своему отражаются в душе и погружают в задумчивость. Даже музыка может того, кто слушает ее не как знаток, [например] поэта, философа, привести в такое настроение, в котором каждый в соответствии со своим занятием или своими склонностями сосредоточивается и овладевает своими мыслями, тогда как, сидя одиноко в своей комнате, он не так удачно уловил бы их. Это явление объясняется, по-видимому, тем, что когда нечто многообразное, которое само по себе не может привлечь внимания, отвлекает [внешнее] чувство от наблюдения другого, более бросающегося в глаза предмета, то мышление становится не только более легким, но и более оживленным, поскольку оно нуждается в более напряженном и более продолжительном воображении, чтобы дать материал своим рассудочным представлениям. Английский «Spectator» рассказывает об одном адвокате, который имел привычку во время своих речей перед судом вынимать из кармана нитку и беспрерывно то наматывать ее на палец, то разматывать; однажды адвокат противной стороны, большой хитрец, вытащил у него из кармана эту нитку, что привело его в крайнее замешательство, так что он говорил чистый вздор; про него и сказали, что он «потерял нить своей речи». [Внешнее] чувство, которое привязано к какому-нибудь одному ощущению, не дает возможности (в силу привычки) обращать внимание на другие, посторонние ощущения и, следовательно, не рассеивается ими; но воображение может при этом тем лучше продолжать нормально действовать.

О различных видах чувственной способности к творчеству

§ 31. Имеется три различных вида чувственной способности к творчеству: изобразительная способность созерцания в пространстве (imaginatio plastica), ассоциирующая способность созерцания во времени (imaginatio associans) и способность сродства из общего происхождения представлений друг от друга (affinitas).

АО чувственной творческой способности к изображению

Прежде чем художник может представить (как бы осязаемо) телесную фигуру, он должен изготовить ее в своем воображении, и тогда эта фигура есть творчество, которое, если оно непроизвольно (например, во сне), называется фантазией и не принадлежит художнику; если же оно управляется волей (Willkür), оно называется композицией, изобретением. Если художник работает по образам, которые подобны созданиям природы, то его произведения называются естественными; если же он (как принц Палагонский в Сицилии) изготовляет по образам, которые не могут встречаться в опыте, то они называются причудливыми, неестественными, карикатурными; такие вымыслы представляют собой как бы сновидение бодрствующего человека (velut aegri somnia vanae finguntur species). Мы часто и охотно играем воображением, но и воображение (в виде фантазии) также часто, а иногда и весьма некстати, играет нами.

Игра фантазии у спящего человека – это сновидение, которое бывает и когда он здоров; если же это бывает наяву, то это уже признак болезненного состояния. Сон как расслабление всякой способности к внешним восприятиям и особенно к произвольным движениям необходим, по-видимому, всем животным и даже растениям (по аналогии их с животными) ради накопления сил, расходуемых в состоянии бодрствования. Но именно так, по всей вероятности, обстоит дело и со сновидениями: жизненная сила, если бы она во сне не возбуждалась постоянно сновидениями, совсем бы угасла и очень глубокий сон обязательно приводил бы к смерти. Если кто-то говорит, что крепко спал без сновидений, то это означает только то, что, проснувшись, он не мог припомнить их; подобное бывает и наяву, если продукты воображения сменяются быстро, а именно в том состоянии рассеянности, когда на вопрос, о чем вы думали, устремив пристальный взгляд в одну точку в течение некоторого времени, вы отвечаете, что ни о чем не думали. Если бы при пробуждении не было многих пробелов в нашей памяти (пропущенные по невнимательности связывающие промежуточные представления) и если бы в следующую ночь мы начали свои сны с того самого места, где мы оставили их вчера, – то кто знает, не считали бы мы, что живем в двух различных мирах. Сновидения – это мудрое устроение природы для возбуждения жизненной силы через аффекты, относящиеся к непроизвольно сочиняемым нами событиям; они происходят тогда, когда зависящие от произвола телесные движения, а именно движения мускулов, приостановлены. Однако сновидения не следует принимать за откровения из какого-то невидимого мира.

ВО чувственной творческой способности к accoциациям

Закон ассоциации гласит: эмпирические представления, часто следовавшие друг за другом, создают в душе привычку: когда появляется одно из них, вызывать и другие. Требовать физиологического объяснения этого было бы напрасно, какой бы гипотезой (которая в свою очередь есть творчество) при этом ни пользовались, скажем гипотезой Декарта относительно так называемых материальных идей в мозгу. Во всяком случае, ни одно такого рода объяснение не прагматично, т. е. нельзя его применять на практике, так как у нас нет никаких знаний о мозге и тех точках в нем, где следы впечатлений от представлений могли бы симпатически согласоваться друг с другом, как бы касаясь друг друга (хотя бы опосредствованно).

Это соседство часто заводит так далеко и воображение так быстро переходит с пятого на десятое, что кажется, будто мы перескакиваем через какие-то промежуточные звенья в цепи представлений, хотя на самом деле мы их просто не осознали, отчего нам приходится часто спрашивать самих себя: где я был, из чего я исходил в своем разговоре и как дошел до этого конечного пункта.[31]

СЧувственная творческая способность сродства

Под сродством я понимаю соединение, исходящее из происхождения многообразного от одного и того же основания. В обществе отклонение от одной темы разговора и переход к другой из совершенно другой области, к чему приводит эмпирическая ассоциация представлений, основание которых чисто субъективно (т. е. у одного представления ассоциируются не так, как у другого), к чему, говорю я, приводит подобная ассоциация, представляет собой нечто нелепое по форме, что нарушает всякий разговор и обрывает его. Только тогда, когда тема исчерпана и наступила небольшая пауза, можно завести речь на другую, интересную тему. Беспорядочно блуждающее воображение до такой степени сбивает человека с толку от смены представлений, объективно ничем между собой не связанных, что каждому, кто покидает подобное общество, кажется, будто он видел сон. Мыслит ли человек молча или делится своими мыслями, всегда должна быть одна тема, на которую нанизывается многообразное, стало быть, при этом должен действовать и рассудок; однако игра воображения следует здесь законам чувственности, которая дает для этого материал, и ассоциация его происходит без осознания правил, но сообразно с ними и тем самым с рассудком, хотя и не как исходящая из рассудка.

Слово сродство (affinitas) напоминает здесь заимствованное из химии аналогичное этой рассудочной связи взаимодействие двух специфически различных, физических, глубоко воздействующих друг на друга и стремящихся к единству веществ, когда это соединение производит нечто третье, обладающее свойствами, которые могут возникнуть только благодаря соединению этих двух разнородных веществ. Рассудок и чувственность при всей своей неоднородности сами собой тесно соединяются друг с другом для создания нашего познания, как если бы одно из них происходило от другого или оба от одного общего корня, чего, однако, не может быть, во всяком случае для нас непостижимо, каким образом неоднородное может происходить от одного и того же корня.[32]

§ 32. Воображение, впрочем, вовсе не такая творческая способность, как это утверждают. Для разумного существа мы не можем мыслить какой-либо другой подходящий образ, кроме образа человека. Поэтому ваятель или живописец, пытаясь изображать ангела или бога, всякий раз создают его в виде человека. Каждая другая фигура, на их взгляд, заключает в себе части, которые по их идее не совместимы со строением разумного существа (например, крылья, когти, копыта). Однако величину они могут создать какую угодно.

Заблуждение, вызванное силой воображения человека, часто столь велико, что он полагает, будто то, что у него только в уме, он видит и чувствует вовне. Этим объясняется головокружение у того, кто смотрит в пропасть, хотя вокруг него достаточно площади, чтобы не упасть, или же имеются прочные перила. Странным бывает страх, испытываемый некоторыми душевнобольными перед внезапным появлением у них внутреннего побуждения вполне добровольно броситься в такую пропасть. Когда мы видим, как другие люди едят отвратительные вещи (когда, например, тунгус разом высасывает сопли из носа своих детей и проглатывает), у нас появляется позыв к рвоте, как будто нам навязывают такую еду.

Тоска по родине у швейцарцев (и, как я слышал от одного бывалого генерала, у уроженцев Вестфалии и Померании, живущих в некоторых других краях), охватывающая их, когда они находятся в других странах, есть следствие тоски, вызванной воспоминаниями о беззаботной жизни в молодости и приятном обществе, тоски по тем местам, где они наслаждались самыми простыми радостями жизни; впоследствии, вновь посещая родные места, они разочаровываются и так избавляются от своей грусти. Правда, они полагают, будто там все очень изменилось; но дело в том, что они не могут вернуть туда свою молодость; примечательно, что тоска по родине чаще охватывает людей из таких провинций, в которых мало денег, но где сильны родственные узы, чем людей, имеющих доход и избравших своим девизом: patria ubi bene.[33]

Если мы раньше слышали, что тот или другой человек злой, нам кажется, что и на лице у него написано коварство; здесь вымысел, особенно когда присовокупляются аффект и страсть, смешивается с опытом и образует с ним одно ощущение. Гельвеций рассказывает, что одна дама разглядела на луне в телескоп тени двух влюбленных; священник, который вскоре после нее стал смотреть в этот же телескоп, сказал: «О нет, мадам, это две колокольни на главной церкви».

К этому можно отнести еще и симпатическое воздействие воображения. Вид человека, корчащегося в конвульсиях или в эпилептическом припадке, побуждает к таким же судорожным движениям; точно так же, когда один зевает, вместе с ним зевают и другие; доктор Михаэлис рассказывает, что, когда в североамериканской армии с одним случился припадок буйного помешательства, двое или трое из стоящих рядом при виде этого вдруг испытали то же, хотя у них это состояние скоро прошло; поэтому нельзя советовать людям со слабыми нервами (ипохондрикам) из любопытства посещать дома умалишенных. Впрочем, чаще всего они и сами избегают этого, так как опасаются за свою голову. Замечают также, что люди с живым темпераментом, когда кто-то рассказывает им в состоянии аффекта, особенно гнева, о том, что с ним случилось, поглощенные рассказом, меняются в лице и непроизвольно повторяют ту мимику, которая подходит к такому аффекту. Некоторые утверждают, что у супругов, долгое время живущих в согласии, черты лица постепенно приобретают сходство, и объясняют это тем, будто именно из-за этого сходства они и вступили в брак (similis simili gaudet), но это неверно. Природа скорее тяготеет при половом инстинкте к различию между субъектами, которым надлежит влюбиться друг в друга, чтобы развилось все многообразие, заложенное в их зародышах. Дело в другом: интимность и расположение, с которыми они, уединенно проводя время друг с другом, часто и подолгу смотрят друг другу в глаза, порождают симпатические, сходные выражения лица, которые, закрепившись, в конце концов превращаются в постоянные черты лица.

Наконец, к этой непреднамеренной игре продуктивного воображения, которое в таком случае называется фантазией, можно причислить и ту склонность к невинной лжи, которая у детей встречается всегда, а у взрослых, вообще-то добродушных людей, время от времени, иногда чуть ли не как наследственная болезнь; это бывает, когда, не имея в виду никакой выгоды, только ради возбуждения интереса, рассказывают о событиях и мнимых приключениях, которые силой воображения разрастаются как снежный ком. Так, рыцарь Джон Фальстаф у Шекспира из двух людей, одетых в суконные костюмы, сделал к концу рассказа целых пять.

§ 33. Так как воображение богаче представлениями и порождает их больше, чем [внешнее] чувство, то оно, если присоединяется страсть, больше оживляется в отсутствие предмета, чем в его присутствии: когда случается нечто такое, что снова оживляет в душе представление об этом предмете, которое, казалось, на какое-то время исчезло среди других впечатлений.

Так, один немецкий князь, вообще-то суровый воин, но человек благородный, в своей резиденции влюбился в одну мещанку и, желая позабыть свое увлечение, предпринял путешествие в Италию. Но при возвращении первый его взгляд на дом этой девушки гораздо больше, чем это было бы при постоянных встречах с ней, распалил его воображение, так что он без дальнейшего размышления решился подчиниться своему сердцу, что, к счастью, соответствовало его ожиданиям. Эта болезнь, как следствие продуктивного воображения, неизлечима ничем, кроме брака; истина открывается только в браке (eripitur persona, manet res. Лукреций).

Продуктивное воображение создает некоторого рода общение нас с самими собой, хотя только как явлениями внутреннего чувства, но по аналогии с внешними чувствами. Ночь оживляет и поднимает его над его действительным содержанием. Так, луна вечером кажется на небе огромной, а днем – ничтожным облачком. Воображение грезит в том, кто работает в тишине ночи, или ведет спор со своим воображаемым противником, или строит воздушные замки, шагая в своей комнате. Но все, что кажется ему в это время важным, утром после сна теряет свое значение. Однако с течением времени человек чувствует от этой дурной привычки ослабление своих душевных сил. Вот почему очень полезный способ обуздания своего воображения – рано ложиться спать, чтобы можно было рано встать; это необходимо для психологической гигиены; женщины, однако, и ипохондрики (их недуг объясняется именно этим) предпочитают противоположное поведение. Почему рассказы о привидениях поздней ночью еще можно слушать, но утром, после сна, они кажутся каждому пошлыми и лишенными интереса? Утром, напротив, спрашивают о том, что нового в доме или в обществе, или же продолжают работу предшествующего дня. Причина этого в следующем: то, что само по себе есть только игра, уместно при ослаблении сил, истощенных дневной работой, а то, что есть дело, под стать человеку, подкрепленному сном и как бы вновь рожденному.

Недостатки (vitia) воображения заключаются в том, что его вымыслы бывают или просто необузданными, или же нелепыми (effrenis aut perversa). Последний недостаток самый худший. Вымыслы первого рода могут, пожалуй, найти для себя место по крайней мере в возможном мире (в басне), а вымыслы второго рода невозможны нигде, ибо они сами себе противоречат. Ужас, с которым арабы смотрят на каменные изваяния человеческих и животных фигур, часто встречающихся в ливийской пустыне Рас-Сем, так как считают их людьми, которых проклятие превратило в камни, относится к вымыслам первого рода, а именно необузданного воображения. А то, что, по мнению тех же арабов, эти статуи животных в день всеобщего воскресения зарычат на художника и будут упрекать его в том, что он их сделал и не мог им дать душу, – это противоречие. Необузданная фантазия всегда может произвести впечатление (как фантазия того поэта, у которого кардинал Эсте при поднесении посвященной ему книги спросил: «Синьор Ариосто, откуда, черт возьми, весь этот вздор?»). Это великолепие от богатства воображения; извращенное же воображение близко к безумию, когда фантазия безгранично властвует над человеком и несчастный не может распоряжаться ходом своих представлений.

Впрочем, художник в политике, точно так же как художник в искусстве, может управлять миром (mundus vult decipi) посредством вымысла, который он ловко подставляет на место действительности, например свобода народа, которая (как свобода в английском парламенте) будто бы остается при сохранении сословий, или равенство (как во французском конвенте) состоит из одних лишь формальностей; но все же лучше иметь у себя хотя бы только видимость обладания этим благом, облагораживающим человечество, чем явно чувствовать себя лишенным этого блага.

О способности воспроизводить прошедшее и будущее посредством воображения

§ 34. Способность преднамеренно воспроизводить прошедшее – это способность вспоминать; а способность представлять себе нечто как будущее – это способность предвидеть. Обе способности, поскольку они относятся к чувственности, основываются на ассоциации представлений прошедшего и будущего состояния субъекта с его настоящим состоянием, и хотя сами они не восприятия, но служат для соединения восприятий во времени, для того чтобы то, чего уже нет, соединить в связном опыте с тем, чего еще нет, посредством того, что существует в настоящее время. Они называются способностями вспоминать и предвидеть (смотреть назад и смотреть вперед, если позволительно так выразиться), потому что мы сознаём свои представления как такие, которые могли бы встретиться в прошедшем или будущем состоянии.

АО памяти

Память отличается от чисто репродуктивного воображения тем, что она способна произвольно воспроизводить прежнее представление, что душа, следовательно, не есть только игра воображения. Фантазия, т. е. творческое воображение, не должна вмешиваться в это, ибо в таком случае память стала бы изменять. Формальные достоинства памяти: быстро запоминать, легко вспоминать и долго помнить. Но эти качества редко встречаются вместе. Если кто-нибудь полагает, что имеет что-то в памяти, но не может довести это до сознания, то говорят, что он не может припомнить. Усилия, прилагаемые для этого, очень мучительны; в таком случае лучше всего на некоторое время заняться другими мыслями и только иногда, и то между делом, вспоминать [искомый] объект. Так обычно ловят одно из связанных по ассоциации представлений, которое наводит на верный след.

Удерживать что-нибудь в памяти методически (memoriae mandare) – значит заучивать наизусть (а не штудировать, как говорит простолюдин о проповеднике, который лишь твердит наизусть свою проповедь, перед тем как произнести ее). Такое запоминание может быть или механическим, или изобретательным, или рассудительным. Первое основывается лишь на многократном буквальном повторении, например при изучении таблицы умножения, когда ученик должен пройти весь ряд слов, следующих друг за другом в обычном порядке, чтобы дойти до искомого; так, когда ученика спрашивают, сколько будет 3 × 7, то он, начиная с трижды три, дойдет до цифры 21; но если его спросить, сколько будет 7 × 3, то он не сразу сообразит, и ему придется переставить цифры, чтобы они стояли в обычном порядке. Если надо выучить торжественную формулу, в которой нельзя изменить ни одного слова и которую необходимо, как говорится, отбарабанить, то даже люди с прекрасной памятью не рискуют положиться на нее (именно этот страх и может ввести их в заблуждение) и считают поэтому необходимым читать эту формулу по бумажке; это делают даже самые опытные проповедники, так как в данном случае малейшее изменение слов показалось бы смешным.

Изобретательное запоминание – это способ запечатлевать в памяти представления по ассоциации с побочными представлениями, которые сами по себе (для рассудка) не родственны между собой; например, звуки языка ассоциируются с совершенно неоднородными образами, которые должны соответствовать тем представлениям. Для того чтобы легче удержать нечто в памяти, ее еще больше обременяют побочными представлениями; следовательно, нелепо сочетать то, что не может быть объединено под одним и тем же понятием, – это неправильный образ действия воображения. Вместе с тем это и противоречие между средством и целью, так как пытаются облегчить работу памяти, а на самом деле затрудняют ее, без всякой нужды навязывая ей ассоциацию совершенно несходных представлений. Остроумные люди [34]редко обладают хорошей памятью (ingeniosis non admodum fida est memoria) – вот наблюдение, объясняющее это явление.

Рассудительное запоминание есть не что иное, как запоминание в мыслях таблицы деления системы (например, системы Линнея), когда, полагая, что то или другое позабыто, можно снова ориентироваться, перечисляя те звенья, которые сохранились в памяти; или же [таблицы] подразделений целого, представленного наглядно (например, провинций страны на карте, лежащих к северу, востоку и т. д.), ибо для этого требуется еще и рассудок, который со своей стороны помогает воображению. Больше всего содействует вспоминанию топика, т. е. специальная таблица для общих понятий, называемых общими местами, с помощью деления на классы, подобно тому как в библиотеке книги распределяются по шкафам с различными надписями.

Искусства запоминания (ars mnemonica) как общего учения не существует. К специальным приемам запоминания относятся стихотворные изречения (versus memoriales), так как ритм содержит в себе правильный размер, что приносит большую пользу механизму памяти. Нельзя пренебрежительно отзываться о лицах с феноменальной памятью, например о Пико делла Мирандола, Скалигере, Анджело Полициапо, Мальябекки и т. д., о полигисторах, которые хранили в своей голове груз книг на сто верблюдов как материалы для наук; эти люди, быть может, не обладали способностью суждения, необходимой для того, чтобы уметь отбирать все эти познания ради целесообразного применения их; но достаточная заслуга уже то, что собрано много сырого материала, хотя потом должны быть присовокуплены другие умы для обработки этого материала с помощью способности суждения (tantum scimus, quantum memoria tenemus). Один из древних говорил: «Умение писать погубило память (отчасти сделало ее излишней)». В этом утверждении есть доля правды, ибо простому человеку удобнее исполнять порученные ему разные дела по порядку и припоминать их именно потому, что память здесь чисто механическая и не примешивается никакое умствование; от ученого же, у которого в голове множество посторонних и побочных мыслей, многие поручения или домашние дела ускользают из-за рассеянности, так как он воспринял их без достаточного внимания. Но очень удобно иметь записную книжку в кармане; тогда можно быть уверенным в том, что все, что отложено в голове, будет найдено совершенно точно и без усилий. Поэтому умение писать всегда остается превосходным искусством, ибо, даже если оно не применяется для сообщения своего знания другим, оно заменяет самую обширную и самую лучшую память, недостаток которой оно может возместить.

Забывчивость (obliviositas), когда голова, как бы часто ее ни наполняли, словно дырявая бочка, всегда остается пустой, – очень большое зло. Иногда винить за это нельзя, например старых людей, которые прекрасно помнят события ранней молодости, но всегда легко забывают то, что случилось недавно. Однако часто это бывает результатом обычной рассеянности, особенно у читательниц романов. Действительно, так как единственное намерение при таком чтении – доставить себе только минутное развлечение, хотя известно, что все это одни только вымыслы, и, следовательно, читательница имеет здесь полную свободу, читая, фантазировать по прихоти своего воображения – а это, естественно, рассеивает внимание и делает привычным отсутствие внимания к происходящему в данный момент, – то тем самым память неизбежно ослабляется. Эта привычка в искусстве убивать время и делать себя бесполезным для людей, а впоследствии и сетовать на то, что жизнь коротка, – один из самых непримиримых врагов памяти, не говоря уже о том, что она ведет к фантазерскому расположению духа.

ВО способности предвидения (Praevisio)

§ 35. В этой способности мы заинтересованы больше, чем в какой бы то ни было другой, ибо она условие всякой возможной деятельности и цели, осуществлению которой человек отдает свои силы. Всякое желание содержит в себе (сомнительное или достоверное) предвидение того, чего можно достигнуть своими силами. Мысленно обращаются к прошлому (вспоминают) только с той целью, чтобы таким образом можно было предвидеть будущее, тогда как в настоящее время вообще всматриваются, чтобы принять решение или быть к чему-то готовым.

Эмпирическое предвидение – это ожидание подобных случаев (exspectatio casuum similium); оно не нуждается в основанном на разуме знании причин и действий, а требует только вспоминания замеченных событий в том порядке, как они обычно следуют друг за другом; повторный опыт приучает их к этому. Моряка и земледельца очень интересует вопрос, какова будет погода. Но в этом отношении мы своими предсказаниями достигаем не намного больше, чем так называемые крестьянские календари, предсказания которых хвалят, когда они сбываются, а когда не сбываются, сразу же забывают, и потому они всегда пользуются некоторым доверием. Можно было бы подумать, что провидение умышленно покрыло такой непроницаемой пеленой смену погоды, чтобы людям было нелегко угадать, какие приготовления необходимы для того или иного времени года, и чтобы им приходилось применять рассудок, дабы быть готовыми к любым случаям.

Жить сегодняшним днем (без осмотрительности и забот) – это, правда, делает не много чести рассудку человека. Примером этого может служить караиб, который утром продает свой гамак, а вечером озадачен тем, что не знает, как ему спать этой ночью. Но если при этом нет никаких проступков против морали, то человека, закаленного против всяких случайностей, можно считать более счастливым, чем того, кто мрачным взглядом на будущее отравляет всю радость жизни. Из всех видов на будущее, которые только может иметь человек, самый утешительный, конечно, тот, когда человек в данном моральном состоянии имеет основание надеяться на прочность [своего благополучия] и на дальнейшее движение к еще лучшему. Напротив, если он хотя и мужественно принимает решение начать новую и лучшую жизнь, но ему приходится сказать самому себе: «Ничего из этого не получится, так как ты не раз давал себе такое обещание (откладывая все на завтра) и всякий раз, делая исключение для каждого данного случая, нарушал свое слово», – то это в высшей степени неутешительное состояние – ожидать подобных случаев.

Там, где дело зависит от судьбы, которая тяготеет над нами, а не от применения нашего свободного произвола, предвидение будущего может быть или предчувствием (Ahndung, praesensio), или [35]чаянием (praesagitio). Первое как бы указывает на какое-то скрытое чувство того, что еще не наступило; второе – сознание будущего, порожденное рефлексией о законе последовательности в смене событий (о законе каузальности).

Ясно, что всякое предчувствие есть химера; в самом деле, как можно ощущать то, чего еще нет? Но если это суждения, исходящие из смутных понятий о такой причинной связи, то это не предчувствие; понятия, ведущие к этому, можно развить и объяснить, как это бывает при всяком строго обдуманном суждении. Предчувствия большей частью связаны со страхом; им предшествует тревога, имеющая свои физические причины, причем неясно, что` служит предметом страха. Бывают, однако, и радостные, и смелые предчувствия у фантазеров, когда они чуют близкое открытие тайны, к которой [внешние] чувства человека невосприимчивы, и бывает предчувствие того, что они, как эпопты, ожидают в мистическом созерцании и верят, что оно вот-вот откроется им. К такого рода колдовству относится и второе зрение горных шотландцев, благодаря которому иные из них, как они уверяли, видели повешенным на мачте человека, известие о смерти которого они получили после того, как действительно прибыли в отдаленную гавань.

СО даре предсказывания (Facultas divinatrix)

§ 36. Предсказывание, предвещание и прорицание различаются между собой тем, что первое есть (или считается таковым) предвидение по законам опыта (стало быть, естественно), второе – вопреки известным нам законам опыта (противоестественно), а третье есть (или считается таковым) внушение отличной от природы (сверхъестественной) причины, способность которого, поскольку оно проистекает как будто от влияния божества, называется также даром пророчества в собственном смысле (ибо в переносном смысле пророчеством называется каждое остроумное отгадывание предстоящего).

Если о ком-нибудь говорят: он предсказывает ту или эту судьбу, то это может свидетельствовать о вполне естественной способности. Но о том, кто примешивает к этому и сверхъестественную проницательность, следует говорить: он прорицает, как цыгане, вышедшие когда-то из Индии, которые гадание по руке называют чтением по планетам, или астрологи и кладоискатели, к которым надо причислить также и алхимиков. Выше всех их в Древней Греции стояла Пифия, а в настоящее время стоит оборванный сибирский шаман. Предсказания ауспиков и гаруспиков у римлян имели в виду не столько узнавание того, что скрыто в обычном ходе вещей, сколько откровение воли богов, которой они, согласно своей религии, должны были покоряться. Но как это случилось, что поэты также стали считать себя [бого] вдохновенными (или одержимыми) [свыше] и вещими (vates) и могли хвастаться, будто в своем поэтическом неистовстве (furor poeticus) они обладают интуицией (Eingebungen naben), можно объяснить лишь тем, что поэт в отличие от прозаика готовит свою работу второпях и должен ловить благоприятный момент, когда его охватывает внутреннее настроение и непроизвольно наступает прилив живых и сильных образов и чувств, а сам он ведет себя при этом как бы пассивно; ведь недаром существует старая поговорка, что к гениальности примешана некоторая доля безумия. На этом основывается также вера в изречения оракулов, имеющиеся как будто в наугад выбранных отрывках сочинений знаменитых (как бы вдохновленных) поэтов (sortes Virgilianae); это напоминает те сборники назидательных изречений, которые святоши новейшего времени составляют в надежде на то, что посредством их им откроется воля небес, или же толкование сивиллиных книг, которые якобы предвозвестили римлянам судьбу их государства и часть которых они, увы, потеряли из-за своей чрезмерной скупости.

Все прорицания, предвещающие народу неотвратимую судьбу, которую он и заслуживает и которая, стало быть, вызвана его свободным произволом, помимо того, что знать заранее народу бесполезно, так как избежать своей судьбы он не может, нелепы еще и тем, что в этом безусловном роке (decretum absolutum) мыслится некий механизм свободы, понятие о котором противоречит самому себе.

Но верх нелепости или обмана в подобных прорицаниях заключается, пожалуй, в том, что человека помешанного называли провидцем (который видит невидимое), как будто из него говорит дух, который замещает душу, давно покинувшую телесную обитель; а также в том, что бедного душевнобольного (или эпилептика) считали бесноватым (одержимым), и если вселившегося в него демона признавали добрым духом, то такого человека у греков называли мантисом, а толкователя его [изречений] – профетом. Готовы были пускать в ход всякую глупость, чтобы овладеть будущим, предвидение которого имеет для нас столь огромный интерес, и при этом перепрыгнуть все ступени, которые привели бы к будущему посредством разума на основании опыта. О, curas hominum!

Нет другой столь надежной и столь далеко простирающейся науки, предсказывающей будущее, как астрономия, которая на бесконечное время предсказывает движение небесных светил. Но это не могло помешать тому, чтобы к астрономии тотчас же примешалась и мистика, которая стремилась поставить в зависимость не числа мировых эпох от событий, как этого требует разум, а, наоборот, события – от некоторых священных чисел и которая, таким образом, даже хронологию, столь необходимое условие всей истории, превращала в сказку.

О непроизвольном создании образов в здоровом состоянии, т. е. о сновидении

§ 37. Исследование того, что такое сон, сновидение, сомнамбулизм (сюда же относится и громкий разговор во сне) по их естественным свойствам, находится вне сферы прагматической антропологии, ведь из этих явлений нельзя извлечь какие-либо правила поведения в состоянии сна; а эти правила имеют значение только для бодрствующего человека, который не хочет сновидений, а хочет спать без всяких мыслей. И приговор того греческого царя, который одного человека, рассказавшего своим друзьям, что он во сне убил царя, присудил к смерти под тем предлогом, что «это бы ему не приснилось, если бы он не замышлял этого наяву», противоречит опыту и жесток. «Когда мы бодрствуем, у нас один мир для всех, а когда мы спим, у каждого свой собственный мир». Сновидение, по-видимому, столь необходимо требуется для сна, что смерть и сон были бы тождественными, если бы сон не сопровождался сновидениями как естественным, хотя и непроизвольным возбуждением внутренних жизненных органов посредством воображения. Так, я очень хорошо помню, как я еще ребенком, когда, утомленный играми, ложился спать и начинал засыпать, видел сон, как будто я упал в воду и кружусь по воде, готовый совсем утонуть; от этого сна я быстро пробуждался, чтобы вскоре заснуть снова и спокойнее; это бывало, вероятно, потому, что деятельность грудных мышц при дыхании, полностью зависящем от нашей воли, была ослаблена и таким образом от задержки дыхания было затруднено движение сердца, тем самым должно было снова вступить в действие воображение во сне. Сюда же относится благотворное действие сновидений при так называемом кошмаре (incubus). В самом деле, без этого страшного представления о душащем нас призраке и без напряжения всей мышечной силы для того, чтобы принять другое положение, остановка кровообращения могла бы быстро положить конец [нашей] жизни. Кажется, именно поэтому природа устроила так, чтобы большей частью нам снились тяжелые сны, полные опасностей: такие представления сильнее возбуждают душевные силы, чем тогда, когда все совершается по нашему желанию и нашей воле. Часто мы видим во сне, что не можем стать на ноги, или заблудились, или запнулись и остановились во время проповеди, или по забывчивости вместо парика надели ночной колпак и в таком виде появились в обществе, или можем летать по воздуху как нам вздумается, или пробуждаемся с веселым смехом, сами не зная почему. Конечно, никогда не удастся объяснить, как это случается, что во сне мы часто переносимся в давно прошедшее время, ведем разговоры с давно умершими людьми; нам хочется как будто считать это сном, и все же что-то заставляет нас признать эти грезы действительностью. Но одно можно считать несомненным: не может быть сна без сновидения, а тот, кто полагает, будто ему ничего не снилось, только позабыл свои сновидения.

О способности обозначения (Facultas signatrix)

§ 38. Способность познания настоящего как средство соединения представлений о предвидимом с прошедшим есть способность обозначения. Действие души по осуществлению этого соединения есть обозначение (signatio); оно называется также сигнификацией (Signalieren), бо`льшую степень которой называют отличением.

Образы вещей (созерцания), поскольку они служат средством представления через понятия, суть символы, а познание через них называется символическим или образным (speciosa). Знаки еще не символы, ведь они могут быть и чисто опосредствованными (косвенными) приметами, которые сами по себе ничего не значат и только присовокуплением приводят к созерцаниям, а через созерцания к понятиям; поэтому символическое познание следует противопоставлять не интуитивному, а дискурсивному познанию, в котором знак (character) сопровождает понятие только как страж (custos), чтобы при случае воспроизводить его. Таким образом, символическое познание противоположно не интуитивному (через чувственное созерцание), а интеллектуальному (через понятия). Символы суть только средство рассудка, но средство косвенное, через аналогию с теми или иными созерцаниями, к которым могут быть применены понятия рассудка, чтобы с помощью изображения предмета придать понятию значение.

Тот, кто может выражаться только символически, имеет еще мало рассудочных понятий, а столь часто приводящая в восхищение живость изображения в речи дикарей (иногда и мнимых мудрецов в неразвитом еще народе) – это только признак бедности в отношении понятий, а потому и в отношении слов для выражения понятий; например, когда дикарь в Америке говорит: «Мы хотим зарыть боевой топор», то это означает: «Мы хотим заключить мир»; и действительно, все древние певцы от Гомера до Оссиана или от Орфея до пророков блеском своего изложения обязаны лишь недостаточности средств для выражения своих понятий.

Выдавать (вместе со Сведенборгом) действительные, данные нашим [внешним] чувствам явления в мире только за символ умопостигаемого мира, скрытого по ту их сторону, – значит впадать в мистику. Но в изображении понятий (называемых идеями), которые относятся к моральности, составляющей суть всякой религии, стало быть [относятся] к чистому разуму, отличать символическое от интеллектуального (богослужение от религии), полезную и необходимую, правда в течение некоторого времени, оболочку от сущности дела – значит просвещать; иначе идеал (чистого практического разума) подменяется идолом, а конечная цель не достигается. Бесспорно, все народы мира начали с этой подмены, и если дело идет о том, что сами их учители, составляя свои священные писания, действительно думали, что эти писания следует истолковывать не символически, а буквально, было бы нечестно искажать смысл их слов. Но если дело идет не только о правдивости учителя, но также и главным образом об истине учения, то можно и должно толковать это учение как чисто символический способ представления сопровождать эти идеи установленными формальностями и обычаями; иначе их интеллектуальный смысл, составляющий конечную цель, был бы утрачен.

§ 39. Знаки можно делить на произвольные знаки (умения), естественные знаки и знамения.

А. К первым относятся: 1) знаки жестов (мимические, которые отчасти бывают и естественными); 2) письменные знаки (буквы – знаки для звуков); 3) музыкальные знаки (ноты); 4) знаки, условно принятые отдельными людьми и предназначенные только для зрения (цифры); 5) знаки [отличия] сословий у свободных людей, пользующихся наследуемыми привилегиями (гербы); 6) служебные знаки форменной одежды (мундир и ливрея); 7) знаки отличия по службе (орденские ленты); 8) знаки позора (клеймо и т. п.). Сюда же относятся запятые, точки, знаки вопроса или аффекта, удивления (знаки препинания) в написанном.

Каждый язык есть обозначение мыслей, и, наоборот, самый лучший способ обозначения мыслей есть обозначение с помощью языка, этого величайшего средства понять себя и других. Мыслить – значит говорить с самим собой (индейцы на Таити называют мышление речью в животе), значит внутренне (через репродуктивное воображение) слышать себя самого. Для глухого от рождения его речь есть ощущение игры его губ, языка и подбородка, и вряд ли можно представить себе, чтобы разговор его был чем-то бо`льшим, нежели игра телесными чувствами; при этом он не имеет и не мыслит понятий в собственном смысле слова. Но и те, кто может и говорить, и слышать, не всегда поэтому понимают себя или других; именно отсутствием способности обозначения или ее ошибочным применением (так как знаки принимаются за вещи, и наоборот), особенно в делах разума, объясняется то, что люди, говорящие на одном и том же языке, бесконечно далеки друг от друга по понятиям; а это обнаруживается только случайно, когда каждый начинает действовать по своему собственному понятию.

В. Во-вторых, что касается естественных знаков, то с точки зрения времени знаки относятся к обозначаемым вещам или как демонстративные, или как напоминающие, или как прогностические.

Удары пульса обозначают для врача лихорадочное состояние пациента в настоящее время, как дым свидетельствует об огне. Реактивы позволяют химику обнаружить вещества, скрыто находящиеся в воде, так же как флюгер показывает направление ветра и т. д. Но свидетельствует ли румянец об осознании виновности или, скорее, о тонком чувстве чести, вызванном уже одним лишь предположением о чем-то таком, чего следует стыдиться, – это во многих случаях неизвестно.

Курганы и мавзолеи – это знаки увековечения памяти усопших, так же как пирамиды – вечной памяти о прежнем могуществе того или иного царя. Слои, содержащие раковины в местностях, расположенных далеко от моря, или щели камнеточцев на высоких Альпах, или вулканические остатки там, где ныне из земли не вырывается никакого огня, обозначают для нас прежнее состояние мира и дают основу для археологии природы, правда, не с такой наглядностью, как зарубцевавшиеся раны воина. Развалины Пальмиры, Бальбека и Персеполя – это красноречивые памятники искусства древних царств и печальные признаки смены всех вещей.

Прогностические знаки интересуют нас больше всех других, так как в цепи изменений настоящее есть лишь один миг, а определяющее основание способности желания принимает в соображение настоящее только ради будущих последствий (ob futura consequentia) и обращает внимание главным образом на эти последствия. Самые верные прогнозы будущих событий в мире дает астрономия; но она бывает ребяческой и фантастичной, если фигуры и сочетания звезд и перемены в положении планет рассматриваются как аллегорические письмена на небе, по которым можно предсказывать судьбу человека (в astrologia iudiciaria).

Естественные прогностические знаки предстоящей болезни, или выздоровления, или (как facies Hippocratica) близкой смерти суть явления, которые, будучи основаны на продолжительном и многократном опыте, могут служить врачу руководством в способе лечения, если усматривается связь между ними как причинами и действиями; таково, [например], состояние кризиса. Но гадания авгуров и гаруспиков, практиковавшиеся римлянами в политических целях, были только проявлением освященного государством суеверия, для того чтобы повелевать народом в моменты опасности.

С. Что же касается знамений (событий, в которых извращается природа вещей), то кроме таких, которым в настоящее время уже не придают значения (рождение уродов у людей и животных), знаки и знамения на небе, кометы, светящиеся шары, мелькающие высоко в небе, северное сияние, даже солнечное и лунное затмения, особенно когда многие из таких знамений происходят в одно и то же время или сопровождаются войной, чумой и т. п., в прежнее время казались испуганной черни предвещающими близость дня Страшного суда и конец мира.


ПРИЛОЖЕНИЕ


Стоит еще здесь остановиться на странной игре воображения с людьми, когда они смешивают знаки с вещами, усматривая в знаках внутреннюю реальность, как если бы предметы должны были сообразоваться со знаками. Так как путь луны делится на четыре фазы (новолуние, первая четверть, полнолуние и последняя четверть) и в целых числах он с наибольшей точностью может быть определен в 28 дней (поэтому и зодиак у арабов распределялся по 28 домам луны), четверть которых составляет 7 дней, – то ввиду этого число 7 получило мистическое значение, так что и сотворение мира должно было сообразоваться с этим числом особенно потому, что (по системе Птолемея) считалось, что имеется 7 планет, так же как 7 звуков в гамме, 7 простых цветов в радуге, 7 металлов. Отсюда же возникли и семилетия (7 × 7 и, так как у индейцев число 9 также мистическое, 7 × 9, равно и 9 × 9), по истечении которых человеческая жизнь находится якобы в большой опасности; поэтому 70 семилетий (490 лет) в иудейской и христианской хронологии не только составляют период важнейших перемен (между призванием богом Авраама и рождением Христа), но и как бы a priori определяют с полной точностью исторические периоды, как будто не хронология должна сообразоваться с историей, а, наоборот, история с хронологией.

Но и в других случаях установилась привычка ставить вещи в зависимость от цифр. Если врач, которому пациент посылает вознаграждение через своего слугу, обнаружит в пакете 11 дукатов, он заподозрит этого слугу в том, что тот утаил один дукат, ибо почему же нет полной дюжины? Если кто-нибудь на аукционе покупает фарфоровый сервиз, то он предложит меньше, если в сервизе не будет полной дюжины; а если в нем окажется тринадцать тарелок, то тринадцатую он будет ценить лишь постольку, поскольку у него есть уверенность, что, если одна тарелка разобьется, в сервизе все же будет дюжина их. Но так как гостей не приглашают дюжинами, то какой смысл отдавать предпочтение именно этому четному числу? Один человек завещал своему двоюродному брату 11 серебряных ложек и прибавил в завещании: «Он сам прекрасно знает, почему я не завещаю ему двенадцатой» (этот беспутный малый однажды за столом своего родственника тайком положил одну ложку в карман, что` хозяин отлично заметил, но в то время не захотел пристыдить его). При вскрытии завещания можно было легко догадаться, что`, собственно, хотел сказать завещатель, но только потому, что распространен предрассудок, что полное число – дюжина. Такое же мистическое значение приобрели и 12 знаков зодиака (не по аналогии ли с этим числом в Англии выбирается 12 судей?). В Италии, Германии, а может быть, и в других странах [иметь] 13 гостей за столом считается чем-то зловещим, поскольку полагают, что кто-нибудь из них должен умереть именно в этом году, так же как за судейским столом, где заседают 12 судей, 13-м может быть только подсудимый, которого следует судить. (Мне однажды самому пришлось сидеть за таким столом, где хозяйка дома, приглашая гостей садиться, заметила это мнимое зло и, дабы не испортить хорошее настроение гостей, потихоньку распорядилась, чтобы ее сын встал из-за стола и обедал в другой комнате.) Даже одна лишь величина чисел, если имеется достаточное количество вещей, которые они обозначают, возбуждает удивление только потому, что она не доведена до круглой цифры десятичной системы (значит, произвольно принятой). Так, китайский император, говорят, имеет флот из 9999 кораблей, и каждый, узнав об этом, втайне сам себя спрашивает: а почему не на один больше? Правда, на этот вопрос можно было бы ответить просто: потому что этого числа кораблей достаточно для его потребностей. Но вопрос, в сущности, не имеет в виду эти потребности, а имеет в виду только некоторого рода мистику чисел. Еще хуже бывает, но нередко, когда кто-нибудь, скупостью и обманом скопив себе состояние в 90 000 талеров, не может успокоиться до тех пор, пока не доведет его до 100 000 талеров, хотя и не использует их, и из-за этого, быть может, если и не попадет на виселицу, то по крайней мере вполне заслужит ее.

До какого только ребячества не доходит человек даже в зрелом возрасте, когда он находится на поводу у чувственности! Посмотрим теперь, насколько было бы лучше, если бы он шел дорогой, освещенной рассудком.

О познавательной способности, поскольку она основывается на рассудке

Деление

§ 40. Рассудок как способность мыслить (представлять себе нечто посредством понятий) называется также высшей познавательной способностью (в отличие от чувственности как низшей) потому, что способность [иметь] созерцания (чистые или эмпирические) дает только единичное в предметах, тогда как способность [давать] понятия дает общее в представлениях об этих предметах, [т. е.] правило, которому должно быть подчинено многоообразие чувственных созерцаний, чтобы создать единство для познания объекта. Хотя, конечно, рассудок имеет более важное значение, чем чувственность, которой животные, лишенные рассудка, могут кое-как обходиться, [действуя] по врожденным инстинктам, как народ без главы, но глава без народа (рассудок без чувственности) ничего не в состоянии сделать. Следовательно, между ними не может быть спора о рангах, хотя одну способность называют высшей, а другую – низшей.

Но слово рассудок употребляется и в особом значении, а именно – когда он как член деления вместе с двумя другими подчиняется рассудку в более общем значении, и в таком случае высшая познавательная способность (materialiter, т. е. рассматриваемая не сама по себе, а в отношении к познанию предметов) состоит из рассудка, способности суждения и разума. Теперь мы представим наблюдения над людьми относительно того, чем один отличается от других по этим умственным дарованиям, или их привычному применению, или злоупотреблению ими, сперва при здоровом состоянии души, а затем в случаях душевной болезни.

Антропологическое сравнение трех высших познавательных способностей друг с другом

§ 41. Правильный рассудок – это тот, который блещет не столько обилием понятий, сколько их соответствием с познанием предмета, следовательно, обладает способностью и навыком к схватыванию истины. Некоторые люди имеют в голове много понятий, которые все сводятся к сходству с тем, что хотят от них услышать, но не соответствуют объекту и его определению. Такой человек может иметь понятия большого объема и даже гибкие понятия. Правильный рассудок, достигающий понятий обычного познания, называется здравым (для домашнего обихода достаточным) рассудком. Он говорит вместе с центурионом у Ювенала: quod sapio, satis est mihi, non ego curo – esse quod Arcesilas aerumnosique Solones. Само собой понятно, что природный дар прямого и правильного рассудка – ограничивать себя в отношении объема познания, к какому он способен, и поэтому наделенный им действует скромно.

§ 42. Если под словом рассудок понимают вообще способность познания правил (и, значит, познание посредством понятий), так что он заключает в себе всю высшую познавательную способность, то под этим следует понимать не те правила, по которым природа руководит людьми в их деятельности, как это бывает у животных, побуждаемых природным инстинктом, а только те правила, которые человек устанавливает сам. То, чему он только учится и что он таким образом хранит в памяти, он делает лишь механически (по законам репродуктивного воображения) и без [участия] рассудка. Слуга, который должен сказать комплимент по определенной формуле, не нуждается в рассудке, т. е. ему нет нужды думать самому; но рассудок ему нужен, когда он в отсутствие своего господина должен вести его домашние дела; при этом могут стать необходимыми некоторые правила для руководства, предписываемые не буквально.

Правильный рассудок, обладающая большим опытом способность суждения и основательный разум составляют всю сферу интеллектуальной познавательной способности прежде всего постольку, поскольку эта способность рассматривается как средство содействия практическому, т. е. для [достижения] целей.

Правильный рассудок есть здравый рассудок, поскольку в нем есть соответствие понятий с целью их применения. Так как достаточность (sufficientia) и точность (praecisio), соединенные вместе, составляют соответствие, т. е. [следующее] свойство понятия: содержать в себе не больше и не меньше того, что нужно для предмета (conceptus rem adaequans), – то правильный рассудок – первая и важнейшая интеллектуальная способность, так как достигает своей цели с наименьшим количеством средств.

Коварство, способность к интригам, часто считается [свойством] большого, хотя и употребляемого во зло, ума; но оно как раз образ мыслей очень ограниченных людей и весьма отличается от житейской мудрости, видимостью которой оно, как таковое, обладает. Прямодушного человека можно обмануть только раз, а это становится по своим последствиям очень невыгодным для собственных намерений хитреца.

Для слуги или для чиновника, выполняющего определенные распоряжения, достаточно иметь только рассудок. Офицер, которому для порученного ему дела предписано лишь общее правило и который должен сам решить, как ему поступать в том или ином случае, должен обладать способностью суждения; генерал, которому следует рассмотреть все возможные случаи и придумать для них правила, должен иметь разум. Таланты, необходимые для этих различных положений, очень различны. «На второй ступени иногда блистают люди, которые не заметны были на первой» (Tel brille au second rang, qui s’eclipse au premier).

Умствовать еще не значит обладать рассудком; выставлять напоказ максимы, но совершать (как Кристина Шведская) поступки, противоречащие им, еще не значит быть разумным. Дело здесь обстоит так, как с ответом графа Рочестера английскому королю Карлу II, когда король однажды застал графа в состоянии глубокой задумчивости и спросил его: «О чем вы так глубоко задумались?» – Ответ: «Я обдумываю эпитафию для вашего величества». Вопрос: «Как она гласит?» – Ответ: «Здесь покоится король Карл II, который говорил в своей жизни много умного, но ничего умного не сделал».

Молчать в компании и только время от времени высказывать самое обыкновенное суждение как будто свидетельствует о рассудительности, так же как некоторая степень грубости выдается за (старую немецкую) честность.

* * *

Естественный рассудок может посредством обучения обогащаться множеством понятий и быть снабжен правилами; но второй интеллектуальной способности, а именно способности распознавать, подходит ли к данному случаю правило или нет, т. е. способности суждения (iudicium), научиться нельзя; ее можно только упражнять; поэтому ее рост есть зрелость и тот рассудок, который приходит только с годами. Нетрудно понять, что иначе и быть не может, так как обучаются только благодаря тому, что сообщаются правила. Следовательно, если бы были наставления для способности суждения, то должны были бы быть общие правила, по которым можно было бы распознать, подходит ли к данному случаю правило или нет; а это отодвигало бы тот же вопрос все дальше и дальше – в бесконечность. Следовательно, это тот рассудок, о котором говорят, что он приходит только с годами и основывается на личном продолжительном опыте; а Французская республика ищет его суждения в так называемой палате пэров.

Эта способность, которая имеет дело только с тем, что выполнимо, что годится и что прилично (для технической, эстетической и практической способности суждения), не столь блестяща, как та, которая расширяет [познание], ибо она только сопутствует здравому рассудку и составляет связующее звено между ним и разумом.

§ 43. Если рассудок есть способность [давать] правила, а способность суждения – способность находить особенное, поскольку оно подходит под правило, то разум есть способность выводить особенное из общего и это особенное представлять по принципам и как нечто необходимое. Таким образом, разум можно определить как способность судить по основоположениям и (в практическом отношении) поступать по ним. Для каждого морального суждения (стало быть, и для религии) человек нуждается в разуме и не может полагаться на постановления и общепринятые обычаи. Идеи суть понятия разума, для которых в опыте не может быть дан адекватно ни один предмет. Они не созерцания (не созерцания пространства и времени) и не чувства (как их хочет представить учение о счастье): те и другие принадлежат к чувственности; идеи – это понятия о совершенстве, к которому можно, правда, приближаться, но которого никогда нельзя полностью достигнуть.

Умствование (без здравого рассудка) – это такое применение разума, которое упускает из виду конечную цель отчасти по неспособности, отчасти по ошибочности точки зрения. Давать разуму неистовствовать – значит по форме своих мыслей поступать в соответствии с принципами, но по содержанию или цели употреблять средства, прямо противоположные этой цели.

Подчиненные не должны умствовать (резонировать), так как от них часто должен быть скрыт, по крайней мере остаться неизвестным, принцип, согласно которому следует поступать; но предводитель (генерал) должен обладать разумом, так как ему не может быть дана инструкция для каждого данного случая. Было бы несправедливо требовать, чтобы так называемый мирянин (laicus) не пользовался в делах религии, которая должна цениться как мораль, своим собственным разумом, а следовал назначенному духовному лицу (clericus), стало быть чужому разуму, ведь в сфере морального каждый сам должен отвечать за свое поведение, а духовное лицо не возьмет, да и не может взять это на свой страх и риск.

Но в этих случаях люди склонны считать, что их личность будет в большей безопасности, если они откажутся от применения собственного разума и пассивно и послушно покорятся готовым предписаниям святых. Это они делают не столько из чувства своей неспособности проникнуть в дело (ведь суть всякой религии составляет мораль, которая каждому человеку скоро сама собой становится ясной), сколько из ухищрения отчасти для того, чтобы в случае какого-то промаха иметь возможность свалить свою вину на других, а отчасти, и главным образом, чтобы под благовидным предлогом обойти то существенное (движение души), что гораздо труднее, чем культ.

Конечно, было бы слишком требовать от людей мудрости как идеи законосообразно полного практического применения разума; но даже самую ничтожную степень ее никто другой не может внушить человеку; каждый должен извлечь ее из самого себя. Предписание, которое содействует достижению ее, заключает в себе три следующие максимы: 1) мыслить самому; 2) мыслить себя (в общении с людьми) на месте другого, 3) всегда мыслить в согласии с самим собой.

Человек достигает полного применения своего разума, если иметь в виду его умение (способность [осуществить] любое намерение), примерно к двадцати годам; если иметь в виду житейскую мудрость ([способность] использовать других людей для своих целей) – к сорока, а мудрости он достигает примерно к шестидесяти годам; но в этот последний период мудрость бывает скорее негативной: она дает нам понять все глупости двух первых периодов; в это время можно сказать: «Жаль, что приходится умирать именно тогда, когда мы только научились, как нам следует жить по-настоящему хорошо»; но и в этом возрасте редко можно услышать подобное суждение, так как привязанность к жизни становится тем сильнее, чем меньше дела и наслаждения имеют ценность для жизни.

§ 44. Так же как способность находить для общего (для правила) особенное есть способность суждения, так способность придумывать для особенного общее есть остроумие (ingenium). Дело первой способности – замечать различия в многообразном, отчасти и в тождественном; дело второй – замечать тождество многообразного, отчасти и различного. Самый превосходный талант в обеих способностях – замечать малейшие сходства или несходства; способность к этому называется проницательностью (acumen), а наблюдения такого рода – тонкими. Эти тонкости, если они не расширяют познания, называются пустыми остротами или умствованиями (vanae argutationes) и могут быть обвинены в бесполезном, хотя и не в ошибочном, применении рассудка вообще. Таким образом, проницательность не только связана со способностью суждения, но присуща и остроумию; разница лишь в том, что в первом случае ее достоинство усматривается больше в точности (cognitio exacta), а во втором случае – в богатстве тонкого ума; вот почему остроумие иногда называют блестящим; и подобно тому как природа в своих цветах ведет, кажется, скорее, игру, а в плодах – свое дело, так и талант, который встречается в остроумии, считается талантом более низкого разряда (по целям разума), чем талант, присущий первой способности. Обыденный и здравый рассудок не притязает ни на остроумие, ни на проницательность, представляющие собой некоторого рода роскошь ума, здравый же рассудок ограничивается насущными потребностями.

О немощах и болезнях души, касающихся ее познавательной способности

АОбщее деление

§ 45. Недостатки познавательной способности – это или немощи души, или душевные болезни. Болезни души, касающиеся познавательной способности, можно подвести под два основных рода. Первый – это ипохондрия, второй – душевное расстройство (мания). В первом случае больной вполне сознаёт, что ход его мыслей неправильный, но его разум не имеет достаточно власти над собой, чтобы управлять течением мыслей, задерживать или ускорять его. Радость некстати и печаль некстати, стало быть, настроения меняются у него как погода, которую надо принимать такой, какая она есть. Душевное расстройство – это произвольный ход мыслей, имеющий свои собственные (субъективные) правила, которые, однако, находятся в противоречии с (объективными) правилами, соответствующими законам опыта.

В отношении чувственных представлений душевное расстройство есть или идиотизм (Unsinnigkeit), или помешательство. Как извращенность способности суждения и разума, оно называется сумасшествием или безумием. Тот, чьи вымыслы не согласуются, как правило, с законами опыта (грезит наяву), – фантазер (Grillenfanger); если же он таков в состоянии аффекта, он называется энтузиастом. Неожиданные приступы фантазера называются экстатическими (raptus).

Простоватый, неумный, бестолковый, несуразный, глупец и дурак отличаются от душевнорасстроенного не только по степени, но и по качеству своего душевного состояния; несмотря на их недостатки, их нельзя заключить в сумасшедший дом, т. е. в такое место, где люди при полной зрелости и совершеннолетии должны быть управляемы чужим разумом даже в самых незначительных житейских делах. Помешательство в сочетании с аффектом есть безумие, которое часто может быть оригинальным, но может проявляться при этом непроизвольно; тогда оно, как поэтическое вдохновение (turor poeticus), может граничить с гениальностью; такое состояние при более легком, но беспорядочном притоке идей, когда оно затрагивает разум, называется мечтательностью. Долгое размышление об одной и той же идее, не направленной на какую-либо возможную цель – например, идея о потере супруга, которого нельзя ведь вернуть к жизни, чтобы в самой скорби искать успокоения, – называется тихим помешательством. Суеверие можно сравнить, скорее, с помешательством, а мечтательность с сумасшествием. Людей с последним недугом часто (более деликатно) называют экзальтированными или же эксцентричными.

Бред во время лихорадки или близкие к эпилепсии припадки неистовства, которые иногда при сильном воображении симпатически вызываются от одного лишь пристального взгляда человека, находящегося в состоянии неистовства (ввиду этого любопытных людей с очень слабыми нервами не следует близко подпускать к этим несчастным), нельзя еще считать помешательством, ибо это явление временное. То, что называют блажью (не душевная болезнь, ведь под этим обычно понимают меланхолическое извращение внутреннего чувства), большей частью есть граничащее с помешательством высокомерие человека, чье притязание на то, чтобы другие в сопоставлении с ним презирали себя, прямо противоречит его собственному намерению (подобно намерению помешанного), ибо именно этим он побуждает других всеми возможными способами ущемлять его самомнение, дразнить его и отдавать на посмешище за его оскорбляющую глупость. Слабее выражение причуды (marotte), которые бывают у каждого: правило, которое должно было бы быть, по мнению такого человека, принято всеми, но не находит одобрения у умных людей, например: о своей способности предчувствий, о некоторых внушениях, напоминающих гения Сократа, о каких-то влияниях, якобы основанных на опыте, но необъяснимых, как [влияние] симпатии, антипатии и идиосинкразии (qualitates occultae); все это стрекочет у него в голове, как сверчок, которого, однако, никто слышать не может. Самое слабое из всех отступлений за пределы рассудка – это [так называемый] конек, склонность усердно заниматься как серьезным делом предметами воображения, которыми рассудок только играет для забавы; это значит быть деятельным в безделье. Для людей старых, удалившихся на покой и обеспеченных, такое расположение духа, возвращающее как бы к беззаботному детству, не только полезно для здоровья как возбуждающее жизненную силу, но и мило, хотя и достойно осмеяния, однако так, что тот, над кем смеются, может и сам добродушно смеяться вместе с другими. Но и у более молодых и занятых людей такие слабости служат для отдыха, и любители умствовать, которые с педантичной серьезностью порицают эти маленькие невинные глупости, заслуживают того, чтобы им напомнили наставление Стерна: «Пусть каждый ездит на своем коне по улицам города, куда ему вздумается, лишь бы он не заставлял тебя сесть сзади».

ВО душевной немощи в познавательной способности

§ 46. Тот, кто лишен остроумия, тупоумен (obtusum caput). Впрочем, там, где дело касается рассудка и разума, он может быть и очень неглупым, только не следует позволять ему играть роль поэта; так, Клавий, которого его школьный учитель уже хотел отдать в учение к кузнецу, ввиду того что он не умел писать стихи, стал великим математиком, как только ему попалась в руки математическая книга. Медленно постигающий ум еще не значит слабый ум, так же как быстро схватывающий ум не всегда есть основательный ум, а часто бывает очень поверхностным.

Недостаток способности суждения при отсутствии остроумия есть глупость (stupiditas). Тот же самый недостаток, но при наличии остроумия, есть придурь. Тот, кто обнаруживает способность суждения в делах, смышлен. Если он при этом еще и остроумен, то он умен. Тот, кто только аффектирует одно из этих качеств, – остряк или умник, существо отвратительное. На ошибках учатся (durch Schaden wird man gewiеtzigt); но если человек в этой школе дошел до того, что может учить других на их ошибках, то он проученный (abgewitzigt). Невежество еще не глупость; так, одна дама на вопрос академика, едят ли лошади также ночью, ответила: «Как может такой ученый человек быть настолько глупым?» Впрочем, уже одно то, что человек знает, как верно поставить вопрос (чтобы получить сведения от природы или от других людей), доказывает, что он толковый.

Простоват тот, кто немногое может понять своим рассудком; но на этом основании его нельзя считать глупым, если это немногое он понимает не превратно. Честен, но глуп (как некоторые несправедливо говорят о прислуге из Померании) – это выражение ложное и заслуживающее крайнего порицания. Оно ложно, ибо честность (исполнение долга из принципов) есть практический разум. Оно заслуживает крайнего порицания, ибо предполагает, что каждый, будь он только способен на это, стал бы обманывать и что не обманывает он только потому, что недостаточно умен и ловок. Вот почему такие пословицы, как «он пороха не выдумает», «ни рыба ни мясо», «он звезд с неба не хватает», доказывают, что имеются человеконенавистнические основоположения, а именно что мы сомневаемся в наличии доброй воли у людей, которых мы знаем, но уверены в их неспособности. Так, говорит Юм, падишах доверяет свой гарем не добродетели тех, кто должен его охранять, а их неспособности (черным евнухам). Быть очень ограниченным в отношении объема своих понятий – это еще не глупость, все зависит от качества этих понятий (основоположений). То, что люди позволяют себя обманывать кладоискателям, алхимикам и устроителям лотерей, объясняется не их глупостью, а их злой волей, [стремящейся] без соответствующих личных усилий разбогатеть за чужой счет. Хитрость, изворотливость, лукавство (versutia, astutia) – это умение обманывать других. Вопрос здесь в том, действительно ли обманщик умнее того, кого легко обмануть, и действительно ли последний глуп? Прямодушного человека, который легко доверяет (верит, дает кредит) другому, иногда, хотя и очень несправедливо, называют дураком, потому что он легкая добыча для плута; об этом говорит пословица: «Купцы радуются, когда дураки приходят на рынок». Я поступлю правильно и умно, если тому, кто меня раз обманул, никогда больше верить не буду, ибо у него порочные принципы. Но было бы мизантропией не верить ни одному человеку только потому, что один меня обманул. Собственно говоря, именно обманщик – дурак. А что, если человек, будучи сильно обманут, вдруг почувствует себя в состоянии обходиться без других людей и их доверия? В таком случае изменится, конечно, характер, который он показывает другим, но лишь в том смысле, что, вместо того чтобы смеяться над обманутым обманщиком, начинают плевать на счастливого; а в этом корысть небольшая.[36]

§ 47. Рассеянность (distractio) есть состояние отвлечения внимания (abstractio) от тех или иных господствующих представлений через перенесение внимания на другие, неоднородные с ними представления. Если она преднамеренна, она называется отвлечением (dissipatio); если же непроизвольна – невнимательностью к окружающему (absentia).

Одна из душевных немощей состоит в том, что репродуктивное воображение останавливается на одном представлении и обращает на него большое или продолжительное внимание и не может оторваться от этого представления, т. е. снова сделать свое течение свободным. Если эта дурная привычка становится постоянной и направлена на один и тот же предмет, то это может довести до помешательства. Быть рассеянным в обществе невежливо, а иногда и смешно. Женщины обычно не впадают в такое состояние; разве только когда они занимаются науками. У слуги, если он, прислуживая за столом, рассеян, обычно на уме что-то дурное: или он что-то замышляет, или опасается последствия чего-то.

Но развлекать себя, т. е. направлять свое непроизвольно репродуктивное воображение на что-то другое, например, когда священник хочет удержать в памяти свою проповедь и помешать появлению в голове посторонних мыслей, – это необходимый, а отчасти и искусственный образ действий для заботы о здоровье души. Длительное размышление над одним и тем же предметом оставляет как бы резонанс, который (как одна и та же музыка для танца, если она продолжается долго, все еще отдается в ушах того, кто возвращается с бала, или как дети беспрестанно повторяют одну и ту же понравившуюся им шутку, особенно если она звучит ритмически) – который, говорю я, забивает голову и может исчезнуть, только если отвлечься и направить внимание на другие предметы, например взяться за чтение газет. Собраться с мыслями (collectio animi), чтобы быть готовым к каждой новой работе, – значит восстанавливать равновесие душевных сил, что содействует душевному здоровью. Лучшее средство для этого – разговор в обществе на темы, меняющиеся словно в игре; но разговор не должен перескакивать с одной темы на другую вопреки естественной ассоциации идей, иначе внимание общества рассеется, поскольку все перемешивается и исчезает единство беседы, следовательно, душа вновь чувствует себя сбитой с толку и нуждается в новом развлечении, чтобы отделаться от предыдущего.

Отсюда ясно, что для занятых людей имеется особое (не обычное) искусство, относящееся к диететике души, – искусство развлекаться, чтобы собраться с силами. Но когда уже собрались с мыслями, т. е. приготовились пользоваться ими в любом направлении, нельзя назвать рассеянным того, кто в неподходящем месте и в деловых отношениях с другими усердно предается своим мыслям и потому не обращает внимания на эти отношения; его можно упрекнуть лишь в отсутствии внимания к окружающему, а в обществе оно, конечно, неприлично. Следовательно, развлекать себя, не будучи рассеянным, – это не обычное искусство; если же рассеянность становится привычной, то у человека, подверженного этому злу, всегда какой-то сонный вид, а в компании он бесполезен, так как слепо следует свободной игре своего воображения, не регулируемого разумом. Чтение романов не только приводит часто в дурное настроение духа, но и делает рассеянность привычной. В самом деле, хотя обрисовка в них характеров, действительно встречающихся у людей (правда, с некоторым преувеличением), дает мыслям некую связность, как в действительной истории, изложение которой всегда должно быть в той или иной мере систематическим, однако такое чтение способствует тому, что душа во время чтения отвлекается (а именно вводит другие события как вымыслы) и ход мыслей становится отрывочным, так что представления об одном и том же предмете приводятся в движение разрозненно (sparsim), а не вместе (coniunctim), согласно единству рассудка. Проповедник с церковной кафедры, или профессор в академической аудитории, или обвинитель и защитник на суде, для того чтобы, свободно излагая [свои мысли] (экспромтом) или во всяком случае рассказывая, обнаружить спокойствие духа, должны проявить троякое внимание: во‐первых, иметь в виду то, что они говорят теперь, чтобы ясно представить это; во‐вторых, памятовать о том, что они уже сказали, и, в‐третьих, предвидеть то, что они сию минуту хотят сказать. Если они не обратят внимания на один из этих трех моментов, т. е. не поставят их в таком порядке, то они приведут и самих себя, и своих слушателей или читателей в состояние рассеянности, и тогда даже ясный ум не сможет отвести от себя упрека в сбивчивости.

§ 48. Рассудок, сам по себе здоровый (без душевных слабостей), может обнаруживать слабости в своем применении, которые делают необходимым либо откладывать [его применение], пока человек не достигнет надлежащей зрелости, либо в гражданских делах замещать его личность другой личностью. Неспособность (естественная или правовая) вообще-то здорового человека лично применять свой рассудок в гражданских делах называются недееспособностью (Unmundigkeit); если причина ее в незрелости возраста, она называется несовершеннолетием; если же она основывается на законоположениях, касающихся гражданских дел, она называется законной или гражданской недееспособностью.

Дети по природе недееспособны, и родители – их естественные опекуны. Женщина во всяком возрасте признаётся в гражданском отношении недееспособной; супруг – ее естественный куратор. Если же каждый из супругов живет на свои собственные средства, то куратор – другой человек. Хотя женщина по природе своего пола достаточно речиста, чтобы и перед судом (если тяжба идет о моем и твоем) защищать себя и своего мужа, если иметь в виду одну сторону – говорение, так что в буквальном смысле ее можно было бы считать сверхдееспособной (übermündig), – тем не менее женщины, так же как их полу не пристало идти на войну, не могут лично отстаивать в суде свои права и самостоятельно вести гражданские дела, а могут это только через своего представителя. И эта основанная на законах недееспособность в общественных делах делает женщину более влиятельной в делах домашнего обихода, так как здесь вступает право более слабого, уважать и защищать которое мужчина считает себя призванным самой своей природой.

Но делать себя недееспособным, как бы это ни было унизительно, все же очень удобно; и вполне естественно, что нет недостатка в начальниках, умеющих использовать податливость черни (так как сама она объединяется с трудом) и представлять как величайшую, даже смертельную, опасность пользование собственным рассудком без руководства со стороны других. Главы государства называют себя отцами страны, ибо они лучше, чем их подданные, знают, как сделать этих подданных счастливыми; но народ для своего собственного блага осужден на постоянную недееспособность, и если Адам Смит несправедливо говорит о первых, что все они без исключения были величайшими расточителями, то его убедительно опровергают изданные в некоторых странах (мудрые!) законы против излишней роскоши.

Духовенство строго и постоянно держит под своей опекой мирян. Народ не имеет ни голоса, ни мнения в решении вопроса о своем пути к царству небесному. Чтобы попасть туда, ему собственные глаза не нужны, его ведут туда другие, и, хотя ему дают в руки Священное Писание, чтобы он мог читать своими глазами, его наставники в то же время предупреждают его, что «в Священном Писании следует находить только то, что требуют находить в нем они, наставники»; и вообще механическое обращение с людьми под управлением других есть самое надежное средство соблюдения законного порядка.

Ученые люди, как правило, охотно вверяют своим женам опеку над собой в домашних делах. Один ученый, который зарылся в книги, так ответил слуге, услышав его крик о том, что в одной из комнат начался пожар: «Вы же знаете, что всеми такими делами занимается моя жена». Наконец, уже приобретенная политическая дееспособность может для расточителя повлечь за собой возврат к гражданской недееспособности, если он, достигнув совершеннолетия, обнаружит слабость рассудка в управлении своим имуществом, что уподобляет его ребенку или слабоумному; впрочем, суждение об этом находится вне сферы антропологии.

§ 49. Бестолковый человек (hebes), подобный незакаленному ножу или топору, – это тот, кому ничего нельзя втолковать, кто не способен чему-нибудь научиться. Тот, кто в состоянии только подражать, называется простофилей; напротив, тот, кто сам может создать произведение ума или искусства, называется человеком с головой. Совершенно отлична от этого простота (в противоположность утонченности), о которой говорят: «Совершенное искусство вновь становится природой» – и которой достигают поздно; это способность без излишней траты средств, т. е. не действуя окольными путями, достигать той же цели. Тот, кто обладает таким дарованием (мудрец), при всей своей простоте вовсе не простоват.

Глупым называют прежде всего того, кто непригоден к делу, так как он не обладает способностью суждения.

Глупец тот, кто жертвует тем, что имеет ценность, ради целей, которые никакой ценности не имеют; например, ради блеска вне своего дома жертвует домашним счастьем. Того, чья глупость оскорбительна, называют дураком. Можно иногда назвать человека глупым, не обижая его этим; более того, он сам себе в этом может признаться; но ни один человек не может равнодушно слушать, как его называют дураком, т. е. орудием плутов (по словам Попа). [37]Высокомерный человек – дурак, ибо прежде всего глупо ожидать от других, чтобы они в сравнении со мной ставили себя ни во что, и потому они всегда чинят мне препоны, делающие невозможным [исполнение] моих намерений. Но это имеет своим последствием лишь высмеивание. Однако в таком притязании заключается и оскорбление, а это справедливо вызывает ненависть. Слово дурочка в применении к женщине не такое жесткое, так как мужчина не думает, что его может оскорблять пустое самомнение женщины. Вот почему нам кажется, что бранное слово дурак применимо только к высокомерным мужчинам. Если того, кто (временно или всегда) вредит себе, называют дураком, следовательно, к презрению к нему примешивают ненависть, хотя он нас и не оскорбил, то это следует считать оскорблением, нанесенным человечеству вообще и, значит, всякому другому человеку. Того, кто поступает вопреки своей правомерной выгоде, также иногда называют дураком, хотя он вредит только себе самому. Аруэ, отец Вольтера, говорил всем, кто поздравлял его с такими знаменитыми сыновьями: «У меня два сына и оба дураки, один дурак в прозе, а другой в стихах» (один ударился в янсенизм и его преследовали, другой за свои сатирические стихотворения попал в Бастилию). Вообще глупый человек усматривает в вещах, а дурак – в себе самом больше ценности, чем следовало бы, если бы он был разумным.

Когда человека называют франтом или фатом, то с этим связывается представление о том, что он неумен, в том смысле, что он дурак. Первый – молодой дурак, а второй – старый дурак; обоих обманывают плуты и хитрецы; причем первый вызывает у других сострадание, а второй – горькие и презрительные насмешки. Один остроумный немецкий философ и поэт объяснил названия fat и sot (под общим названием fou) таким примером: «Первый, – говорит он, – это молодой немец, который отправляется в Париж; второй – это тот же немец, который только что вернулся из Парижа».

* * *

Полная душевная слабость, когда ее недостаточно даже для животного применения жизненной силы (как у кретинов в Уэльсе) или достаточно лишь для механического подражания внешним действиям, доступным и для животных (пилить, копать и т. п.), называется слабоумием и может рассматриваться не как душевная болезнь, а, скорее, как недостаток души.

СО душевных болезнях

§ 50. Основное деление душевных болезней, как это было показано выше, – это деление на ипохондрию (Grillenkrankheit) и на душевное расстройство (мания). Название первой дано по аналогии со стрекочущими звуками сверчка (Hausgrille) в тишине ночи; эти звуки нарушают душевное спокойствие, необходимое для сна. Болезнь ипохондрика состоит только в том, что некоторые внутренние телесные ощущения не столько обнаруживают действительно имеющийся недуг в теле, сколько внушают страх перед ним; человеческая природа имеет то странное свойство (которого нет у животных), что от сосредоточения внимания на некоторых местных впечатлениях ощущение их усиливается или же становится более продолжительным, тогда как отвлечение, преднамеренное или вызванное другими, посторонними занятиями, ослабляет эти впечатления и, если оно становится привычным, вовсе их устраняет. Так ипохондрия (как душевная болезнь) становится причиной воображаемых телесных недугов, относительно которых больной сознаёт, что они не более как плод воображения, но время от времени он не может удержаться от того, чтобы не считать их чем-то действительным, или, наоборот, из действительного телесного недомогания (например, из ощущения тяжести после обеда от плохо перевариваемой пищи) он создает себе фантастические представления о всевозможных внушающих опасение внешних событиях и беспокоится о своих делах, но все это исчезает, как только пищеварение окончится и вздутие живота прекратится. Ипохондрик – это самый жалкий фантазер: он упрям, не может отказаться от вымыслов своего больного воображения и постоянно осаждает жалобами врача, которому приходится возиться с ним и утешать его как ребенка (пилюлями из хлебных крошек вместо всяких лекарств). Когда такой пациент, который постоянно прихварывает, но не заболевает, начинает читать медицинские книги, то он становится совершенно невыносимым, ибо ему мерещится, будто все недуги, о которых говорится в этих книгах, он ощущает в своем теле. Одним из признаков такого воображения служит чрезмерная веселость, остроты и громкий смех, которому этот больной иногда отдается, и его настроения постоянно меняются. Эту болезнь питает по-детски выражаемый страх перед мыслью о [38]смерти. Тот, кто не в состоянии мужественно отвернуться от этой мысли, никогда не может как следует наслаждаться жизнью.

По эту сторону границы душевного расстройства находится внезапная смена настроений (raptus), когда неожиданно для всех перескакивают от одной темы к другой, совершенно противоположной. Иногда это предшествует душевному расстройству как его примета. Но часто ум настолько извращен, что эти припадки беспорядочности и нарушения правил становятся у такого человека правилом. Самоубийство часто бывает лишь следствием такой смены настроений. В самом деле, тот, кто в состоянии аффекта перерезает себе глотку, вскоре после этого терпеливо позволяет зашивать себе рану.

Меланхолия (Tiefsinnigkeit) может быть вызвана и одной лишь иллюзией горя, которую создает угрюмый человек (склонный к скорби), мучающий самого себя. Такая задумчивость сама по себе, правда, еще не душевное расстройство, но может привести к нему. Впрочем, ошибочно, хотя и часто, говорят о задумчивом математике (например, о профессоре Хаузене), но подразумевают под этим глубокомысленного [ученого].

§ 51. Бред (delirium) наяву в лихорадочном состоянии – это телесная болезнь, требующая врачебного вмешательства. Из тех, кто бредит, только тот, у кого врач не находит подобных болезненных признаков, называется помешанным; для помешательства слово расстройство только более мягкое выражение. Следовательно, если кто-нибудь преднамеренно натворил что-то и встает вопрос, виновен ли он в этом и как велика его вина, стало быть, если прежде всего надо решить вопрос, был ли он тогда в уме или нет, то суд должен направить его не на медицинский, а (ввиду некомпетентности судебных органов) на философский факультет. Вопрос, владел ли обвиняемый при совершении проступка своей естественной способностью суждения и рассудка, – вопрос всецело психологический, и хотя телесное изменение органов души, быть может, и бывает иногда причиной неестественного нарушения закона долга (присущего каждому человеку), но врачи и физиологи вообще еще не в состоянии проникнуть в механизм человека настолько, чтобы из него объяснить внезапные побуждения к таким преступным деяниям или (без анатомического исследования тела) предвидеть их; судебная медицина (medicina forensis), если возникает вопрос, находился ли преступник в состоянии помешательства, или это было решением, принятым в здравом рассудке, есть вмешательство в чужое дело, в котором судья ничего не понимает и которое, поскольку не принадлежит к его ведомству, должно во всяком случае быть направлено на другой факультет.[39]

§ 52. Нелегко дать систематическое деление того, что представляет собой существенный и неизлечимый беспорядок; впрочем, малополезно заниматься этим: так как силы субъекта не принимают в этом участия (не то что при телесных заболеваниях), а цель может быть достигнута только применением собственного рассудка [больного], то все лечебные методы должны в этом отношении оказаться бесполезными. Тем не менее антропология, хотя в данном случае она может быть прагматической только косвенно, а именно может указывать только то, чего не надо делать, должна дать по крайней мере общий очерк этого глубочайшего унижения человечества, но возникающего из самой природы. Помешательство вообще можно разделить на беспорядочное, методическое и систематическое.

1) Идиотизм (amentia) – неспособность привести свои представления в порядок, необходимый хотя бы только для возможности опыта. В домах для умалишенных особенно подвержены этой болезни женщины из-за своей болтливости: в их рассказах столько от пылкого воображения, что никто не понимает, что`, собственно, они хотели сказать. Это помешательство беспорядочное.

2) Умопомрачение (dementia) – это такое душевное расстройство, когда все, что рассказывает больной, хотя и соответствует формальным законам мышления, [необходимым] для осуществления опыта, но из-за неправильно сочиняющего воображения собственные представления принимаются за восприятия. Им страдают те, кто полагает, будто все вокруг них враги, кто всякое выражение лица, каждое слово или вообще незначительное действие других рассматривает как направленное против него и как ловушку. Эти люди в своем несчастном ослеплении с такой проницательностью излагают то, что` другие делают без всякого злого умысла, истолковывая это как нечто нацеленное против них, что следовало бы воздать должное их рассудку, если бы только данные были верны. Я никогда не видел, чтобы кто-нибудь вылечился от этой болезни (ибо это особая склонность к неистовству разума). Но таких людей нельзя считать нуждающимися в больничном лечении, так как, заботясь лишь о себе, они обращают свою мнимую хитрость на самосохранение, не подвергая других опасности, стало быть, их не следует ради безопасности лишать свободы. Этот второй вид помешательства – методическое.

3) Сумасшествие (insania) – это нарушенная способность суждения. В этом случае душу сбивают с толку аналогии, принимаемые за понятия схожих между собой предметов; и таким образом воображение, действуя подобно рассудку, сочетая несовместимые вещи, выдает это сочетание за всеобщее, содержащее в себе эти представления. Такого рода душевнобольные большей частью очень довольны собой, придумывают пошлые вещи и находят удовлетворение в столь широком родстве понятий, согласующихся, по их мнению, между собой. Помешательство этого рода неизлечимо, ибо оно, подобно поэзии, вообще представляет собой нечто творческое и тешит больных своим многообразием. Этот третий вид помешательства хотя и методический, но только фрагментарный.

4) Безумие (vesania) – это болезнь расстроенного разума. Душевнобольной перепрыгивает всю лестницу опыта и гонится за принципами, которые могут быть совершенно свободны от критерия опыта, и воображает, будто постигает непостижимое. Изобретение квадратуры круга, perpetuum mobile, разгадка сверхчувственных сил природы и постижение тайны святой Троицы – все это в его власти. Он самый спокойный из всех больных, находящихся в лечебницах, и, занятый лишь своими спекуляциями, дальше всех от буйства; дело в том, что он с полным самодовольством не обращает внимания на все трудности исследования. – Этот, четвертый вид помешательства можно было бы назвать систематическим.

В этом виде душевного расстройства имеют место не только сбивчивость и отклонение от правил применения разума, но и положительное неразумие, т. е. другое правило, совершенно другая точка зрения, на которую, так сказать, становится душа и с которой все предметы выглядят иначе; sensorium commune, которое необходимо для единства жизни (животного), оказывается в этом случае помещенным в отдаленное от него место (отсюда слово помешательство); так, гористая местность, если ее рисовать с высоты птичьего полета, дает повод к совершенно другому суждению о местности, чем в том случае, если ее рассматривают, находясь на равнине. Правда, душа не чувствует или не видит себя в каком-нибудь другом месте (ведь она не может воспринимать себя по своему месту в пространстве, не впадая в противоречие, иначе она созерцала бы себя как объект своего внешнего чувства, тогда как она может быть для самой себя объектом только внутреннего чувства), но этим, как бы там ни было, объясняют так называемое помешательство. Удивительно, однако, что силы расстроенной души все же объединяются в систему и природа даже в неразумие стремится внести принцип их связи, чтобы способность мышления не оставалась в бездействии, если и не объективно, для действительного познания вещей, то хотя бы только субъективно, ради [сохранения] животной жизни.

Напротив, попытка наблюдать себя при помощи физических средств в таком состоянии, которое близко к помешательству и в которое произвольно приводят себя, чтобы посредством этого наблюдения лучше понять также непроизвольное состояние, – такая попытка достаточно разумна, ибо стремится исследовать причины явлений. Но опасно экспериментировать над душой и делать ее в некоторой степени больной, чтобы наблюдать и исследовать свою природу через явления, которые могли бы здесь обнаружиться. Так, Гельмонт утверждает, что, после того как он принял некоторую дозу напеля (ядовитый корень), у него было такое ощущение, будто он мыслит желудком. Другой врач постепенно увеличивал прием камфоры, пока ему не показалось, будто на улице все пришло в великое смятение. Многие так долго делали над собой эксперименты с опиумом, что доходили до полной душевной слабости, когда переставали употреблять это средство для оживления мышления. Искусственно вызванное помешательство легко может перейти в настоящее.

Разрозненные замечания

§ 53. С развитием зародыша человека развивается и зародыш помешательства, если это помешательство наследственное. Опасно родниться с семьей, в которой был хотя бы один такой больной. Сколько бы ни было детей от четы, которые избавлены от этого дурного наследства, поскольку они все урождаются, например, в отца или его родителей и предков, но, если только мать в своем семействе имела хоть одного душевнобольного (хотя бы сама она была свободна от этого недуга), в этой семье все же может появиться ребенок, который уродится в семью своей матери (как это можно наблюдать и во внешнем сходстве) и у которого будет наследственное душевное расстройство.

Часто утверждают, что знают случайные причины этой болезни, и представляют ее не как наследственную, а как приобретенную, как если бы в этом был виноват сам несчастный больной. «Он помешался от любви», – говорят об одном, «он сошел с ума от высокомерия», – говорят о другом, «он заучился», – говорят о третьем. То обстоятельство, что тот влюбился в особу, рассчитывать на вступление в брак с которой было бы величайшей глупостью, было не причиной безумия, а следствием его. Что же касается высокомерия, то притязание ничего не стоящего человека на то, чтобы другие угодничали перед ним, и его чванливость предполагают безумие, без которого он не дошел бы до такого поведения.

Что же касается заучивания[40], то нет надобности предостерегать от него молодых людей. Здесь молодежь нуждается скорее в шпорах, чем в узде. Даже самые большие и беспрестанные усилия в этом направлении могут только утомить душу, так что человек перестает любить науку, но не могут расстроить душу, если только она уже до этого не была извращена и потому пристрастилась к мистическим книгам и к откровениям, которые выходят за пределы здравого человеческого рассудка. Сюда относится и склонность заниматься чтением книг, содержащих благочестивые назидания, только ради буквы, не думая о моральной стороне; для этого один автор нашел выражение «помешан на чтении» (schrifttoll).

Я сомневаюсь, что существует различие между общим безумием (delirium generale) и безумием, связанным с определенным предметом (delirium circa obiectum). Неразумие (оно есть нечто положительное, а не просто отсутствие разума), точно так же как и разум, есть лишь форма, к которой могут приноравливаться объекты, и, значит, оба направлены на общее. Но о том, с чем при вспышке безумных наклонностей (а это обычно происходит внезапно) прежде всего сталкивается душа (с материей, на которую натыкаются и о которой впоследствии будут молоть всякий вздор), помешанный и будет главным образом мечтать, так как из-за новизны впечатления оно засело в нем сильнее, чем все последующее.

О том, у кого в голове не все в порядке, говорят также: «Он перешел экватор», – как будто тот человек, который впервые переходит линию жаркого пояса, подвергается опасности потерять рассудок. Но это только недоразумение. Оно имеет лишь тот смысл, что глупец, который надеется сразу же после путешествия в Индию разбогатеть без особого труда, уже здесь составляет свой план как дурак; во время исполнения этого плана недавно появившееся безумие растет, и при возвращении [на родину], если даже счастье ему улыбнулось, оно проявляется уже во всей своей полноте.

Подозрение, что у него с головой неладно, падает уже на того, кто громко говорит сам с собой или кто один в комнате жестикулирует. Еще более подозрительно, если он полагает, что способен к вдохновениям и разговаривает и общается с высшими существами; но такого подозрения нет, если он хотя, быть может, и признаёт других святых людей способными к таким сверхчувственным созерцаниям, но не воображает, будто бы сам он относится к числу этих избранников, да и не выражает такого желания и, следовательно, исключает себя из их числа.

Единственный общий признак помешательства – это потеря здравого смысла (sensus communis) и появление вместо него логического своемыслия (sensus privatus); так человек в ясный день видит на своем столе горящую свечу, которой рядом стоящие не видят, или слышит голос, которого другие не слышат. В самом деле, имеется субъективно необходимый критерий правильности наших суждений вообще, а значит, и здоровья нашего рассудка: мы испытываем свой рассудок на рассудке других, не обособляем себя со своим рассудком и судим в своем частном представлении как бы публично. Вот почему запрещение книг, рассчитанных только на теоретические мнения (особенно если они не имеют влияния на законный образ действий), оскорбляет человечество, ведь таким запретом отнимают от нас если не единственное, то величайшее и самое пригодное средство исправить свои собственные мысли; а это происходит потому, что мы высказываем их публично, чтобы посмотреть, согласуются ли они также с рассудком других людей; в противном случае нечто чисто субъективное (например, привычку или склонность) легко принять за объективное; а именно в этом и состоит та видимость, о которой говорят, что она обманывает или, скорее, побуждает нас при применении правила обманывать самих себя. Тот, кто не считается с этим критерием, а вбивает себе в голову, что [необходимо] признать решающее значение личного разумения без общего разумения или даже вопреки ему, находится во власти игры воображения, при этом он видит себя, действует и рассуждает не в общем с другими мире, а (как в сновидении) в своем собственном мире. Но иногда это зависит только от тех выражений, в которых человек с вообще-то ясной головой хочет сообщать свои внешние восприятия другим, [и тогда кажется], что эти восприятия не соответствуют принципу общего разумения, и он настаивает на своем собственном разумении. Так, остроумный автор «Оцеана» Гаррингтон высказал странную мысль, будто его испарения (effluvia) отскакивали от его кожи в виде мух. Но это могло быть электрическим воздействием на тело, сильно заряженное этим веществом – нечто подобное люди испытали, – и, быть может, Гаррингтон хотел этим указать только на сходство своего чувства с таким отскакиванием, а не на то, что он [действительно] видел этих мух.

Помешательство с бешенством (rabies) – с аффектом гнева (по отношению к действительному или воображаемому предмету), который делает его нечувствительным ко всем впечатлениям извне, – это только разновидность расстройства, которая часто выглядит более страшно, чем она оказывается по своим результатам; это бешенство подобно пароксизму лихорадки не столько коренится в душе, сколько возбуждается материальными причинами; и врач может устранить его одной дозой лекарства.

О талантах в познавательной способности

§ 54. Под талантом (природным дарованием) понимается то превосходство познавательной способности, которое зависит не от обучения, а от природных задатков субъекта. Таланты эти – продуктивное остроумие (ingenium strictius s. materialiter dictum), проницательность и оригинальность мышления (гениальность).

Остроумие бывает или сравнивающим (ingenium comparans), или умствующим (ingenium argutans). Остроумие соединяет (ассимилирует) разнородные представления, которые часто находятся по законам воображения (ассоциации) далеко друг от друга. Это специфическая способность уподобления, которая относится к рассудку (как способности познания общего), поскольку он подводит предметы под [роды и] виды. Остроумие нуждается, далее, в способности суждения, чтобы частное подводить под общее и применять способность мышления для познавания. Остроумию (в речи и в письме) нельзя научиться с помощью школьного механизма с его принудительностью; оно, как особый талант, принадлежит к щедрости образа мыслей при взаимном обмене их (veniam damus petimusque vicissim); оно трудно объяснимое свойство рассудка вообще – так сказать, его изящество, контрастирующее со строгостью способности суждения (iudicium discretivum) в применении общего к особенному (родовых понятий к видовым), которая ограничивает способность ассимиляции и стремление к ней.

О специфическом различии сравнивающего и умствующего остроумия

АО продуктивном остроумии

§ 55. Приятное, занимательное и вселяющее бодрость занятие – находить сходство между неоднородными вещами и таким образом, как это и делает остроумие, давать рассудку материал для того, чтобы сделать его понятия общими. Наоборот, способность суждения, которая ограничивает понятия и более содействует их исправлению, чем их расширению, всеми, правда, почитаема и рекомендуется всеми, но она серьезна, строга и стесняет свободу мышления; именно поэтому она и не пользуется популярностью. Деятельность сравнивающего остроумия больше игра, деятельность же способности суждения больше дело. Первое – это цветок юности, вторая – зрелый плод старости. Тот, кто соединяет высокую степень и того и другого в одном произведении своего духа, прозорлив (perspicax).

Остроумие гонится за выдумками; способность суждения стремится к проникновению. Обдуманность – это добродетель бургомистра (защищать город и править им по данным законам под верховной властью замка). Напротив, оспариватьсмело (hardi), отвергая все сомнения способности суждения, – вот что ставят в заслугу великому создателю системы природы Бюффону его земляки, хотя это как нечто рискованное изрядно смахивает на нескромность (фривольность). Остроумие – это, скорее всего, соус, способность суждения – сама пища. Погоня за острыми словами (bons mots), которых так много находил аббат Трюбле, ввиду чего он подвергал свое остроумие пытке, порождает поверхностные умы или в конце концов внушает отвращение основательным умам. Оно очень изобретательно на моды, т. е. на общепринятые правила поведения, которые нравятся только благодаря новизне и, как только начинают прививаться, тотчас же сменяются другими формами, столь же недолговечными.

Остроумие, основанное на игре слов, плоско, пустые же умствования (микрология) способности суждения педантичны. Юмором называется такое остроумие, которое возникает из расположения человека к парадоксам, здесь в простодушном тоне наивности сквозит хитрость – поднять кого-то (или его мнение) на смех, при этом притворно превозносится противоположное тому, что достойно одобрения (зубоскальство); таково у Свифта «Искусство пресмыкаться в поэзии» или у Батлера «Гудибрас»; подобное остроумие, которое с помощью контраста делает презренное еще презреннее, поражает своей неожиданностью, но оно только игра и легковесное остроумие (как у Вольтера); напротив, остроумие, выставляющее в таком облачении истинные и серьезные принципы (как Юнг в своих сатирах), можно назвать тяжеловесным, так как это [серьезное] дело и возбуждает скорее удивление, чем улыбку.

Пословица (proverbium) не красное словцо (bon mot), ибо она формула, ставшая общей и выражающая мысль, которую повторяют и таким образом распространяют и которая в устах первого вполне могла быть красным словцом. Говорить пословицами есть поэтому достояние черни; эта привычка доказывает полное отсутствие остроумия в общении с изысканной публикой.

Основательность, правда, не дело остроумия, но, поскольку остроумие благодаря образности, какую оно сообщает мысли, может быть средством или покрывалом для разума и для его применения к его морально-практическим идеям, можно предполагать и основательное остроумие (в отличие от поверхностного). В «Жизни Уоллера» приводится одна из удивительнейших, как говорят, сентенций Сэмюэла Джонсона о женщинах: «Он, без сомнения, хвалил очень многих, на которых побоялся бы жениться, и женился на одной, которую, быть может, постыдился бы хвалить». Все удивительное здесь надо отнести на счет игры антитезы; разум здесь ничего не выигрывает. Но там, где дело касается спорных для разума вопросов, друг Джонсона, Босуэл, не мог бы выудить у него какое-нибудь изречение оракула, которое обнаруживало бы хоть малейшее остроумие, а он разыскивал их неустанно; все, что Джонсон говорит о скептиках по вопросам религии, или права правительства, или человеческой свободы вообще, при его прирожденном деспотизме в спорах, укоренившемся благодаря потворству льстецов, отдает тяжеловесной грубостью, которую его поклонники предпочитают называть суровостью[41]; но это доказывает его полную неспособность к остроумию, которое в одной и той же мысли обнаруживало бы и основательность. Думается, что вполне по достоинству оценили его талант те влиятельные люди, которые не слушали его друзей, когда те рекомендовали его как человека исключительно пригодного для парламента. В самом деле, остроумие, достаточное для составления толкового словаря, еще недостаточно для того, чтобы будить и оживлять идеи разума, необходимые для понимания серьезных дел. Скромность сама собой появляется в сознании того, кто чувствует себя призванным к серьезной работе; и недоверие к своим талантам, [убеждение в том, что надо] решать не только самому, но принимать во внимание и суждения других (в крайнем случае незаметно), – это такое свойство, которым Джонсон никогда не отличался.

ВО проницательности, или способности исследования

§ 56. Чтобы что-то открыть (что лежит скрытым или в нас самих, или вне нас), для этого во многих случаях нужен особый талант – нужно знать, как искать; это природное дарование высказывать предварительные суждения (iudicii praevii), в которых можно было бы найти истину, нападать на след вещей и пользоваться малейшими признаками сходства, чтобы открыть или найти искомое. Школьная логика этому совершенно не учит. Но Бэкон Веруламский в своем «Органоне» дал блестящий пример такого метода, на основании которого можно с помощью эксперимента открыть скрытые свойства вещей в природе. Но даже этот пример недостаточен для того, чтобы дать нам наставление по определенным правилам, как нужно искать, рассчитывая на удачу, ибо при этом надо сначала нечто предполагать (исходить из гипотезы, откуда и следует начинать свои поиски; и это должно быть сделано в соответствии с принципами и исходя из тех или иных признаков; и все дело именно в том, как выведать эти признаки. Попытаться идти вслепую, наудачу, когда спотыкаются о камень и находят кусок руды и тем самым открывают рудную жилу, – это, право, плохой путь исследования). Тем не менее есть люди, обладающие талантом как бы с волшебным жезлом в руках отыскивать сокровища познания, хотя они этому не учились; но и других научить этому они не могут; они могут только показывать им, ведь это дар природы.

СОб оригинальности познавательной способности, или о гении

§ 57. Изобрести что-то – это совсем не то, что открыть, ведь то, что открывают, предполагается уже существующим до этого открытия, только оно еще не было известным, например Америка до Колумба; но то, что` изобретают, например порох, не было никому известно до мастера, который его сделал. И то и другое может быть заслугой. Но можно [42]найти нечто такое, чего и не искали (как один алхимик нашел фосфор), и тогда в этом нет никакой заслуги. Талант к изобретению называют гением, однако это имя всегда дают только мастеру, следовательно, тому, кто умеет что-то сделать, а не тому, кто только много знает и понимает. Но дают его не тому мастеру, который только подражает, а тому, который умеет создать свое произведение первоначально. Наконец, и этому мастеру дают это название только в том случае, если его произведение окажется образцовым, т. е. если оно заслуживает быть примером (exemplar) для подражания. Следовательно, гений человека есть «образцовая оригинальность его таланта» (в отношении того или другого вида произведений искусства). Но и того, у кого имеются задатки этого, называют гением, ибо тогда это слово обозначает не только природное дарование данной личности, но и самое эту личность. Гений, проявляемый кем-то во многих отраслях, называется всесторонним (например, Леонардо да Винчи).

Истинная сфера для гения – это сфера воображения, ибо оно бывает творческим и меньше, чем все другие способности, находится под гнетом правил, но именно поэтому ему больше доступна оригинальность. Правда, механизм обучения, постоянно принуждая ученика к подражанию, несомненно, оказывает вредное действие на пробуждение гения, если иметь в виду его оригинальность. Но каждое искусство все же нуждается в некоторых основных механических правилах, а именно в соответствии произведения с его идеей, т. е. в истине при изображении предмета, который имеют в мысли. Этому следует научиться со всей школьной строгостью, и оно, несомненно, есть следствие подражания. Освободить воображение и от этого принуждения и дать особому таланту действовать и увлекаться без всяких правил, даже вопреки природе, – это, быть может, приведет к оригинальному безумию, но оно, конечно, не будет образцовым и, следовательно, его нельзя причислять к гениальности.

Дух – это оживляющий принцип в человеке. Во французском языке дух (Geist) и остроумие (Witz) обозначаются одним словом – esprit. В немецком языке это иначе. Говорят: речь, произведение, дама в обществе и т. д. прекрасны, но лишены духа. Много остроумия здесь ничего не значит, ибо остроумие в конце концов может опротиветь, так как после себя оно не оставляет ничего прочного. Для того чтобы все указанные вещи и лица можно было назвать проникнутыми духом, они должны возбуждать интерес, и именно посредством идей. В самом деле, этим воображение приводится в движение, и оно видит перед собой большой простор для подобных понятий. Так было бы, если бы мы стали французское слово génie обозначать словами особенный дух, так как наш народ склонен думать, будто французы заимствовали для этого из своего собственного языка такое слово, какого мы в своем языке не имеем и которое мы должны заимствовать от них, тогда как они сами заимствовали это слово из латинского языка (genius), которое и обозначает именно особенный дух.

Но причина, почему образцовую оригинальность таланта называют этим мистическим именем, заключается в том, что тот, кто обладает ею, не может объяснить себе ее проявления и не в состоянии самому себе растолковать, как он дошел до искусства, которому он не мог научиться. Невидимость (причины для действия) есть побочное понятие о духе (о genius, который уже от рождения сопутствует талантливому человеку), внушению которого он как бы только следует. Но душевные силы должны при этом посредством воображения приходить в движение гармонически, иначе они будут не оживлять друг друга, а только мешать одна другой; и эта [гармония] дается только природой субъекта, ввиду чего гения можно назвать также талантом, «посредством которого природа дает искусству правила».

§ 58. Здесь можно оставить без рассмотрения вопрос, получает ли мир в общем особенную пользу от великих гениев, поскольку они часто пролагают новые пути и открывают новые горизонты, или же больше всего способствуют росту искусств и наук механические умы (хотя они и не составляют эпохи) с их будничным рассудком, который медленно продвигается, следуя опыту (правда, ни один из них не возбуждает нашего удивления, но ни один из них и не вносит путаницы). Но одна порода их, так называемые гениальничающие люди (вернее, гениальничающие обезьяны), встала под вывеску, под которой действуют люди, исключительно одаренные от природы; эта порода объявила нестоящим кропотливое изучение и исследование, и хвастается, будто она сразу схватила дух всех наук, и предлагает его в небольших концентрированных и сильных дозах. Люди этой породы, подобно знахарям и шарлатанам, очень мешают успехам научного и морального образования, когда они решительным тоном с высоты своей премудрости изрекают свои мысли о религии, политике и морали, словно посвященные или власть имущие, и таким образом пытаются скрыть скудость своего духа. Что же делать с такими людьми, как не смеяться над ними и терпеливо продолжать свой путь прилежно, в строгом порядке и с полной ясностью, не обращая внимания на этих фигляров?

§ 59. Гений, по-видимому в зависимости от национальности и той почвы, на которой он вырос, содержит в себе различные первоначальные зачатки и развивает их различным образом. У немцев эта гениальность больше идет в корень, у итальянцев – в крону, у французов – в цветок, у англичан – в плод.

Обыкновенный ум (который воспринимает все разнообразные науки) отличается, кроме того, от гения как человека изобретательного ума. Первый может проявиться в том, что` можно изучить; а именно – он может обладать историческим познанием (быть полигистором) того, что до сих пор было сделано в области всех наук; таков Юлий Цезарь Скалигер. Гений – это человек великого духа не столько по объему, сколько по интенсивности; он составляет эпоху во всем, за что он берется (таковы Ньютон, Лейбниц). Архитектонический ум, методически усматривающий связь всех наук и их взаимную поддержку, – это только второстепенный гений, но не гений в общем смысле слова. Бывает, однако, и гигантская ученость, которая часто есть ученость циклопическая, а именно в том смысле, что ей не хватает зоркости истинной философии, чтобы при помощи разума целесообразно использовать эту груду исторического знания, груз сотни верблюдов.

Самородки, самоучки (élèves de la nature, autodidacti) в некоторых случаях также могут прослыть гениями, так как они, хотя кое-что из того, что они знают, могли бы узнать от других, многое нашли сами и гениальны в том, что` само по себе не есть дело гения; так, в Швейцарии имеется много изобретателей в механических искусствах. Но преждевременно развитый эфемерный ум вундеркинда (ingenium рrаесох), как в Любеке Гейнеке или в Галле Баратьер, – это отклонение природы от своих правил, это редкости для кабинетов естественно-научных коллекций; хотя их преждевременной зрелости можно удивляться, но часто об этом глубоко жалеют те, кто этому содействовал.

Так как в конце концов для собственного споспешествования познавательной способности даже в теоретическом познании все ее применение нуждается в разуме, дающем правило, по которому только и можно поспешествовать ей, – то притязания разума на нее можно выразить в трех вопросах, соответствующих трем разновидностям этой способности:

Чего я хочу? (спрашивает рассудок).[43]

От чего это зависит? (спрашивает способность суждения).

К чему это ведет? (спрашивает разум).

Люди очень различны по способности давать ответ на каждый из этих трех вопросов. Первый вопрос требует лишь ясного ума, чтобы понять самого себя; и это природное дарование при некоторой культуре встречается довольно часто, в особенности в том случае, если на это обращают внимание. Гораздо реже дается дельный ответ на второй вопрос, ибо предлагаются разные способы определения имеющегося понятия и мнимого разрешения задачи; каков же тот единственный способ, который точно соответствует ей (например, в процессах или при составлении того или иного плана действий для [осуществления] одной и той же цели)? Для этого существует талант выбора того, что верно как раз в данном случае (iudicium discretivum); такой талант весьма желателен, но встречается весьма редко. Адвокат, который приводит много доводов в пользу своего утверждения, затрудняет для судьи его приговор, ибо сам он действует ощупью; но если он в соответствии с определением того, чего он хочет, сумеет угадать тот пункт (а такой пункт может быть только единственным), в котором все дело, – то все решается быстро, приговор разума следует сам собой.

Рассудок положителен и разгоняет мрак невежества; способность суждения больше негативна: она предохраняет от ошибок, возникающих при смутном свете, в котором предметы являются. Разум закрывает источники ошибок (предрассудки) и тем самым дает рассудку уверенность через всеобщность принципов. Книжная ученость хотя и расширяет познание, но не расширяет понятий и понимания там, где ей не помогает разум. Но ее надо отличать еще от умствования – от игры с одними лишь попытками применения разума без соблюдения его законов. Когда ставится вопрос, следует ли мне верить в привидения, то я всячески могу умствовать по поводу их возможности; но разум запрещает суеверное допущение возможности явления, т. е. без принципа объяснения этого явления по законам опыта.

Благодаря огромному различию умов в способе рассмотрения одних и тех же предметов, равно как и друг друга, благодаря взаимному их столкновению, соединению и разъединению природа дает крайне любопытный спектакль на сцене созерцателей и мыслителей бесконечно различных видов. Следующие максимы (которые были уже упомянуты выше как приводящие к мудрости) можно сделать незыблемыми законами для класса мыслителей:

1) Думать самому.

2) Мыслить себя (в общении с людьми) на месте любого другого.

3) Всегда мыслить в согласии с самим собой.

Первый принцип негативный (nullius addictus iurare in verba magistri) – принцип образа мыслей, свободного от принуждения; второй положительный – принцип широкого образа мышления, сообразующегося с понятиями других; третий – принцип последовательного образа мышления; для каждого из них, а еще больше для противоположного ему, антропология может привести много примеров.

Важнейшая революция во внутреннем [мире] человека – это «выход его из того состояния несовершеннолетия, в котором виноват он сам». Вместо того чтобы, как это было до сих пор, другие думали за него, а он только подражал или позволял водить себя на помочах, он теперь решается самостоятельно идти вперед на почве опыта, хотя еще не твердо.

Книга вторая