Я надеюсь, что даже на основании тех материалов, что были приведены в предыдущем слое, можно составить себе некоторое понятие о том, что же такое рассуждение. Боюсь, большинство людей именно такое понятие и имеет. Причем независимо от того, являются ли они людьми науки или нет. Судя по тем же самым материалам, люди науки о рассуждении задумываются не часто и не глубоко.
Но не все.
Поэтому, если в предыдущей части книги я больше занимался тем, что мешает понять рассуждение или загрязняет понятие о нем, в этой я намерен заниматься только тем, что так или иначе относится к рассуждению. Пока — на основании чужих работ.
И начну в том же порядке, что и в прошлый раз: психологи, философы, логики.
Раздел 1. РАССУЖДЕНИЕ ПСИХОЛОГОВ
Психолог как ученый и психолог как просто умный и думающий человек — это две большие разницы, как говорится. Сам по себе психолог умеет и думать и рассуждать. Но как только он одевает профессиональный мундир, он вынужден существовать внутри того мира, который себе построил под именем «Научная психология». И тут начинается…
Как человек психолог может все, как член сообщества — только то, что позволено нравственностью сообщества, и то, что возможно разработанными им средствами. И средства и нравственность психологического сообщества весьма сомнительны.
Нравственность сообщества, я подчеркиваю! Сами психологи — вне науки — вполне нравственные люди, как и любые люди вообще. Но как члены психологического сообщества они — высоконравственны и даже патологически нравственны. Нравственность психологического сообщества больна, что не может не сказываться на качестве мира, который оно строит. Мир этот тоже больной. И к тому же, какой-то кривой и невозможный.
Поэтому психологи в своих работах могут писать такие вещи, которые никому из здоровых людей не понятны или просто невозможны. Но в мире с дикими законами возможны дикие вещи. Мир психологов слишком похож на придуманный виртуальный мир какой-нибудь компьютерной игры, где законы назначались создателем. И если ты хочешь пройти эту игру, придется принять, что здесь все не как у людей…
Большую часть подобных странностей я показывал в предыдущем разделе и предшествовавших книгах. В этой части книги я буду их лишь поминать, чтобы можно было сразу пройти к тому, что соответствует действительности настоящего мира. По этому поводу психологи могут вытащить возражение из времен субъективного идеализма: а есть ли настоящий мир, помимо нашего восприятия, и так далее…
Я как раз склонен принимать такие возражения, потому что с их помощью можно поставить себе задачу двигаться к действительности. Психологи же приводят такие возражения только затем, чтобы отбить охоту соваться в их дела. И это такое же нравственное правило их мира, как если бы он был миром компьютерных подростков, которые очень не любят пускать в свои делишки взрослых.
Поэтому подростки создают злой мир и особый, почти тайный язык, комсовый жаргон, которые должны отпугнуть взрослых людей. Они нападают на все, от банков до русского языка, пытаясь либо подчинить, либо навредить, лишь бы в их песочницу никто не лез. Как ни печально, научные сообщества, и психологи в частности, повторяют этот путь с удивительной точностью. Очень похоже, что в этом явлении виден какой-то архетип общечеловеческого поведения, связанный с потребностью прохождения молодежных инициаций…
Что ж, каждый имеет право жить так счастливо, как он это видит.
Но мне нужно научиться думать рассуждая. И это ставит границу между наукой о рассуждении и любыми другими видами человеческой деятельности, включая биологическую, зоологическую и молодежную психологию.
Глава 1. Мышление Кравкова
Я начну свой рассказ о рассуждении психологов с советской поры. Среди последних работ мне не удалось найти ни одной, прямо посвященной этому предмету. Скорей всего, я просто недостаточно хорошо искал, и мне не попались нужные книги. Но я и не пишу очерк по истории психологии, мне всего лишь нужно научиться или усовершенствовать вполне определенную способность. Так что я имею право и не знать всей литературы по предмету. Итак.
Психологи, конечно, несчастные люди. Сначала они предали душу, потом едва не были съедены сначала физиологами, затем идеологами, в 1950 году их вообще чуть не запретили как лженауку. Психика их исковеркана, жизнь идет, как в кошмарном сне, и, по сути, есть борьба за выживание в войне, которая давно умерла… Ждать от них внятного рассказа о том, чему посвящена их наука, просто жестоко.
И все же, не хочется верить, что все так плохо. Были и среди психологов сумасшедшие, которые, несмотря на все грозы, обрушивавшиеся на них и страну, продолжали искать истину. Самой яркой фигурой советской психологии, безусловно, был вышвырнутый ею Георгий Иванович Челпанов, психологии дореволюционной — Константин Дмитриевич Кавелин. Но к ним я еще вернусь. Пока же я бы хотел показать, что и среди психологов среднего уровня были и есть, я думаю, настоящие исследователи.
Для меня их представителем является С.В. Кравков.
Наши психологи очень небрежно относятся к собственной истории и плохо помнят людей, творивших их науку. Московского психолога двадцатых-тридцатых годов прошлого века С. Кравкова знают, даже помещают отрывки из его работ в психологических хрестоматиях. Его исследования зрительного восприятия считаются чуть ли не классическими. Но найти о нем хоть что-то очень трудно. Кроме нескольких упоминаний его имени Петровским, ни в учебниках истории нашей психологии, ни в психологических словарях о нем нет ничего.
Можно сказать, этот психолог сейчас полностью забыт. Возможно, потому, что он не слишком укладывался в парадигму, то есть в тело, приготовленное для погребения психологии. Он писал о самонаблюдении и рассуждении. А это шаг то ли влево, то ли шаг вправо… в общем, вполне достаточно, чтобы быть забытым…
В 1922 году, будучи ассистентом Психологического института Московского университета, Кравков написал прекрасную и, наверное, последнюю в русской психологии работу, посвященную самонаблюдению. В ней, споря со школой Бехтерева, утверждавшей, что самонаблюдение применимо только в самопознании, а в науке ему места нет, Кравков доказывает, что самонаблюдение должно быть одним из основных методов всей психологии.
Заявляя такое, психолог, в сущности, отстаивает право психологии на самостоятельность и свой предмет. По существу, это классическая школа психологии, которой лишила себя современная официальная психология. Психолог обязан владеть самонаблюдением в совершенстве, иначе он просто не имеет права говорить о многих вещах, которые без самонаблюдения недоступны нам. Например, о рассуждении.
Кравков не только изучал то, что делалось в самонаблюдении в мировой психологии и философии. Очевидно, он работал с самонаблюдением и сам. Поэтому его рассказ о рассуждении принципиально отличается от того, чем стали рассказы о «рассуждающем мышлении» в последующей психологической парадигме.
В отличие от Выготского, Кравков не поминает Введенского, но с точки зрения построения тела науки, его «Очерк психологии» 1925 года — предвестник классической Общей психологии Рубинштейна, а значит, и всех последующих учебников психологии. Он начинается естественнонаучно, не имеет глав, посвященных разуму, но зато впервые, вслед за работой Лазурского, вводит раздел «Мышление».
Но по содержанию этот раздел еще принадлежит предшествующей эпохе, и в нем явно ощущается работа самонаблюдения. «Очерк психологии» писался по идеологическому заказу и издавался «Работником просвещения» именно как первая попытка построения «выдержанного марксистского руководства по психологии». Это снаружи и очевидно. Но за этим скрывается другой путь, которым могла пойти психология.
Психология выбрала то, что навязывала ей, начиная с 1929 года, государственная идеологическая машина. Путь, предложенный Кравковым, был закрыт и стал тупиком. И сам Кравков сбежал, подобно Лурии, в пограничье с физиологией. Но закрыл этот путь всего лишь выбор, и его можно открыть, хоть прямо сейчас.
Начинается глава «Мышление» с попытки мягко отспорить у озверелых в то время рефлексологов и реактологов право говорить о психологии психологически:
«Наше взаимодействие с противостоящим нам миром сравнительно лишь в очень немногих случаях осуществляется путем простого рефлекса, когда то или иное впечатление, в силу анатомического устройства нашей нервной системы, тотчас же и неизменно влечет за собою определенное ответное действие. В громадном большинстве наших жизненных случаев реакция оказывается совсем не столь непосредственной и стереотипной» (Кравков, Очерк, с. 116).
Далее Кравков описывает иные способы действий, помимо физиологических реакций, которые выявляются, стоит нам столкнуться с «совершенно новыми положениями, в которые жизнь нас порою ставит». Это может быть перебор случайных действий или подражание лучшим образцам. Но может быть и третье:
«Натолкнувшись, например, неожиданно на то, что хорошо до сих пор запиравшаяся дверь нашей комнаты вдруг перестает запираться, мы не мечемся бесцельно, не воспроизводим чьих-либо чужих действий над этою дверью, не подражаем и кому-нибудь из сейчас окружающих нас лиц, но принимаемся самостоятельно искать причину незапирания двери, сообразно с чем предпринимаем меры и к ее устранению.
Подобного рода действия мы, по справедливости, называем разумными и ставим их в связь с теми мыслительными процессами, которые протекают в сознании субъекта в промежуток времени между получением им впечатления и ответным действием (Там же, с. 117).
Вот это и будет предметом исследования Кравкова в главе с названием «Мышление». Как вы понимаете, «разумные действия» могут относиться к мышлению только в рамках научно-психологического подхода. В действительности они относятся к разуму. И значит, Кравкова, как и Выготского, надо понимать через переводчика. Но он хотя бы прямо обозначил, о чем будет говорить, когда говорит о мышлении.
Что любопытно: Кравков говорит просто, опираясь не на какую-нибудь символическую логику, прибредившуюся в кошмарном сне одному из жрецов математики. Он говорит, опираясь на бытовые примеры, значит, для обычного человека, переводя науку на разговорный язык. Это значит, что он хочет сделать себя понятным. А это знак, — знак настоящего исследования и поиска истины. Муть не нужна, когда ты хочешь получить подтверждение верности своего видения.
В сущности, Кравков, дав всей теме имя «Мышление», показывает: в рамках этого обобщающего понятия мы, как психологи, можем рассматривать все, про что можно сказать, что это мысль. Сюда войдут такие мысли, которые в действительности являются проявлениями рефлекторных реакций. Войдут случайные метания мысли, перебирающие любые всплывающие в сознании образы, войдут образцы лучшего поведения, которые мы собирали годами.
Но войдет то, что называется разумным поведением. По сути, способность думать и решать задачи.
Затем он переходит к описанию того, как происходит думание, и начинает с рассуждения. Других способов думать он не видит, да и рассуждение для него очевидно во многом потому, что описано логикой. И все же об этом стоит рассказать подробно, потому что, в отличие от большинства других психологов, Кравков вводит логические понятия с помощью психологических наблюдений и самонаблюдения.
Глава 2. Рассуждение Кравкова
Я уже говорил, но повторю еще раз: для настоящего психолога, профессионала и прикладника, необходимо владеть школой самонаблюдения. Это первое. Второе требование — работать не с заумной научной мутью, а с тем, с чем человек сталкивается в обычной жизни. И третье — говорить об этом надо на том языке, на каком одна душа понимает другую. Обычный язык — это и есть язык психологии. Настоящей психологии, конечно, не подделки.
Главный признак настоящей психологии — она имеет теоретическую и прикладную части. Прикладной психология становится только тогда, когда работает с тем, что нужно людям. Научная психология работает только с тем, что нужно ей.
Кравков в 1925 году еще пытается сохранить для психологии возможность быть прикладной наукой. Поэтому он выводит теорию из самых простых и понятных бытовых примеров. Его рассказ о работе разума как рассуждении вырастает именно из такого примера, который могут понять все. Возможно, можно было найти пример лучше и короче. Но и такой он навсегда останется классикой психологии, тем более, что сходные примеры использовали и предшественники Кравкова.
Поэтому я приведу его целиком, разбивая на шаги. Тем более, что он говорит как раз о том, как думать, значит, это шаги думания.
«Обратимся к случаям из обыденной жизни, в коих мы вынуждены бываем подумать.
1. Допустим, например, что я, возвращаясь к себе домой, вижу, что на моем письменном столе обычное расположение вещей резко нарушено и царит полный беспорядок. Это обстоятельство вызывает у меня чувство живейшего изумления. Я задаю себе вопрос: что бы этот беспорядок мог значить? Что мне теперь надлежит делать? Моя мысль начинает работать.
2. Новое, необычное впечатление… я пытаюсь так или иначе объяснить, то есть как-либо включить в систему обычных для меня фактов и событий. Может быть, у меня в мое отсутствие был обыск, может быть, произошла кража, может быть, кто-либо из моих домашних искал спрятанные мною и понадобившиеся им ключи и т. д.
3. Мои дальнейшие поступки явным образом будут зависеть от того, какую из этих многочисленных возможностей я приму за истинную: если были воры — надо сообщить в милицию; если беспорядок произведен ребенком — надо просить присматривающих за ним взрослых не допускать этого впредь и т. д. Поэтому мне необходимо на том или ином ответе остановиться. Необходимо о наблюдаемом беспорядке сказать "он есть результат таких-то причин"» (Кравков, Очерк, с. 118).
Вот описание задачи, на примере которой и возможно обучение тому, как научиться думать и рассуждать. Я вставил в пример номера, обозначив шаги, на которые надо разбить исследование примера.
Первый — это не думание, это предшествующее ему состояние, которое Кравков называет изумлением, а Аристотель или Сократ назвали бы удивлением. С удивления начинается философия, как утверждали они. Но сейчас мы отчетливо видим: с удивления начинается думание и движение к пониманию. Это важно лля тех, кто хочет понять, любовью к чему была философия.
Но как это происходит?
Кравков, в действительности, многое пропускает как очевидное. Но в начальном учебнике должно быть названо все. Когда он говорит: новое, необычное впечатление, он не совсем точен. Это не только впечатление, хотя мы и можем сказать: впечатление такое, будто здесь побывали воры. Однако в действительности Кравков описывает сразу два и даже три шага работы сознания: получение впечатлений и сличение их с узнаваниями.
Получение впечатлений — это восприятие. Оно еще доразумно, но его надо различать как обязательно совершающееся действие. Но чтобы сличить эти впечатления с тем образом ожидания, что есть у нас, надо их превратить в образ, доступный для сличения. Чтобы было понятно, представьте себе условного «дикаря», который никогда не видел письменного стола. Поймет ли он, что на столе беспорядок? Для начала ему надо вообще научиться узнавать столы, затем письменные столы, затем создать себе хотя бы самое общее понятие о том, чем может быть порядок на столе… В общем, обрести понятие о том, на чем может быть порядок и беспорядок, и с его помощью сделать из самых непредсказуемых впечатлений образ беспорядка.
Только после этого его можно сличать с образом ожидания.
Это сличение даст определенность, после которой возможен поиск причины. Тогда начинается следующий этап в работе с образами. Теперь мы перебираем все хранящиеся в сознании образы, связанные со столом и беспорядком, подыскивая подходящий для объяснения. В сущности, мы снова сличаем эти образы с образом разгромленного стола.
Предшествующая этому состоянию сознания работа шла как узнавание. Это была работа сознания. Но отличающаяся от создания впечатлений. Эта работа велась с понятиями, значит, это работал разум. Но еще не рассудок.
Для того чтобы заработал рассудок, как раз и нужно определиться с исходными условиями задачи. А они таковы: сличив впечатления с образом ожидания, я понял, что на столе разгром. Я удивлен и задался вопросом: что это может значить? Разум тут же вытащил из сознания все возможные предположения в виде образов, конечно.
И я должен сличить их между собой, и выбрать наиболее подходящий для объяснения. Вот для этого мне необходимо вынести суждение, то есть произвести суд над всеми образами. Так начинается рассуждение, которое Кравков пытается сделать школой рассуждения для психологов, основанной на логической записи.
«Схематически говоря: необходимо к данному подлежащему найти сказуемое, решить: "есть Р". Подобного рода утверждение или отрицание чего-либо о чем-нибудь (об некоем S я утверждаю, что оно есть Р) является суждением.
То, о чем мы утверждаем или отрицаем что-либо, является психологическим подлежащим, а то, что мы о нем утверждаем или отрицаем, есть психологическое сказуемое. В приведенном нами выше примере, суждение о том, чем вызван беспорядок на письменном столе, может составиться лишь в результате известной предшествовавшей работы мысли, лишь в результате процесса рассуждения — одного внимательного восприятия исходного факта для образования суждения здесь недостаточно» (Там же, с. 119).
Я не знаю, нужна ли нам логика для того, чтобы научиться рассуждать. Приведенный пример показывает, что она — не более, чем способ записи того же самого, но кратко и наглядно, как кажется. Иначе говоря, его можно применять, можно и не применять. Если не испытывать особого увлечения к подобным тайным способам передачи обычных мыслей, то формальная запись может сильно затруднить понимание, а значит, и рассуждение. Это очевидно.
Менее очевидно, что таким же способом превратить язык психологии в тайный язык научного сообщества является и использование грамматических понятий — подлежащее и сказуемое. Проще от этого не становится, как и понятней. Но зато позволяет пишущему опираться на какие-то ранее заученные сложные образы, уже имеющиеся в его сознании. Если грамматический образ языка неверен или был неверно понят, неверным будет и всё, что на нем построено.
А то, что грамматики неверны, языковеды кричат постоянно!
Как бы там ни было, и грамматические подпорки, и символические способы записи, подобные математическому языку, являются лишь метафорами, то есть иносказаниями, способами говорить о предмете не прямо, а через облегчающие понимание примеры. Облегчающие ли? Иногда лучше и проще сказать прямо.
Как бы там ни было, но Кравков идет путем наукотворчества, и создает науку о психологии, опираясь на другие науки, в данном случае, на логику и грамматику. Именно с их помощью он начинает рассказ о рассуждении:
«Рассуждение начинается с изумления, с вопроса: "что за непорядок у меня на столе?" За ним следует более пристальное восприятие вызвавшего изумление факта» (Там же).
Начав объяснять рассуждение с помощью метафор, Кравков, как и большинство психологов, сразу же дает себе право на неточность. И оно сказывается во всем. Как вы уже видели, рассуждение не начинается с изумления. Изумление и удивление, конечно, предшествуют рассуждению, но не непосредственно. Если идти с такими допусками, то рассуждению предшествует само событие или мое возвращение домой… Но психология начинается с того места, где психолог рассматривает свой непосредственный предмет — сознание и его содержание, то есть образы.
Конечно, это не сама душа, но это то, что позволяет душе непосредственно проявляться.
Рассуждение не начинается и с вопроса. Вопрос лишь заставляет разум извлечь все имеющиеся образы предположений. Рассуждение начинается как суд над этими образами.
Так же неточно и высказывание, что вслед за вопросом начинается «более пристальное восприятие». Восприятие — действие непроизвольное. Оно не может быть более или менее пристальным. Оно — данность, к тому же мало зависящая от нашей воли. Оно просто идет.
Начинается пристальное изучение! И то не «вызвавшего изумление факта», то есть не стола с его беспорядком. Начинается изучение образов-предположений и сличение их с действительностью. Для чего действительность исследуется глубже:
«Мы выдвигаем ящик стола и смотрим, не пропали ли лежавшие там бумаги и ценные вещи. В зависимости от результатов подобного осмотра, мы строим ту или иную догадку: "это дело рук воров", или "это домашние искали ключ", или какую-либо другую» (Там же).
Опять неточность. Догадки мы «строили» раньше, если вы не забыли. Сейчас мы их проверяем! Мы, конечно, можем и по ходу изучения проверять и перебирать все возможные предположения, но они уже есть в наличии к этому времени. Задача — обрести уверенность в том, что происшедшее понято верно. Тогда правильное предположение будет переведено в состояние условий новой задачи, и станет, по сути своей, описанием образа мира, в котором эту задачу надо решить. В сущности, дальше мы просто будем исходить из этого предположения как из основания для своих последующих действий. Например, побежим вызывать милицию.
Дело это чреватое последствиями, поэтому нам нужна уверенность. Вот мы и проверяем свои предположения. Все просто, но Кравков, заявив логическую метафору, вынужден уходить во все большие сложности. Тем не менее, его описание остается верным, хоть и чуточку переусложненным:
«Мы не останавливаемся, однако, всегда на первой всплывшей у нас догадке; мы ищем основания для нашей уверенности в том, что она истинна, что данное S действительно есть Р. Для этого мы вскрываем содержание сделанного допущения, выводим вытекающие из него следствия и сопоставляем их с тем, что дает нам внимательное рассмотрение исходного факта.
Допустив, что "беспорядок есть дело рук воров", я делаю естественные вывод, что воровство всегда сопровождается похищением ценных вещей; смотрю, соответствует ли это следствие наличной действительности. Если да, и все ценные вещи, бывшие на столе, действительно пропали, — я полагаю свою догадку истинной; если же нет и, несмотря на полный кавардак на столе, ценные вещи с него никуда не исчезли, — я уже отбрасываю мысль о ворах и обращаюсь к построению и проверке одного из других возможных допущений» (Там же).
В сущности, прекрасное описание, если бы его не замутняла силлогистика. Естественные допущения и естественные выводы и заключения, как вы видели в самом примере, вполне достаточны для решения подобных бытовых задач. Так что, вполне уместно применить здесь «бритву Оккама» и исключить из использования лишние сущности.
И тогда мы получим, что рассуждаем мы, делая допущения. Но что это такое? Ведь до этого мы говорили о предположении. Разве это не одно и то же?
Если вглядеться в описание, то станет очевидно: пока у нас были предположения, мы перебирали их в уме. Но как только мы избрали считать одно из предположений возможным, мы сделали его допущением, то есть допустили мысль о том, что это и есть настоящая причина беспорядка. С этого мгновения мы стали иначе относиться к этому образу, как будто он и есть правда, и тут же стали проверять его на соответствие действительности.
Включилась же эта проверка с помощью развернутого устройства допущения: если это так, то должны быть такие-то и такие-то признаки.
И тут же подключили второе устройство с если: если я хочу найти эти признаки, мне надо сделать такие-то и такие-то действия. Тут же были извлечены из сознания образы этих действий, и я принялся открывать ящики и целенаправленно искать ценные вещи. Либо их отсутствие.
Это значит, что связка, если — то, является в действительности чем-то, что вызывает к жизни решения, которые заставляют наш разум работать и производить действия с сознанием. Значит, это не связка слов, и даже, похоже, не просто связка образов. Это какое-то состояние сознания, вроде морщины на нем, которая заставляет разум бежать по себе, как по колее…
Я, конечно же, говорю условно. И пока лишь собираю необходимый мне материал, создаю приблизительное описание исследуемого мною явления. И все же, мне думается, за тем путем, который был предложен Кравковым, и который я попытался рассмотреть, лежит дорога к настоящей прикладной психологии.
Более того, психология владеет такими средствами понять рассуждение, какими не владеет ни одна другая наука. Поэтому к рассуждению психологии просто необходимо будет еще вернуться. Пока же я делаю вывод: для основ науки думать психология рассуждения является школой изучения этой способности нашего разума.
Жаль только, эта психология уже почти вся в прошлом…
Глава 3. Рассуждение Кравкова (продолжение)
Следующий урок рассуждения Кравков выводит из другого, столь же простого, примера. Начинается он, как и в прошлый раз, как пример науки думать. Я разбиваю его на шаги:
«Я повертываю включатель электрической лампочки, но она не загорается. Это для меня неожиданность, и я удивлен.
Задаю себе вопрос: отчего бы лампочке не гореть?» (Кравков, Очерк, с. 119).
Дальше Кравков опускает имена шагов, и я буду их добавлять, чтобы сохранялась, так сказать, школа. В данном случае надо добавить, что, задавшись вопросом, я начинаю строить предположения, что, в действительности, означает, что разум начинает извлекать все имеющиеся у него образы возможных причин случившегося.
«Возможно, что она перегорела, возможно, что порвался провод, возможно, что перегорели предохранительные пробки, возможно, что она просто недостаточно плотно ввинчена и т. д.
Прежде, чем остановиться на одном из этих решений, я принимаю одно из них, делаю из него соответствующие выводы, смотрю на согласие или несогласие их с тем, что имеется в действительности, и в зависимости от этого, принимаю его или же перехожу к подобному же примериванию прочих возможных допущений» (Там же).
Как вы понимаете, «делать соответствующие выводы» можно только в рамках рассуждения или исследования. Но даже если это исследование, вроде дополнительного пощелкивания выключателем или подкручивания лампочки, ему предшествует рассуждение, начинающееся с введения условия: если это лампочка недостаточно вкручена, надо ее докрутить…
После этого рассуждение замирает, пока я не поработаю руками и не получу образ хорошо вкрученной лампочки. Тогда я делаю вывод не из состояния лампочки. А из того образа, что получил: это не решение, надо искать другую причину.
В общем, пример чрезвычайно очевиден в силу своей простоты, и Кравков использует его для перехода к более отвлеченным предметам, а значит, к использованию в рассуждении отвлеченных понятий. К сожалению, его снова сносит в попытки привить к простому и всем понятному рассуждению разума логические ветви, делающие пример научнее и мутнее.
«Когда перед нами встает необходимость сделать выбор между несколькими различными возможностями поведения (например, заняться ли нам сейчас же практической деятельностью, или же продолжать доканчивать свое образование), то, — если только мы не решаем следовать лишь непосредственно более приятной перспективе, — мы оказываемся вынуждены опять-таки рассудить, будет ли полезнее для нас и для общества, если мы сейчас же выйдем из школы, или же если мы проучимся в ней до полного окончания курса.
Иными словами, нам опять-таки надлежит вынести и обосновать то или иное суждение. Если мы "оставление сейчас школы" назовем через S1, а "наиболее полезное для себя и для общества поведение" Р, то разумно выбрать между нашими двумя возможностями и будет означать принять суждение "S1 есть Р" или "S1 не есть Р" за истинное» (Там же, с. 120).
Чем хороши эти ранние попытки Кравкова играть в логические игры, так это очевидностью того, насколько они искусственны и не нужны для действительного рассуждения. Нигде в примерах Кравкова мы не можем углядеть, что знание всех этих S и Р облегчит нам решение задачи. Если, конечно, нашей задачей является то, что описано в примерах. Но вот если наша задача — сдать экзамен придурку-преподавателю,'который измывается над студентами, или войти в сообщество ему подобных, тогда польза логики для психолога становится очевидной.
Правда, задача тогда незаметно подменяется и становится действительно похожей на школьную задачу, когда нас заставляют решать задачи физические, химические и математические не затем, чтобы с их помощью решать задачи жизненные, а затем, чтобы получить образование, соответствующее идеологическим требованиям общества, избравшего стать современным.
Это значит, что, решая школьные задачи, мы их решаем ради решения задачи более высокого порядка, и рассуждение наше становится двусложным: чтобы получить свободу от садиста, надо научиться решать эти задачи. То есть: чтобы решить мою задачу, надо решить задачу ему. Это как с ребенком: хочешь провести вечер в свое удовольствие — иди читай сказку маленькому палачу.
После инъекции логистики, Кравков начинает сам слегка плавать, будто утерял ясность сознания, поэтому его вывод надо принять с настороженностью:
«Таким образом мы можем видеть, что в мышлении мы стремимся всегда к установлению обоснованного суждения.
Суждение же есть, как мы уже упоминали, утверждение или отрицание чего-либо о чем-нибудь, т. е. есть всегда установление отношения между предметами. Поэтому-то установление соотношений между предметами мы и можем считать основной и характерной функцией мышления» (Там же).
Во-первых, каким образом? Из предыдущего примера никак не следует, что «мышление» стремится «к установлению обоснованного суждения». Там лишь Кравков заявляет, что «нам опять-таки надлежит вынести и обосновать то или иное суждение» с помощью силлогических символов.
Во-вторых, что такое суждение? То, что суждение же есть, как мы уже упоминали, утверждение или отрицание чего-либо о чем-нибудь, мы опять же не выводим из примеров, а узнаем от Кравкова в точности таким образом, как это делают логики, а не психологи:
«Схематически говоря: необходимо к данному подлежащему найти сказуемое, решить: "S есть Р". Подобного рода утверждение или отрицание чего-либо о чем-нибудь (об некоем S я утверждаю, что оно есть Р) является суждением» (Там же, с. 118).
В худших традициях логики Кравков в данном случае не выводит понятие суждения из жизни, а навязывает нам, что считать суждением, по принципу: договоримся утверждение или отрицание чего-нибудь о чем-нибудь называть словом «суждение».
Это «суждение» есть лишь имя, заимствованное из обычного языка и используемое логиками для обозначения чего-то своего. Возможно, оно даже совпадает с тем, что считал суждением народ, и что считает суждением наш язык. Но это, можно сказать, случайность, в общем-то, даже мешающая чистоте науки. А поскольку Кравков сильно увлекался Гуссерлем, подобная чистота психологии от психологизма могла иметь для него значение и уж точно пробиралась в его рассуждения неосознанной.
Ну, и третье: при чем тут мышление, если все это время мы говорили о рассуждении, а временами Кравков проговаривался и поминал разум? Но это между строк: в рамках условной системы понятий, используемой психологами, где мышление есть родовое имя для всего, что мы можем наблюдать в своем сознании, можно считать, что такой вывод условно верен. Условно — в логическом смысле. В психологическом, как я показывал уже раньше, он не верен, что означает, что он верен в рамках условного рассуждения, но не соответствует действительности человека.
Но это мелочи, ведь мы говорим не о человеке, а о его способности рассуждать!..
Дальше Кравкова уносит в тот поток мысли, что создал Вильям Джемс в своих «Беседах с учителями», и он начинает вещать что-то педагогическое для учителей, желающих испортить жизнь школьникам с помощью суждений и силлогизмов.
Это я оставляю для настоящей науки и расстаюсь с Кравковым на том рубеже, до которого он был хорош и просто рассказывал, как надо думать, рассуждая. Думается мне, что эта часть его психологии когда-нибудь будет признака классикой и оценена по достоинству.
Глава 4. Рассуждение Челпанова
Георгий Иванович Челпанов (1862–1936) был, кажется, последним русским психологом, который писал о душе. При этом он очень хотел делать научную психологию, создал лучший в мире Институт экспериментальной психологии и вообще уделял немало внимания тому, как сохранить душу в психологии, несмотря на высшую нервную деятельность.
В итоге он оказался между двух стульев: «следует признать, что учение о душе и учение о душевных явлениях составляют две части одной и той же психологии» (Челпанов, Учебник психологии, с. 2), — и был выкинут из науки и своего Института победившими марксистами. Это было жестоко, но истина не может быть предметом договора и примирения враждующих сторон. Она такая, какая есть.
Челпанов старался примирить и в итоге дотянул на посту директора Института до 1924 года. Дальше его двойственность была нетерпима. Если бы он не заигрывал с естественной наукой, он не дотянул бы и до этого времени, но зато его книги остались бы в веках, как выражение либо крайней ошибки, либо наиболее близкого к истине пути. Сейчас они оставляют немножко жалкое впечатление, поскольку двойственность его проявляется во всем…
Вот например:«…рациональная же психология разрабатывается путем умозрения, умозаключения или рассуждения (от латинского ratio, что значит "разум ")». (Там же).
Как это понимать? Не мог же Челпанов действительно считать, что русские научились рассуждать с помощью прививки латинского ratio? Очевидно, он говорит о том, что русское слово «рассуждение» происходит от ratio? Глупо. Но и это не всё! Как русский человек мог связать рассуждение с разумом, а не с рассудком?
А Челпанов и не русский, когда пишет эти строки. Он — психолог, член сообщества, ограниченный его языком и правилами. Можно сказать, сильно ограниченный психолог. У него есть лишь тот набор кубиков, которыми снабдила его его наука. Поэтому у него рождаются высказывания, возможные только в сообществе, которое искусственно сузило свои знания о мире тем, что можно вывести путем картезианского рассуждения из оснований, избранных все тем же Декартом.
И вот эта зажавшая уши, рот и глаза обезьяна, пишет:
«Умозрение именно означает познание при помощи разума в отличие от познания посредством опыта. Как мы видели выше, существование души есть предмет умозаключения, умозрения» (Там же).
Психолог той поры либо ВЕРИЛ в душу, либо НЕ ВЕРИЛ. Но мысль о том, что душу можно не вывести путем рассуждения из исходного когито Декарта, а познать, просто выйдя из тела, ему даже не приходила на ум. И в то время люди переживали клинические смерти, и в то время путем упражнений или усилий психолог мог сам испытать внетелесные состояния, но он этого не делал! Просто потому, что это еще не было введено в научный оборот.
Ушки и глазки настоящего ученого должны быть прочно запечатаны для всего, что еще не одобрено общественным мнением его сообщества. Психологи — сверхнравственные мальчики и девочки!
Сообщество не говорило о рассуждении, оно составило корпус основных понятий своей науки, и психолог не имеет права прямо говорить о том, что видят его глаза. Даже если это око души. Поэтому у Челпанова в его оглавлении нет разделов ум, разум, рассудок. У него, как и полагается, есть представления, память, понятия, речь, а также суждения и умозаключения.
Челпанов излагает начальный курс психологии для гимназий, поэтому он подчеркнуто отстранен и приводит правящие мнения обо всех важных понятиях своей науки. Но при этом он все же верил в душу, а значит, видел свою науку иначе, чем побеждавшие естественники. И у него все равно прорываются такие взгляды, которые после него уже не вмещались в тело науки.
У него есть представления, понятия, речь, суждения и умозаключения и нет того, что их использует. Они просто есть у человека, как и голова, которой он кушает. Это научная традиция или мировоззренческое требование: не говорить о разуме и рассудке как свойствах или способностях души. И традиция стойкая, живущая до сих пор.
Для примера беру «Историю и философию науки», только что вышедшую из типографии в 2008 году и пишущую о том же предмете:
«Третий этап в развитии отражения — отражение в социальной системе. Здесь отражение принимает форму человеческого познания и его результата — знания. К ощущениям, восприятиям, представлениям и образному мышлению, имевшимся у высших животных, у человека прибавляется понятийное мышление, или разум.
Он включает в себя три формы — понятия, суждения и умозаключения».
Что такое «формы», которые включает в себя разум? Как может разум вообще включать в себя какие-то формы? Эти «формы» использованы авторами лишь для связки слов в предложении, чтобы не ломать голову и не искать настоящего имени. А может, и хуже: чтобы не использовать то имя, к которому относятся эти частные понятия, так сказать, чтобы не множить сущности, без которых и так можно обойтиться!..
Но что делает разум? Он думает, разумеет. Стало быть, понятия, суждения и умозаключения — это то, что обеспечивает думание, разум думает с их помощью. Или рассуждает. Челпанов выдаст эту маленькую тайну в своем Учебнике. Но насколько он верен традиции! Судите сами:
«Мышление же при помощи понятий, мышление о вещах вообще без слов невозможно. Слово есть знак вещи вообще. Понятия могут осуществляться только в том случае, если у нас в уме есть какие-нибудь заместители, знаки и главным образом слова. Способность мышления при помощи понятий называется разумом.
Она присуща только человеку, потому что человек обладает способностью речи… Животное может иметь элементарные мыслительные процессы, может иметь представления единичных вещей, но не может иметь общих представлений или понятий…» (Челпанов, Учебник психологии, с. 134).
А дальше он излагает понятия, суждения и умозаключения. Пока наука верна себе в своей искусственной слепоте. Но все же Челпанов — это не эпигон, не простой перепевала общепринятых глупостей.
Вот его определение умозаключения:
«Чтобы закончить обзор познавательных процессов, нам следует рассмотреть еще тот процесс, который называется умозаключением. Если нам дается два или несколько суждений и из них необходимо вытекает новое суждение, то такой процесс называется умозаключением или рассуждением» (Там же, с. 142).
Умозаключение психологии — это и есть скрытое рассуждение!
А заключается оно в использовании уже известных суждений для выведения новых. По крайней мере, таково понимание рассуждения Челпановым. Поэтому важно понять, что есть для него сами суждения. Что касается умозаключений, то Челпанов различает их всего три вида: индукцию, дедукцию и «умозаключение от частного к частному».
То есть умозаключение от частного к общему, от общего к частному и от частного к частному. Два первых вида лучше изучать по логике, последний Челпанов поясняет примером:
«Если ребенок обожжется на свече, то он не решается больше подносить руку к свече, думая, что он обожжется» (Там же, с. 143).
Что же касается суждений, то тут Челпанов настолько интересен, что об этом стоит рассказать особо.
Глава 5. Суждения Челпанова
Итак, исходное определение рассуждения у Челпанова было таким: Если нам дается два или несколько суждений и из них необходимо вытекает новое суждение, то такой процесс называется умозаключением или рассуждением.
Не буду придираться к тому, что, с психологической точки зрения, сведение рассуждения к умозаключению с очевидностью сужает понятие рассуждения. Челпанов не только психолог, но и логик, и он болеет логичностью. Не в смысле качества рассуждения, а в смысле использования понятий логики. Поэтому в данном случае он просто потерял себя как психолога и пытается быть круче психологов, поскольку он — логик и знает что-то такое, чего психологи должны бояться. И слушаться!
Поэтому, чтобы понять Челпанова, надо сличать его Психологию с Логикой. И как ни странно, это сличение показывает, что он искусственно вбивает себя в более узкие рамки, чем позволяли ему его способности. По крайней мере в отношении рассуждения.
Это очевидно, когда читаешь его «Введение в философию». Георгий Иванович был умный и знающий человек. Он был одарен и не предавал свою душу. Но все же он не был в полной мере философом, хотя и писал философские работы. В Предисловии к первому изданию «Введения в философию» в 1905 году он пишет: «Для изучения настоящей книги необходимо предварительное знакомство с элементами логики и психологии» (Челпанов, Введение, с. VIII). А далее предлагает как раз свои учебники логики и психологии.
С действительно философской точки зрения — это обман и самообман. Философия должна была закладывать основы и начала для логики и ставить требования перед психологией, задавая ей направление поиска. Психология может предшествовать философии, только если философия — это наука о человеке, скажем, гносеология или теория познания. Тогда психология — это то орудие, которым добываются знания о действительности.
Но «Введение» Челпанова — это классический учебник рубежа девятнадцатого и двадцатого веков. Он, конечно, поминает гносеологию, но лишь в историческом смысле, то есть как рассказ о воззрениях других философов. А затем уходит к онтологии и космологии. Философия, как ее видит Челпанов, отнюдь не есть наука, которая заказывает психологии исследования. Она лишь учитывает ее.
Это значит, что требование Челпанова предварительно знать логику и психологию выдает потребность не в основах и началах, а в языке. Чтобы понимать философов той поры, уже требуется владеть непростой терминологией, отличающейся от живого языка. Философия уже далека от мудрости, как ее понимал народ. Философ уже не мудрец, а Мыслитель, и звучит гордо…
При этом в первой же главе, посвященной задачам философии и ее методу, Челпанов попросту и по-бытовому проговаривается:
«В настоящее время философы всех направлений признают, что возможен только один способ познания, именно, познание при помощи опыта и наблюдения, руководимого рассуждением» (Там же, с. 2).
Не стоит надеяться, что он сам осознал, что сказал. Дальше он к этому не возвращается. В действительности он лишь отразил спор между немецкой и английской школами философствования, между эмпиризмом и немецким идеализмом. Идеализм, как казалось, постигает истину исключительно с помощью рассудочного созерцания работы «чистого разума», а эмпиризм требовал признать, что никакого чистого разума нет, а есть лишь понятия, извлеченные из жизненного опыта.
Так что это «рассуждение» Челпанова совсем не то же, что и в утверждении, что рассуждение есть умозаключение. Это рассуждение — вполне бытовое понятие, описывающее то, как, к примеру, делал философию Кант. А Кант, безусловно, не только умозаключал. Он — рассуждал, но шире, в общем, лучше бы сказать: мыслил! Да вот — выскочило! Кстати, никто из философов в действительности не делал такого заявления, что рассуждение должно руководить наблюдением над опытом. Это Челпанов вывел из собственных наблюдений за тем, как делается философия в де й ствител ьн ости.
А в действительности все философы, которые сказали хоть что-то свое, рассуждали, пытаясь понять то, что открывалось им при наблюдении за собой и другими людьми. Это рассуждение в широком смысле.
И тем не менее: рассуждение — это то, что должно руководить наблюдением и опытом, а значит, и познанием. Вот действительно философский подход. Если философия — это любовь к мудрости, она должна руководить тем, как постигается истина и добывается мудрость, задавая соответствующее мировоззрение. Задавая его, безусловно, с помощью философского, а не логического или математического рассуждения. И тогда логика и психология оказываются орудиями этого рассуждения и должны изучаться после того как станет ясно, как и для чего их применять.
Но Челпанов советует начинать с логики, и я последую его совету, чтобы понять ход его мысли. Итак, мне нужно понять, что такое рассуждение, сведенное к умозаключению, которое состоит в выведении из имеющихся суждений нового?
В 13 главе его «Учебника логики» есть раздел, который так и называется — Определение умозаключения:
«Теперь мы рассмотрим умозаключение или рассуждение, которое представляет собою наиболее совершенное логическое построение. Умозаключение получается из суждений, и именно таким образом, что из двух или больше суждений с необходимостью выводится новое суждение. Это последнее обстоятельство, именно выведение нового суждения, особенно характерно для процесса умозаключения.
Итак, умозаключение есть вывод суждения из других суждений, которые в таком случае называются посылками, или предпосылками» (Челпанов, Учебник логики, с. 70).
Челпанов нигде не доказал, что рассуждение и есть умозаключение. Он просто навязал читателям их тождество. В его изложении встречаются убедительные выражения вроде: «с необходимостью выводится» и «особенно характерно». К ним сразу же хочется придраться: это лишь «правильная речь» для изложения логики, или же нас в чем-то хотят убедить? К примеру: всегда ли при умозаключении из суждений новое суждение выводится с необходимостью? И: а что менее характерно для умозаключения, чем выведение нового суждения?
Далее Челпанов перечисляет виды умозаключений, как делал это и в «Учебнике психологии». Правда, теперь их оказывается больше, что показывает логику как подробно разработанную науку. Но пока меня больше занимает то, из чего состоит рассуждение, то есть собственно суждения. Умозаключение, безусловно, используется в рассуждении, как, например, и слова, знаки или понятия, но само это слово предполагает какие-то действия с суждениями. Вот их я и хочу понять.
В «Учебнике психологии» Челпанов дает лишь сокращенное описание понятия «суждение». Оно искажает действительное понимание самого Челпанова:
«Мы рассмотрели такие познавательные процессы, как ощущение, восприятие, образование общих представлений…
Чтобы определить, что такое суждение, мы рассмотрим несколько примеров суждений. "Этот человек честен" есть суждение. "Железо проводник теплоты" есть суждение. "Растение есть организм" — суждение. Из этих примеров мы видим, что в суждении мы приводим в связь два представления, мы устанавливаем между ними то или иное отношение» (Челпанов, Учебник психологии с. 137).
Я не хочу сейчас обсуждать убеждение Челпанова и всего научного сообщества в том, что суждение является «познавательным процессом». Если считать познанием не то, что дает знания о действительности, а то, что производит определенный вид образов, которому можно дать имя «знания», то такая точка зрения имеет право на существование. Но вот понятие представления оговорить необходимо.
Дело в том, что Челпанов строго следует за кантианской традицией делить все имеющиеся в нашем сознании образы на низшие и высшие, используя слово представление не в том смысле, в каком его использовал народ, а жестко приписывая ему искусственное значение, придуманное Кантом. Его «представление» — это не сложный образ, могущий включать в себя даже понятия, который ты представляешь себе, а простейший образ, каким ощущение запечатлевается в нашем сознании.
Для русского языка этот психологический термин есть простая подмена слова «образ» на термин тайного научного языка «представление»:
«То, что является в нашем сознании, когда какое-либо ощущение возобновляется или воспроизводится, называется представлением, идеей, образом» (Там же, с. 65).
Это значит, что суждение — это не установление отношений между представлениями, а установление отношений между образами в самом широком смысле этого слова. В том смысле, в каком образом может быть и простейший образ восприятия, который мазыки называли истотой, и понятие, и представление. Понятое так, суждение превращается в то, что называлось в психологии ассоциацией. Возможно, искусственной. Очевидно, Челпанов чувствовал слабость такого определения и поэтому уточнил:
«По общепринятым воззрениям, в суждении мы высказываем или утверждаем что-либо относительно чего-либо» (Там же, с. 138).
Вот это сущностное дополнение. На мой взгляд, именно в нем и скрывается понимание. Хотя я воспользовался бы для выражения этой же мысли русским языком: в суждении мы судим. Но тогда потребовалось бы определить, что значит судить? И тут пояснение «утверждаем» может помочь. Похоже, судя, мы утверждаем, то есть делаем нечто твердым, как при закладке оснований. Для чего? Для того же рассуждения, то есть для движения мысли, для думания…
Вынося суждение, мы создаем те опоры, которые считаем соответствующими действительности и потому позволяющими двигаться к истине. Мы считаем… не более! И делаем мы это чаще всего в речи. Так речь становится убедительной. И так в ней отражается наш поиск путей к истине. Поэтому появляется соблазн посчитать этим путем саму речь и посчитать законы, правящие речью, законами познания…
«То представление, о котором что-либо высказывается, называется субъектом, подлежащим; то представление, которое называет, что именно высказывается, называется предикатом, или сказуемым» (Там же).
Из этого объяснения стоит запомнить только то, что субъект — это подлежащее, а предикат — сказуемое. И то только для того, чтобы понимать формальную логику, потому что она стала наукой о языке, почти двойником грамматики.
В «Учебнике логики» это очевидней:
«Суждение есть известное умственное построение, но, будучи выражено в словах, оно называется предложением.
Грамматический анализ предложения. В предложении мы всегда высказываем что-нибудь относительно чего-нибудь. То, относительно чего мы высказываем, называется подлежащим, субъектом, а то, что мы о нем высказываем, называется предикатом, сказуемым» (Челпанов, Учебник логики, с. 42).
Дальше идет условный язык, отражающий узкий взгляд на предмет. Сразу появляется искушение задавать вопросы. Например: в каком смысле говорится, что в предложении мы всегда высказываем что-нибудь? А если мы спрашиваем, это тоже высказывание? Тогда, в каком смысле? И так далее.
Точно так же условны и уязвимы и все остальные построения Челпанова, как только он начинает излагать логику:
«Познание и суждение. Если бы у нас были одни только представления и понятия, но не было бы их соединения или связи, то могли бы мы сказать, что у нас есть познание? Конечно, нет. Познание может быть только в том случае, если мы имеем дело с истинностью или ложностью; а вопрос об истинности или ложности возникает только тогда, когда между понятиями устанавливается известная связь; это бывает именно тогда, когда мы судим о чем-нибудь» (Там же).
Так и рвется: совсем дурак, что ли?! Логика каким-то магическим образом лишает философов разума, и они начинают бредить в неведом сне. Судите сами: у вас есть образ чего-то, что вы увидели, и даже больше: у вас есть понятие о чем-то, с помощью которого вы совершаете какие-то важные действия и выживаете в этом мире. Эти образы пришли путем прямого восприятия действительности и настолько ей соответствуют, насколько только это доступно нашим органам восприятия.
Конечно, они ложны в силу своей неточности, и орел мог бы рассмотреть эту вещь точнее, а волк разнюхать лучше. Но уровень нашего восприятия — это данность и предел истинности, определяемый нашим воплощением. Эту «ложность» можно не учитывать или, как говорится, выносить за скобки. Главное, что истинность этих образов достаточна для выживания, и значит, они соответствуют действительности. И это однозначно свидетельствует: мы знаем мир. У нас есть познание. И оно не ложно.
Но вот когда мы начинаем судить о чем-то, устанавливая связи между понятиями, мы уходим от действительности к содержанию своего сознания. И тогда действительно появляется возможность ложности или истинности. Но не познания, а суждения!
Для живого человека это — отвлеченный предмет, никак не подрывающий качество его познания мира. А для логика и философа — это подмена всего познания. Его познание — это не познание действительности, а познание истинности или ложности его суждений!..
А что же происходит у него со всем остальным познанием мира, запечатленным в огромном Образе мира и во всем содержании его сознания, когда философ убеждается, что его суждения ложны? Может, они отменяются, и философ вдруг теряет способность ходить, писать, выбирать вино себе к обеду?
Заигрались. Но и бог с ними.
Зато в этой куче мусора, которое назвали логикой, есть зерна действительно любопытного. Любопытного, если отбросить грамматический взгляд на суждения и сохранить только основное, а именно то, что суждение — это установление связи между двумя образами. Причем установление именно такой связи, которая позволяет вывести следующее суждение, становящееся опорой для рассуждения. Если идти не от грамматики, а от живого языка, то суд — это оценка и вынесение решения о том, как поступать с тем, что мы рассматривали. Это решение и воплощается в той опоре, что мы создаем, устанавливая связь между образами.
Вот о природе этой связи Челпановым сделано красивое наблюдение, которое я бы не хотел упускать.
«Уверенность или вера. В суждении самым существенным является утверждение; без утверждения не могло бы быть суждения. Но для того, чтобы я мог что-нибудь утверждать, я должен иметь уверенность в том, что утверждаемое мною имеет объективную реальность, что оно существует в действительности, а не только в моем сознании.
Если я утверждаю, что "доска черная", то это происходит от того, что я уверен, что вне меня существует предмет, который называется доской и которому присущ черный цвет. Если бы у меня такой уверенности не было, то я не мог бы высказывать указанные суждения. Простого соединения представлений было бы совершенно недостаточно для образования суждения» (Челпанов, Учебник психологии, с. 138).
В сознании философов всё так запутано! Декартово когито, то есть утвержденная им исходная точка рассуждения — я мыслю, значит, я существую — замкнуло философов на самих себя. Они уверены, что они рассуждают сами по себе, независимо от других людей, а речь используют лишь по чистой случайности, поскольку так исторически сложилось. И их внутренняя речь — это прямое отражение действительного познания мира.
На самом же деле речь нужна для общения с другими. И когда у философа появляется утверждение, что «доска черная» или «теперь день», это лишь вырванный из потока жизни кусок действительного общения с другими людьми. И проверять его на истинность надо не по внутренним ощущениям, а по тому, как это помогает другим людям действовать и жить.
Если твое высказывание-утверждение использовано другими так, как это ожидается, суждение было верным. Если же они усомнились, оно сомнительно. А если они предлагают тебе полечиться, суждения твои ложны.
Речь рождалась как орудие, облегчающее выживание не человека, а людей, общества в этом мире, то есть на Земле. И если высказывания верны, то верны они именно в том смысле, что другие люди при их ограниченной, как и у тебя, способности восприятия все же действуют верно относительно того, на что ты им указал своим суждением. Это предназначение речи и одновременно ее ограниченность как орудия. Этого нельзя не учитывать.
Если за речью и есть логос, то не в ней, а там, где живет разум. Поэтому действительным способом судить о том, насколько верны наши высказывания, является их использование в общении с другими людьми. Но это относится лишь к простейшим высказываниям, которые соответствуют действительному миру с очевидностью, то есть напрямую описывая вещи или действия людей.
Но люди имеют сложное сознание. Их телесные действия отражают образы, сложенные в их сознании из множества понятий. Люди могут сложить их неверно или иметь намерение обмануть. Вот для этих случаев и требуется искусство логики или способность как говорить убедительно, так и понимать тех, кто говорит убедительно, то есть пытается обманом заставить тебя сделать что-то выгодное ему.
«Уверенность может иметь различную степень. Если уверенность достигает наивысшей степени, то суждение, которое мы составляем, представляется нам вполне достоверным. Например, я уверен, что в настоящий момент — день, а не ночь. Эта уверенность достигает высшей степени, а потому суждение "теперь день" приобретает для меня наибольшую достоверность.
Но иногда уверенность, которая у меня бывает, когда я высказываю суждение "А есть В", достигает такой же степени, как и уверенность, с какою я мог бы произнести суждение "А не есть В". Тогда я не могу утверждать, что "А есть В", я воздерживаюсь от такого суждения…
Это будет тем психическим состоянием, которые мы называем сомнением, колебанием…
Таким образом мы видим, что уверенность является существенным элементом акта суждения. Поэтому полное определение суждения будет заключаться в следующем: суждение есть такой акт соединения представлений, с которым связывается уверенность в том, что утверждаемая связь представлений имеет объективную реальность» (Там же, с. 139).
Попросту говоря, Челпанов считает суждением лишь такое соединение образов, про которое ты уверен, что оно соответствует действительности.
Это не однозначно. Софисты осознанно использовали суждения, которые никак не соответствовали действительности. Сократ во всех своих беседах намеренно заставляет собеседника судить о вещи то так, то иначе. Собеседник, быть может, и уверен в своих суждениях, но Сократ-то знает, что намеренно говорит нечто не истинное. Однако при этом эти его слова не перестают быть суждениями.
Наверное, надо внести уточнение в это определение Челпанова: в обыденной речи человек, высказывая суждение, уверен, что оно соответствует действительности. Однако философ, логик или обманщик может построить свое рассуждение на заведомо ложных суждениях, и при этом они останутся суждениями, а рассуждение — рассуждением.
В общем, эта часть логики и психологии еще не доведена до совершенства, и описание той действительности, которую она отражает, по-настоящему не сделано. Однако, если отрешиться от того, что можно намеренно использовать ложные суждения, или, вернее, можно искусственно придавать ложным утверждениям вид суждений, то суждение как таковое, очевидно, рождается как непосредственное отражение действительности. И никакого действия, которое мы можем назвать верой, в нем нет и не может быть!
Я гляжу в окно и понимаю: сейчас день. Я это вижу: где место, куда может вкрасться вера? Я сужу об этом по тем признакам, которые научился связывать с понятием «день» с самого рождения. Они просто складываются в образ узнавания, и мне не требуется никакая вера. Но при этом я мог ошибиться. Особенно в отношении сложных явлений. И тогда мое видение ложно. Но не для меня, а для стороннего наблюдателя. И только он в состоянии оценить, то есть вынести суждение, что я верю в свои слова.
Я же в них не верю. Я так вижу!
Очевидно, что имеющееся сейчас в моем распоряжении описание суждения неполно и неполноценно. Им еще надо заниматься.
Глава 6. Психология Владиславлева
Русская психология развивалась в девятнадцатом веке как наука о душе. Это, безусловно, было связано с влиянием православия, которое всеми силами пыталось ограничить духовную свободу русских людей, насаждая цензуру и поддерживая карьеристов и приспособленцев, вроде Магницкого, рвавшихся к власти. Попытки вольнодумства жестко пресекались.
Как ни странно, но именно эта жесткая и прямолинейная политика была использована врагами души. В 1850 году было совершено, как сейчас говорится, заказное убийство русской философии. Философские факультеты были закрыты, и преподавали философию только в Духовных академиях. Казалось бы, официальное православие победило своего врага.
В действительности же оно лишь уничтожило тех, кто сдерживал врагов православия — естественников. В итоге этого деяния образовалась духовная пустота, и ее тут же заполнили шарлатаны от вульгарного материализма, вроде Сеченова, Чернышевского, Антоновича, и прочие террористы, названные Достоевским бесами. В России загремели взрывы, пошатнулся трон, а с ним и главная опора православия.
Чтобы спасти Россию от революции, пришлось пойти на срочные реформы и изменить ее лицо так, что из абсолютной монархии она, на деле, превратилась в монархию условную, точнее, ограниченную. Излишняя жестокость в сочетании с бездумностью были прямым путем к тому положению, в каковое привели Церковь большевики, которые сделали с ней то же самое, что сами церковники проделали с русской философией.
Философия за тринадцать лет умертвления потеряла почти все кадры профессиональных философов. Была утрачена целая культура.
В 1863 году, вслед за первыми реформами, была возвращена в Россию и философия. Первым заведующим кафедрой философии в Московском университете был поставлен профессор Киевской духовной академии Юркевич. А из числа одаренной молодежи были выбраны двое — Владиславлев и Троицкий, — которых отправили на несколько лет стажироваться за границу, а потом и сделали профессорами философии, которые возрождали русскую философскую культуру.
Но это была уже совсем иная философия!
Учитель того самого Введенского, который предложил выкинуть из психологии разум, рассудок и ум, Михаил Иванович Владиславлев (1840–1890) вел в Петербургском университете философию, логику и психологию. Он был поразительно грамотным и очень самостоятельным мыслителем. Наверное, не случайно именно он был назначен ректором Петербургского университета. Начинал он с диссертации «Современные направления в науке о душе». Так что его психология шла в ногу со временем…
В 1881 году он выпускает огромное двухтомное сочинение «Психология. Исследование основных явлений душевной жизни». Это был труд, из которого так или иначе вырастали все последующие психологические сочинения России. Я не смог понять, учитывал ли он русских своих предшественников, вроде Кавелина, Карпова, Голубинского, Авсенева, но зарубежную психологию он знал хорошо. Вероятней всего, русские психологи просто не казались ему стоящими, потому что в отношении «Логики» Карпова он отзывается весьма уважительно.
Это пренебрежение к своим русским предшественникам, вероятно, было вызвано тем, что Владиславлева в рамках психологии занимали иные предметы. То есть не собственно душа, хотя он определенно верил в душу, а некоторые ее проявления, такие как воля и чувства. Он даже придумал, как это видно по второму тому, свой собственный способ измерения чувств, чему очень завидовал Введенский, создавший впоследствии целую лабораторию для подобных работ.
Соответственно, не очень занимало Владиславлева и рассуждение. Причем настолько «не очень», что даже в своей знаменитой «Логике», он избегает этого понятия. Тем не менее, знать Владиславлева психологу необходимо. Его образ работы человеческого сознания гораздо полнее, чем у современной психологии, а его ошибки — показательны для понимания того, как психология стала современной. При этом, даже не называя имен, он отчетливо перекидывает мостик между психологией предшествовавшей и современной.
Итак, Владиславлев был учителем Введенского. И когда Введенский говорит, что вместо разума, рассудка и ума надо использовать имя, которое уже привилось в психологии, он, в первую очередь, имеет ввиду именно своего учителя. Это Владиславлев придумал дать общее имя всему тому, что психолог обнаруживает «у себя в голове». Правда, звучит это у него не так прямо, как у Введенского. Он решает наименовать этот «поток сознания» иностранным словом «рефлексия»:
«Прежде всего сделаем замечания о названиях рефлексии. Одни из них обозначают ее как деятельность, другие именуют ее собственно как способность к известной характерной работе.
В первом смысле, мыслительная деятельность называется рефлексией, мышлением. Способность, из напряжения которой она возникает, именуется рассудком, умом, разумом» (Владиславлев, Психология, с. 313).
Если я правильно понимаю Владиславлева, рефлексия — просто имя «покрасивше» для мышления. И при этом она возникает из способности, которая называется рассудком, умом, разумом, которые Владиславлев не различает. Конечно, он не мог их уж совсем не различать, поскольку прекрасно знал Канта и даже сделал первый перевод «Критики чистого разума». Но там различение было философским и кантианским, попросту, надуманным. А здесь Владиславлев пишет как психолог, и как психолог он избегает этого предмета. Зато он делает предметом психологии мышление:
«Название «мышление» есть имя самой деятельности, которая стремится к познанию предметов. Оно производит мысли, ставит их в разнообразные отношения и образует из них сложное целое. Оно называется логическим, поскольку в своей деятельности сознательно следует логическим законам и правилам…» (Там же, с. 313–314).
Думаю, устаревший язык Владиславлева играет с ним шутку. Мышление называется логическим, ЕСЛИ осознанно следует логическим законам и правилам. Поправил бы я и неоправданное утверждение, что мышление стремится к познанию — это неоправданное сужение понятия. Но в остальном определение очень точное: мышление — это то, что производит мысли и создает из них сложное целое. Но мышление пока меня не интересует. Гораздо интересней следующее определение:
«Слово «рассудок» есть название общепринятое лишь для одной из сторон умственной деятельности, той, которая преимущественно судит о предметах познания; мы рассуждаем, то есть приводим в порядок, разбираем свои мысли, каждому предмету как бы отдаем должное, что принадлежит ему в действительности. Следовательно, упомянутый термин есть название главнейшее для аналитической деятельности ума.
Даже если не ограничиваться таким толкованием разбираемого названия, а принять кантовское, именно, что рассудок есть способность образующая правила, которые прилагаются нами в возможном опыте, то и в этом случае означенное имя будет лишь односторонне обозначать рефлективную деятельность, лишь ту, которая обращена к одному опыту» (Там же, с. 314).
Любопытно, заметил ли сам Владиславлев, что потерял свою рефлексию как «отражение» и заговорил обычным языком об умственной деятельности? Думаю, это он лишь оговорился, потому что в остальной книге он про рассудок забудет и будет творить «научную психологию», которая вскоре после него перерастет в рефлектологию и рефлексологию.
Но пока он точно описывает то, что делает рассудок, а именно то, что Аристотель описывал в «Аналитике», откуда и берется «аналитическая деятельность ума». И если это так, то понятно, откуда взялся и ум, — Аристотель говорил именно о нем. Точнее, о том, что греки называли нус. Таким образом, Владиславлев незаметно перетащил нас из психологии в логику, почему и появляется разговор о правилах.
«"Ум, разум" древнейшие термины, давно уже установившиеся в науке. Введенный первоначально в философии, в качестве перводвижущей причины, еще Анаксагором, термин 'ум "получил со времени Платона и Аристотеля право гражданства в психологии.
Для обоих этих философов ум обозначал высшую теоретическую деятельность души, обращенную к созерцанию вечного и неизменного бытия, то есть идей (у Платона) или вечных неизменных принципов всякого познания (у Аристотеля).
У латинских переводчиков vovg Аристотеля превратился в intellectus «разум», и это последнее имя утвердилось в науке со времени Альберта Великого и Фомы Аквината. В нашем столетии ему дан был ход Кантом, в его «Критиках». По нему, разум вообще есть способность принципов…» (Там же).
В общем, обман. Владиславлев, оказывается, не говорит о разуме или рассудке. Он лишь отдает дань почтения тем мыслителям, которые «дали ход» этим «терминам»… Сам он не имеет насчет этих способностей собственного мнения и не считает их предметом психологии, предпочитая рефлексию:
«Говоря о познавательной деятельности человека, мы будем всего чаще называть ее рефлексией. Название «разум», по устоявшемуся словоупотреблению, обозначает лишь одну высшую деятельность познания, образующую принципы; равно под рассудком подразумевается преимущественно аналитическая умственная деятельность; мышление, как термин логический, неудобен для нас здесь, где мы желаем анализировать эту деятельность не с логической, а психологической точки зрения.
Все указанные названия более или менее односторонне обозначают предмет нашего изучения. Поэтому теперь мы отдаем предпочтение термину «рефлексия», потому что он именует деятельность умственную, каких бы высот созерцания она ни достигала» (Там же, с. 315).
Русская философия сдавала экзамен на владение европейской наукой. Она не хотела творить своё. Ей важнее было догонять и догонять чужое…
Говоря об «устоявшемся словоупотреблении», Владиславлев вовсе не имеет в виду русский язык, он принадлежит другому сообществу, он — человек науки. Поэтому он говорит о словоупотреблении, устоявшемся в науке. Поэтому он не исследует, он анализирует «умственную деятельность» без ума…
Собственно рассуждение Владиславлева не интересовало и больше им в этой работе не поминается.
Вот основание, из которого криво и неблагодарно вырастала вся наша современная психология. Впрочем, что посеешь…
Глава 7. Рассудок Зубовского
До запрещения философии в 1850 году, психология в России была другой. Я приведу лишь один пример, чтобы дать о ней представление. Это — учебник психологии профессора Могилевской семинарии Никифора Андреевича Зубовского, вышедший как раз накануне запрета в 1848 году.
Зубовский не слишком самостоятелен в том, как надо строить науку, он последователь знаменитого немецкого систематизатора философии Христиана Вольфа. Поэтому его работа чрезвычайно подробно раскладывает предмет психологии на составные части. Но при этом Зубовский, именно в силу своей зависимости от школы, отчетливо показывает, какой была психология той поры.
В частности, она содержала полноценный раздел «Рассудок», который после этого исчезает и из психологии, и из философии. Я перескажу этот раздел как можно подробнее, чтобы сохранить эту страницу русской психологии.
Зубовский начинает с параграфа с названием «Предметы рассудка»:
«Впечатления, производимые предметами в душе, получивши в воображении известные формы и сделавшись представлениями, поступают в рассудок. Таким образом, предмет деятельности рассудка составляет все предметы всех миров, получившие первоначальную форму в воображении и, следовательно, прошедшие в душу через чувства или разум действительно или только мнимо» (Зубовский, с. 93).
Когда я писал про Владиславлева, что он перекинул мостик от психологии предшественников к современной психологии, я во многом имел в виду как раз Зубовского. Они удивительно схожи в своих описаниях психологии. Вряд ли Владиславлев мог заимствовать у Зубовского, скорее, это просто одна школа, которую Владиславлев еще застал. Школа эта, безусловно, сильно пропитана кантианством, хотя за ней ощущается и классическая философия.
Представления, поступающие в рассудок — это, безусловно, Кант и его последователи. А вот формы, получаемые в воображении, — это идеи греков. Изъясняйся Зубовский по-русски, и мы бы поняли, что предметом деятельности рассудка являются образы, созданные душой из впечатлений, полученных чувствами. Как пишет Зубовский — в воображении. Под воображением он понимает не то, что мы сейчас. Для него это именно способность придавать впечатлениям образы.
Что же касается образов, приходящих в душу через чувства или разум, тут речь идет о том, что показывал еще Челпанов: мы можем иметь образы либо взятые из опыта, то есть из внешнего мира, либо почерпнутые разумом при наблюдении за собственной работой, то есть из мира внутреннего. Именно об этих мирах и ведет речь Зубовский.
Разуму у него, кстати, тоже посвящен особый раздел. Разум он понимает по-кантиански, как высшую способность к созерцанию, в сравнении с рассудком:
«Чувства внешние и внутренние наблюдают предметы мира внешнего вещественного и мира внутреннего непосредственно. Разум, напротив того, проникает своим взором в совершенства мира Божественного через посредство идей, или представлений, которые находятся в самой душе» (Там же, с. 83).
Идеи оказываются, в сущности, теми же представлениями. Или наоборот. Это означает, что они еще не наполнены для психологии первой половины девятнадцатого века каким-то самостоятельным содержанием. Это лишь новое имя для старых идей, то есть, если говорить по-русски, для образов.
Что же касается рассудка, его отличие от разума можно понять вот из этого высказывания:
«Но ни чувство внешнее, ни чувство внутреннее, которое наблюдает только явления и перемены, происходящие собственно в душе, ни рассудок, который только из готовых начал выводит то, что в них содержится…» (Там же).
Разум способен творить начала, основываясь на которых рассудок ведет свою деятельность. Очевидно, к числу этих начал относятся и образы предметов, представления. Следовательно, их тоже творит разум. Задача рассудка — использование. Как оно осуществляется?
Это понятно из следующего:
«Все, что не произвело впечатления действительного или мнимого в душе и не сделалось представлением, не может быть предметом деятельности рассудка. Ибо, если мы разрешим все произведения рассудка (суждение, понятие и умозаключение) на их части, то найдем в основе их представления, которые со своей стороны все, или во всей целости своей, или по частям, возникают от чувства и от разума.
Если даже мы мыслим что-нибудь не как действительно существующее, но только как возможное, то и в сем случае рассудок только поставляет в новые отношения предметы, поступившие в него от чувства и от разума. Рассудок ничего не творит сам, а действует под тем, что дано ему, и открывает то, что содержится в готовом, данном ему» (Там же, с. 93–94).
Мне думается, это надо отметить себе как действительное наблюдение над работой рассудка: рассудок строит рассуждение из уже имеющихся образов разного уровня сложности — от простейших, до сложных суждений, понятий и умозаключений.
Далее Зубовский описывает способы работы рассудка. Он упускает, что рассудок рассуждает, поэтому нельзя однозначно понять, достаточно ли это описание. Но я перечислю основные виды деятельности рассудка, как их видел Зубовский.
В нее входят различение, анализ или аналитическое суждение, синтез или суждение синтетическое, умозаключение. А затем идут «законы рассудка»: закон тождества, противоречия, исключенного третьего, достаточного основания.
Обо всем этом можно было бы рассказать и подробней, но лучше сделать это в разговоре о логике, потому что Зубовский тут совсем не психолог. К сожалению, редко кто из психологов в состоянии устоять перед искушением логикой и остаться служителем той науки, которая должна обеспечивать и логику, и философию наблюдениями над той действительностью, с которой они заигрывают.
Впрочем, психология еще не вышла из состава философии в то время и привычно излагалась как вводная часть в философию вместе с логикой. Так что Зубовского можно понять. А можно и не понимать, поскольку для моих задач это не имеет значения. Главное — прежняя психология вполне признавала у человека и наличие рассудка и способность рассуждать. Однако глубина этой психологии была явно недостаточной для того, чтобы использовать ее в прикладном смысле.
В любом случае, надо идти за рассуждением к философам.
Заключение рассуждения психологов
Самое неприятное у психологов — это их стремление делать науку. Как только психолог начинает исполнять требования научности, он от поиска истины сваливается в то, чтобы быть честным членом научного сообщества. У всех ученых, которые соблюдают научность в своих исследованиях, есть оправдание: научность — это способ, каким достигается истина.
Проверенный способ! Разработанный многими поколениями предшественников!
Какой самообман! Никто не проверял, чего в научности больше: действительной пригодности в деле постижения истины или же требований, как стать членом научного сообщества.
Точнее, о том, как надо соблюдать научность при ведении исследований, писали довольно много, хотя и спорно, поскольку те, кто заказывает музыку в науке, всегда недолюбливали философию. А без философии все проверки были на уровне прикладном, то есть поближе к технологии и к деньгам. В итоге, научность — это прекрасное орудие обеспечения технологии. Научно — значит, технологично. А раз промышленность берет научную разработку и платит деньги, значит, истина в ней как-то обязательно присутствует!
А вот то, как научность создает образ «настоящего» ученого, не проверяли и не исследовали почти совсем. Антисциентисты, борцы с бесчеловечностью науки, правда, много кричали о том, что такая наука, какой она сложилась на Земле, убьет все живое. А значит, она — орудие ада, а не истины! Их не слушали и не слушают…
Но меня больше интересует не мировоззренческая проверка, а психологическая. Соблюдение «требований научности» превратилось в фетиш, являющийся синонимом требования истинности. Но при этом ученые все больше плодят бессмысленных сочинений, наполненных подгонкой и враньем, лишь бы опубликоваться и защититься. Причем сами научные руководители учат молодежь: ты подгони результаты, но напиши это так, чтобы выглядело предельно научно, и никто не полезет проверять!
Действительно, кому же охота читать эту тоску?!
Требование научности переродилось в прием оформления, придания внешне научного вида сочинениям проходимцев. Если научность и можно использовать для достижения истины, ее с тем же успехом можно использовать и в других целях. Так что научность не оказалась панацеей и не спасла человечество от лжи. Истина по-прежнему остается личной потребностью исследователя, либо философия должна определить пути и способы ведения исследований так, чтобы исполнение ее требований обеспечивало движение к истине.
Собственно говоря, вся философская логика рождалась именно в надежде, что жесткие правила рассуждения обезопасят мыслителя и не позволят ему уклониться от поиска истины. Само по себе это уже смешно и печально, потому что есть попытка подменить деятельность духа мертвыми правилами…
Поиск истины — это все же мое личное устремление, рождающееся из моих решений и позывов души и духа. Если я не хочу искать истину, если я не хочу познать себя и вернуться в тот настоящий мир, откуда я сюда пришел, меня ничем не принудить. Я обязательно найду способ, как обмануть все требования, будь они требованиями науки, закона или нравственности.
Все зависит от человека, который ищет. Если он психолог и не ищет душу, он ищет не истину. Если он логик и не ищет логос, он ищет что-то иное. Если он философ, он должен искать мудрости…
Раздел 2. РАССУЖДЕНИЕ ЛОГИКОВ
Русские логики
Логика — наука иностранная, одна из тех, от освоения которой решается, овладел ли человек европейской ученостью. Русские логики по преимуществу были зависимы от логиков зарубежных. Да и не удивительно: исходные понятия в любом случае приходилось осваивать такие, какие эта наука себе создала.
Конечно, можно было пойти другим путем. Понять, о чем эта наука, и попытаться проверить ее своим умом, а то и высказать об этом предмете свое полное мнение. И тогда родилась бы наука, скажем, о русском понимании логоса. То есть о разуме или разумной речи, к примеру.
Но логика — наука хитрая, наука-ловушка! Она улучает новичка обещанием чуда, для чего всего лишь нужно освоить язык и принять кое-какие правила. И ты будешь гораздо умнее других!
И новички попадаются. Одни на искус. Другие на то, что не имеют права высказывать свое мнение, пока не изучили досконально. Иначе это мнение будет поверхностно. А изучив досконально оказываются уже неспособны говорить простым, народным языком, потому что о логике надо говорить логическим языком. Однако язык этот тащит за собой понятия, а понятия — понимание, понимание же — это определенный способ видеть мир…
Самостоятельные работы по логике появляются в России с середины девятнадцатого века. Но это относительная самостоятельность. Это самостоятельность внутри логики. Это лишь подтверждение права считаться европейски образованным человеком и говорить о логике наравне с ее хозяевами…
Как у познания логоса появились хозяева?
Впрочем, если найдутся желающие признавать за кем-то право собственности на воздух или солнце, почему бы не присвоить и их?!
Я начну рассказ о логике с русских логиков, как о верхнем слое логики, потому что так будет проще понять, как логика исторически развивалась от Аристотеля. Начну с самых простых и показательных примеров.
Глава 1. Логика Лодия
Логики начали издаваться в России в восемнадцатом веке. Логика преподавалась в Киевской и Московской академиях, в университетах, в духовных семинариях и духовных академиях. Поэтому руководств по логике составлялось немало. Однако первой стоящей упоминания считается логика первого ректора Харьковского университета Ивана Рижского «Умословие, или Умственная философия…», изданная в 1790 году. Но читать логику на языке осьмнадцатого столетия мне не по силам…
Следующей книгой, которая, в сущности, и заложила основы русской логической науки, были «Логические наставления, руководствующие к познанию и различению истинного от ложного…» Петра Дмитриевича Лодия (1764–1829).
Лодий был из прикарпатских славян. С 1787 по 1803 годы — профессор Львовского и Краковского университетов, с 1803 — Петербургского педагогического университета, в 1819-20 годах — декан философско-юридического факультета Петербургского университета.
Лодий неплохо знал Канта, хотя во многом и спорил с ним. Это отразилось в его логике, и было замечено доброжелателями. На Лодия тут же был написан донос, в итоге чего его «Логические наставления» были изъяты из книжных магазинов. Донос сделал известный подлец и гонитель русского духа Магницкий.
В доносе говорилось, как пишет Шпет в «Очерке развития русской философии», что «книга Лодия полна "опаснейших по нечестию и разрушительности начал; а автор превзошел открытостью нечестия и Куницына и Галича", два года до этого изгнанных из Петербургского университета, министерство отказало Лодию во втором издании, а спустя год Рунич лишил его кафедры и через некоторое время — деканства» (Шпет, с. 575).
Я не буду вдаваться в исторические изыскания того, что же так напугало русские власти, хотя предполагаю, что это было именно присутствие кантианства. Я просто учту, что корни многих понятий логики Лодия уходят в логику Канта. Расскажу же я лишь о том, как Лодий понимал рассуждение. Надо отдать ему должное — он был одним из немногих логиков, кто считал, что логика должна учить рассуждать.
Принимать это надо с поправкой на изрядное количество условий. Первое — все тот же язык допушкинской России. Второе — тоже язык, но язык научный, — простонаучье, да еще и начальной поры. В-третьих, опять же язык, но понятийный, который во времена Лодия еще почти совсем не был разработан в России, а тот, что заимствовался, был в действительности немногим лучше.
Что касается русского литературного языка, вы это почувствуете сами, когда насладитесь его красотами. Что до простонаучья, то достаточно осознать, что Лодий коверкает русский язык ради того, чтобы звучать научно, и эта помеха станет преодолимой. А вот с языком понятий надо работать особо, разбираясь с каждым используемым им словом. Они на удивление не совпадают с тем смыслом, что мы ожидаем от них сегодня.
Лодий завершает десятый параграф первой главы словами, которые должны бы вызвать у меня воодушевление:
«Посему новые совсем от предыдущих различные способности находятся в душе, которые называются Разумением, Рассуждением и Разумом» (Лодий, с. 102).
Первое движение души: ну, наконец-то хоть кто-то прямо заговорил о рассуждении. Затем легкое недоумение: чем разум отличается от разумения, и почему вообще разум объединен именем способности с разумением и рассуждением. Они — действия, а он — деятель. Ему бы впору стоять в одном ряду с рассудком. Но рассудка Лодий не знает. Зато он дает определения:
«Разумение (Intellectus) есть способность человеческого ума изображать себе подобные, всеобщие и от чувств отвлеченные понятия о вещах. Сие значение разумения свойственно одному чувственно разумному существу, то есть человеку, и называется высшею познавательною способностью; когда же относится к нижней познавательной способности, то под именем разумения обыкновенно считается чувствование, воображение и память чувственная» (Там же).
Уж лучше бы он ничего не пояснял! Ни на латыни, ни по-русски. Лучше бы не переводил иностранные понятия, а просто попытался подумать о том, о чем пишет. Но есть то, что есть, и пожелания мои неуместны. Зато я имею право отсечь все лишнее.
В частности, раз я ищу познания себя, — то, что относится к низшей познавательной способности, то есть не к человеку.
Итак, разумение, которое, как кажется, есть интеллект, есть способность ума создавать отвлеченные понятия. К тому же:
«К сей способности относится внимание (attentio), Размышление (reflexio), и отвлечение (abstractio)» (Там же).
Далее объясняется, что внимание есть действие души… Понимать ли это так, что душа делает «внимание» через голову ума или сквозь ум и разумение, я не знаю. И не знаю, как относиться к тому, что «Размышление есть продолжение внимания, остановленного над некоторым предметом, рассматриваемым по частям» (Там же, с. 103). Хотя, это, очевидно, есть попытка понять размышление не из русского языка, а из латинской рефлексии, то есть отражения в оптическом смысле. Вот и размышление стало оптическим, своего рода, созерцанием.
Что же касается отвлечения, то оно, как казалось, должно было быть исключительной способностью разумения производить понятия, но тоже оказалось действием души:
«Отвлечение есть действие души, через которое мы от вещей, вместе понятых, отделяем одну либо другую, или одно либо другое свойство их, и рассматриваем порознь, хотя впрочем они неразлучны» (Там же).
Думаю, сейчас логики назвали бы это анализом. Для того чтобы это действие души обрело право называться отвлечением, ему в этом описании не хватает какого-то завершения, то есть именно превращения рассматриваемого в понятие, независимое от того, к чему оно принадлежало до рассматривания.
Лодий явно путается в понятиях, логика его стремится повторить то, что было сделано европейцами в их сочинениях, но русский язык словно бы сопротивляется этому и оправдывает обвинения в том, что не подходит для философии. Так и ощущается, как Лодий мучается и скрежещет зубами, но продолжает упихивать эту логическую устрицу в глотку своего учебника, все множа и множа понятия:
«Человек отличается от прочих немысленных животных еще тем, что он одарен умом (Ingenium), Разумом (Ratio), Рассуждением (Judicium), и Умствованием (Ratiocinium)» (Там же, с. 103).
И опять хочется порадоваться: надо же, в начале девятнадцатого века наши логики еще говорили о рассуждении, а потом забыли его. Однако и латинский перевод рассуждения означает способность судить. А странное определение ума, следующее далее, настораживает:
«Ум есть способность усматривать подобия вещей надлежащим образом, их приноравливать и совокуплять» (Там же).
Это определение для меня не соответствует тому, что звучало в определении Разумения. Этот ум мельче и словно бы забыл, что у него есть еще и способность «изображать себе подробные, всеобщие и от чувств отвлеченные понятия о вещах». И вообще, если сказано, что разумение — это способность ума, к тому же включающая в себя внимание, размышление и отвлечение, то ум стоило бы определять через них, как нечто общее, источник для всех этих способностей.
Но Лодий идет другим путем. Перед ним явно стоит мучительная задача: передать то, что он знает из европейской логики и так или иначе видит внутренним взором в себе, русским языком. Попросту, перевести все европейские понятия русскими словами, для чего эти слова надо подыскать для каждого латинского выражения по чувству. Подыскать не поняв, о чем же говорит латынь, а найдя подходящие. В итоге, они подходят лишь для того, чтобы можно было набрать связный текст из русских слов, используя их как знаки слов латинских.
Если бы он попытался понять не европейскую логику, а себя, он бы просто рассказал о том, о чем говорится в логике. Но рассказал бы так, что это не совпадало бы с ней. И это вполне обоснованно: русский язык отличается от латыни, и уж тем более от германских языков. Его нельзя использовать для прямого перевода английских или немецких языковых построений. Поясню это примером из самого же Лодия.
Рассказывая о том, что такое логическое «предложение», он пытается показать, что, передавая мысль в слове, мы часто искажаем ее. Поэтому логика должна как бы подправлять речь, «понимая», что же за ней стоит:
«Предложение есть рассуждение, выраженное словами. И так предложение различествует от рассуждения в том, что сие последнее есть только внутреннее действие души, а предложение есть действие душевное, коим обнаруживается рассуждение, следовательно, для всякого предложения три понятия нужны, то есть подлежащее, сказуемое и связь» (Там же, с. 192).
Очевидная вещь: мысль выражается в слове, то есть в речи, а значит, может и должна изучаться независимо от речи, хотя и сквозь нее, — выворачивается логиками в то, что мысль должна изучаться именно зависимо от речи, через ее грамматику. И грамматику германских языков!
«Но заметить надобно, что сии три понятия не всегда выразительно в предложениях полагаются, а особливо связь; которая иногда содержится в глаголе, например: Вольтер говорит; сие предложение равно следующему: Вольтер есть говорящий. Иногда подлежащее, сказуемое и связь заключатся в одном слове, например: пишу, читаю, то есть я есмь пишущий, читающий» (Там же, с. 192–193).
В русском звучит: я говорю, во французском, кстати, тоже сходно Voltaire dit. А вот в германских появляется связка: I am speaking. Понятно, что связь между я и говорю есть. Она заключена в понятии и в том, как выражено слово «говорить» в данном случае. Но почему ее надо обязательно передавать на германский манер: моя есть говорить?!
Только потому, что логику на русский надо перевести, а не понять логос, о котором в ней идет речь.
Это было начало русской философии, и она просто усваивала себе европейскую грамотность. Она еще не рисковала думать сама. Поэтому, когда мы читаем Лодия или других авторов той поры, необходимо понимать, что очень часто их слова не соответствуют ни тому, что говорит логика, ни тому, для чего они используются в русском языке. В частности, это произошло с рассуждением и разумением Лодия.
Когда он говорит о рассуждении, он, в действительности, имеет в виду совсем иное, почему со временем понятие «рассуждение» и было утрачено нашими логиками. Они просто привели его в соответствие с действительностью, а действительность оказалась такова, что, говоря о «рассуждении», Лодий и многие логики той поры в действительности говорили о суждении. Судите сами, этому посвящена вторая глава:
«О рассуждениях и предложениях.
1. О рассуждениях.
Рассуждение (Judicium) есть то действие нашего ума, посредством которого он утверждает или отрицает сходство двух представлений между собой. Например, когда я имею представление камня и твердости и усматриваю, что твердость приличествует камню, и внутри самого себя утверждаю Камень есть тверд; тогда я сужу.
И так во всяком рассуждении бывает или утверждение, или отрицание» (Там же, с. 187).
Не мудрствуя лукаво, просто приведу определение суждения из словаря Кондакова:
«Суждение — форма мысли, в которой утверждается или отрицается что-либо относительно предметов или явлений, wc свойств, связей и отношений, и которая обладает свойством выражать либо истину, либо ложь.
Та часть суждения, которая отображает предмет мысли, называется субъектом (лат. Subjectum) (то есть подлежащим — АШ) суждения и обозначается латинской буквой S, а та часть суждения, которая отображает то, что утверждается (или отрицается) о предмете мысли, называется предикатом (лат. Praedicatum) (то есть сказуемым — АШ) суждения и обозначается латинской буквой Р.
Слово есть (или суть, когда речь идет о многих предметах) называется связкой. Суждение можно изобразить символически в виде такой формулы:
S есть (не есть) Р».
Как видите, логика за эти два века продвинулась только к тому, чтобы говорить по-русски более гладко. По сути же Лодий говорит о том же самом. Просто он еще в самом начале, и поэтому его борьба с русским языком ярко видна. В чем и заключена ценность его работы, если мы хотим однажды понять Логос. У современных логиков двери к Логосу покрыты слишком большим числом слоев штукатурки…
Итак, говоря о рассуждении, Лодий подразумевает суждение. А говорит ли он о рассуждении? Ведь он пытался переводить все, что звучит в логике, а логика определенно думала о том, как рассуждать.
В действительности, Лодий о рассуждении не говорит. Он доходит только до разговора об умозаключениях, которые называет умствованиями. Его умствование, безусловно, более широкое понятие, чем его рассуждение. Но не шире, чем понятия современных логиков:
«Рассуждение есть способность души, посредством которой взаимное сходство или не сходство двух понятий утверждаем.
Умствование есть действие нашего ума, посредством коего он усматривает взаимное сходство или несходство двух понятий между собою, по причине усмотренного их сходства или несходства с третьим некоторым понятием» (Лодий, с. 163–164).
Умствование, как объясняет Лодий, отличается от рассуждения тем, что при сличении с третьим понятием делается «последование», современно — вывод (Там же, с. 248). И это можно принять за некий вид ужатого определения рассуждения. Но все же, в описании Лодия чего-то не хватает…
Как не хватает и во всей современной логике. Рассуждение логики традиционно неполноценно, даже если сами логики и умеют рассуждать. После Лодия они все меньше поминают понятие рассуждения, и оно будто истаивает в этой науке. Может быть, Лодий сохранил след того, что было у древних логиков?
Глава 2. Логика Рождественского
Учебников логики в начале девятнадцатого века в России было довольно много. В основном это были переводы какого-нибудь Баумейстера или Кизеветтера. Но были и оригинальные сочинения, вроде логик Лодия, Рижского, Лубкина, Талызина. Условно оригинальные, поскольку они честно излагали то, что
должно считать логикой.
Поэтому для рассказа о том, первом периоде русской логики я воспользуюсь сочинением профессора и, кажется, одно время заведующего кафедрой философии Петербургского университета Николая Федоровича Рождественского (1800–1872). Свое «Краткое руководство к логике» он написал в 1826 году. Я воспользуюсь его пятым изданием 1844 года под названием «Руководство к логике с предварительным изложением психологических сведений».
Чем интересно это сочинение: в 1821 году профессор Рождественский был напуган скандальным делом о вольнодумстве студентов, и с тех пор, как пишут о нем историки, «лекции читал догматически, не выходя за рамки, определенные начальством». Иначе говоря, Рождественский читал «правильную логику». Вот в этом и есть ее ценность.
Итак, правильная логика начинается с краткого описания той психологической среды, в которой возможно ее существование. Как ни привыкли мы высмеивать науку той поры, но это вызывает уважение. Да и последующие логики вс<| равно вынуждены делать это, только стыдливо пряча, что не просто описывают мышление, а вынуждены исходить из психологической данности нашего существования.
«Бог одарил человеческую душу многими и различными способностями. Главных обыкновенно считают три, именно: способность познания, чувствования и желания» (Рождественский, с. 1).
Очерк психологии Рождественского посвящен всем этим способностям. Но логику он будет излагать исходя из задач познания:
«Кспособности познания относятся: чувства, воображение, память и разум» (Там же).
Это неверное начало, хотя им и болеет вся логика.
Неверное с психологической точки зрения. Способности человека не ограничиваются перечисленными, а разум отнюдь не исчерпывается своей способностью к познанию. Разум и познает и решает задачи, и обеспечивает выживание. Собственно говоря, познание — служебно, оно подчинено задаче обеспечения выживания.
Но философам льстит, что именно их наука, направленная на познание, оказывается вершиной мира. И вершиной разумности. Поэтому они не хотят знать действительный разум, а выпячивают в нем лишь то, чем занимаются и хотят заниматься. И вот вся психология начинает развиваться для логика от познания.
Это уродство, но если бы логик всего лишь был логичен и спокойно заявил: для задач логики необходимой в психологии является способность познания, — все бы стало на свои места. А если бы он к этому еще и добавил: общим согласием логиков было решено, что логика — это не наука о Логосе, а наука о человеческом познании, — то мы понимали бы всё.
Отмечу это особо: логика может быть чем угодно, но логики избрали считать ее наукой о познании. И она стала ею.
В итоге психология логиков оказывается подчиненной ее задачам. Она заявляет, что изучает мышление, но в действительности изуродована до той недонауки, что изучает некое, особое «мышление», что бы ни понимали под этим логики. А они понимают под ним то, как рождаются из восприятия образы, которые они после Канта называют представлениями. И как из этих образов создаются понятия и суждения, с помощью которых логик строит умозаключения. Заметьте: логики не думают, они строят свои мыслительные конструкции…
После того, как эта часть психологии исчерпана, логики забывают о душе, захлопывают дверку в свой мирок и принимаются изгонять из него психологизм, а попросту то, что может помешать им собирать из кубиков свои построения. Это значит, что логики, хоть и объявляют своей целью познание, не познают действительность, а строят ее… И ведь эта их действительность тоже неким образом существует… Так что все оправданно!
Рождественский, конечно, был догматик, и последующие мыслители не уважали его. Но он хотя бы плохо знал логику. В итоге он проговаривается, не в силах скрыть действительность за отточенной терминологией. Поэтому его Определение логики постарались замолчать и забыть:
«Бог одарил человека способностью мыслить. Сия способность называется разумом. Разум мыслит по законам. Наука, изъясняющая законы (всеобщие и необходимые правила) нашего размышления, называется логикою.
Слово Логика происходит от греческого Xoyog, означающего разум, слово» (Там же, с. 59).
Рождественский проболтался, а я за это уцеплюсь: что же такое разум, который и должен бы быть собственным предметом логики? На это у Рождественского есть ответ в психологической части.
«Разум, принимая сие слово в обширном значении, есть такая способность нашей души, посредством коей а) познаем всеобщие и необходимые правила (законы физические и нравственные), б) выводим из частных правил (законов) частные случаи и в) применяем общие правила к частным случаям, состоящим под сими правилами» (Там же, с. 15–16).
Бедные философы! Стоит появиться какому-нибудь уроду Канту и сказать что-нибудь такое, что ум простого философа понять не в силах, как он без Канта и думать не может. Не говорить же людям в умственной книжке то, в чем сам сомневаешься?! А вот в ученом немце никто усомниться не посмеет, значит, и в тебе вместе с ним. За спиной у Канта ты неуязвим, вот только живет вместо тебя он… Но кто сказал, что ты хотел эту жизнь?!
«У нас не определены слова: смысл, ум, разум и рассудок.
Некоторые писатели под смыслом и умом разумеют способность составлять общие правила, составлять понятия, суждения и умозаключения. Под словом разум (ratio) понимают способность познавать вещи из начал, выводить познания особенного из познания всеобщего, познавать последние причины и законы вещей, или способность познавать безусловно.
Под рассудком разумеют способность применять общие правила к особенным случаям, способность познавать согласие или несогласие наших деяний с известными правилами» (Там же).
У кого «у нас», как вы думаете? Может быть, в русском языке? Не обольщайтесь — у нас, у философов! К русскому языку эти определения отношения не имеют. Логики — это особый народец, лишь паразитирующий с другими учеными на теле колосса на глиняных ногах…
Рождественский поминает и разум и рассудок почти в беспамятстве. Он полностью одурманен, с одной стороны, угрозами властей, с другой — чарами науки. В действительности, он вовсе не говорит о разуме. Он говорит о чем-то немецком и немножко латинском и греческом. Разум ему просто недоступен, как и всем логикам, поскольку он закрыт от них пленкой культуры, предписывающей, что понимать под этим словом.
Но если в слово родного языка вложить иностранное содержание, оно перестает быть словом, а становится лишь именем, знаком для чего-то, что ты изберешь. Ты можешь называть свою собаку Бобиком, но от этого она не станет ни бобом, ни Бобом… Рождественский плохо помнит, что назвал предметом логики разум и Слово! Он спит…
Поэтому он ничего не знает, что в русском языке слово рассудок означает то, что рассуждает, а не то, что приписал Кант какому-то немецкому слову, которое наши философы перевели как рассудок. Кант исказил значение немецкого слова. Затем наши переводчики как-то распознали, что он говорит о рассудке. Наверное, по словарю обычного немецкого языка, где эту связь между словами заметили много раньше Канта. Но точно не по содержанию понятия, которое Кант создал.
Ведь попробовали бы наши философы подыскать имя тому понятию, которое описывает Кант как его, кантов, рассудок, и они бы поняли, что в русском нет соответствия и что русский «рассудок» означает совсем иную способность ума и делает совсем иные действия. Но содержание понятий не имело значения для ученых. Они творили свой, искусственный язык и бессовестно тащили любые подходящие им слова, не гнушаясь разрушать свой родной русский язык.
Да и какой он им родной!
Далее Рождественский забывает о рассудке и излагает логику строго так, как это и принято:
«Из познаний, доставляемых чувствами, разум образует понятия: из понятий составляет суждения, из соединения суждений умозаключения: из сих элементов разум составляет систему, науку» (Там же, с. 61).
Приплыли! Тяжелое пищевое отравление! Что я в голову кушаю, из того я и состою — глотнул научного пойла, ничем другим, кроме утверждения науки в этом мире, больше заниматься не могу. Переродился! Наверное, проглотил вирус…
Глава 3. Систематическая логика Карпова
В истории русской культуры был удивительный человек — Василий Николаевич Карпов (1798–1867). Многие русские мыслители в восемнадцатом и начале девятнадцатого века поминали о самопознании. Потом забыли… Карпов пишет «Введение в философию», в которой строгим рассуждением выводит: философия должна быть приуготовлением к самопознанию.
То же самое звучит и в его психологических сочинениях.
За это последующие поколения российских философов, вроде врага метафизики, ума, разума и рассудка Введенского или последователя Гуссерля Шпета, высмеивали его, объявляли тугодумом, а сочинения его скучными и невнятными. Клевета. Обыкновенное научное требование обгадить то, что может вызвать сомнение в твоем подходе. Все книги Карпова удивительно ясно и строго изложены. Он — один из немногих русских мыслителей, кто умел рассуждать и делал это красиво. Кстати, в отличие от того же Введенского.
Это владение рассуждением распространяется и на «Систематическое изложение логики», изданное Карповым в 1856 году. При всех сложностях самой логической науки, это сочинение Карпова чуть ли не единственное, что можно просто читать и понимать. Надо отметить, что в отношении логики именно благодаря качествам того, что сделал Карпов, сохранилась хоть какая-то преемственность русской философии первой и второй половин девятнадцатого века. Во всяком случае, учитель Введенского Владиславлев начинает свою «Логику» в 1881 году с редкого для русских ученых поклона предшественнику:
«До сего времени мы имели одни учебники логики, большую часть которых можно назвать только сокращенными переводами разных немецких руководств. Из имеющихся у нас сочинений по логике выделяется, по логической стройности плана, некоторой самостоятелъности взглядов и направления, одно только "Систематическое изложение Логики" бывшего профессора С.-Петербургской Духовной Академии, В. Н. Карпова. Несомненно, что труд этого малооцененного нашею светскою литературою мыслителя занял бы в свое время почетное место даже в более зрелой и обширной германской ученой литературе» (Владиславлев, Логика, с. V).
Это оценка человека, обладающего прекрасным европейским образованием. Он знал, что говорил.
Безусловно, и Карпов тоже был прекрасно образован, в силу чего в его Логике обсуждаются многие понятия европейских логиков. Это не значит, что он вторичен или заимствует. Знакомство с трудами Карпова убеждает: если даже он явно начинает развивать положения какого-то из европейских философов, то только потому, что тот пришел к этому открытию раньше, и его уже нельзя не учитывать. Так было с самопознанием. Нельзя открыть самопознание после того, как Сократ сделал его предметом своей философии.
Вот так же, на мой взгляд, было у Карпова и с понятием рассудка. Думаю, в этом отношении он шел за Кантом, в частности, за исходными положениями его Логики. Но не потому, что стремился перелагать Канта, а потому, что узнавал в его словах соответствие действительности и не мог высказать иначе.
Вот то исходное положение кантовской Логики:
«Как и все наши способности в совокупности, так, в особенности, и рассудок связан в своих действиях правилами, которые мы можем исследовать. Более того, рассудок следует рассматривать в качестве источника и способности мыслить правила вообще. Ибо как чувственность есть способность созерцаний, так рассудок есть способность мыслить, то есть подводить представления чувств под правила. Поэтому он настойчиво стремится отыскивать правша и удовлетворяется, когда их находит.
Итак, если рассудок является источником правил, то спрашивается, по каким правилам он действует сам?» (Кант, Логика, с. 319).
Это исходное основание всей кантовской логики, и оно поразительно противоречиво, что непроизвольно вызывает у человека, обладающего ясностью сознания, возмущение. При этом Кант умудрился назвать многие вещи, которые просто обязаны быть учтены, поскольку соответствуют действительности и их не обойти. И это вызывает еще большее возмущение, потому что вызывает доверие, а значит, делает путь к истине еще более искаженным.
Отбросить явную глупость легко, отбросить прозрение, которое лишь слегка искажено, почти невозможно. И оно будет теперь веками торчать пробкой, не пропускающей к действительности.
Поэтому Карпов всю свою Логику будет спорить с этим положением Канта. Но при этом и возьмет из него многое. В частности, он примет понятие «рассудок» в том смысле, в каком он использован здесь Кантом. Именно здесь, не во всей Логике и не в Критиках. А именно как Способность, рождающую мышление. И примет понятие мышления как деятельности рассудка, использующуй представления. Значит, он примет и понятие «представление», но опять же не точно в кантовском смысле.
В общем, Карпов взял у Канта язык, но, переводя его на русский, отбросил многое из содержания кантовских понятий и вложил свое видение, которое было гораздо ближе к русскому языку. К сожалению, он еще не дошел до того, чтобы просто говорить философию по-русски. Наверное, это было еще рано. Россия только впитывала ученость как некую среду, ей очень важно было убедиться, что она поняла науку, а проверяется это тем, что человек свободно говорит на научном языке. Карпов и так говорил слишком просто и по-русски, за что и был забыт и осмеян…
Мне же кажется, что ведшаяся три последних века битва за создание русского философского языка была неоправданной. В философии стало общим местом убеждение, что русский язык не подходит для философии, что в нем не хватает нужных понятий. В отличие от немецкого, к примеру. Сами немцы, однако, во времена хоть того же Лейбница, были убеждены, что для философии не подходит немецкий. И Лейбниц писал на латыни и французском, который был гораздо более философским языком…
Русский язык действительно очень плохо подходит для перевода французских, немецких и английских философских терминов. Зато он прекрасно подходит для описания действительности. Но зачем настоящему философу иностранные термины? Чтобы выглядеть своим в международном сообществе ученых?
Если бы наши философы попробовали сами описать по-русски ту действительность, которую исследует философия, думаю, родился бы живой и очень глубокий философский язык. Просто потому, что с помощью русского языка народ сохранил глубочайшие прозрения о природе человека и мира. Но это не было нужно, и русский язык весте с народной мудростью вытравливались из нашей науки…
Карпов был одним из немногих, кто хотел понять откровения древних греков своим, русским умом. Он был переводчиком Платона, он стал последователем Сократа в своей психологии. А в Логике он попытался понять Аристотеля и, наверное, Канта. Не изучить, а понять то, что они видели, но сам и по-русски. Насколько хватало сил.
Кант заявляет, что рассудок извлекает законы из себя. И добавляет:
«Правда, некоторые логики предполагают в логике психологические принципы. Но вносить в логику такие принципы столь же бессмысленно, как черпать мораль из жизни. Если бы мы заимствовали принципы из психологии, то есть из наблюдений над нашим рассудком, то мы и видели бы лишь, как совершается мышление и каково оно при разного рода субъективных затруднениях и условиях; следовательно, это вело бы к познанию лишь случайных законов» (Там же, с. 322).
Дикая, перевернутая с ног на голову «логика»! И все же в ней есть очарование: если мы хотим понять законы, по которым работает разум, мы должны пройти сквозь слои «пены», в которую воплощаются проявления этих законов в обыденной жизни, и добраться до самого источника, где эти законы, условно говоря, воплощены в самое устройство разума. Кант был очень молодым человеком, который взялся за дело себе не по плечу. Он, что называется, и жить торопился, и чувствовать спешил. Поэтому он, в потрясающем доверии к собственной личности, бросается сразу к быку на рога.
Попросту, ничтоже сумняшеся, подобно Декарту, берется сходу судить о том, что есть правильно, а что неправильно для устройства разума, который даже не описал в его проявлениях. Он просто знает, и ему некогда заниматься ерундой. В силу этой болезни, писал Кант плохо, мутно. Его не понимали. Он обижался, страдал, переписывал и переписывал свои сочинения. И так и заслужил в итоге оценку Булгаковского Воланда: мудрено придумали, профессор, не поймут…
Карпов идет строго от обратного:
«Во всех училищах нашего отечества, в которых положено преподавать Логику, она, сколько мне известно, преподается в связи с Психологиею. Какова эта связь и везде ли она одинакова, — я не знаю; но думаю, всякий согласится, что она должна быть не внешняя, а внутренняя, — должна определяться не программою, а существенным отношением этих наук одной к другой.
…между Логикою и Психологиею такое единство и согласие еще необходимее; потому что в своих теориях они раскрывают одну и ту же человеческую душу» (Карпов, Логика, с. V).
И далее, заявив, что счел нужным основать свою логику на началах психологии, то есть, в сущности, сначала сделать описание предмета и лишь потом делать выводы и учить других, Карпов определяет:
«После сего естественно представляется вопрос: каковы должны быть те психологические начала, на которых кто-нибудь хотел бы основать Логику?
Я полагаю, что лучшими началами логических исследований надобно почитать те, которыми удовлетворительно объясняется действие законов рассудка, и из них естественно вытекают формы его мышления.
Логика, Ифика (этика — АШ) и Эстетика должны служить поверкою Психологии и быть либо трофеями аналитических ее подвигов, либо укоризною в ее заблуждениях на поприще анализа» (Там же, c.VI).
Отточенное рассуждение, естественно вытекающее из задачи познать себя. Я могу хотеть познать либо мир, либо себя. Но что бы я ни видел своей целью и наградой, я должен начать с познания себя. Даже если я хочу познать мир, я не сделаю этого именно по той причине, на которую указал Кант: мое познание будет таким, какова моя способность к познанию. А она, как у самого Канта или у продолжателя его дела Гуссерля, так же гнавшего из философии психологизм, искажена разного рода субъективными затруднениями и условиями.
Попросту говоря, познание мира надо вести, раскрыв и очистив свою познавательную способность до того предела, который дала нам природа. И даже если для полного познания не хватит и этого предела, все же позволять себе лезть в познание, не достигнув и его — хамство и пустая трата жизни.
В сущности, и Кант, и Гуссерль на континенте и вся аналитическая философия на островах, пытались и до сих пор пытаются выкинуть психологию из рассмотрения именно ради того, чтобы прорваться прямо туда, где человек способен прозревать действительность на пределе своих способностей. К сожалению, этот порыв к чистоте созерцания неизбежно омрачается той культурой, которую вобрало в себя сознание исследователей. Тем самым «психологизмом», в бытовом смысле слова.
И можно было бы спокойно и разумно принять как необходимость для всех исследователей — начинать со школы прикладной психологии, учащей убирать психологические помехи, очищая сознание, но гордость или глупость не позволяют. Кажется, что можно достичь того же самого усилием…
Наверное, можно и усилием. Но школа бы не помешала!
Карпов просто гораздо старше и мудрее поспешных охотников за откровениями. Он не зря обращался в философии к Сократу и Платону, в логике — к Аристотелю. Это жизненный подход — не терять накопленного предшественниками. Вот и в психологии он пытается сохранить то, что найдено до него:
«Выведенные мною из Психологии начала Логики сами по себе, конечно, не дают полной идеи учения о душе…
…я не вдавался в теории иностранных психологов, не увлекался идеями той или другой школы, но постоянно имел в виду гармонию мыслей о душе, как она отражается в зерцале Св. Писания, представляется в ясном сознании здравого смысла и начертана на скрыжалях многовекового наблюдения» (Там же, с. VII).
1856 год. В Европе вовсю идет естественнонаучная революция. В России «Современник» захвачен Чернышевским. Через несколько лет в нем выйдут «Рефлексы головного мозга» Сеченова и начнется травля всех, кто попытается вступиться за душу. Ссылка на Святое Писание будет считаться смертным приговором для сочинения в глазах «прогрессивной молодежи». Поэтому молодежь эта будет высмеивать Карпова строго, как это было в советское время: я не читал, но осуждаю!
А если прочитать и вдуматься: Библия, безусловно, отразила не вековые — тысячелетние! — наблюдения человечества над тем, что мы называем душой. Затем веками отшельники и мистики созерцали душу в своих скитах и кельях. Это — золотой запас науки. Это нельзя не учитывать!
Но не только не учли, а еще и сделали запретным. И в итоге отрезали себе ту часть способности восприятия действительности, которая открывала пути дальше… Просто взяли и изгнали психологизм вместе с наукой о душе из своего мира. А изгнав, с наслаждением занялись логиками и кубиками…
Невольно приходит искушение сделать то же самое: взять, да изгнать весь логицизм из рассмотрения. Вот только появляется червячок в душе и принимается глодать: а вдруг в нем тоже есть кусочек способности, без которой пути не будет?
Глава 4. Мыслящий рассудок
Карпов один из редких логиков, который постарался вписать свою логику в общую науку о человеке. Для него логика, конечно, наука о мышлении, но мышление — это лишь одно из явлений, далеко не исчерпывающее нашу душевную жизнь. Да и в рамках мышления, логика лишь наука о формах, какие «может принимать наше мышление». Но само по себе мышление есть нечто лежащее глубже форм, некая «материя», производящая формы.
И логика весьма ограниченная наука, даже не задающаяся вопросом о самой ткани или материи мышления!
Конечно, логика может служить познанию, но… «Приучая владеть формами мыишения при упорядочивании и развитии мыслей, она действительно то же для силы познания, что орудие — для руки художника» (Карпов, Логика, с. 5).
В общем, логика должна успокоиться и занять своё, вполне скромное место. Она — не более чем «дисциплина ума», как сказали бы сейчас. Небольшое орудие позволяющее не то чтобы познавать действительность, а лишь упорядочивающее и делающее более понятными наши познания. Я думаю, она и вообще не очень относится к познанию, но в гораздо большей степени к использованию знаний. Это, впрочем, не совсем верно, поскольку благодаря логическим рассуждениям мы можем творить выводы, которые вполне можно посчитать новыми знаниями, если дать им такое имя.
Но Карпов тоже сомневался в способности логики познавать:
«Логика, в смысле формального органа познания, не в состоянии обогатить нас фактами; потому что факты приобретаются не через познание форм мышления, а через деятельность чувств и созерцание ума…» (Там же).
Но бог с ней, с теорией познания.'Пока логика и рассуждение, поскольку тем органом души, который мыслит, Карпов вслед за Кантом избрал считать рассудок:
«Сила мыслящая есть рассудок. Чтобы рассудок мог развивать эти формы, то есть как-нибудь мыслить, — нужны некоторые условия, которые доставляли бы ему материю мышления; а чтобы, при данной материи, мыитение принимало правильные, соответствующие его назначению формы, — нужны особенные законы, которыми рассудок постоянно ограничивался бы в своей деятельности» (Там же, с. 12).
Мыслящий рассудок Карпова, если приглядеться, не совсем рассудок русского человека. Он все же в изрядной мере кантианский рассудок, он совмещает в себе, кроме рассудка, и части разума и мышления. И все же это явный и очень логичный шаг в сторону построения из логики настоящей науки: если есть мышление, его кто-то должен делать!
Просто мысли сами по себе, как это существует для современных логики и психологии, быть не могут. Их кто-то должен производить, какая-то способность души, для тех, у кого она есть. Либо мозга для остальных. У этой способности есть русское имя, поскольку русский народ не мог ее не заметить. И это имя — далеко не всё, что было подмечено в его многовековых наблюдениях.
Следуя за Карповым, но современными словами: чтобы творить мысли, нужна некая среда, из которой их можно создавать, превращая в образы. Образы творятся непроизвольно, но сами по себе они почти бесполезны для жизни, как это можно видеть на примере детей и сумасшедших. Нужно уметь их использовать. Это использование, как показывает наблюдение, тоже идет почти непроизвольно. Каким-то образом мысли наши складываются в такие связки и последовательности, которые обеспечивают выживание на этой планете.
Думаю, складываются они путем вполне естественного отбора: то, что вредно для выживания, быстро гибнет, либо само, либо вместе с дураком-хозяином. Так что правильность сочетания мыслей мы вполне можем объяснить не законами мысли или рассудка, а законами этого мира, которому мы вынуждены быть дополнительны. А значит, обязаны отражать своим сознанием, точно следуя его устройству, благодаря чему устройство мира становится законом для нашего разума.
Но вот то, что мысли сами по себе могут рождаться из материи сознания, что они могут сочетаться, а потом храниться в нужных сочетаниях, это, безусловно, определяется не просто законами разума и рассудка, а самим устройством этой нашей способности. Именно отражение в мыслях устройства либо сознания и разума, либо внешнего мира и воспринимается нами как наличие законов мышления.
Устройство разума как одной из душевных способностей, в сущности, является устройством души, либо определяется ее устройством. Поэтому далее Карпов поясняет, что мыслящая сила — это не просто рассудок, а гораздо больше:
«Условия мыитения в нашей душе должны предшествовать не только мышлению, но и обнаружению законов его в рассудке. Поэтому и самый рассудок, прежде чем они готовы, надобно понимать как чистую возможность мыслить. В значении чистой возможности мыитения, сила мыслящая, или лучше — разумно-свободная душа окружена со всех сторон бесконечным множеством предметов» (Там же, с. 14).
Необходимость сделать себя ясным вынуждает философов проговариваться. Вот и Карпов проговорился: говоря о рассудке, точнее, используя кантовское имя рассудка, он в действительности говорит о разуме. И большая часть его описаний рассудка в действительности есть описания разума. Поэтому то, что относится к рассуждению, у Карпова еще надо вычленять и извлекать. А для этого надо знать, что к нему определенно относится, чтобы распознать это в его Логике.
Так что Карпов окажется полезен в этом деле лишь условно.
И все же, если подходить к его психологической логике как к введению в науку рассуждения, он заложил основание, которое нельзя не знать, если действительно хочешь видеть логику полноценной наукой. Поэтому я выберу из Карповской Логики не то, что относится к рассуждению, а то, что относится к исходным началам науки о рассуждении.
И тут уместно будет показать, как рассудок в созерцании Карпова вписан в общее устройство человека или, что точнее, человеческого сознания.
Душа и ее разум окружены внешними предметами, попросту, внешним миром. Но достаточно ли того, что у души есть разум, а снаружи есть мир, чтобы началось думание и рассуждение?
«Но эти предметы навсегда остались бы для ней чуждыми и не произвели бы в ней действительного мышления, если бы между нею и предметами не посредствовало с одной стороны чувственное восприятие, а с другой — идеальное созерцание» (Там же, с. 14).
Чувственное созерцание или восприятие я пока оставлю психологии, а вот об идеальном созерцании стоит сказать особо. Карпов берет это понятие из предшествующей, вероятно, еще схоластической по своим корням логики, поскольку дает латинский перевод этого понятия: contemplatio. Но мне это неважно, главное: так он видит устройство сознания целостно и не только согласен с этим, но и способен творчески развивать. И еще важнее то, что его видение рассуждения работает внутри такой картины человека:
«Идеальное созерцание есть деятельность души, поколику душа обращена к самой себе и получает впечатления как бы из недр собственной своей природы. Сила, посредством которой идеальное созерцание происходит, есть ум (ratio)» (Там же, с. 16).
Этот ум Карпов, думаю, вслед за Кантом, считаем умом практическим. Но вслед за Макарием Египетским: «деятелем того духа, который… дарован человеку в дыхании жизни и посредством которого человек имеет общение с Богом. Он сходствует с чувством; потому что его созерцание есть также своего рода усмотрение» (Там же, с. 17).
Однако усмотрение или умозрение это может быть направлено душой и не только на созерцание идеальных вещей божественного мира. Тогда ум становится «теоретическим»:
«Умозрение есть самодеятельное и сознательное обращение души к миру, так как предметы мира представляются ей в уме. Посему умозрение обыкновенно почитается деятельностью ума; а ум, действующий с сознанием и сам собою направляющийся к созерцанию вещей в мире, называется умом теоретическим» (Там же, с. 22).
Если чувства поставляют душе впечатления, то оба вида ума — идеи.
Я не склонен использовать иностранные слова для того, что можно сказать по-русски. И даже если мы посчитаем, что качество образов, которые приходят в сознание из восприятия и из умозрения, разное, все же это образы. И пока я упрощу и это и понятие ума: мудреные различия практического и теоретического ума пусть останутся философам. Мне достаточно того, что ум есть, и что он оказывается некой высшей способностью человеческой души или сознания, отличной от телесного восприятия.
Следовательно, образы, которые мы имеем, действительно различаются по происхождению, даже если в сознании и оказываются однородными, поскольку воплощены в одно и то же «вещество». Однородность эта необходима, чтобы разум мог использовать любые образы. Но и не видеть, что они добыты из разных миров, мы тоже не имеем права.
Итак, восприятие и умозрение принесли образы. Теперь их надо использовать:
«А для этого требуется новая сила, которая, управляясь известными законами, принимала бы участие в обоих, взаимно противоположных направлениях сил теоретических и между деятельностями их развивала бы деятельность посредствующую или среднюю.
Такая сила души есть рассудок или смысл (Siavoia, Xoympog)». Значение ее весьма верно характеризуется этимологиею слов, которыми она названа. Рассудок рассуждает, Siavoei'…, то есть различает в сознании впечатления ума и чувства, и потом смыслит — Xoyicsi, rm/j.oyiqci, то есть, согласно с требованием своих законов, различенное известным образом соединяет» (Там же, с. 25).
Если убрать неопределенные «впечатления ума и чувства» и заменить их на образы, поскольку рассуждать с помощью еще не ставших образами впечатлений нельзя, мы имеем единственное во всех русской логике определение рассуждения.
Лишь одно вызывает у меня сомнение — это приравнивание рассудка к смыслу. Боюсь, тут Василий Николаевич ошибается. Точнее, недостаточно различает эти понятия психологически.
Рассудок, безусловно, рассуждает ради обретения какого-то смысла, а рассуждение ценится только осмысленное. Но как раз это и означает, что оно может быть и бессмысленным. Иными словами — рассудок не содержит смысла в самом себе. Он лишь следует за ним. Иметь смысл или помнить о смысле — не дело рассудка.
Но не стоит забывать, что во времена Карпова большинство русских понятий еще не были поняты и плохо различались философами. И Карпов, как вы помните, смешивает рассудок с разумом, а возможно, частично и с умом. Поэтому, говоря в этом определении о рассудке, он видит нечто большее, а именно рассудок и разум нерасторжимо. И именно разум он, скорее всего, и называет смыслом, поскольку это задача разума вносить осмысленность во все действия человека.
Да и само словосочетание «рассудок или смысл» показывает, что в нем заключено двойное понятие. А это значит, что понятий два. Поэтому их просто надо разделить в дальнейшем изложении Карпова. А он посвящает деятельности этого рассудка несколько последующих параграфов.
Глава 5. Рассудок — сила логическая
Рассказ о работе разума, разделенного на рассудок и смысл, Карпов начинает с объявления их связи с логикой:
«Так как рассудок или смысл есть главное действующее начало мышления — сила, в собственном смысле логическая, то мы должны обратить на нее особенное внимание и подробное рассмотреть характер её деятельности» (Карпов, Логика, с. 25–26).
Вот это заключительное: «её деятельности», — однозначно привязывает последующие параграфы не к рассудку или даже разуму, а к «силе логической». Как вы понимаете, здесь есть легкий разрыв в последовательности и точности рассуждения: нигде по-настоящему не доказано, что «рассудок или смысл» есть сила логическая, и уж тем более, что он — только логическая сила. Но дальнейшее повествование будет постепенно сужено Карповым до логики.
Я подозреваю, что эта слабость, это внезапное сужение предмета, присутствует во всех логиках, и объясняется она тем, что логики теряют рассуждение как способ воплощения логики. Рассуждение — это очень простое и живое действие, оно доступно каждому. Логика — только избранным. Поэтому, как только речь переходит на логику, вступают в дело искусственные правила, не так уж хорошо соответствующие действительности. И наука эта становится мертвой и скучной для простого человека.
Если бы логик сохранил описание не только законов, но и материи, в которой они воплощаются, а именно живого, человеческого рассуждения, предмет логики стал бы понятен всем. Но тогда, что недопустимо для профессионалов, все бы и смогли судить о том, где логики правы, а где приврали в нужную им сторону…
К сожалению, Карпов, назвав своим предметом рассудок, его деятельностью считает мышление. Это неоправданное расширение предмета самой логики, если мы посмотрим на те «законы», которые описываются в ее учебниках. Изучают логики все-таки искусство рассуждения. Но отказаться от этого расширения настоящий логик не может, потому что исходно логика предполагала изучать Логос — а это гораздо шире рассуждения. Это — божественная речь во мне. К тому же текущая по каким-то глубинным законам, которые скрыты в недрах моего сознания.
Что может быть источником законов моей Речи? Наверное, мышление! Поэтому будем изучать мышление и станем мыслителями!
А что, если источник законов не в мышлении, а за ним? Ведь мышление уже само складывается и течет по каким-то законам. Даже если оно определяет речь, оно не может определять законы собственного существования. Эта мысль выглядит весьма «логичной», однако логики почему-то ее избегают. Вероятно, потому что не хотят действительно знать человека, оставляя за скобками все, что не относится прямо к формальным законам их рассуждений.
В итоге «мышление» логиков — это тоже не мышление. Это некое искусственное понятие, лишь уворовавшее у живого языка более или менее подходящее слово в качестве имени для собственного понятия. Но что это за понятие — мышление логиков — еще надо суметь понять.
Понимать его во всех современных логиках я не собираюсь, но Карпов дает возможности для того, чтобы понять себя.
«И ум, и чувство, — та и другая из этих сил находит для себя… особый мир, в котором своим образом может что-либо познавать, и особую сторону вещей, с которой они бывают доступны ее усмотрению.
Но для третьей — собственно мыслящей силы, нет третьего мира; нет так же для нее в вещах и третьей стороны, по которой они существовали бы именно как предметы ее деятельности. Все действительно существующее предстоит либо уму, либо чувству; рассудку же не остается ничего: он есть сила без предмета, будто художник без материала. Но природа всякой силы, следовательно и рассудка, всегда такова, что если не имеет она предмета деятельности, то и не действует; а когда не действует, то и не проявляется в значении особой силы.
Между тем каждый человек ясно сознает, что он мыслит; следовательно есть нечто, чем бывает занято его мышление…. Своим пробуждением будучи обязан взаимной встрече ума и чувства, рассудок и своим материалами обязан взаимной встрече предметов ума и чувства в сознании» (Там же, с. 27–28).
Очевидно, что понятие сознания у Карпова отличается от картезианского и современного. Если приглядеться, оно ближе к психоаналитическому: его «сознание» явно способно иметь содержания. Даже более того, природа сознания уподобляется Карповым миру:
«Не имея в своей области ничего собственного, он (рассудок — АШ) может мыслить только о том, что входит в сознание путем чувственного усмотрения и умственного созерцания. Отсюда произоишо предположение и самое название третьего мира, именуемого миром мыслимым, который населяется представлениями и понятиями рассудка о предметах миров внешнего и внутреннего» (Там же с. 28).
Эта совсем не бесспорно высказанная мысль в действительности очень важна. Сомнение вызывает лишь различие мира умственного созерцания и мира рассудка, мира мыслимого. Это различение является очевидным лишь до тех пор, пока мы, вслед за Кантом и Платоном, предполагаем, что разуму дано созерцать божественные идеи, то есть нечто, что не содержится в нашем сознании.
Мысль эта была уверенно оспорена еще Локком. И я склонен поддержать его сомнение, хотя сам исхожу из того, что душа очень многое приносит с собой, воплощаясь. Почему я поддерживаю в данном случае сомнение Локка? Потому что Карпов утверждает, что нечто из умозрения, но не взятое из самого сознания внутренним взором, входит в сознание и становится, наряду с образами восприятия, той материей, с которой работает рассудок. Именно в работе рассудка Локк и его последователи и искали присутствие врожденных образов. И не смогли найти.
Между тем, если мы сравниваем образы умозрения с образами восприятия, они должны быть чуть не столь же обильны. И это явно так, потому что мы все знаем, что постоянно творим какие-то образы в своем воображении. Да вся математика и сама логика построены в умозрении. Это действительно целый мир! Определенно! Но определенность эта сохраняется только до тех пор, пока мы не разделяем наш предмет на три мира, выделяя мир мыслимый, который населяется представлениями и понятиями рассудка о предметах миров внешнего и внутреннего.
Как только это разделение произведено, становится ясно, что весь мир мыслимый — это содержания сознания или мир сознания. Умозрение точно так же имеет дело с его образами, как и рассудок. Это ошибка наблюдения или созерцания. Мой опыт убеждает меня, что «врожденные идеи» можно найти, но не разумом или рассудком. Они остаются на уровне, предшествующем разуму, и продолжают жить в душе. Их обнаружение — непростая работа над собой, а выводы удается сделать лишь по косвенным признакам, изучая то, как складываются наши жизни.
Ничего действительно божественного наше умозрение не видит, пока не обретет соответствующего качества. Но даже обретя его, оно тут же переводит увиденное в обычные образы сознания, и рассудок работает уже с ними.
Однако, надо признать, различие в образах, описанное Карповым, все же существует. Образы умозрения как умственного восприятия, или образы воображения, безусловно, отличаются от образов рассудка, от суждений, понятий, умозаключений и даже от представлений. Это верно. Неверно, пожалуй, лишь выделение этих образов в особый мир… хотя русский язык позволяет это. И мы вполне можем говорить о мирах логики или рассудка, населенных не жизнью и не образами жизни, а формальными знаками…
И все же, я ввел бы более строгое разделение, не позволяя поэзии увлечь себя: сознание содержит образы разного качества. Это не миры, но это разные уровни или слои сознания. Мир же в качестве имени для образов надо использовать осторожно, потому что это верное имя и поэтому должно строго принадлежать тому, что в сознании ему соответствует.
А соответствует ему образ мира. И это важно именно для логики. Объясню.
Речь идет о том, что еще со времен Аристотеля называется в философии категориями. В частности, о категориях пространства и времени. Помянув разные по своему качеству образы сознания как миры, Карпов забывает об этом понятии прямо на границе разговора о категориях. Точнее, об условиях, делающих деятельность рассудка возможной. Вырастает этот разговор об условиях из положения, очень естественно выведенного из понятия о мыслимом мире:
«Но если для мыиыения рассудка столь же необходимы предметы деятельности ума и чувства, сколь необходима деятельность этих сил для самого его пробуждения; то явно, что все постигаемое чувством и умом надобно почитать вещественными или предметными условиями мышления» (Там же, с. 28).
Не думаю, что Карпов хочет сказать, что образы сознания состоят из вещества какого-то рода. Он лишь предлагает рассматривать их как некие вещи или предметы, что, безусловно, упростит понимание логики. Почему?
Потому что логика возможна лишь, при понимании определенных законов, которые управляют нашим мышлением. Но если они управляют мышлением, а мы уже оказались внутри сознания, значит, это — законы сознания. А условные «вещи» логики — это вещи сознания, и совсем не условные! Для сознания образы — вполне настоящие и даже действительно вещественные предметы. Как вещественной, то есть сотворенной из тонкого вещества, является и душа.
Что за законы надо учитывать, чтобы образы сознания стали «вещами» логики?
«Выше было сказано, что все доступное чувству постигается как существующее в известном месте и в известное мгновение, а всякий предмет ума созерцается как предмет, удерживающий свое бытие везде и всегда. И там и здесь мы не поставляем вещей ни в какое отношение и потому усматриваем их независимо от пространства и времени.
Но когда, вследствие взаимной встречи чувствопостигаемого и умосозерцаемого в сознании, встречаются в нем также «здесь» и «везде», "мгновенно" и «всегда», и рассудок, по самой своей природе и назначению, должен соглашать эти противуположности: тогда «здесь» и «везде» необходимо являются в отношении и пробуждают в душе мысль о движении пространственном; а «мгновенно» и «всегда», становясь таким же образом во взаимное отношение, ограничивают ее к сознанию движения временного.
И тут скрывается источник форм пространства и времени, столь неизбежных для рассудка…
Пространство и время составляют как бы необходимую атмосферу силы мыслящей, поколику она мыслит» (Там же, с. 28–29).
Пространство и время — неизбежность любого мышления и любой логики. Это ее закон, который логик обязан учитывать. И учитывает. Как условия, в которых должны существовать предметы его рассмотрения и рассуждения. Но, не всегда задумывается, что это за условия?
Историки философии знают, что Карпов сумел, за полвека до Гуссерля, открыть много феноменологических понятий. И его рассуждения о мире и пространстве и времени удивительно перекликаются и с «Логическими исследованиями» Гуссерля, и с его рассуждениями о категориях в «Идеях к чистой феноменологии». Сейчас у меня нет возможности подробно показывать это сходство.
Но Гуссерль постоянно пытается показать, как обычный человек в условиях мира живет психологически. И как многое из его понятий можно «вывести за скобки», очистив мышление. В итоге его разговор о мире, как и у Карпова, оказывается разговором о времени и пространстве, а мир мы обнаруживаем в общей свалке «за скобками»…
Однако вещи могут существовать только в мире! И даже мыслящая и протяженная «субстанции» Декарта были res — вещами. Декарт говорил о мыслящих и протяженных вещах! Мыслящая вещь — это образ, и если он — вещь, для него должен существовать мир. Когда Гуссерль, очищая логику от психологизма в «Логических исследованиях», приводит доводы «психологистов», он даже не поминает такое понятие как Образ мира. Психология той поры не знала его.
В итоге и сами психологи, и логики шли за философами, за тем же Аристотелем, и предпочитали «редуцировать» мир до категорий. В сущности, до проявлений, до черт, и привязывали логику как науку о том, как должно мыслить, к произвольно выбранным проявлениям мира.
И логика стала скучной, непонятной и ненужной людям наукой. Просто потому, что мы живем в мире, и душа наша приходит в мир, чтобы решить свои большие задачи именно в нем. Образы мирских вещей — это вещи Образа мира. Оторвав логику от мира, мы лишили ее жизни!
Глава 6. Законы мышления. Владиславлев
После Карпова наша логика как-то поскучнела и крутилась внутри того, что логика — это наука о правильном мышлении, имеющая целью познание истины. У нее есть три закона — тождества, непротиворечия и исключенного третьего. И вся она сводится к представлениям, суждениям, понятиям и умозаключениям. Суждения могут считаться предложениями, а умозаключения — выводами.
Понятие о представлении наши логики сплошь заимствуют у Канта и считают их простейшими чувственными образами. Суждения логические, в сущности, исчерпывают для логиков понятие о предложении и рассматриваются как отношение между подлежащим и сказуемым. Понятия вдруг оказываются логическими приемами. А умозаключение приравнивается к выводу, хотя русский язык подсказывает, что это должны бы быть противоположные действия…
Отказ видеть логику цельно вписанной в образ человеческого мира и, вообще, отказ полноценно познавать человека, ограничивая себя пространством сознания, содержащим формальные знаки, делает логику ущербной наукой. Это было бы не страшно, если бы она приняла то, что является узким орудием, изучающим рассуждение. Но логика претендует на то, чтобы говорить обо всем «мышлении», подразумевая и мышление, и рассудок, и разум, и сознание человека. Да еще и расхваливая себя как знатока и хранителя законов, по которым работает разум!
Живой человек, говорящий на полноценном языке, не может уместить свои мысли в суждения и умозаключения. Кроме них существует слишком много необходимого, без чего речь и жизнь невозможны. Хотя бы вопросы и восклицания. Да и просто повествование совсем неохотно ложится в прокрустово ложе логики. В сущности, логика до сих пор остается школой подготовки к спору или доказательству не истины, а правды в суде. Своей правды! Она немного ушла от того, чем была во времена древних греков.
Самое любопытное — это то, как же логикам удалось определить, что является «правильным» в мышлении. Кажется, они сами по преимуществу избегают задаваться этим вопросом, скромно сохраняя за собой право на звание знатоков правильности. Наверное, потому, что никто не может оспорить те примеры, которые они приводят. Правда, иногда они сами начинают их оспаривать, и тогда внутренняя слабость логики становится очевидна.
Я покажу это на примере «Логики» Михаила Владиславлева (1881).
Определив логику как «науку о приемах нашего мышления», он начинает ее с рассказа о законах мышления: тождества, непротиворечия и исключенного третьего. Я надеюсь, что они действительно нужны для рассуждения и хочу их освоить. Поэтому я перескажу Владиславлева достаточно подробно.
Владиславлев начинает с заявления, которое современные логики уже не делают, чтобы избежать ненужных вопросов:
«Законы мышления.
Через логическое мышление разум в обширном смысле стремится достигнуть истины, то есть опознаться среди окружающего мира духов, среди природы и в хаосе сменяющихся явлений открыть и различить истинно сущее от ложного, ценное и значительное бытие от неценного и незначительного. Чтобы достигнуть этой цели, разум действует и обращается с продуктами своей деятельности не как пришлось, а как должно, то есть как это предопределено законами, присущими природе его, которыми и обеспечивается его постоянно-ровная и всегда себе верная интеллектуальная работа.
Эти законы называются законами мышления» (Владиславлев, Логика, с. 7).
Бесконечные вопросы!
Если логика — наука о мышлении, откуда взялся разум? Если она о разуме, почему он после этого пропадает? Если мы собрались изучать законы разума, то как эта глава оказалась посвященной «Законам мышления»? Ладно, это мелочи и придирки. Главное: если мы изучаем мышление, то откуда нам становятся известны законы разума? И даже если мышление и разум — это одно и то же: как мы узнаем, что должно, каким способом мы познаем эту истину, определяющую достижение всех остальных логических истин?!
Вы думаете, хоть один логик снизошел до того, чтобы раскрыть тайну того, как он узнал об этих законах? Нет, логики, объявив, что разум или мышление работают по законам, присущим его природе, просто начинают вещать, что есть эти законы. Я бы добавил: на их взгляд. Да к тому же, постоянно плодя сущности без надобности. Владиславлев, к примеру, уже в следующем предложении передает законы разума-мышления уму:
«Один из них определяет способ отношения ума к мыслям, рассматриваемым изолированно, вне связи их с другими; несмотря на их случайные различия, ум признает их тождественными» (Там же).
Оно бы и верно, ум определенно это делает, по крайней мере, как считают простые люди, не логики. Но с точки зрения точного рассуждения, стоило бы либо ввести все эти понятия и дать им не только определения, но и объяснить взаимные отношения, либо убрать лишние и использовать лишь одно имя. Как, кстати, вскоре и предложит ученик Владиславлева Введенский. Да и почти все современные логики, как я это показал в предыдущем разделе, предпочитают второй путь: просто выкинуть то, что требует объяснений и, главное, исследований.
Хочется жить проще! Поэтому начхать на истину в смысле действительности, с нас хватит того, что мы докажем истинным! Но проще жить все же надо в мире, а мир таков, каков есть. Он настоящий, и он познаваем. Народ тысячелетиями наблюдал за ним и отмечал свои наблюдения в языке, показывая, что устройство человека не просто. Будет ли опрощение с помощью отказа видеть действительность облегчением жизни ученого? Безусловно! А облегчением познания действительности?..
Законы мышления-разума-ума были каким-то образом рассмотрены логиками. После этого они должны были быть проверены. И только проверка могла позволить делать предположение, что эти повторяющиеся явления есть законы, то есть отражения действительного устройства или природы изучаемого предмета. Почему от нас скрывают, как пришли к выводу, что эти «законы» есть законы?
Без ответов.
Итак, закон тождества, или тожества, как пишет Владиславлев.
«Закон тожества определяет отношение ума к различным мыслям, взятым изолированно, с которыми ему приходится иметь дело в продолжении своей деятельности. Несмотря на всякого рода различие в формах, в каких мысль может представляться уму, он остается постоянно верен самому себе и признает ее одною и тою же мыслью. Он отождествляет одни и те же мысли» (Там же, с. 7–8).
В современной записи этот закон выглядит так:
«Закон тождества (лат. Lex identitatis) — один из четырех основных законов формальной логики, согласно которому каждая мысль, которая приводится в данном умозаключении, при повторении должна иметь одно и то же определенное, устойчивое содержание.
Именно это имеет в виду В. Ф. Асмус, когда утверждает, что, согласно закону тождества, необходимая логическая связь между мыслями устанавливается лишь при условии, если всякий раз, когда в рассуждении или выводе появляется мысль о каком-либо предмете, мы будем "мыслить именно этот самый предмет и в том же самом содержании его признаков".
В традиционной логике закон тождества записывается в виде следующей формулы: А есть А» (Кондаков, с. 520).
На обычном языке этот «закон» оказывается требованием в разговоре: уж если говоришь о чем-то, так о нем и говори, не подменяй по ходу разговора другим. Почему? Потому что иначе люди перестанут тебя понимать. Да и не потому, что ты действительно непонятен, а потому, что они будут думать, что ты говоришь все еще о том, с чего начал, а ты уже о другом!..
Я намеренно выражаюсь самым бытовым образом для того, чтобы стало понятно, почему Асмус говорит: необходимая логическая связь между мыслями устанавливается лишь при условии… Закон оказывается весьма сомнительным. Он вообще не закон речи, в том смысле, в каком Логос является Речью. Он — закон понимания. Безусловно, понимание речи — важное условие общения. Но речь наша вовсе не обладает качествами, описанными в этом «законе»! Этот «закон» лишь желателен в речи.
Но сам он не ее закон, он — Закон общения! Чисто психологический, а не логический закон! И при этом, если мы будем исследовать общение с точки зрения разумного взаимодействия, которое оно должно обеспечить, мы найдем в нем Логос. Мы можем найти нечто, что обеспечивает понимание при общении, тем самым давая возможность для взаимодействий и выживания. И это Нечто мы можем назвать логосом либо Логосом. Это уж как глубоко проникнет наш взор.
Надо отдать должное Владиславлеву. Он заканчивает этот рассказ словами о понимании:
«С другой стороны, благодаря этому закону возможно наше понимание. Процесс понимания говоримого нам другими состоит, в сущности, в том, что мы отождествляем передаваемую мысль с мыслью нам самим принадлежащею… и таким образом понимаем ее» (Владиславлев, Логика, с. 10).
Это, в действительности, приговор логике: если перевести «закон тождества» из собственности говорения в собственность понимания, то окажется, что логика не имеет к тождественности сказанного никакого отношения. Все зависит от культуры, в которой мы воспитывались, поскольку понимание вырастает из узнавания образов. А образы узнаются нами благодаря воспитанию в единой образной среде.
В сущности, это узнавание можно считать негласным общественным договором, который никогда не называется, но навязывается всей совместной жизнью. Закрепляется он и бесконечным количеством показов, и насмешками над дураками даже с побоями, а в крайнем случае тупости — смертью. Чаще всего, убивают даже не люди, а мир с помощью несчастных случаев.
Логики как раз разрушают понимание, присваивая узнаваемым понятиям свои значения, уродуя русский язык, путая сами себя.
И все же Асмус не зря говорит о необходимой логической связи: если мы хотим, чтобы существовала логика, для ее существования необходимо закрепить некоторые виды связей как обязательные. Что это нужно для существования сообщества логиков, понятно. Нужно ли это для действительного рассуждения в обычной речи и в обычных жизненных делах?
Как кажется, безусловно! Но что это означает? Что мы должны отказаться от обычного своего языка и создать особый — «закрепленный» язык? Или же лучше было бы просто говорить на самом обычном русском языке, но говорить чисто и строго?
Иными словами: для того чтобы речь наша стала действенной, нужно ли нам выращивать дополнительный искусственный язык логики или достаточно почистить свой? Что значит очистить сознание от помех изложению своих мыслей. Ведь язык-то русский хорош и сам по себе.
Я думаю, надо чистить сознание, а не создавать новые языки. По очень простой причине: если сознание не очищено от помех, все они будут и в вашем новом языке, сделайте вы его хоть трижды формальным! Именно поэтому творцы современной символической логики и не понимают друг друга. А точнее, именно поэтому все они и вводят собственные знаки, чтобы их не понимали и не видели, что их символическая речь так же безобразна, как и обычная. Это довод психологический.
Но есть довод и логический, и он принципиален. Логики всех времен упорно утверждают, что мышление подчиняется законам мышления. Иными словами, законы мышления присущи мышлению, разуму или логосу. Но если это так, значит, человеческая речь по природе своей должна быть логична и естественно логична. Иначе говоря, если ей не мешать, она сама собой потечет так, как предписывает логос или ее природа.
Тогда зачем весь шум о том, что мышление должно быть правильным и как сделать его правильным? Зачем вся логика, учащая правильному мышлению?
Почему нет науки, учащей правильному пищеварению или правильному кровообращению?
Потому, что в пищеварение и кровообращение никто не догадался вмешаться и испортить? А в речь и мышление вмешались? И они сохраняют свою природу, но просто не могут ей соответствовать из-за большого количества помех и искажений?
Тогда тем более: надо не отказываться от своей природы и не подменять ее, а просто почистить то, что ее исказило. Правда, в таком случае станет трудно быть вместо богов…
Глава 7. Противоречие, исключенный третий, достаточное основание
Аристотель говорил о трех логических законах. Лейбниц придумал четвертый — закон достаточного основания. Он признан логиками до сего дня. Во всяком случае, «Логический словарь» Кондакова говорит о четырех законах. Владиславлев приводит три первых как бесспорные, а четвертый отвергает, высказывая в нем сомнение. Это сомнение важно, потому что вполне может быть распространенно и на первые. Поэтому я продолжу рассказ о законах логики с конца.
Он говорит об этом законе в примечаниях к основным:
«Мы опускаем здесь так называемый закон достаточного основания… Он получил ход со времени Лейбница, который, впрочем, давал ему метафизическое значение. В логике Вольфа, последователя Лейбница, он приводился как принцип, заимствованный из онтологии (первой части тогдашней метафизики).
Затем в логиках Кантовской школы закон достаточного основания приводится уже как формальный логический закон. По нашему мнению, нет основания считать его законом мысли. Последняя может быть твердою и крепкою и не удовлетворяя ему» (Владиславлев, Логика, с. 22–23).
Как мы видим, Владиславлев всего лишь высказывает мнение, и этого мнения мыслителя достаточно, чтобы отказать закону в законности. Или приписать ее!
Суть закона достаточного основания: всякая истинная мысль должна быть обоснована другими мыслями, истинность которых доказана.
Я тоже опущу его разбор, потому что в жизни истинным является то, что соответствует действительности. Доказанность — признак спора или суда. Истинно то, что истинно, доказано оно или нет. Раз возникает вопрос о доказанности, значит, нас затягивают в игры искусственного мирка, где пытаются создать особый язык. Проверка истинности осуществляется жизнью, но логикам некогда ждать, они сражаются и спешат…
Лейбниц за сотню лет до аналитической философии попытался переделать логику под математику. Поэтому его закон, возможно, очень нужен в рамках математических рассуждений, но совершенно оторван от жизни, как и вся символическая логика.
Пусть логики спорят, но сама возможность сомнения в законах логики очень важна, чтобы освободиться от очарования. А освобождаться есть от чего.
Взять хотя бы Закон противоречия:
«Сущность закона противоречия (Lex contradictionis) состоит собственно в следующем. Положение и отрицание взаимно себя уничтожают: ничто противоречащее себе не должно быть допускаемо в мысли» (Там же, с. 11).
Если я хоть что-то понимаю в русском языке, то сказано, что законом мышления является отсутствие в нем противоречий, непротиворечивость. Даже не буду разбирать сейчас навязывание «правильности»: не должно быть допускаемо. Для меня важней то, что в предыдущем законе тождества определенно сказано: А есть А.
Если мы говорим, что мышление непротиворечиво по своей природе и должно таким же быть в выражениях, то как закон стал называться законом противоречия? Читай П, но знай, что это А?
Понятно, — традиция, привычка, и так все понимают…
Теперь следующее сомнение: каким образом это логическое требование, в смысле требования логиков, стало законом мышления? Оно, вроде бы, и так принимается, что противоречить самому себе недопустимо. Кстати, когда? Когда говоришь с другими людьми. Речь-то идет о речи! А почему? Потому что они возмущаются. А с самим собой? Да противоречь сколько душе угодно! Но тогда это становится внутренней речью и перестает быть мышлением или думанием.
В думании то, что выражается в речи противоречием, имеет какую-то свою природу, которую никто не попытался разглядеть и описать.
Как это явление стало для логиков законом мышления? Мышление явно способно противоречить само себе, для него это вполне безболезненное действие.
«Различные отдельные мысли могут сочетаться в одно целое и органически связываться между собою. Потребность связывания мыслей в целое есть одна из глубоких нужд мышления. Чтобы при этом мысль оставалась твердою и устойчивою, необходимо, чтобы она, при всей сложности своего состава и при всем различии своих отношений к другим мыслям, не носила элементов разрушения в самой себе и вступая в сочетание с другими, не уничтожалась ими» (Там же, с. 11).
Это описание пожелания, но отнюдь не закона. И пожелание это на уровне: если мы хотим, чтобы была логика, так давайте договоримся…
При этом отчетливо видно, что этот крик о помощи рождается лишь тогда, когда «мысль» достигает «сложности своего состава». В простых мыслях противоречия, похоже, столь очевидны, что оказываются невозможны психологически. Как посылка гонца одновременно в две разные стороны. Он просто не сможет разорваться и выполнить противоречивый приказ. Как не сможет и мастер сделать из одной заготовки две разные вещи, несмотря на распоряжение хозяина. Но это психологический уровень мышления или логики. Тут все слишком просто и очевидно.
Как очевидно и пожелание, чтобы мысль оставалась твердою и устойчивою. Если в эти слова вдуматься, то они вообще теряют смысл: а что это значит, что мысль должна быть твердою и устойчивою? Это на зуб проверяется? Или мы можем пощупать почву, в которой мысль укоренена? Нет, логики о почве молчат, и о веществе мысли тоже. Это они так образно выражаются!
И если потребовать с них объяснений, они просто уйдут от такого разговора, хотя вся феноменологическая и аналитическая революция в философии — это поиск ответов именно на эти вопросы.
Зачем нужен логический уровень понимания противоречия и непротиворечия? Владиславлев делает намек:
«Противоречие может быть только там, где мы соединяем какие-либо элементы мысли: где ничего не соединяется, там нечему и противоречить…
Противоречия, встречающиеся в понятиях и суждениях, мы называем непосредственными, те же, которые допускаются в умозаключениях и доказательствах, посредственными.
Случаи непосредственного противоречия могут встречаться прежде всего в понятиях и представлениях: например, когда в понятии или представлении предмета мыслится признак, противоречащий ему, приписываем вещи признак, отрицаемый ею. В логике этот вид противоречия называется contradictio in adjecto.
Нужно заметить, что понятия с противоречивыми признаками встречаются в мышлении нередко. От них не свободно даже философское мышление, особенно когда оно восходит к слишком общим понятиям; в обыкновенных же практических понятиях, мало разработанных аналитически, весьма часто встречаются противоречивые подробности» (Там же, с. 11–12).
Владиславлев оказался предшественником аналитической философии, которая как раз более всего занята именно тем, что выводит точные языковые понятия. Но это не главное. Главное — от противоречий не свободно ДАЖЕ философское мышление!
Какой самообман! Именно философское мышление и не свободно от противоречий. Просто потому, что выше сказано о сложности состава мысли, являющегося условием возникновения противоречия. Противоречия — признак восхождения человеческого разума ко все более сложным понятиям. Это знак пути и развития нашего сознания. Как и борьба с противоречиями.
Вскрыв те слои сознания, где возможны все более сложные и утонченные понятия, человечество должно научиться строить их так же чисто, как строит и простейшие понятия или очевидности. Без этого наше дальнейшее развитие, похоже, невозможно. И это закон и требование нашего естественного духовного развития, мне кажется. Иначе невозможно объяснить, что же мы так бьемся за эти логику и философию?!
Подозреваю, что и сами эти законы — всего лишь понятия. То есть попытки понять, как же устроено наше сознание. Причем понять сложное из простейшего, как пытается Владиславлев понять закон исключенного третьего:
«Сущность его состоит в следующем: или да или нет; как невозможно на один и тот же вопрос отвечать и да и нет, так невозможно и что-либо среднее между утверждением и отрицанием. Этот закон исключает все третье между да и нет…» (Там же, с. 17).
Чтобы этот «закон» стал законом, мы должны добавить: в идеальном мире, в мире идей. В жизни люди очень часто не говорят ни да, ни нет, потому что отчетливо ощущают, что было бы неверно сказать и так и так. Почему?
Покажу на примере: человек сделал подлость. И он это признает. Ему говорят: ты подлец, признай это. А он молчит, либо говорит нет. Почему? Потому что он при этом знает про себя, что он не подлец, он не ощущает себя им. Подлость он сделал, но по какой-то причине. Если речь идет о логике, то факт совершения подлости делает его подлецом. Но если мы говорим о психологии, то он отчетливо знает, что он не подлец.
Он подлец лишь там, где действуют формальные законы: если сделал П, то ты — ПЦ!
В психологии такой уровень рассуждения тоже возможен, когда мы говорим об очищении, а значит, исходно признаем, что есть некая основа, скажем, душа, которая может быть загрязнена жизнью или исходно несовершенна. Вот тогда мы можем выделить пространство искусственных взаимоотношений, в котором происходящее не имеет отношения ко всему человеку, а относится лишь к этим слоям загрязнений или несовершенств.
Тогда внутри этих ограниченных слоев сознания все идеально: если ты совершаешь подлость, то внутри слоя грязи эта подлость признак того, что ты подлец. Здесь! В этом слое. И таким ты воспринимаешься другими. Так и знай: для тех, с кем ты общаешься, ты подлец! И им и останешься, если не уберешь это из себя.
Но при этом мы понимаем, что весь ты, конечно же, не подлец. Это определение не относится к тебе, как к человеку или душе, — это лишь имя для той идеи, для того формального проявления, которое в тебе есть. А словосочетание ТЫ — ПОДЛЕЦ, случайно! И само по себе несет противоречие!
Просто это понятие не разработано и не понято человечеством. Ты — это и тот ТЫ, который говорит про себя Я. И тот, которого знают самые разные люди. Когда кто-то говорит тебе: ты — подлец! Он имеет в виду то «ты», которое совершило подлость. Но звучит это как: ТЫ — подлец. В этом словосочетании ТЫ — из одного мира, а подлец — из другого. Они не сочетаются, в чем и противоречие.
Должно бы быть либо: ты — подлец, либо: ТЫ — ПОДЛЕЦ. Вот тогда противоречия нет. Но мы не видим большое Я человека, мы видим лишь то, что он нам показал, и воспринимаем его мелким, равным подлости его поступка. А он сам видит себя иначе и не соглашается. И вот рождаются и да и нет!
А в действительности, обладай человек культурой самоосознавания, он ответил бы: и да, и нет! Да, потому что подлость я сделал. Но этот я — не Я! Поэтому Я вполне могу убрать из себя ту часть, которая делает меня нечистым, и остаться не подлецом, как я себя и ощущаю, несмотря на факты.
Очистить понятие о себе — это то же самое, что делает и философия, очищая свои понятия от противоречий и исключая третьи возможности в понимании. В сущности, при самопознании — это решение задачи стать цельным.
А какую задачу решают философы с помощью закона исключенного третьего? Ведь никакого такого закона, кроме как в логике, нет! Может быть, они учатся спорить и побеждать других? И да и нет.
Это бесспорно на уровне их осознавания собственных поступков. Но что они делают в действительности, что делает их природа?
Владиславлев пытался найти ответ:
«Наконец, необходим закон, руководящий умом при переходе его от одной мысли к другой. Ум должен знать, что он собственно делает, когда что-либо утверждает или отрицает, то есть какого рода отрицание предполагается необходимо, когда он утверждает, и какого рода утверждение, когда он что-либо отрицает.
Если бы не было такого рода солидарности между мыслями, не могло б быть существующей правильности в переходе от одной мысли к другой, не было бы групп решительно родственных и враждебных мыслей и уму невозможно было бы легко двигаться к известным намеченным целям» (Там же, с. 17).
У меня есть подозрение: природа того, как логик чувствует, что мысль верна или не верна, противоречива или нет, не будет понята и объяснена, пока не удастся исследовать сознание как тонкоматериальную среду. Мой опыт работы с образами и сознанием подсказывает: сознание — вещественно. И образы, творимые из сознания, тоже. Они протяженны и занимают вполне определенный объем в пространстве сознания. Именно поэтому мы ощущаем неуют, когда пытаемся засунуть в то же место еще один образ.
Образ может принять только то, что естественно рождается из него, так они развиваются. Но он не может вместить в себя чуждый образ, — это просто замена одного образа другим…
Но это всего лишь прозрения прикладного психолога. За ними нет ни величия, ни значимости…
Глава 8. Суждение. Каринский
Как я уже показывал, мышление понимается логиками суженно, по сравнению с действительностью. Оно, на их взгляд, состоит из использования представлений, суждений, понятий и умозаключений. Причем все перечисленные явления считаются логиками приемами мышления.
Понимание логиками представлений полностью совпадает с их пониманием психологами, а значит, не имеет никакого отношения к действительности. Даже хуже: вместо того, что мы все понимаем под представлением, когда говорим: представьте себе, — логики понимают под ним простейшие чувственные образы, то есть образы, созданные из впечатлений, едва полученных восприятием. Я подробно писал об этом во «Введении в науку думать» и просто опущу в этой книге.
Что же касается суждений, которые, как кажется, и должны быть основным содержанием рассуждения, я построю свой рассказ на классической работе современника и тезки Владиславлева Михаила Ивановича Каринского (1840–1917).
Будучи профессором кафедры метафизики Петербургской духовной академии, он, как ни странно, был близок к материализму, а в логике первым стал сближаться с так называемой алгеброй логики — предшественницей современной символической логики. В 1880 году он защитил диссертацию «Классификация выводов», где попытался«разработать такую классификацию умозаключений, чтобы она включала по возможности все виды умозаключений, применяющихся как в процессе научного мышления, так и в практике обыденных рассуждений» (Кондаков, с. 208).
Как видите, вывод для логиков тождествен заключению. Поэтому я расскажу об умозаключении по работам учеников и последователей Каринского, а из его диссертации постараюсь извлечь понятие об основе умозаключений — о суждении.
Напомню, современные логики считают, что:
«Суждение — форма мысли, в которой утверждается или отрицается что-либо относительно предметов и явлений, их свойств, связей и отношений и которая обладает свойством выражать либо истину, либо ложь» (Кондаков, с. 503).
С разговора о суждении начинается вся диссертация Каринского, это слово открывает Введение:
«Суждений, которые не нуждаются ни в каком доказательстве, или так называемых аксиом, очень не много. Суждений, которые служат простым, точным выражением наблюдаемых фактов, правда, бесчисленное множество; но они редко входят непосредственно в системы наук в качестве научных положений; по большей части они служат только посылками для вывода научных истин.
Почти все содержание знания составляют суждения выводные, так что вывод по всей справедливости можно назвать той формой нашего убеждения в истине, которая всего чаще применяется в науке. Постоянно также пользуемся мы им и в жизни» (Каринский, Классификация, с. 5).
Единственное, что обязательно надо добавить к этому исходному утверждению: почти все содержание научного знания…
В этой недомолвке скрыто многое, начиная с научного хамства. Ученый склонен грубо принижать ценность того, чем владеет народ, и столь же грубо преувеличивать значение науки. То, что это — яркая и грубая ошибка, хорошо видно на примере того, как психологи не понимают, что такое образ мира. В сущности, это понятие до сих пор не разработано в научной психологии, и психолог запросто может приравнять к образу мира какую-нибудь научную картину или одну из его «моделей», разработанную кем-нибудь из философов.
При этом Образ мира — это всеобъемлющее понятие, определяющее всё содержание нашего сознания. Объем его настолько велик, что все потуги науки считать свои знания чем-то основательным в действительности есть лишь попытка привязать наше зрение к пене, закрывающей океан. В Образе мира хранятся все те знания, которые делают возможным науку, ее знания и само выживание человека на Земле.
Поэтому недомолвка Каринского — это признак основательнейшей неполноценности его труда, выражающейся в том, что он не видит действительного мира. Именно поэтому его и утаскивает со временем в алгебру логики, то есть в миры форм подальше от жизни.
Остается для меня под вопросом и то, что суждения могут быть простым, точным выражением наблюдаемых фактов. Если я гляжу на вещь и называю ее: зима, луна тут, я одет, — как сделал когда-то мой сын, едва научившись говорить, — являются ли эти высказывания суждениями? А между тем они — выражения непосредственно наблюдаемых ребенком «фактов». То есть имена для того, что он видит.
Могут ли быть суждения, в которых не присутствует сомнение и не сделан выбор? Зачем судить о том, что ты просто видишь? Боюсь, Каринский упростил и понятие суждения, как до него упростили понятие представления. Он небрежен в этой работе по отношению к суждению, поскольку спешит к главному — к выводам. Но мы знаем, что логика строит свои выводы из суждений, значит, быть небрежным к суждениям при изучении выводов недопустимо.
Поэтому я оставляю эту первую работу Каринского и попытаюсь понять, как же он видел суждения, по его «Логике», которую он читал на Бесстужевских курсах в 1884-85 годах. Здесь он вынужден давать полноценные определения понятиям, которые использует.
Объявив исходно логику «наукой о познании», Каринский вынужден давать определение знанию, что совсем не лишнее, если вспомнить, как он свел всё знание к знанию научному. Он вообще был яркий поборник насаждения научности. В действительности, Каринский и здесь избегает давать простое и понятное определение своего предмета. Он говорит хитро:
«Познание имеет своим предметом все существующее и своей задачей — познание этого существующего так, как оно существует» (Каринский, Логика, с. 181). И далее спорит с воображаемыми противниками, утверждая, что познание сущего возможно. Но что такое само знание он, я предполагаю, говорит только по окончании спора. Впрочем, судите сами:
«Во всем предыдущем мы старались уяснить, что логика есть наука о познании, познание же имеет своим предметом существующее, теперь обратимся к главной форме знания.
Форма, в которой выражается наше познание, есть суждение; суждения мы можем делить на положительные и отрицательные, общие и частные, как это одинаково делают Аристотелевская логика, так и индуктивная. Но не останавливаясь на этом делении, постараемся точнее определить две основные части суждения — субъект и предикат» (Там же, с. 183).
Итак, независимо от того, что такое само по себе знание, его форма, — то есть то, в чем оно воплощается как содержание, — оказывается суждением!
Это дико даже с точки зрения обычной логики. Не обращая внимания на то, что представления не есть простейшие образы, примем, что существуют образы, простейшие образы и образы сложные. Простейшие образы, рождающиеся из впечатлений, отражают действительность просто и точно. Насколько, конечно, им позволяет несовершенство наших органов восприятия. Но это данность, и я ее не учитываю.
Как вы помните по «Классификации выводов», даже эту способность образов — просто отражать действительность — Каринский отдал суждениям. Он словно бы не признает представлений, а уж про образы я и не говорю. Именно этот отказ от психологизма и приводит его к математизации логики. Он говорит о познании существующего, но не признает существования сознания и душевного мира. Они мешают ему.
Знание, безусловно, не ограничивается только суждениями. Хотя, возможно, он имел в виду, что логическое или научное знание умещается в суждениях и выводах из них. Каринский, безусловно, неправ, так небрежно обходясь с собственным предметом. Даже советская логика, как это записывает словарь Кондакова, в целом тоже больная научностью, не согласна с ним:
«Знание — целостная и систематизированная совокупность научных понятий о закономерностях природы, общества и мышления, накопленная человечеством в процессе активной преобразующей производственной деятельности и направленная на дальнейшее познание и изменение объективного мира» (Кондаков, с. 162).
Советские логики чрезвычайно уважали Каринского за то, что тот звучал так материалистично и подходяще. Нравилось им и то, что знание — это совокупность научных понятий, даже если они накоплены до науки!
Ну, а ненаучные понятия? Или просто то, про что мы говорим: я знаю… Это знания или бытовое заблуждение? То есть знание низкого качества, можно сказать, и не знание вовсе? А если существует знание высокого качества, научное знание, то оно говорит о природе знания больше, чем знание низкого качества? И является ли знание высокого качества лучшим свидетельством о том, что такое знание?
Если у знания есть природа, то для нее совершенно все равно, как мы оцениваем свои знания, как научные, бытовые или вообще заблуждения. Заблуждения — совершенно такие же знания для той природы, которая позволяет нам их иметь. Тем более что сегодня наука оценивает собственные знания как передовые достижения, а завтра — как хлам и ошибки! А послезавтра — вообще как мракобесие!
Из Каринского, как и из любого другого выдающегося мыслителя, можно было бы выбрать то, что удалось ему лучше всего. Так советские логики брали у него теорию выводов, а современные русские брали лучшее у советских. Но как доверять выводам Каринского, если он был небрежен в самых основаниях своих рассуждений? Я понимаю, что если пропущу начало, поддавшись горячим уговорам: там после будет здорово! — я могу попасть под очарование этого мастера…
Но есть ли очарование то, что дает познание? Каринский разработал теорию выводов и умозаключений, на которых строится многое в работах современных очарованных логиков. Именно поэтому я ограничусь той частью его сочинений, в которой он еще не очарователен.
Глава 9. Понятие. Челпанов
Георгий Иванович Челпанов, возможно, ярче других логиков высказал ту странность, которая лежит в основании этого искусства: «Психология рассматривает мышление так, как оно есть, логика так, как оно должно быть» (Челпанов, Учебник логики, с. 2).
Странность в том, что все логики знают, что мышление ДОЛЖНО быть каким-то, но никто не сказал, почему и кому оно должно. Они это ПРОСТО знают, и не нужно лишних вопросов. Могут правда добавить:
«Подобно тому, как этика указывает законы, которым должна подчиняться наша жизнь, чтобы быть добродетельной, и грамматика указывает правила, которым должна подчиняться речь, чтобы быть правильной, так логика указывает нам правила, законы или нормы, которым должно подчиняться наше мышление для того, чтобы быть истинным» (Там же).
Бесконечные вопросы! Что такое истина? Как логик оказался ее собственником, почему именно он знает, что есть истина? Что есть истина логиков, если истина остальных людей ими не учитывается и не принимается в рассмотрение? Является ли эта «истина» чем-то существующим независимо от логика, или же это понятие, вызревающее у человека с развитием? Если истина внекультурна и внеисторична, откуда она стала известна логику? Если же она подобна этике и грамматике, то она — культурно-историческое понятие. И это, очевидно, так, раз уж логики начали приводить доказательства по аналогии, над которыми сами издеваются…
Надо отдать должное Челпанову, он чувствует возможность подобных вопросов и пытается показать, как знание непосредственное, вырастающее из очевидности происходящего, оказывается основой для знания сложного, выводного, каким являются научные знания. При этом суть этого в достижении всё той же очевидности:
«Посредственное знание доказывается, делается убедительным, очевидным при помощи знаний непосредственных» (Там же, с. 3).
Из этого объяснения «торчат уши»: истина логики есть явление культурно-историческое. Почему? Потому, что задача логики доказать и убедить с помощью очевидности. Но и сама исходная очевидность — это все то же обращение к человеческому восприятию, а восприятие обманывает. Значит, и очевидность — опасный друг. И не потому, что наши органы восприятия плохи, а потому, что мы узнаем вещи не ими, а теми образами, которые уже есть в нашем сознании. Мы узнаем то, что очевидно, своей культурой и в соответствии с той культурой, которую довелось обрести…
Тем не менее, Челпанов, как только ощущает, что разговор о критериях истинности исчерпан, вдруг завершает первую главу и резко переходит к главе «О реальности понятий». Понятия не поминались им в первой главе, значит, эта глава еще не о понятиях, а продолжение разговора об истинности, то есть посвящена «реальности».
Если вспомнить, что простонаучное словечко «реальность» происходит от латинского слова res, что значит, вещь, то весь последующий разговор должен бы звучать, как выяснение: имеют ли понятия вещественность. Но простонаучье, как язык научного сообщества, приучило нас к тому, что когда мы говорим о реальности, мы говорим о бытии в том смысле, что то, о чем речь, есть в действительности или его нет. Что, опять же, значит, что оно есть только в нашем воображении.
Существование в воображении означает, что вещь нереальна, ее как бы и нет. И это работает, пока мы говорим о действительных вещах. Но как только мы переходим к образам сознания, все становится смутно и неопределенно. Начиная с самих способов говорить об этом:
«В психологии мы видели, что понятиями называются такие умственные построения, которые относятся к классу, к группе однородных вещей. Мы обладаем известными понятиями, но спрашивается, существует ли какая-либо реальность, которая соответствовала бы нашим понятиям?» (Там же, с. 7).
Как понять это странное: такие умственные построения? И это говорит психолог?! Вступая на землю Логики, Георгий Иванович словно бы теряет себя и лишь смутно, как во сне, помнит, что был когда-то большим психологом! Почему? Потому что, скажи он определенно, что есть сознание, у него есть содержания, все эти содержания существуют в виде образов, и свойственная логике неопределенность в основаниях стала бы очевидна. Но тогда логику пришлось бы менять. А он собирался всего лишь ее изложить…
«Когда мы имеем представление этого стола, этого дома, этого человека, то мы говорим, что ему во внешнем мире соответствует известная единичная вещь. Если это так, то можно поставить вопрос: а что же соответствует нашему понятию стола, понятию дома, понятию человека?
Ведь ничего не соответствовать не может, потому что в таком случае понятия в нашем уме были бы фикциями, то есть мы мыслили бы что-то, чему не соответствует ничего реального; у нас в уме было бы понятие человека, но никакой реальности, соответствующей этому понятию, не было бы. Из этого ясно…» (Там же, с. 7–8).
Из этого как раз мутно!
Начать хотя бы с этого не русского выражения: когда мы имеем представление этого стола… Мы можем представить себе стол, но не можем иметь представление стола. Это всё наследие кантианской психологии, решивший представлениями называть простейшие образы, из которых складываются понятия. Поэтому психологи часто называют понятия общими представлениями или обобщающими представлениями. Обобщать, представляя себе нечто, мы можем, но они не видят представление как действие. Для них нет понятия «представить себе», для них есть вещь «представление».
И когда Челпанов задается вопросом о том, что же соответствует нашему понятию стола, у меня идет ответ: образ. Некий сложный образ, который можно описать3 изучить и понять. Но это ответ человека, для которого существует сознание и образы. Челпанов-психолог знает и о сознании и об образах, но Челпанов-логик — это другой человек. Он погружен в древние споры реалистов, номиналистов и концептуалистов. Собственных психологических наблюдений для него больше не существует, потому что он должен излагать корпус науки…
При этом, что поражает: он не видит связи понятий, которые рассматривает, прямо в соседних абзацах. Вот он задался вопросом о том, что же соответствует понятию, и из его ответа про то, что они были бы фикциями в нашем уме, если бы им не соответствовало бы ничего реального, то есть некой вещи снаружи, ясно, что он не говорит об образах, то есть о том, как существуют понятия в сознании. Но вот он прыгает в историю вопроса:
«Платон (427–347) признавал объективно-реальное существование понятий, которые он называл идеями. В мире, подлежащем нашему чувственному восприятию, существует этот, другой, третий стол; но кроме этих единичных столов в мире сверхчувственном существует еще идея стола, соответствующая нашему понятию стола» (Там же).
А Аристотель, ученик Платона «соглашается с ним в том, что идеи, как их понимал Платон, действительно существуют реально, но он не находит никаких оснований для допущения, что идеи существуют отдельно от чувственно воспринимаемых вещей» (Там же).
Вот это всё приемлемо, потому что делает идеи некими вещами, вынесенными из сознания во внешний мир! А вспомнить, что сам в психологии говорит про идеи как образы сознания, — ни-ни! Хуже того, готов пойти на подтасовку, лишь бы не принять, что идеи или образы могут иметь реальность в сознании:
«…Локк (1632–1704). По его мнению, человек обладает способностью создавать общие представления и выражать эти общие представления при помощи слов. Человек может из ряда сходных представлений абстрагировать или выделить то общее, что в них содержится, отбросивши все случайное, что обусловливается теми или иными обстоятельствами» (Там же, с. 9).
Локк вообще не говорит ни о каких представлениях! Локк и все мыслители после него до Канта не используют это слово. Локк говорит об идеях и только об идеях. И поэтому, начиная рассказ о нем, Челпанов не мог бы не принять то, что сказал, не искази он Локка:
«Те номиналисты, которые признавали существование общих представлений (идей — АШ)как психических явлений, называются концептуалистами (от conceptus mentis — понятия). Главный их представитель Локк» (Там же).
Не подставь он представления вместо идей, и идеи обрели бы значение «психических явлений», а с ними его обрели бы и понятия. Что значит, что оставался бы один шаг до того, чтобы принять: реальность понятий психическая. А это значит, что психика вещественна! А точнее, поскольку никакой психики нет, вещественно сознание.
Этого Челпанов сделать не мог, потому что как логик прекрасно понимал, что подобное высказывание было бы логическим доказательством вещественности сознания и его образов, включая понятия. Как психолог он, конечно, понимал, что логические доказательства в таком вопросе ничего не значат, как ничего не значат доказательства бытия Божия. Сознание либо вещественно, либо нет, и доказывать тут нечего. Тут надо просто исследовать. Но он был логик и играл по правилам, а потому должен был обходить то, что неприемлемо для логики, всеми силами своего ораторского искусства. И он крутил словами…
Вот например:
«Различие между общими представлениями и понятиями соответствует различию между понятиями просто и понятиями логически обработанными» (Там же, с. 11).
Различие между понятиями просто и понятиями…
Это языковые игры логиков. Из них трудно понять, что есть их «понятия», как трудно понять и что есть их «суждения». Но зато очевидно, что они придали своим понятиям искусственные значения. И то, что они называют понятием, очень мало соответствует тому, что есть в действительности. Или, говоря словами самого Челпанова, тому, что в мышлении должна изучать психология, то есть тому, как оно есть.
Понятия логиков — это такие понятия, какими они «должны быть», чтобы логики могли достигать свои истины.
Глава 10. Умозаключение. Рутковский
У Каринского был последователь — преподаватель Петербургского университета Леонид Васильевич Рутковский (1859–1920). В 1888 году, последам «Классификации выводов» Каринского, он выпустил исследование того же предмета — «Основные типы умозаключений», которые попытался классифицировать.
Исходное положение этой работы:
«Предмет изучения логики составляют приемы приобретения знаний, а так как вывод по всей справедливости может быть назван главнейшим приемом убеждения в истине, то и вполне естественно, что вопрос об умозаключениях занимает первенствующее место среди вопросов логической науки» (Рутковский, с. 267).
Профессиональные логики, на взгляд стороннего человека, пишут как-то поразительно нелогично. Хоть бы кто-то прямо заявил: вывод и умозаключение — это одно и то же. Нет, это мы должны принять сами, или нам нечего делать в логике. Нам словно бы вежливо дают понять, что мы со свиным рылом влезли в калашный ряд, где все уже давно знают такие простые вещи.
Лично я уже говорил, что сомневаюсь в тождестве вывода и заключения. Русский язык показывает, что того, кто заключен, можно вывести, но нельзя человека одновременно выводить из заключения и заключать. Понятное дело, логики все понимают по-своему, потому что переиначили все слова обычного языка. Так вот и дали бы где-то определения тому, что переиначили…
Вызывает у меня сомнение и приравнивание приобретения знаний к приемам убеждения в истине. Думаю, что Рутковский имел в виду не то, как убеждать в своей истине других, а то, как проверять истинность рассуждения, убеждаться в ней. И все же проверка — это не обретение знания, если быть строгим. Логика знаний давать не может! Это не ее дело. Знания обретаются не с помощью логики, а с помощью способности к познанию.
Логика, кажется, лишь пытается превращать их в научные знания… если я не ошибаюсь, сами ученые, производящие эти знания в своих исследованиях, плевать на нее хотели!
Как бы там ни было, Рутковский ставит своей задачей создание новой классификации, что заставляет его «с возможной точностью определить, что мы разумеем под именем умозаключений» (Там же, с. 268).
Вот это мне более всего любопытно! Рутковский, точно подслушав мои сетования на то, что логики не начинают свои сочинения с определения используемых ими понятий, начинает с описания положения дел в логике конца девятнадцатого века:
«…со словом умозаключение соединяются разнообразные значения не только в обыкновенном разговоре, но и в специальных логических трактатах. По справедливому замечанию Джевонса, "вопрос, что такое умозаключение? и до настоящего времени остается далеко не разрешенным, подобно древнему вопросу, что такое истина?"» (Там же).
Свидетельство известного английского логика Уильяма Джевонса показывает, что положение с логическим понятием «умозаключение» век назад было одинаковым во всем мире. Это повышает ценность исследования Рутковского. Как он сам говорит, он не повторяет других авторов, а излагает свой личный взгляд.
«Все наши знания, по своему происхождению, могут быть разделены на две категории: 1) на знания эмпирические и 2) на знания выводные.
Первые приобретаются непосредственным наблюдением фактов; вторые же добываются посредством особого умственного процесса, называемого умозаключением, из других, уже ранее приобретенных знаний. Ввиду этого умозаключение может быть определено как такой акт мысли, посредством которого мы установляем новые знания независимо от непосредственного наблюдения, единственно на основании имеющихся уже знаний» (Там же).
Кажется, я совсем не понимаю, как думают логики и как рождаются их построения. Рутковский явно собирался дать «предварительное определение» умозаключения. Если бы он это сделал, мы бы могли проверить истинность его определения, а значит, и истинность всего основания, на котором он строит свои рассуждения. Но он просто обманул!
Он не заявил, что считает умозаключением то-то или то-то, он незаметно подменил, сделал само собой разумеющимся: вторые же добываются посредством особого умственного процесса, называемого умозаключением… Может быть, мне посчитать, что умозаключение — это «особый умственный процесс»?! Или же допустить, что Рутковский хотел сказать, что добывание знаний из других, уже ранее приобретенных знаний, есть умозаключение?
Выбора нет, я так и поступлю. Но теперь я всегда буду знать, что, вероятней всего, не понял автора и домыслил нечто за него. Все дальнейшее изложение обретает для меня качество легкой неопределенности. Из-за отсутствия определений, как вы понимаете. Но я сомневаюсь в том, что логика дает новые знания.
Кстати, Георгий Иванович Челпанов, о котором я рассказывал в предыдущей главе, тоже сомневался в способности логики добывать знания:
«Многим даже кажется, что логика может указывать средства для открытия истины в различных отраслях знания.
Но в действительности это неверно. Логика не поставляет своею целью открытие истин, а ставит своею целью доказательство уже открытых истин. Логика указывает правила, при помощи которых могут быть открыты ошибки» (Челпанов, Логика, с. 4).
Исходное определение вывода, как главнейшего приема убеждения в истине, не было с определенностью отменено самим автором. Он просто его забыл.
Неопределенностью грешит и все, что говорит Рутковский о знании, поскольку не дал определения этому фундаментальному понятию своей науки:
«Если теперь мы примем во внимание, что всякое знание, каково бы ни было его происхождение, служит ответом на один из следующих вопросов: 1) какому предмету присуще данное определение и 2) какое определение присуще данному предмету, то получим возможность установить положение, что задача умозаключительного процесса, в каждом частном его случае, сводится, в конце концов, к тому, чтобы найти ответ на который либо из этих вопросов» (Рутковский, с. 268).
По этому поводу я даже сказать ничего не могу, поскольку вообще не понимаю, о чем здесь говорит логик. Тем более не понимаю, как знание стало определением. Наверное, определение здесь тоже понимается в одном из узких смыслов, вроде имени или знака. Поэтому я опускаю несколько глубоких мыслей Рутковского о природе подобных неопределенных определений и сразу перехожу к его описанию умозаключения:
«На основании этих замечаний о природе умозаключающей деятельности не трудно определить те элементы, из которых должен состоять каждый акт умозаключения. Коль скоро задача умозаключения состоит в выводе нового знания из знания уже имеющегося, то, очевидно, в состав каждого умозаключительного акта должно входить, во-первых, знание, из которого делается вывод, и, во-вторых, знание, которое выводится из первого. Первое может быть названо знанием основным, а второе — знанием выводным» (Там же, с. 269).
Честно признаюсь: я вполне допускаю, что умозаключение творит знания. В сущности, если не договариваться о значении слов, то знанием можно назвать все, что угодно. Например, то, что я посчитаю знанием.
Рутковский так и поступает, он считает, что знанием является то, что мы выводим из другого знания. Я же считаю, что вывод становится знанием только тогда, когда я говорю себе: это надо запомнить. Говорю или решаю без слов.
Пример: дважды два — четыре. Вывод: я знаю математику. Или я знаю алгебру? Нет, арифметику! Вопрос: это знание?
Но вот я решаю: надо запомнить: я знаю математику и меня зовут А.Ш. Теперь я знаю, как меня зовут и еще много любопытного.
Как психолог я подозреваю, что вывод вообще не имеет отношения к знанию и познанию, он узко относится только к рассуждению. Что делать с выводами из рассуждений и с умозаключениями, которые совершаются по их ходу, решает тот, кому дано такое право. И это деятель. Например, разум.
И никакого само-превращения выводов в знания. Мы эти выводы делаем и забываем на каждом шагу, просто потому, что рассуждаем непрерывно. И никак не ценим, пока не добиваемся такого вывода, который начинаем ценить. Именно тогда мы и решаем, что эту ценность надо сохранить, то есть запомнить, сделав знанием.
Но это в рамках моего понятия о знании. Оно явно отличается от логического.
Заключение русских логиков
Как видите, русское понятие «заключение» не совпадает с понятием заключения или умозаключения логиков. Оно означает завершенче, пожалуй, даже закрытие некоего пространства сознания, где хранятся какие-то образы или знания. Вывод отсюда таков: логики рассуждают на искусственном языке, который весьма условно совпадает с тем, который мы умеем понимать.
О том, что логика искусственно сужает русский язык, так или иначе проговаривались и сами логики. Это очевидно хотя бы из рассуждений печально известного А. И. Введенского, гнавшего из психологии ум, разум и рассудок, а из логики психологизм. В «Логике, как части теории познания» он пишет:
«При изучении же логики достаточно помнить, что переживания суждений и умозаключений всеми принято называть мыитением.
Дело в том, что в мышлении логике приходится затрагивать именно суждения и умозаключения. Даже о так называемых понятиях она принуждена говорить, как мы скоро увидим, только потому, что они встречаются в каждом суждении. Поэтому для логики безразлично, относится ли к мышлению еще что-нибудь, кроме суждений и умозаключений…» (Введенский, Логика, с. 10–11).
Кем всеми принято называть мышлением какие-то странные «переживания суждений и умозаключений»? И как этого мнения стало достаточно для обоснования науки?
Другой известный наш логик, ярко развивавший теорию спора, Сергей Иннокентьевич Поварнин (1870–1952), в работе 1915 года, где хорошим словом поминает и Каринского и Введенского, говоря об умозаключениях, показывает действительное отношение логиков к русскому языку:
«Для того чтобы строить более исчерпывающие классификации умозаключений и дать более широкие обобщения в их области, необходимо коренным образом изменить обычное понимание суждений» (Поварнин, Логика, с. X).
Скорее всего, Поварнин говорит об «обычном» для логиков понимании. Но это их «обычное» понимание суждений рождалось как пересмотренное и особенное понимание русского слова суждение. Обращение с языком у логиков соответствует общенаучному отношению к языку: просто сказать, оно хамское и очень похоже на то, какое сейчас распространяется комсой, то есть на интернет-сленг.
Наука, когда она победила в мире, была очень молодым общественным существом. И ей были свойственны все достоинства этого возраста…
Начиная с того, что она присваивала себе то, что присвоить невозможно. Например, разум или рассуждение. Достаточно было дать этому научное имя, что-нибудь вроде дискурса, и обычные люди уже не рискуют совать в эту шумную подворотню свой обывательский нос.
Но мне нужно научиться думать рассуждая. Я волен в том, принимать или не принимать ту часть Науки, которая присвоила себе рассуждение. Я понимаю, что способность рассуждать была у людей до науки и сохранится при ней и после нее. Но пока я хочу собрать все наблюдения над тем, как рассуждение происходит.
Значит, мне придется идти к самым корням той науки, которая называется логикой, считает себя наукой о правильном мышлении, а в действительности учит тому, как рассуждать.
История логики
В этом разделе я, конечно, не собираюсь действительно написать историю логической науки. Я просто хочу пробежаться по основным событиям, менявшим ее лицо. События эти, по преимуществу, происходили не в России, но оказывали на наших логиков прямое воздействие. Впрочем, это относится к последним двум векам. До этого логику у нас не знали, поэтому рассказывать о ней можно только как о европейском явлении.
Поскольку мне важно понять, что такое рассуждение, я выберу лишь то, что, на мой взгляд, имело отношение либо к науке рассуждать, либо к потере этого искусства. Конечно, выборка моя чрезвычайно не полна. Но общее представление о предмете она все же даст. Вероятно, его придется углублять в последующем, если только не окажется, что в отношении рассуждения такого представления о логике вполне достаточно.
Изучать и понимать саму логику я не собирался.
Я начну рассказ с логики Гуссерля, но хочу напомнить, что уже поминал ранее аналитическую философию, рождающуюся в конце девятнадцатого — начале двадцатого века из логических работ Готлоба Фреге и логико-математический штудий Бертрана Рассела и Альфреда Уайтхеда. В сущности, аналитическая философия — это логицизм, то есть попытка взять из метафизики Аристотеля одну только аналитику и сделать ее основой всего философствования. Аристотель, как известно, не говорил о логике, а все свои логические взгляды изложил как аналитику…
Аналитическая философия — это логическая философия. И это островная философия, стоящая до сих пор в оппозиции философии континентальной, то есть франко-германской. Поэтому она не признает феноменологию Гуссерля, как континентальные европейцы не признают её. Хотя какие-то попытки сближения этих двух школ, конечно же, делались…
Но мне, собственно, не важно, что это за философии. Важно лишь то, что обе они построили себя как новые логики, и обе много сделали для понимания и того, как мы думаем, и того, как познаем. При этом обе они не настолько очевидны, чтобы быть признанными откровениями об истине. Они достаточно много ошибались в своих началах, что очевидно, когда изучаешь выросшую не без аналитической философии символическую логику.
Все логики, относящиеся к математическим, я оставляю в стороне, поскольку они разрабатывались уж чересчур для искусственных условий. А мне нужно просто научиться думать рассуждая. Из логики же Гуссерля я пока возьму лишь то, что относилось к запущенной им в прошлом веке войне с психологизмом.
Глава 1. Антипсихологизм. Гуссерль
Эдмунд Гуссерль (1859–1938) выпустил свою первую большую работу «Философия арифметики» в 1891 году. Через десять лет, в «Логических исследованиях», он заявит, что сильно ошибался в той первой работе, ошибался именно в том, что строил свою логику на психологии. Так начнется второй этап его творчества, который и приведет его к созданию логической философской науки, которую он назовет феноменологией.
В России у него будет немало поклонников и последователей. Семен Франк издаст его труды в 1909 году. В том же году печально известный гонитель разума и рассудка Александр Введенский издаст свою «Логику, как часть теории познания», в которой продолжит дело Гуссерля по изгнанию психологии. В 1914 Густав Шпет посвятит Гуссерлю исследование «Явление и смысл».
Понять намерения Гуссерля можно. Он их объясняет в предисловии к «Логическим исследованиям». Как и все передовое научное человечество, в конце девятнадцатого века его потянуло к «философскому уяснению чистой математики». Это исследование привело его к выводу, «что логика нашего времени не доросла до современной науки» (Гуссерль, Логические, с. 10).
В общем, он был захвачен общим поветрием того времени творить науку.
«Я исходил из господствующего убеждения, что как логика вообще, так и логика дедуктивных наук могут ждать философского уяснения только от психологии. Соответственно этому психологические исследования занимают очень много места в первом (и единственном вышедшем в свет) томе моей "Философии арифметики".
Это психологическое обоснование в известных отношениях никогда не удовлетворяло меня вполне. Где дело касалось происхождения математических представлений или развития практических методов, действительно определяемого психологическими условиями, там результат психологического анализа представлялся мне ясным и поучительным.
Но как только я переходил от психологических связей мышления к логическому единству его содержания (единству теории), мне не удавалось добиться подлинной связности и ясности. Поэтому мною все более овладевало принципиальное сомнение, как совместима объективность математики и всей науки вообще с психологическим обоснованием логики» (Там же, с. 11–12).
Так Гуссерль пришел к необходимости «нового обоснования чистой логики и теории познания». Как видите, и наш пострел Введенский плыл прямо в струе новых европейских веяний.
Веяния же эти, если вчитаться в Гуссерля, говорили о том, что логика и математика не нуждаются в «гипотезе души» для своего существования. Это науки вполне от души самостоятельные…
Думаю, что беда была в том, что психологии конца девятнадцатого века, в действительности, уже давно не были науками о душе, а были так или иначе психофизиологиями разного уровня. Психофизиология действительно к логике может иметь отношение лишь зависимое: и психологические сочинения должны излагаться логично. Так что Гуссерль во многом прав в отношении психологии. Как и в отношении логики: эта наука, бесспорно, имеет и должна иметь свой предмет. Но как это объяснял сам Гуссерль?
Он исходил из утверждения, сделанного Джоном Стюартом Миллем в начале своей «Системы логики», в котором тот заявил, что логики не понимают друг друга, потому что используют одни и те же слова для выражения совершенно различных понятий. В общем, задача — договориться о терминах, но этого нельзя сделать, не договорившись о понимании. Однако в логике царит война всех против всех, сетует Гуссерль.
Поэтому он определяет для себя несколько вопросов, о которых и предлагает договориться, обосновывая их своим исследованием. Сущностным для меня является третий:
«Есть ли она (логика — АШ) формальная дисциплина, или, как принято выражаться, имеет ли она дело, "только с формой познания" или же должна считаться с его "содержанием"?» (Там же, с. 18).
Все остальные относятся к положению логики среди наук.
И, как ни странно, в этом вопросе скрыт корень всех бед: говоря о формальности наук, современные ученые исходят из простонаучного понимания, что «форма» — это устоявшееся выражение, имеющее не историческое, а современное значение. В общем, как раз то, чего боялся Милль. Если же переводить на язык спора с психологизмом, то вопрос в том, как понимать «форму»: как форму из языка науки, или как образ из языка психологии.
После Гегеля поговорить о диалектике формы и содержания — испытание для философов. Но именно этот пласт культуры и подтягивается, если отказаться от психологизма и начать говорить философски. А с ним и все сложности понимания того, что было сказано не для понимания.
Гуссерль посвящает борьбе с психологизмом несколько глав, начиная с третьей. Спорить он там начинает все с тем же Миллем, заявившим, что логика — «не обособленная от психологии и соподчиненная ей наука. Поскольку она вообще наука, она есть часть или ветвь психологии-» (Там же, с. 65).
Гуссерль отвечает, что это кажется очевидным, на первый взгляд:
«Взглянув на содержание логической литературы, мы найдем подтверждение этому. О чем здесь всегда идет речь? О понятиях, суждениях, умозаключениях, дедукции, индукции, определениях, классификациях и т. д. — все это относится к психологии, но выбрано и распределено согласно нормативным и практическим точкам зрения. Какие бы узкие рамки ни ставить чистой логике, из нее нельзя устранить психологического элемента» (Там же, с. 66).
Рассказывая дальше о споре психологистов и антипсихологистов, Гуссерль постоянно говорит о разуме и его работе. Очевидно, что в германской психологии и логике, по которым училась российская философия, это было общим местом до определенного времени. Но это к слову.
Собственное сомнение Гуссерль начинает с наблюдения над попытками кантианцев и гербартианцев создать «чистые логики». Это им не полностью удалось, но все же они «заметили в традиционной логике множество связанных между собой теоретических истин, которые не умещаются ни в психологии, ни в других отдельных науках, и потому заставляют предполагать свою собственную область истины» (Там же, с. 73).
Если исходить из того, что душа, воплощаясь, создает условия для выживания на Земле, главным из которых оказывается ум или разум, как определенное устройство сознания, то логика не может быть независимой от души, а значит, и от психологии. Но вот вопрос: может ли рождаться разум естественно, как итог приспособления к земным условиям. Или же он отражает какие-то условия, присущие всей вселенной, то есть гораздо шире земных?
Если так, то в разуме каким-то образом проявляется Мировой разум. А это значит, что логика может и не вмещаться в психологию. Точнее, в науку о лично моей душе вмещается только мой земной разум. Но как только я пытаюсь понять, каковы законы его деятельности, эти законы выносят меня за пределы моего узкого воплощения, и я понимаю, что есть нечто, что шире моей души.
Но тут возникает новый вопрос: а за пределами земной психологии разум существует не в связи с душой? Или и там он, будь он даже Мировой Разум, он есть свойство какой-нибудь Мировой Души? Очень похоже на загадку про курицу и яйцо… И, похоже, решать его надо, договариваясь не о словах, а об уровнях или культурных слоях, в рамках которых производится каждое исследование. Философам же, вроде Канта или Гегеля, очень нравилось прозревать за все границы и, созерцая опуда, разрушать доводы тех, кто решает задачи здесь. В сущности, именно это возражение и делает выводом своих исследований Гуссерль в конце девятой главы, споря с эмпиристами, то есть со сторонниками узкого, земного взгляда на логику и психологию:
«Заблуждения этого направления проистекают в конечном счете из того, что его представители — как и психологисты вообще — заинтересованы только познанием эмпирической стороны науки. Они до известной степени за деревьями не видят леса. Они трудятся над проблемой науки как биологического явления и не замечают, что она даже совсем и не затрагивает гносеологической проблемы науки как идеального единства объективной истины.
Прежнюю теорию познания, которая еще видела в идеальном проблему, они считают заблуждением…» (Там же, с. 237).
Далее сам Гуссерль высказывает опасение, что его преобразование логики может показаться «чистой реакцией» на биологизм современной ему психологии. И это, в сущности, так. Это движение маятника от вульгарного материализма к идеализму. И далее он скажет, что считает во многом себя последователем Канта именно в том, что логика должна рассматриваться идеально.
Лично мне кажется, что эта реакция на биологический психологизм была необходима. Но вот беда: движение к идеализму, вызванное потерей науки о душе к началу двадцатого века, не вернуло нас ни к душе, ни к действительной психологии. Оно, используя выражение Гуссерля, «вынесло их за скобки».
Вот как Гуссерль видел свою логику:
«Мы возвращаемся в самых общих чертах к Кантову делению логики на чистую и прикладную. Мы действительно можем согласиться с наиболее яркими его суждениями по этому вопросу. Конечно, только с соответствующими оговорками. Например, мы не примем, разумеется, тех запутывающих мифических понятий, которые так любит и применяет также и к данному разграничению Кант, — я имею в виду понятия рассудка (Verstand) и разума (Vernunft), — и не признаем в них душевных способностей в подлинном смысле.
Рассудок и разум как способности к известному нормальному мыииению предполагают в своем понятии чистую логику, — которая ведь и определяет нормальное, — так что, серьезно ссылаясь на них, мы получили бы не большее объяснение, чем если бы в аналогичных случаях захотели объяснить искусство танцев посредством танцевальной способности (т. е. способности искусно танцевать)…
Термины «рассудок» и «разум» мы берем, наоборот, просто как указания на направление в сторону "формы мышления" и ее идеальных законов, по которому должна пойти логика в противоположность эмпирической психологии познания» (Там же, с. 242–243).
Гуссерль хотел избавиться не от разума и рассудка, а от того, что под этими «словами» понимал Кант, который действительно приписал им совсем не обычные значения. Но избавился он, как говорится, выплеснув вместе с водой и ребеночка. Он предложил заменить эти понятия на «формы мышления».
Именно о таком использовании слова «форма» я и предупреждал в начале этой статьи. Как это очевидно, оно означает отнюдь не «образ» в психологическом смысле. Эти «формы» очень похожи на те, о которых так много кричали большевики от психологии. В них может вместиться что угодно — от образов, до способностей или устройств сознания.
Последователи Гуссерля могли вернуть разум и рассудок в психологию, но предпочли, как это сделал Введенский, полностью выкинуть их из психологии, обрадовавшись возможности заменить на такое «простое и понятное» мышление с его формами…
Формы были важны Гуссерлю, чтобы обосновать особый предмет логики. В этом его как-то можно понять. Как и в том, что он пытался сбежать от действительной жизни в идеальные, искусственные миры. Возможно, в этом проявляется какой-то Великий замысел пребывания человека на Земле: научиться пользоваться понятиями гораздо более тонкими, чем достаточно для выживания…
Научиться уже здесь, чтобы из этого подготовительного класса, лягушатника, однажды выйти на простор иной школы, которую должны проходить все души…
Глава 2. Индуктивная логика. Милль
Гуссерль в своих «Логических исследованиях» ведет диалог с двумя предшественниками: Миллем и Кантом. Начну с первого.
Джон Стюарт Милль (1806–1873) считается позитивистом и даже последователем Огюста Конта. Думаю, это утверждение почти так же неверно, как неверно было оно относительно нашего мыслителя Константина Дмитриевича Кавелина. Милль, конечно, уважал и признавал заслуги Конта, но Конт создавал свой «Курс позитивной философии» совсем незадолго до выхода «Системы логики» Милля. К тому же, Милль ничего не заимствует у Конта.
Просто он вслед за отцом — Джеймсом Миллем — и друзьями, вроде Александра Бэна, очень хотел приобщиться к естественнонаучной революции и строил свою логику как некую духовную физику или, в крайнем случае, химию, пытаясь применить к сознанию методы естественных наук.
При этом он каким-то образом умудрился, как и Конт, перебежать дорогу Марксу и Энгельсу, за что те «подвергали его разгромной критике». Естественно, после этого его не любили и не издавали в Советском Союзе. Последний раз «Система логики» издавалась в России в 1914 году в переводе Ивановского и давно стала библиографической редкостью. К тому же Каринский и Рутковский во многом построили свои теории на разборе ошибок Милля. В общем, сочинение это почти утеряно для русской логики.
При этом в действительности это великолепная работа, составляющая важнейшую страницу в истории логики. Для меня ее основной недостаток — ее огромный объем. Пересказать кратко это сочинение невозможно. Поэтому ограничусь двумя предметами. Во-первых, что думал Милль о психологии, раз уж Гуссерль спорил именно с ним. Во-вторых, конечно же, рассуждение.
Психологии посвящена четвертая глава шестой книги «Законы духа».
Милль сразу сужает предмет, чтобы выделить лишь то поле, которое обеспечивает работу логики:
«Что такое дух? что такое материя?… Как и во всем нашем исследовании, мы воздержимся здесь от всяких соображений о природе духа и будем понимать под "законами духа" законы психических явлений, то есть различных чувствований…, или состояний сознания чувствующих существ. Согласно классификации, которой мы намеренно держались, этими состояниями сознания являются мысли, эмоции, хотения и ощущения…» (Милль, с. 772–773).
Даже такое сужение предмета может сыграть злую шутку с исследователем, как играет сужение логического предмета до формальных связей шутку с логиками-антипсихологистами. Исследуя «формы мышления», такой логик позволяет себе не думать о природе этих «форм», а в итоге ошибается в их понимании. Отрезая дух, Милль так же рискует ошибиться в понимании «состояний сознания».
Философия, если вспомнить ее развитие со времен ранней Греции, все время задавалась вопросом о первой причине всего. Это кажется нам немножко смешным и почти совсем не нужным, поскольку их огонь, вода или апейрон не имеют отношения к нашей жизни, к нашим склокам, шоппингам, тачкам, бабкам… Но если ты задумываешься о том, из чего вырастает логика, тебе необходимо либо задаться вопросом о первопричинах, либо принять, что ты делаешь логику на продажу. Как искусство побеждать в споре, например, научном.
Ограничение Милля возможно, если логик принимает его как условие дальнейшего поиска: я не могу дать ответ на вопрос, что есть дух, поэтому я начну с его проявлений в моем сознании в виде логики и, описав их, построю себе основание для шага к духу!
Какие бы задачи ни ставил перед собой Милль, он определенно видит логику из того пространства сознания, где она — часть душевной жизни. И значит, ветвь древа психологического. Что существенно, при всей тяге к естествознанию, он однозначно заявляет:
«…последовательностей психических явлений нельзя вывести из физиологических законов нашей нервной системы: а потому за всяким действительным знанием последовательностей психических явлений мы должны и впредь (если не всегда, то, несомненно еще долгое время) обращаться к их прямому изучению путем наблюдения и опыта-» (Там же, с. 774–775).
В этом отразилась самая суть индуктивного направления в логике, рождавшегося именно как сопротивление формальной логике начала семнадцатого века в требованиях Бэкона познавать природу через опыты и эксперименты. Его главным сомнением в аристотелевской логике силлогизмов было то, что логики той поры не проверяли своих выводов жизнью.
Книга Милля — это как раз попытка наблюдения за той действительностью, которую он обнаруживает в своем сознании и ее проверка строгим рассуждением. Поэтому он и начинает ее с разговора о рассуждении, как это понял русский переводчик. Это место стоит привести целиком:
«Логику часто называли искусством умозаключения, или рассуждения» (Там же, с. 2).
К этому высказыванию Ивановский делает пояснение в сноске: «Мимь употребляет здесь термин reasoning, первоначальное значение которого — «рассуждение», даже «мышление». Здесь ближе подходит термин «умозаключение», так как всякое рассуждение состоит из тех или других умозаключений» (Там же).
Удивительное и удивительно показательное замечание: если рассуждение состоит из умозаключений, так и давайте не будем заниматься рассуждениями, а будем делать умозаключения! Поразительно соответствует тому, что проделали логики!
Однако вопрос: действительно ли английское reasoning означает рассуждение? Лично мне кажется более подходящим разумение.
Однако словарь Мюллера однозначно дает: Reasoning — рассуждение, объяснение, аргументация. В точности так же и словарь Апресяна и Медниковой: Reasoning — рассуждение, логический ход мысли, аргументация, доводы, доказательства, объяснения.
Правда английский карманный харрапский словарь, изданный П. Коллином, считает, что reasoning — putting your mind to use, то есть просто думание. Но это, видимо, уже в самой исходной основе значений этого слова.
Итак, Милль предлагает считать логику искусством рассуждения, но наши логики предпочли увидеть ее искусством умозаключения, наверное, потому, что им так проще… Поэтому в дальнейшем я буду заменять в переводе умозаключение на рассуждение (где это уместно, конечно).
Далее Милль осознанно развивает мысли архиепископа Ричарда Уэтли (1787–1863), выпустившего в 1826 году «Логику», где обосновывал искусство рассуждения.
«Он определял логику не только как искусство, но и как науку рассуждения, разумея здесь под «наукой» анализ умственного процесса, происходящего всякий раз, как мы рассуждаем, а под "искусством" — основанные на этом анализе правша, имеющие своим назначением руководить этим процессом-» (Там же).
Конечно, такой подход делал логику все той же «нормативной наукой», которая навязывает какое-то «правильное» рассуждение, не задавшись вопросом, относительно чего оно правильно. Что есть правильно и к чему надо стремиться, логики знают еще со времен софистов, то есть с тех времен, когда одни люди ярко побеждали в спорах других.
Тем не менее, сам подход однозначен: чтобы выводить хоть какие-то правила, надо понять, как же это все устроено. Иными словами: правила могут быть либо искусственными, навязанными природе, либо они могут быть отражением устройства того, что во мне рассуждает. И это принципиально!
«Действительно, система правил, которые должны руководить процессом рассуждения, может быть основана только на правильном понимании этого умственного процесса: тех условий, от которых он зависит, и тех ступеней, из которых он состоит. Искусство необходимо предполагает знание…» (Там же).
Это настолько важно, что я вполне готов прерваться, чтобы эта мысль впечаталась в сознание. Но сначала в самом кратком виде описание отличий формальной логики от индуктивной, сделанное Миллем:
«Итак, логика в такой же степени есть наука о рассуждении, как и искусство, основанное на этой науке. Однако, слово "рассуждение" подобно большинству других научных терминов, употребляемых в обыденной речи, имеет несколько значений.
В одном из своих применений оно обозначает силлогизирование, то есть тот способ получения вывода, который можно… назвать заключением от общего к частному. В другом из своих значений «рассуждать» значит просто выводить то или другое положение из допущенных уже ранее утверждений, и в этом смысле наведение, или индукция, имеет такое же право называться рассуждением, как и доказательства геометрии.
Писатели по логике вообще предпочитали употреблять термин «рассуждение» в первом смысле: я намерен пользоваться им в последнем, более широком значении» (Там же).
Милль завершает это рассуждение словами о том, что логика шире рассуждения, поэтому «новые писатели по логике» предпочли понимать ее название «в том смысле, в каком оно было употреблено талантливым автором «Логики» Пор-Рояля, то есть как равнозначное с выражением "искусство мыишения"» (Там же, с. 3). Отсюда и наше бытовое использование понятий «логично» или «он очень логичен» не в значении использования логических правил, а для обозначения силы ума и способности рассуждать.
Поэтому сам Милль дает предварительное, «рабочее» определение: «мы определили логику как науку об операциях человеческого разума при отыскивании истины» (Там же, с. 4).
Я согласен с первой частью этого определения: наука о логосе и не может быть чем-то иным, кроме науки о работе того, что этим словом обозначалось — ума, разума или источника речи. Но не согласен со второй частью — она предвзята и бездумно заимствована у философов: как раз бытовое владение «логичностью», которое расписывал Милль, показывает, что разум использует «логичность» далеко не в научных целях.
В сущности, главная его задача — обеспечение выживания и жизни. Иногда для этого надо знать действительное устройство мира и человека. Чаше — как победить в бою с природой или другими людьми. И тут поиск истины становится гораздо менее важен, чем искусство решать задачи.
Глава 3. Логика Канта
С этой оказавшей немалое влияние на русскую философию «логикой» все очень и очень не просто. На первый взгляд она даже может показаться бредом. Так что многие логики либо вообще не признавали ее, как и «Логику» Гегеля, за сочинение по логике, либо, подобно Гуссерлю, сходу избавлялись от изрядной части кантовских понятий, вроде его «разума» и «рассудка», называя их фантастическими.
Для того чтобы понять «Логику» Канта, надо понять, что он хотел, какую цель перед собой ставил. Тогда будет понятно, что за орудие он создавал. А то, что его «Логика» — средство достижения определенной цели — бесспорно. Но начну по порядку.
Иммануил Кант (1724–1804) преподавал логику с 1755 по 1796 в Кенигсбергском университете. Как считает словарь Кондакова, преподавал он общую формальную логику, что соответствует действительности разве только в том, что так ее называл сам Кант. Тот же Кондаков считает, что «главную цель философии Кант видел в том, чтобы ограничить разум и очистить место для веры».
Как вы понимаете, это мнение советского идеолога. Кантианцев долгое время преследовали в России как раз со стороны церковной цензуры и даже выгоняли из университетов, как было с Лодием. Но у марксистских идеологов было поразительное чутье на все враждебное, так что за этим дымом определенно есть какой-то огонек…
Читать логику в то время можно было лишь на основе какого-то уже признанного учебника. Кант не слишком уважал предшественников, считая, что они не много продвинули логику со времен Аристотеля. Единственные, кого он выделял, были Лейбниц и Христиан Вольф. Поэтому он читал вроде как логику вольфианскую на основе учебников его последователей. Сначала Баумейстера, а потом по книге Г. Мейера «Извлечение из учения о разуме».
Но, как рассказывают о нем исследователи: «В своих лекциях Кант, однако, мало придерживался текста учебника Мейера и вносил в него значительные изменения и принципиальные дополнения в виде замечаний на полях и отдельных листах. Эти заметки значительно превышают книгу Мейера по объему и существенно отличаются от нее по содержанию» (Жучков, с. 653).
Уже отойдя от преподавания, Кант попросил своего бывшего ученика Г. Йеше подготовить его^старые лекции к изданию. В итоге «Логика» Канта была собрана Йеше по конспектам и записям в виде «сжатого учебника» и издана в 1800 году. Получилась она суше, чем писал сам Кант, к тому же в ней есть повторы и излишняя дробность изложения. Но это все объясняется тем, что Кант вносил свои заметки на протяжении долгих лет. Что же касается «отсутствия точности и ясности в изложении», то тут исследователи, наверное, напрасно грешат на Йеше, — Кант ясно писать не умел и вызывал ужас у немецких писателей.
Как бы там ни было, но «Логика» Канта предшествует его основным философским сочинениям. Значит, многие понятия, созданные им во время написания «критических» работ, имеют корни еще в ней. К тому же в ней есть преемственность с предшественниками, что так же дает возможность для лучшего понимания.
В частности, Кант именно в «Логике» вводит знаменитую лестницу «ступеней познания», в которой разбивает все содержание сознания на семь уровней, соответственно, приписывая всем образам сознания семь качественных состояний. И начинает ее с представления, чем вводит в заблуждение всю последующую психологию.
Я приводил эту «лествицу» во «Введении в науку думать» по работе Ивана Лапшина «Законы мышления и формы познания». Лапшин взял ее из немецкого издания «Логики» Канта Кирхманом:
«I) vorstellen = представлять доступно
II) percipere = воспринимать сознательно, животным
III) noscere = различать и отождествлять
IV) cognoscere = сознательно познавать
V) intelligere = образовывать понятия
VI) perspicere = проникать разумом
VII) comprehendere = познавать apriopi» (Лапшин, с. 26).
Из vorstellen у Канта родилось vorstellung — представление, как самый низший вид образов — «чувственные образы» современной психологии и философии. С языковедческой точки зрения, это выражение странное. Я имею в виду то, что из «представлять» по законам русского и немецкого языков должно рождаться то представление, которое означает в наших языках театральное действие или сложную картину, предстающую перед внутренним взором. Собственно говоря, театральное представление и есть воплощение такой образной картины.
Но у Канта из «представлять» родилось под именем «представление» нечто совсем иное, к законам и правилам его родного языка отношения не имеющее…
В России «Логика» Канта переводилась в 1915 году Марковым, а при переиздании 1980 года его перевод был «переработан» В. Жучковым. Иными словами, это все тот же, лишь уточненный перевод 1915 года, созданный в том философском мировоззрении девятнадцатого века, которое зачаровывало русских философов системотворчеством Канта.
Соответственно, чаровала и возможность разбить все образы сознания на четкие ступени движения от животного к божественности, что тоже казалось системой! Поэтому в основании этой лествицы определенно должна была быть ступень, соответствующая возможностям животных, то есть самая низшая, которую мы, люди, особенно философы, давно преодолели. Такие пустяки, как действительное значение русского и немецкого слова «представлять», почему-то мало интересовали русских и немецких мыслителей.
Не буду спорить с необходимостью различать образы и иметь имя для их разных видов, в том числе и для самых простых. В русском языке, к слову сказать, для них было имя истоты. Хочу лишь четко обозначить: когда Кант, либо современные логики, психологи или философы говорят о представлениях, они используют это слово не по его прямому значению, и это надо учитывать при чтении и понимании. «Представления» Канта и любых его последователей — это не представления, это простейшие образы сознания, из которых составляются понятия, суждения и умозаключения.
Это первое.
Второе — это цель Кантовской Логики. Если попытаться понять ее из самого сочинения, то можно запутаться и посчитать, что случайно попал в странный сон великого ума, который плодит чудовищ. Здесь все произвольно и необязательно, как и должно быть во снах:
«I. Понятие логики.
Все в природе, как в неживом, так и в живом мире, происходит по правшам, хотя мы не всегда знаем эти правила. — Вода падает по законам тяжести, и у животных движение при ходьбе также совершается по правилам. Рыба в воде, птица в воздухе движутся по правилам. Вся природа, собственно, не что иное, как связь явлений по правилам, и нигде нет отсутствия правил…
Применение наших способностей также происходит по известным правилам, которым мы следуем сначала не сознавая их…
Как и все наши способности в совокупности, так, в особенности, и рассудок связан в своих действиях правилами, которые мы можем исследовать. Более того, рассудок следует рассматривать в качестве источника и способности мыслить правила вообще. Ибо как чувственность есть способность созерцаний, так рассудок есть способность мыслить, то есть подводить представления чувств под правила. Поэтому он настойчиво стремится отыскивать правила и удовлетворяется, когда их находит.
Итак, если рассудок является источником правил, то спрашивается, по каким правилам он действует сам?» (Кант, Логика, с. 319).
Каким-то странным образом какой-то странный рассудок стал источником правил. Поскольку никак не оговорено, что это правила для чего-то, чему он хозяин или творец, то получается, что он источник правил и для природы, где даже птицы летают не по воздуху, а по правилам… И все последующее обоснование логики, как и её понятия, оказывается для относительно здорового, естественного человека таким же непонятным и неочевидным.
Однако, если вернуться все к той же «Лестнице образов», то там есть подсказка. Я приведу тот же кусок «Логики», но теперь по современному изданию, потому что к нему стоит приглядеться внимательно:
«В отношении объективного содержания нашего познания вообще могут быть мыслимы следующие степени, по которым оно в этом смысле может увеличиваться:
первая степень познания: представлять что-либо; вторая: представлять что-либо сознательно, или воспринимать (percipere);
третья: что-либо знать (nonscere), или представлять, сравнивая с другими вещами, как по сходству, так и по различию;
четвертая: знать что-либо сознательно, то есть познавать (cognoscere). Животные также знают предметы, но они не познают их;
пятая: понимать (intelligere) что либо, то есть познавать рассудком при помощи понятий, или конципировать. Это — нечто весьма отличное от постижения [Bergreifen]. Многое мы можем конципировать и не постигая, например perpetuum mobile, невозможность которого показывает механика;
шестая: познавать что-либо разумом, или усматривать (perspicere). Этого мы достигаем лишь в немногих вещах, и наши знания всегда являются тем меньшими численно, чем больше мы хотим усовершенствовать их по содержанию.
Наконец, седьмая: постигать (comprehendere) что-либо, то есть посредством разума или a priori познавать что-либо в той степени, в какой это нужно для нашей цели. Ведь всякое наше постижение лишь относительно, то есть достаточно лишь для известной цели; безусловно мы не постигаем ничего» (Кант, с. 371–372).
Чем важно это место? Тем, что оно сердце всей работы, а во многом, — и всего творчества Канта! Подсказка, скрытая в нем, очевидна: Кант не говорит о логике, он говорит о познании. И его «Логику», можно было бы назвать так, как сделал Введенский: «Логика, как часть теории познания». Но в действительности, это тоже неверно: это после Канта появилась такая возможность говорить о логике. Он же творит саму теорию познания, которой до него, в сущности, не было. Но теорию познания чего?
На первый взгляд, если верить заявлениям философов, — истины. Но даже если использовать это Имя, что обозначал им Кант? Отнюдь не действительность в обычном понимании этого слова. Ему нет дела до Земли и земных дел! Он устремлен туда, где рождаются Идеи! Его действительность — это не человеческая действительность, действительность не нашего мира. Но мира далекого и труднодостижимого.
Именно ради этого ему нужны ступени или лестница постижения, она же — восхождения «к вере», как почуял советский идеолог, а на самом деле — к божественности. Кант всего лишь из работы в работу прокладывал путь назад, на Небеса… Он страстно хотел вернуться Домой!
Никакие бытовые вопросы, вроде выживания, решения жизненных задач и рассуждения его не интересовали. Его Логика рассуждения не знает. Даже его «умозаключения» — это приемы познания: «Умозаключение разума есть познание необходимости известного положения посредством подведения его условий под данное всеобщее правило» (Там же, с. 420).
Да это и очевидно из приведенной развернутой «Лествицы познания». Кант вообще не знает рассуждения и не владеет им. По большому счету, он даже не философ, — он провидец, вроде Бёме или Сведенборга. Он — что видит, то и поет… Насколько может это себе представить. Его задача — уйти в те пространства, где логика существует a priori, то есть доопытно. А доопытно она существует только в виде Идей, Идеи же живут на Небесах…
Единственное, что мне бы хотелось извлечь из его логики, это как раз вопрос о представлениях. Сам Кант представляет свои миры и себе и нам отнюдь не простейшими образами, доступными и животным. Он так сложно всё представляет, что постоянно остается непонятым и непонятным. Иначе говоря, его действительные представления — вовсе не соответствуют тому, что он сам называет этим именем. Его представления — это обычные представления немецкого языка!
Но почему тогда для него представления стали низшими или «чувственными образами», как передали это последователи? Ну, чем-то, что даже ниже восприятия: «вторая: представлять что-либо сознательно, или воспринимать…»?
При этом представления как-то особенно важны для Канта, из них он складывает более сложные образы и ими же их объясняет:
«Суждение есть представление единства сознания различных представлений или представление об их отношении, поскольку они образуют понятие» (Там же, с. 404).
Вопрос мой таков: почему Кант, использовавший латинскую терминологию предшественников, в отношении представления отказался от нее и использовал немецкое слово vorstellung?
Может быть, он не знал латинского соответствия? Это не так. Он начинает раздел «Общее учение об элементах» с определения, где как раз приводит латинское имя представления:
«Все познания, то есть все представления, сознательно относимые к объекту, суть или созерцания, или понятия. Созерцание есть единичное представление (repraesentatio singularis); понятие есть общее (repraesentatio communes) или рефлективное представление (repraesentatio discursiva)» (Там же, с. 395).
Совершенно очевидно, что само понятие о представлениях было взято Кантом из предшествующей логики, а затем превращено в основание лествицы познания или возвращения божественности. Вот благодаря этому оно и стало так важно для русских философов, так или иначе увлеченных не сухой логикой, а той картиной духа, которая сквозь нее открывалась. Наши философы той начальной поры, когда философия только входила в сознание русского народа, были в изрядной мере мистиками и духовидцами. Потому и живет у нас до сих пор очарование психологией и философией…
Что же такое Кантовы «представления», думаю, можно понять из того места, где он пытается говорить о «познании вообще»:
«Все наше познание имеет двоякое отношение: во-первых, отношение к объекту, во-вторых, отношение к субъекту. В первом смысле оно имеет отношение к представлению, в последнем — к сознанию, общему условию всякого познания вообще. Сознание есть, собственно, представление о том, что во мне находится другое представление» (Там же, с. 340).
И чуть дальше:
«Так как сознание есть существенное условие всякой логической формы познания, то логика может и имеет право заниматься лишь ясными, а не темными представлениями…
Сама она занимается лишь правилами мышления относительно понятий, суждений и заключений, посредством которых осуществляется всякое мышление. Разумеется, что-то предшествует тому, чтобы представление стало понятием…
Хотя представление еще не есть знание, но знание всегда предполагает представление. И это последнее даже и нельзя объяснить. Ибо объяснять, что такое представление — всегда пришлось бы опять-таки посредством другого представления» (Там же, с. 341).
Первокирпичики или принципы — это такая непростая материя для философов! Их лучше сделать само собой разумеющимися! И не вдаваться в подробности!
И все же, понятия образуются из представлений! И сами представления можно объяснять только с помощью представлений! Это необъяснимо! Это непонятно! Но так хочется понять!
Вот почему Кант перешел на родной язык: нельзя понять мертвую латынь, ее можно только запомнить. Он перешел на немецкий, где слово vorstellung все еще было живым, в надежде достичь понимания. Но не достиг, а сочинения его стали еще более запутанными. Почему? Потому что после этого он заговорил о представлениях двойственно: и как о том, что обозначалось латинским именем и было простейшим образом, и как о том, про что мы можем сказать: могу себе представить.
Простейший образ слился со сложнейшим действием по имени Представление! Кант стал путанней, но, как ни странно, при этом стал понятнее обычному сознанию, которое узнавало его «представления» попросту, по-бытовому! В его трудах появилась жизнь, которая влекла и влечет до сих пор, и не дает просто выкинуть его, как прочих немецких зануд.
Что же он хотел найти, уходя от латинской мертвечины?
Имя для первокирпичика, для атома, из которых строится Дорога Домой.
Те его «представления», что являются началом Лествицы познания, были просто Образами! Это родовое имя для всех видов образов, как для простейших, так и для составных, вроде понятий. Понятия — тоже образы. И представления, настоящие представления, составляются из образов.
Он сделал очень смелый шаг — отошел от предписаний школы и перевел латинский термин на народный язык. Но ему недостало смелости, чтобы не только отказаться от латинского имени в пользу немецкого, но и подумать, о чем же идет речь. Он просто перевел латинское слово на немецкий, и вместе с переводом сохранилась вся схоластика, которая в нем жила…
Но он мог бы попытаться понять! Он мог сделать следующий шаг и поглядеть в себя, где все науки либо соответствуют действительности, либо не соответствуют…
Глава 4. Логика Пор-Рояля
Джон Стюарт Милль через полвека после Канта не поминает его среди логиков, зато говорит о «талантливом авторе "Логики Пор-Рояля"», после которого имя логики стало «равнозначно с выражением "искусство мышления"» (Милль, с. 3). По крайней мере, так это звучит в русском переводе Ивановского.
На самом деле авторов у «Логики Пор-Рояля» было двое — Антуан Арно и Пьер Николь, — и называли они логику не искусством мышления, а искусством думать: «La Logic, ou L'Art de penser…». Поскольку наши философы не видят разницы между мышлением и думанием, они почему-то чрезвычайно избирательны и говорят только о мышлении, избегая думать. Поэтому в современном переводе эта работа называется: «Логика или Искусство мыслить, где помимо обычных правил содержатся некоторые новые соображения, полезные для развития способности суждения».
Написана эта работа была в 1662 году в аббатстве Пор-Рояль. Сами Арно и Николь были янсенитскими богословами и последователями Декарта. Поэтому их «Логику» можно считать картезианской. То, что их так хорошо поминает Милль, само по себе удивительно, потому что он был последователем Бэкона и его индуктивной логики. Возможно, хорошее отношение к «Логике Пор-Рояля» было вызвано тем, что Арно и Николь были так же недовольны той схоластикой, в которую выродилась Аристотелевская логика, как и Бэкон.
Времена менялись, нужны были новые орудия.
Но не буду вдаваться в излишние исторические подробности. Главное, что Арно и Николь начинают свое сочинение с рассудительности:
«Ничто не заслуживает большего уважения, чем здравый смысл и способность безошибочно распознавать истину и ложь. Все прочие умственные способности имеют ограниченное применение, рассудительность же требуется в любом жизненном поприще, важно в любой деятельности. Не только в науках трудно отличить истину от лжи, но также и в большинстве обсуждаемых людьми вопросов, и в большинстве их дел. Почти всюду есть разные пути: одни — истинные, другие — ложные, и выбор возлагается на разум» (Арно, с. 7).
Есть большой соблазн посчитать рассудительность Арно и Николя способностью рассуждать. Однако, судя по сказанному, это все же не рассуждение, это лишь способность судить о том, что истинно, а что ложно.
И это обман. Потому что в действительности речь идет о том, как видеть истинность или ложность не в мире, не в жизни или делах, а в тех же самых рассуждениях людей. Так что это важная часть рассуждения, которую, безусловно, надо осваивать. Но нельзя забывать и то, что авторы исходно ограничивают себя лишь тем, что проявляется во взаимоотношениях между людьми. В этом смысле они логики, как и их предшественники.
Они сужают свой предмет, но с помощью полноценного описания того, что этот предмет окружает, просто ослепляя себя немножко, чтобы перестать видеть то, что делает логику не наукой о воображаемой логичности, а наукой о действительном мире.
Тем не менее, картезианская логика — это огромный скачок к жизни по сравнению с логикой схоластической.
«Следовательно, прежде всего надо было бы приложить старания к тому, чтобы развить данную нам способность суждения, довести ее до наивысшего доступного нам совершенства. Именно этому мы должны были бы посвятить большую часть наших занятий.
Разумом пользуются как инструментом приобретения познаний, а следовало бы, наоборот, познания использовать как инструмент совершенствования разума: ведь правильность ума неизмеримо важнее любых умозрительных знаний, которых мы можем достичь с помощью самых достоверных и самых основательных наук» (Там же).
Это картезианство. Это Декарт, сомневающийся во всех науках и всей учености и пытающийся все пересмотреть заново своим умом. Точнее, рассудком с помощью метода точного рассуждения. Это путь сильного одиночки, отвергающего помощь. Единственное, на что он полагается, это на то, что достоверным основанием для всех рассуждений является лишь его самоощущение себя, знаменитое Декартово когито: я мыслю, значит, я существую.
Чтобы прорваться в одиночку, нужно, конечно же, не умение рассуждать, нужно иметь правильно выстроенный разум или рассудок, в переводе на русский — мышление. Поэтому Декарт и картезианцы непроизвольно шли шире, чем нужно для искусства рассуждения. Они искали орудия, как думать правильно, поскольку исходили, как и Кант после них, из того, что думание идет по правилам:
«Но поскольку случается, что ум вводят в заблуждение ложные проблески, и поскольку многое познается путем долгого и нелегкого исследования, безусловно, было бы полезно руководиться определенными правилами, с тем чтобы облегчить разыскание истины и сделать это занятие более плодотворным» (Арно, с. 11).
И Декарт из сочинения в сочинение творил Правила для руководства ума. Боюсь, что именно здесь и скрывалась ошибка: ум работает сам, как кровообращение. Ему нельзя задать правила, которые были бы ближе к законам, по которым он работает сам. Их можно лишь понять и познать. Правила можно задать рассуждению, ибо оно есть искусственное построение, имеющее целью нечто, связанное с другими людьми. Либо прямо — как убеждение, либо косвенно — если решается жизненная задача.
Но Декарт хотел остаться в одиночестве со своим умом. И его последователи, ощущая важность рассуждения, все же стремятся обучать разум:
«Некоторым не понравилось это заглавие "Искусство мыслить"; они хотели бы, чтобы мы заменили его на "Искусство хорошо рассуждать". Но просим их принять во внимание, что логика призвана дать правила для всех действий ума — не только для суждений и умозаключений, но и для простых идей, и вряд ли можно подобрать другое слово, которое обозначало бы все эти действия, а слово «мысль» их, несомненно, объемлет, потому что и простые идеи, и суждения, и умозаключения — все это мысли» (Там же, с. 16).
Французское penser, безусловно, можно переводить на русский как «мысль». Просто потому, что так принято, потому, что во французском нет другого слова, и потому, что мы, русские, не дали себе груда задуматься, почему у нас два слова обозначают как бы одно и то же: мыслить и думать, мысль и дума. Но если мы говорим о разуме, точнее, рассуждаем о разуме, точность рассуждения требует не относить к нему то, что определенно относится к мышлению. Однако логики изучают мышление, а не рассуждение…
Как бы там ни было, но Арно и Николь подымают все те вопросы, которые попытался век спустя осмыслить Кант. Самое удивительное, они даже предвосхищают его в том, чтобы перевести логические понятия на родной язык. И что хуже: они так же жестко привязывают логику к познанию:
«Логика есть искусство верно направлять разум в познании вещей, к коему прибегают как для того, чтобы обучиться самим, так и для того, чтобы обучить других. Это искусство составляют наблюдения людей над четырьмя видами действий своего ума: представлением, суждением, умозаключением и упорядочением.
Представлением(concevoir) называют простое созерцание вещей, которые представляются нашему уму, как, например, когда мы представляем себе (nous representons) Солнце, Землю, дерево, круг, квадрат, мышление, бытие, не вынося о них никаких суждений. Форма же, в какой мы представляем себе эти вещи, называется идеет (Там же, с. 24).
Это очень важное место, и не случайно наш переводчик сохранил написания двух французских слов для передачи понятия «представление». Это два имени двух разных понятий. Именно на эту двойственность попался Кант. Но не Арно и Николь. Их представление, хоть и простое, но не простой образ. Это — простое созерцание. Определение не верное, но гораздо ближе к истинному.
Неверно оно потому, что созерцание бездейственно: я просто смотрю на то, что представлено моему взору, например, внутреннему. Но раз оно представлено, значит, кто-то его представил. И, самое главное, само представление было совершено до того, как я начал созерцать, оно совершалось тогда, когда созерцаемое было представлено.
Однако понятие «представление» всегда содержит в себе и восприятие того, что представляется. Значит, представление вполне может иметь две части: сначала некое действие выставления на обозрение, а затем созерцание выставленного.
В высказывании Арно и Николя таится ошибка для той ловушки, в которую попал Кант и последующие философы и психологи: их представление проиллюстрировано такими примерами, которые вызывают искушение посчитать, что созерцается в представлении нечто передаваемое одним образом, вроде круга, квадрата или кружочка с лучиками — солнца. Лишь понятия «мышление» и «бытие» могли бы пробудить сомнения, но про них сразу же возникает мысль: мы созерцаем в данном случае не само мышление, а понятие о мышлении. А оно — такой же простой и единичный образ.
Это ошибка и хитрость. Логики всех веков пытаются уйти от излишней широты, чтобы точно определить свой предмет. Как в последние века они борются за изгнание психологизма. Они пытаются доказать, что логика имеет право не брать всего человека и уж тем более мир, а остаться внутри самой сути формализации наших образов. Но при этом, как только появляется сложность, они вдруг оказываются не там, где их ожидаешь застать.
Вот и Арно и Николь четко и жестко заявляют: логика есть искусство верно направлять разум в познании вещей. И вдруг отменяют сказанное: чтобы обучиться самому и обучить других. Если речь идет о познании вещей, мы один на один с миром. Здесь есть вещи, стихии и явления. И здесь нужен разум.
Но если мы собрались обучать других — мы в обществе. И здесь нужно мышление. Само по себе заявление, что логика — это искусство познания мира, вряд ли верно, логика лишь орудие проверки истинности рассуждений, то есть орудие проверки качества тех инструментов, которыми мы познаем. Это орудие отладочное, а не рабочее.
Но допустим, что и логикой можно осуществлять познание вещей. Даже таких, как Земля, Солнце, тем более, квадраты, круги. Можем ли мы при этом опустить то, что собирались взаимодействовать с другими людьми, хотя бы обучая их? Если нет, то почему нет ни одного примера из этой части жизни? А если учесть, что логика все-таки скорее всего относится преимущественно к тому, как мы взаимодействуем с людьми, поскольку она рождается из речи и ее законов, то кто-то кого-то обхитрил. И обхитрили, думается мне, логики самих себя.
Судите сами: что будет с представлениями, если мы добавим в этот ряд примеров, допустим, задачу представить себе, какой он дурак! Или: ты только представь, что они там учинили при такой степени опьянения!
Останутся ли эти представления простейшими созерцаниями или простейшими образами? Само собой разумеется, что представление о мышлении, которое есть у меня, отличается по сложности от подобных представлений других психологов. И это значит, что есть сложенность, то есть составленность представлений из многих образов. Но более того: даже внутри созерцания подобных сцен появляются переживания. Вовсе не суждения и не оценки. А целый букет различных переживаний.
Представление — это действительно созерцание, но с предшествующим творением представляемого, и с последующим его переживанием. А переживание означает воображаемое проживание. Следовательно, представление — это Образ мира. Из числа небольших, можно сказать, простых или даже простейших образов мира.
А из него сделали простейший образ! И это во многом с подачи Арно и Николя, которые, безусловно, заимствовали свой способ говорить о представлениях у предшественников.
К счастью, они четко разделили представления и идеи, то есть образы. Поэтому вдумчивый логик может понять: представления — это спектакли, но не простейшие образы, потому что они составляются из простейших образов или идей.
Арно и Николь излагали логику так, как видели ее сами, то есть из нового мировоззрения, принесенного картезианством. Поэтому они выкинули очень много лишнего, а много сказали по-своему и проще. Но в целом, они все же излагали Логику, и поэтому дальнейший их пересказ не имеет смысла, если не познакомиться собственно с источником картезианства.
Заключение
Если бы я писал действительную историю логики, мне пришлось бы рассказать о схоластической логике средневековья, о логике времен эллинизма и о логике школ, оставшихся после Сократа, Платона и Аристотеля. Как и о логических взглядах Декарта и Бэкона, из которых и развиваются в борьбе с аристотелизмом современные виды логики.
Но я не буду этого делать. И не потому, что схоластическая или античная логики неинтересны, а мыслители той поры глупы. Читая уже упоминавшегося мною Оккама, либо Боэция или Секста Эмпирика, поражаешься глубине их мысли и остроте ума. Мы ничуть не стали умней людей той «мрачной поры», какой нам рисовали средневековье историки.
Есть только одно «но»: они остаются в рамках логики Аристотеля. Даже такие, как Иоанн Солсберийский, в двенадцатом веке называвший логику искусством рассуждения. И поэтому для моих целей, то есть ради того, чтобы научиться рассуждению, достаточно понять, что говорил о нем Аристотель.
Что же касается Аристотеля, как и Декарта с Бэконом, они не писали логик, даже когда писали «Органоны» и «Новые органоны». Они не были логиками. Они были философами, которые думали иногда о логике, иногда о логическом…
Раздел 3. РАССУЖДЕНИЕ ФИЛОСОФОВ
Понимают ли философы, что их главное орудие — это рассуждение? Как-то понимают, но не так уж уверенно и ясно. Философы, скорее, подозревают себя в том, что они мыслят. Им это нравится больше, наверное, потому что звучит красивей и выглядит почетно.
А как мыслят философы? В этом смысле чрезвычайно показательна книга хорошего немецкого философа Хаймо Хофмайстера, которая в русском переводе звучит как «Что значит мыслить философски». Впрочем, на немецком то же самое звучит чуточку иначе: «Philosophisch denken», что, на мой взгляд, скорее, означает «Философическое думание», то есть «Думать философски». Но я доверяю нашему переводчику или его философскому чутью: немец хоть и использует слово, означающее думание, но он философ, а значит, говорит о мышлении.
То есть о том виде думания, которое делает человека Мыслителем, поскольку думает он так, что все его думы превращаются в достояние человечества, а значит, в образцы для подражания и восхищения. Впрочем, это сейчас неважно.
Гораздо важнее, что означает название этой книги: имел ли в виду Хофмайстер в книге, вышедшей в серии «Профессорская библиотека», научить, как же думать философски? Как кажется, именно этим он и занят. Но вот любопытная вещь: Хофмайстер даже не пытается говорить о том, как надо думать философу. Всю книгу он говорит о том, о чем должен думать философ!
Это прекрасное сочинение, показывающее, как европейская философия с самого ее возникновения искала Arche — первооснову или «фундамент всего знания и всего сущего». Чтобы именно из него вырастить все последующие рассуждения — как ветви и листы из ствола и корня. Мыслить философски можно как угодно, главное, от первопричины сущего.
Это вовсе не пустое требование. Первопричина заставляет отбрасывать много такого, что могло бы утопить в себе и увести в сторону от главного, а философ должен сказать свое слово именно о главном. Об остальном скажут другие науки.
Плохо только то, что собственно действие думания теряется за этим величественным древом, как лес… Величие все-таки сильно застит видение.
Моя задача проще: я хочу выбрать примеры таких рассуждений философов, в которых они либо задумывались о рассуждении, либо рассуждали показательно, то есть так, что это стало школой для последующих поколений.
Глава 1. Так истина или принуждение? Ивин
Я начну исследование с поверхности, с самых поздних исторических и культурных пластов, и шаг за шагом постараюсь дойти до первоисточника всех понятий, которыми живет современная логика. Первоисточником этим, условно, можно считать Аристотеля, хотя и логические понятия и попытки создавать некие логические науки существовали задолго до него.
Итак, современный русский философ и логик Александр Архипович Ивин.
Попытки логиков утверждать, что их «наука» является орудием познания или постижения истины, выглядят очень убедительно. Настолько убедительно, что невольно вспоминается, что рождалась эта «наука» как орудие убеждения на судах и искусство спора. Так что сетования современных логиков, что прежние способы определения истины были психологическими и интуитивными, оправданы.
Логика, как она существовала изначально, должна была владеть чем-то, что позволяло изменять состояние сознания человека, приводя его к заявлению: убедили, ваша правда взяла! Как вы понимаете, это восклицание проигравшего предполагает, что у него есть своя правда, но она оказалась слабее в данном споре или с данным противником. При чем тут истина?
Логика явно относится к числу магических, точнее, чародейских искусств — она предназначена для очаровывания и знает соответствующие приемы. Например, Точное рассуждение. К истине, помимо истины нашего сознания, логика отношения не имеет. Истина же нашего сознания — это либо его устройство, либо мое понятие об истине.
Устройство сознания логики брезгливо выбрасывают из числа своих предметов, считая его частью презираемого ими психологизма. Следовательно, вся их «истина» — это суета внутри понятия об истине. И это очень похоже на действительность.
Но меня как раз мало волнует битва «логики» за то, чтобы стать наукой, быть полезной обществу и научиться познавать мир. Мне нужно от нее только искусство рассуждения. Поэтому я просто закрою глаза на весь тот букет, которым она фонтанирует, и ограничусь тем, что есть в логике относительно рассуждения. И начну не с особых работ, а все с тех же учебников. К счастью, среди них встречаются и любопытные.
Я имею в виду «Логику и теорию аргументации» И вина. Общее понимание логики у него как раз такое, какое высмеивают уже сами логики из продвинутых: «Логика — это особая наука о мыиыении… Самым общим образом логику можно определить как науку о законах и операциях правильного мышления» (Ивин, с. 7).
Что такое мышление, Ивин, как и принято у логиков, при этом не определяет, отсылая нас к очевидностям нашего собственного бытового мышления. Очевидно, в память о решении сообщества изгнать психологизм. Это значит, что Ивин заявляет читателю: в общей части логика такова, как ее описывают все собратья по логическому перу. В общей части она — ничего не знает о рассуждении.
Но есть специальная часть. Та самая «теория аргументации». Аргументы — это, в переводе с английского, доводы в споре, доказательства. А в споре общими словами о благих намерениях не отделаешься, тут надо сражаться и побежать.
И тут же появляется потребность в орудиях и, пожалуй, оружии — в том самом рассуждении! Выскакивает рассуждение внезапно, как чертик из табакерки. Просто вдруг посреди первой страницы книги, сразу после разговора про мышление и познание истины, опирающееся на логические законы, вдруг появляется название подраздела: «Рассуждение как принуждение».
И тут же идет пересказ «Смерти Ивана Ильича» Толстого, в котором герой с удивлением обнаруживает, что «логическое» утверждение «все люди смертны», относится и к нему тоже…
Если принять, что автор просто чуточку запутался и не смог сразу точно очертить предмет своего исследования, слегка размазавшись в общелогических реверансах, то вся книга начинается со второй страницы первой главы, с того места, где говорится:
«Как бы ни были нежелательны следствия наших рассуждений, они должны быть приняты, если приняты исходные посылки. Рассуждение — это всегда принуждение. Размышляя, мы постоянно ощущаем давление и несвободу» (Ивин, с. 8).
Если принять, что мы изучаем не логику, а особую логическую дисциплину, посвященную спору и использующую рассуждение, то такое начало верно: рассуждение — это всегда принуждение. Об этой ловушке рассуждения в рамках размышления говорил еще Декарт, заявлявший, что ошибки рассуждения невозможны в выводах, — только в исходных посылках. Выводы, если ты следуешь правилам рассуждения, с неизбежностью будут верными.
Мы постоянно наблюдаем в жизни, как люди делают неверные выводы из любых исходных посылок, но это не смущает логиков: ведь они говорят о своем, о существовании по правилам в искусственном мирке. Впрочем, и это очарование «великого метода», создавшего современную науку, уже развеяно. Как говорят об этом передовые логики:
«Логику в ее нынешнем виде не интересует и не должно интересовать, как человек приобрел необходимые ему для логических рассуждений знания. Пусть этим занимаются историки, гносеологи, психологи и т. д. Логику же интересует лишь то, как можно чисто теоретическим образом получать новые знания на базе уже имеющихся. В связи с этим основной задачей современной логики является контроль за правильностью научных выводов» (Жоль, с. 143).
Теперь логики творят «схемы правильных рассуждений», чтобы можно было проверять себя и своих собратьев.
«Логика, в отличие от психологии, не занимается изучением мышления субъекта познавательной деятельности. Она имеет дело не с мышлением, а со схемами поэтапного движения от одного вида информации (знания) к другому виду. Этот схематизированный (алгоритмизируемый) процесс может осуществляться и машиной, сконструированной или запрограммированной человеком.
Однако о машине не говорят, что она рассуждает…» (Там же, с. 146).
Вот такие логические игрушки: освобождались, освобождались от человека, а в конце пришли к тому, что о логике будем судить по тому, ЧТО ГОВОРЯТ. Кто говорит?
Кстати, эта ловушка психологизма, как волчья яма, постоянно подстерегает всех борцов с психологизмом, и они в нее с завидным упорством позорно вваливаются в итоге почти всех своих рассуждений. Но это между делом. Главное то, что в высказывании: о машине не говорят, что она рассуждает, — есть сила и принуждение, заставляющее отвергнуть мысль о том, что однажды с помощью схем современной логики удастся освободиться от изучения человеческого разума.
Поэтому вернусь к Ивину. К сожалению, не дав определения мышления и рассуждения, он и не отличает рассуждение от размышления. Поскольку для меня это очень разные вещи, я буду считать, что Ивин последователен и продолжает говорить о рассуждении:
«От нашей воли зависит, на чем остановить свою мысль. В любое время мы можем прервать начатое размыишение и перейти к другой теме. Но если мы решили провести его до конца, то мы сразу же попадем в сети необходимости, стоящей выше нашей воли и наших желаний. Согласившись с одним утверждением, мы вынуждены принять и те, что из них вытекают, независимо от того, нравятся они нам или нет, способствуют нашим целям или, напротив, препятствуют им.
Допустив одно, мы автоматически лишаем себя возможности утверждать другое, несовместимое с уже допущенным» (Ивин, с. 8).
Это очень важное наблюдение. Кстати, безусловно психологическое наблюдение, наблюдение, выявляющее устройство, если не души, то нашего сознания. Ведь и «допущение» и «утверждение», которые мы делаем, — это образы. А образы — это сознание. Если наличие одних образов исключает возможность иметь одновременно с ними другие, мы имеем дело со «святым местом», которое пусто не бывает.
Попросту говоря, мы наблюдаем сквозь эту «принудительность» рассуждения устройство сознания, в котором есть место для использующихся в рассуждении образов, и если это место занято одним образом, другим образам места нет. Чтобы занять это место, его надо освободить. И освободить его, сделать пустым, можно либо развивая имеющийся образ, то есть сделав местом действия сам этот образ, либо «уничтожив» его, опровергнув его «истинность». Впрочем, «свято место» так же становится пустым, если отказаться от предмета спора, как говорит Ивин, выбрав нечто иное, «на чем остановить свою мысль».
«В чем источник этого постоянного принуждения? Какова его природа? Что именно следует считать несовместимым с принятыми уже утверждениями и что должно приниматься вместе с ними? Какие вообще принципы лежат в основе деятельности нашего мышления? Над этими вопросами человек начал задумываться очень давно. Из этих раздумий выросла особая наука о мышлении— логика» (Ивин, с. 8).
Далее Ивин дает очень краткий очерк истории логики, настолько краткий, что его можно повторить целиком:
«Древнегреческий философ Платон настаивал на божественном происхождении человеческого разума. "Бог создал зрение, — писал он, — и вручил его нам, чтобы мы видели на небе движение Разума мира и использовали его для руководства движениями нашего собственного разума". Человеческий разум — это только воспроизведение той разумности, которая господствует в мире и которую мы улавливаем благодаря милости Бога.
Первый развернутый и обоснованный ответ на вопрос о природе и принципах человеческого мыишения дал ученик Платона Аристотель. "Принудительную силу наших речей" он объяснил существованием особых законов — логических законов мышления. Именно они заставляют принимать одни утверждения вслед за другими и отбрасывать несовместимое с принятым.
"К числу необходимого, — писал Аристотель, — принадлежит доказательство, так как если что-то безусловно доказано, то иначе уже не может быть; и причина этому — исходные посылки…" Подчеркивая безоговорочность логических законов и необходимость всегда следовать им, он замечал: "Мышление — это страдание", ибо "коль вещь необходима, в тягость она нам".
С работ Аристотеля началось систематическое изучение логики и ее законов» (Ивин, с. 9).
Последнее — мечта и самообман. Как и самообман утверждение, что логика — это наука. Логика — это инструкция по применению правил. Логика никогда не подымалась до тех высот, которые задали когда-то Гераклит, Парменид, Платон. Она, начиная с Аристотеля, все больше забывала о Логосе, и все больше уходила к правилам спора и доказательства. Ее не интересовало ни устройство человека, ни то, что проявлялось сквозь него, заставляя подымать взоры от земли к тому, что происходит на Небесах…
«Изучая, "что из чего следует", логика выявляет наиболее общие, или, как говорят, формальные, условия правильного мышления.
Вот несколько примеров логических, или формальных, требований к мышлению:
— независимо от того, о чем идет речь, нельзя что-либо одновременно и утверждать и отрицать;
— нельзя принимать некоторые утверждения, не принимая вместе с тем все то, что вытекает из них;
— невозможное не является возможным, доказанное — сомнительным, обязательное — завершенным и т. п.» (Там же, с. 9–10).
Как видите, логика всего лишь собирала наблюдения за тем, как мы рассуждаем, а потом создавала правила, навязывая, как НАДО рассуждать, а лучше, — и мыслить. Тогда всем было бы удобней! Кому всем? Наверное, всем логикам!
А в действительности все высказанные Ивиным требования не соответствуют действительности. Литература нонсенса, абсурда, парадокса неоднократно создавала примеры того, что можно утверждать, отрицая; жизнь показывает, что люди, принимая утверждения, не принимают следствия из них, а уж последнее правило — просто бред!
Но самым сильным доводом против того, что логика — наука, является собственное утверждение Ивина, что все, что она создала — есть не более, чем требования и условия. Предмет этой «науки» условен и определяется тем, что о нем говорят «серьезные» логики. Иначе говоря, логика — это собрание мнений, произвол сообщества учителей над учащимися.
И Ивин это подтверждает. Далее он забывает о том, что задавался действительно научными вопросами: В чем источник этого постоянного принуждения? Какова его природа?
Он просто излагает те правила, которые удалось собрать за тысячелетия существования сообщества любителей «логики». Логос, источник логичности и его природа остались вне сферы интересов современного логического сообщества…
Глава 2. Перст, указующий на Логос. Хайдеггер
Редкие философы современности долетают до того места в логике, где появляется возможность вспомнить, что это наука о Логосе. Когда они это делают, рождаются высочайшие философские произведения, вроде «Введения в метафизику» Мартина Хайдеггера.
В действительности, даже Философ с большой буквы не может раскрыть для меня логос. Он может лишь указать на него, подсказать путь, которым я сам могу достичь понимания. Метафизика Хайдеггера, это именно такой указующий перст. Надо смотреть не на него, надо попытаться оторваться от него и взглянуть туда, куда он указывает…
Хайдеггер во «Введении в метафизику» не только высказывает сомнение в логике, но и задается в 48 параграфе вопросом о первоначальном значении слов Xoyoq и Mr/eiv, то естьлогос и глагол, обозначающий соответствующее ему действие. Его вопросы принципиально важны, потому что они предназначены для уяснения связи между бытием, которое для Хайдеггера есть фюзис, и логосом:
«1. Каким образом бытует изначальное единство бытия и мышления как единства сроок; и Xoyoq?
2. Как происходит изначальное расхождение tpvaiq и Xoyog?
3. Как достигается вычленение и появление Xoyog?
4. Как Xoyoq ("логическое") становится сущностью мыишения?
5. Как этот Xoyog в качестве разума и рассудка завоевывает господство над бытием в начале греческой философии?» (Хайдеггер, с. 202).
Я не в силах в этой главе проследить весь ход мысли великого философа. Поэтому я постараюсь из его рассуждения извлечь то, что важно для моей задачи. К тому же, Хайдеггер совсем не прост в своих построениях, его приходится понимать с усилием. Как, например, его исходную мысль, что бытие и мышление — фюзис и логос — одно и то же для человека. Нужно очень глубоко понимать природу человека и его отличие от животного, чтобы это стало очевидным. Именно поэтому необходимо заглянуть в самое начало:
«Будучи поставлен исторически, этот вопрос гласит: как обстоит дело с этой причастностью в решающем начале европейской философии? Как в ее начале понимается мышление? То, что греческое учение о мышлении преображается в учение о Xoyoq, в «логику», может послужить для нас сигналом. Мы действительно наталкиваемся на изначальную связь между бытием, ipvaiq, и Xoyoq.
Надо только освободиться от мнения, будто бы Xoyoq и Xeryeiv значит изначально и, собственно говоря, не что иное, как мыишение, разум и рассудок. Пока мы придерживаемся этого мнения и, более того, исследуем понимание Xoyoq в смысле позднейшей логики как мерило его толкования, до тех пор, заново открывая начала греческой философии, мы будем приходить к несуразностям» (Там же).
Логос не есть основа того, что мы знаем как логику, а логика отнюдь не производное от логоса. И в то же время, они как-то связаны между собой.
«…что же такое Xoyoq и XЈyeiv,ecnu не мышление? Aoyoq значит слово, речь, a Xeryeiv — говорить. Диа-лог — это двусторонняя речь, моно-лог — речь односторонняя. Но изначально Xoyoq не есть речь, сказывание.
В том, что подразумевает это слово, нет непосредственного отношения к языку. Asyco, Xeyeiv, по латыни legere, есть то же самое слово, что и немецкое "собирать"(lesen): подбирать колосья, собирать хворост, собирать виноград; "читать книгу " — есть только разновидность «сбора» в собственном смысле. Это значит: одно прикладывать к другому, приводить в единство…» (Там же, с. 202–203).
Хайдеггер далее уходит ради понимания логоса в понимание бытия. Я пока оставлю его поиск в стороне, мне достаточно и этой подсказки: она вполне психологична и соответствует множеству малоприметных русских понятий. Иногда прямо его иллюстрирующих, как «сложить один и один вместе» или прямое требование «соберись». А иногда понятным только через что-нибудь вроде этого «соберись», например: расстроился. Или растекся, развалина…
Хайдеггер приводит высказывание Аристотеля из его «Физики», в котором говорится, что «всякий порядок носит характер сведения воедино», где воедино передается через логос. Греки, имея в виду логос, вовсе не обязательно думали о «речи» или «высказывании», как и о разуме. И русские выражения это подтверждают: в требовании собраться вовсе не звучит ни речь, ни рассудок. И все же это явно имеет отношение к природе сознания и разума…
Та подсказка, которую я хочу извлечь из рассуждений Хайдеггера, сделана им в следующем параграфе, где он пытается понять, что означал логос для Гераклита:
«Начнем с двух фрагментов, в которых Гераклит явно занимается логосом…
Фр. 1: "Но в то время как Xoyog постоянно остается таковым, люди ведут себя как непонимающие и до того, как услышали, и после того, как однажды услышали. Сущим же как раз становится все в соответствии и вследствие этого логоса; однако они (люди) подобны тем, кто никогда ничего не отваживается испытывать, хотя они и пробуют себя и в таковых словах, и в таковых делах, каковые проделываю я, все разлагая согласно бытию и объединяя, как оно себя ведет…» (Там же, с. 205).
И далее Хайдеггер разъясняет эти два отрывка из Гераклита:
«То, что здесь говорится о Xoyog, точно соответствует собственному значению слова: собирание» (Там же, с. 206).
Он наверняка прав… и все же! Вчитаемся в Гераклита: объясняя, как ведут себя слепые и спящие люди, Гераклит явно противопоставляет их себе. А сам он сначала всё «разлагает согласное бытию» и лишь потом «объединяет». Это полностью соответствует задаче логики, как она дана Аристотелем в «Аналитике», если понимать аналитику по прямому значению этого слова: разложение, разделение на составные части.
Задача логики вначале была — понять большое и сложное в его частях, то есть упростить ради понимания.
Но что разделяет и разлагает на части логика? Не вещи же?
Хайдеггер дает еще одну подсказку:
«Логосу противостоят люди, и именно такие, которые логос в себя не в бирают. Гераклит часто употребляет данное слово. Оно есть отрицательная форма к avvinpi, что значит, сводить воедино… следовательно люди таковы, что они не сводят воедино… что же?
Ответ: Xoyog, то, что постоянно вместе, что есть собранность» (Там же, с. 207).
Эта подсказка бесполезна, потому что она в изрядной мере — игра словами. Хайдеггер тут пытается подражать Гераклиту, которого звали Темным за его сложную игру словами. Но дальше он пытается сам понять, что же сказал, и это уже можно использовать:
«Люди суть всегда те, кто не сводит вместе, не вбирает в себя, не стягивает воедино, они, по-видимому, еще не слышали или уже не слышат. В следующем предложении высказано то, что здесь подразумевается: люди не доберутся до логоса, если даже попытаются сделать это в словах…
…хотя люди и слышат, и слышат именно слова, но не могут в этом слышании "услышать" того, то есть проследить за тем, что в словах не слышится, что есть не речение, а Xoyoq» (Там же).
А вот с этим уже можно работать. По крайней мере, психологически. Философски это слишком круто, чтобы можно было надеяться понять, но для психолога жизнь значительно проще. Вот Хайдеггер говорит:
«Настоящая способность слушать ничего общего не имеет с ушами и органом говорения, а означает: следовать за тем, что есть Xoyoq: собранность самого сущего. Мы действительно можем слышать, если только имеем уши. Но способность слушать не имеет с ушными раковинами ничего общего» (Там же).
«Собранность самого сущего» пока можно просто и безжалостно выкинуть из рассмотрения. Если в этом Хайдеггер не перехитрил самого себя, оно откроется все равно не ранее, чем я дорасту до таких вещей.
А вот то, что мне доступно, понятно и без бытия и сущего: слушать умеет не тот, кто может воспринимать звуки, а тот, кто понимает. Понимание же, безусловно, зависит от культуры, не говоря уж про язык. Исследования культурно-исторических психологов показывают: если человек не имеет соответствующей культуры, скажем, культуры восприятия живописи, он не узнает того, что нарисовано. Он видит всего лишь набор цветных пятен.
Это значит, что и одного языка самого по себе тоже недостаточно для понимания. Понимание приходит многократно, по мере того, как растет способность понимания. Но понимание, если следовать за русским языком, дается нам в понятиях. Хайдеггер говорит: хотя люди и слышат, и слышат именно слова, но не могут в этом слышании «услышать» того, то есть проследить за тем, что в словах не слышится, что есть не речение, a Xoyoq. И вставив логос, он все запутывает просто потому, что и сам еще не дошел в своем исследовании до понимания, и читатели не понимают. Не разумеют, как он сам говорит в другом месте.
У нас нет соответствующего понятия!
Но допустим, что сознание наше имеет много уровней утончения, вершиной которых может быть и логос. Однако он доступен лишь тем, кто последовательно поднялся до такого уровня понимания. Как и по каким ступеням мы сможем к нему подыматься?
Лестница эта не может быть лестницей из дерева или камня. Это явно условное понятие, пытающееся описать устройство нашего сознания. Мы можем подыматься в понимании только по качеству понятий, которые творим. Вот почему наше понимание так сильно зависит от культуры: она заставляет нас иметь очень разнообразные понятия об одном и том же. И то, что тебе кажется понятным, другому ПОНЯТНО так, как тебе недоступно. Как самому Хайдеггеру, кажется, понятно, что такое логос на недоступном еще мне уровне.
И все же: подымаясь к пониманию, мы можем подыматься только по лестнице качества собственного сознания. А выражается это качество во владении образами все большей «духовности», условно говоря.
Отсюда рождается попытка Канта создать «лествицу восхождения» к божественности, так захватившую воображение русских и европейских философов. Не слова — они лишь знаки — понятия, вот что должно стать предметом логики, если она хочет вернуться к логосу. По крайней мере, так видится. С психологической точки зрения.
Но философы, и особенно логики, не признают психологию…
Глава 3. Рассуждение Декарта
Много людей участвовало в том, что историки назвали переходом к Новому времени. Эта смена времен началась еще в конце шестнадцатого века, но человеком, кому судьба судила быть лицом этого изменения человеческого духа, был Рене Декарт (1596–1650).
Декарт считается творцом новоевропейской метафизики, хотя сам он был увлечен естественными науками и математикой. Рассуждение же о методе считал лишь способом, каким удается делать естественнонаучные открытия. И написал он эту свою главную философскую работу «Рассуждение о методе» уже после и в качестве приложения к «Диоптрике», «Метеорам» и «Геометрии».
Значение этой работы он осознал, лишь готовя ее к изданию в 1637 году, когда попытался подать ее как главную, сделав остальные приложениями, своего рода примерами применения метода. Сам же он писал об этом издании:
«…я озаглавил его не "Трактат о методе", но "Рассуждение о методе", а это то же самое, что Предисловие или Мнение относительно метода, чтобы показать, что я намерен не учить, а только говорить о нем… он заключен больше в практике, чем в теории, и последующие трактаты я называю Опытами [применения] этого метода, так как я утверждаю, что вещи, содержащиеся в них, не могут быть найдены без него… равным образом я включил кое-что из метафизики, физики и медицины в первое «Рассуждение». чтобы показать, что метод распространяется на все предметы» (Цит. по: Гарнцева с. 631).
Их этого заявления очевидно, что метод, о котором говорит Декарт, служебен и нужен лишь для того, чтобы познавать природу. И совершенно неясно, является ли он способом рассуждения, несмотря на название. Но примером рассуждения он быть обязан. Тем более что сам Декарт начинает сочинение с упоминания рассуждения:
«Здравомыслие есть вещь, распределенная справедливее всего; каждый считает себя настолько им наделенным, что даже те, кого всего труднее удовлетворить в каком-либо другом отношении, обыкновенно не стремятся теть здравого смысла больше, чем у них есть. При этом невероятно, чтобы все заблуждались.
Это свидетельствует скорее о том, что способность правильно рассуждать и отличать истину от заблуждения — что, собственно, и составляет, как принято выражаться, здравомыслие, или разум, — от природы одинакова у всех людей, а также о том, что различие наших мнений происходит не от того, что одни разумнее других, а только от того, что мы направляем наши мысли различными путями и рассматриваем не одни и те же вещи. Ибо недостаточно иметь хороший ум, но главное — это хорошо применять его» (Декарт, Рассуждение, с. 250–251).
Психолог бы попытался понять, что же такое имеют те люди, которые считают себя разумными, что в итоге оказываются в ошибках. Попросту говоря, он постарался бы изучить действительность.
Логик, каким здесь и является Декарт, не собирается изучать действительность. Он просто предлагает, как свести все проявления разума к простому и доступному единообразию с помощью четырех правил:
«Хотя логика в самом деле содержит немало очень верных и хороших правил, однако к ним примешано столько вредных и излишних…
…так и вместо большого числа правил, составляющих логику, я заключил, что было бы достаточно четырех следующих…
Первое — никогда не принимать за истинное ничего, что я не признал бы таковым с очевидностью…
Второе — делить каждую из рассматриваемых мною трудностей на столько частей, сколько потребуется, чтобы лучше их разрешить.
Третье — располагать свои мысли в определенном порядке, начиная с предметов простейших и легкопознаваемых, и восходить мало-помалу, как по ступеням, до познания наиболее сложных…
И последнее — делать всюду перечни настолько полные и обзоры столь всеохватывающие, чтобы быть уверенным, что ничего не пропущено» (Там же, с. 260).
Так и Кант составил свою лестницу восхождения понятий от самых простых к сложным. В итоге запутав психологов и философов очевидностью такого построения. Декарт начал эту упрощающую путаницу на полтора века раньше Канта и, естественно, достиг большего. «Рассуждение о методе» — это не учебник рассуждения. Это способ, каким можно легко и быстро избавиться от необходимости учиться рассуждать…
Однако, чтобы понять Декарта и случайно не выплеснуть ребенка вместе с водой, надо начать с более ранней работы, которую он начинал писать еще около 1619 года и никогда не издавал, считая сырой. В ней он сделал первую попытку изложить свою философию и тот же метод правильного рассуждения. Называлась эта работа «Правила для руководства ума», но не была закончена и оборвалась на двадцать первом правиле. Очевидно, сам Декарт ее стеснялся.
Тем не менее эта работа еще в рукописи была знакома авторам «Логики Пор-Рояля», Лейбницу и другим людям, оказавшим влияние на развитие логики. Поэтому начну с краткого обзора Правил. Даже если Декарт и стеснялся их, но только потому, что не смог высказать свои мысли совершенно. По сути же, он до самой смерти считал эту работу верной и хранил ее.
Поэтому цель, заявленную в первом правиле, вполне можно считать той, ради которой он творил и вел свои рассуждения:
«Правило 1.
Целью научных занятий должно быть направление ума таким образом, чтобы он мог выносить твердые и истинные суждения обо всех тех вещах, которые ему встречаются» (Декарт, Правила, с. 78).
Однозначно: Декарт, если и говорит о рассуждении, то лишь о рассуждении в рамках науки. Понятие о «твердых и истинных суждениях» можно принять за намек на рассуждение, но логики отучили меня от излишней доверчивости, и я не уверен, что «суждения» Декарта — это именно то, что звучит в слове «рассуждение». А зная его жизнь, я прекрасно понимаю, что ему было важно отказаться от той схоластической школы, которой его мучили иезуиты, и перевернуть мир своим умом или здравым смыслом. Поэтому, даже используя рассуждение, он может говорить о совсем иных вещах.
Например, о развитии способности к «естественному свету разума», то есть способности видеть очевидности.
Следующее, что роднит Декарта с логиками, это требование второго правила: «нужно заниматься только теми предметами, о которых наши умы очевидно способны достичь достоверного или несомненного знания» (Там же, с. 79). Достоверность, как и убедительность, — это черта логики.
Как и вполне определенная формальность всех построений Декарта, близкая к правилу исключенного третьего:
«А всякий раз, когда суждения двух людей об одной и той же вещи оказываются противоположными, ясно, что по крайней мере один из них заблуждается или даже ни один из них, по-видимому, не обладает знанием: ведь если бы доказательство одного было достоверным и очевидным, он мог бы так изложить его другому, что в конце концов убедил бы и его разум» (Там же, с. 80).
Это чистой воды мертвая логика без какой-либо психологии: если суждения (они же — мнения) двоих противоположны, один не прав. Логично? Логично. Но логичность — это убедительный самообман, потому что не правы могут быть оба. При некотором расширении сознания и это логично.
Но вот если хорошенько подумать не о том, как побеждать других, а о жизни и действительности, то может запросто оказаться, что оба правы. Просто они не поняли друг друга, что чаще всего и бывает. И это уже не логично, а психологично.
Но логик не допускает, что его высказывание может быть неверно подано, а уж тем более неверно высказано. Он допускает лишь то, что его высказывание может быть неточно построено. И это логика.
А не рассуждение. Как и убедительность. Рассуждение не имеет никакого отношения к убедительности или убеждению другого. Оно относится лишь к действительному миру и, наверное, к логосу, который пытается передать…
Но Декарт, хоть и не пишет логику, все же логик по природе своей. Поэтому у него рождаются странные высказывания, доступные только логическим сочинениям:
«Действительно, любое заблуждение, в которое могут впасть люди (я говорю о них, а не о животных), никогда не проистекает из неверного вывода, но только из того, что они полагаются на некоторые малопонятные данные опыта или выносят суждение опрометчиво и безосновательно.
Из этого очевидным образом выводится, почему арифметика и геометрия пребывают гораздо более достоверными, чем другие дисциплины, а именно поскольку лишь они одни занимаются предметом столь чистым и простым, что не предполагают совершенно ничего из того, что опыт привнес бы недостоверного, но целиком состоят в разумно выводимых заключениях» (Там же, с. 82).
Заблуждение никогда не проистекает из неверного вывода? Странно! Даже очень! Но зато очень логично и философично: логика — это искусство верных выводов. И нужно лишь, как требовал Хофмайстер, найти верное основание для рассуждения, и ты мыслишь философски! Например, воду, апейрон, огонь или когито — точку мышления в себе самом. Что и сделал Декарт.
Логики и философы сплошь и рядом делают неверные выводы как в философии, так и в жизни. Особенно в жизни! Делают их и математики. Так что математические основания лишь кажутся тем, что спасет мир. Скорее, они превратят его в мир, где после нас будут жить машины.
Далее Декарт излагает свой метод поиска научных «истин». На поверку он сводится всего к двум приемам: интуиции и дедукции, то есть к способности делать выводы и умению видеть очевидности.
На деле само требование обучаться дедукции оказывается противоречием с заявлением, что мы не можем ошибаться в выводах: если не можем, так зачем учиться?! Игры же с очевидностями — это страшная ловушка обычного сознания, которым и обладают ученые. Чтобы доверять своему видению, сознание надо достаточно очистить. Но вот это искусство напрочь отсутствует в науке. Ей хватает уверенности в логике…
Далее Декарт излагает сам метод. Это правило пять:
«Весь метод состоит в порядке и расположении тех вещей, на которые надо обратить взор ума, чтобы найти какую-либо истину. Мы будем строго придерживаться его, если шаг за шагом сведем запутанные и темные положения к более простым, а затем попытаемся, исходя из усмотрения самых простых, подняться по тем же ступеням к познанию всех прочих» (Там же, с. 91).
Если мы вспомним рассказ Хайдеггера о логосе Гераклита, то увидим удивительное соответствие: сначала разделить понятия на простые части, а потом свести их заново вместе, но уже с пониманием.
Все же Декарт не случайно оказался во главе величайшей революции человечества. Он много ошибался, но он заставил науку своей поры очнуться и потрясти головой, чтобы она вернулась к тому, с чего она начиналась. А начиналась она с очень простых вещей. Можно сказать, слишком простых…
Глава 4. Новый органон Бэкона
Философы, может быть, и не всегда любители мудрости. Но они точно неглупые люди и придумали много хитрых словечек, облегчающих их жизнь. Одно из таких речений: слабости философа не являются слабостями его философии!
Это означает, что философ не просто может быть подлым и грязным, но заслуживающим уважения человеком. Нет, это оправдание жизни, и оно гораздо глубже. Сократ и все настоящие философы стремились прожить жизнь в соответствии со своей философией и проверить ее жизнью. Они были простыми и даже наивными людьми, действительно искавшими того, о чем говорили и учили.
Речение о слабостях философа позволяет стать профессиональным философом, который живет за счет того, что обманывает других, уча их, как жить, но сам так не живет. И вообще, он живет, сыто и выгодно пристраиваясь. Но требует к себе уважения как к мудрецу.
Френсис Бэкон (1561–1626) был не просто представителем этого направления в профессиональной философии, он был, наверное, самым ярким подлецом из всех философов. Угодливый царедворец, вор, предатель, лжец.
Когда его карьера не ладилась, он сумел пролезть в доверие к королевскому фавориту графу Эссексу. Эссекс искренне привязался к нему и приложил все свое влияние и связи, чтобы добиться для Бэкона высокой должности при дворе, но как только он, герой испанской войны и любимец народа, потерял доверие короля, обвинителем на его суде оказался Бэкон. И постарался, как старались у нас в тридцать седьмом, обвинить в обдуманном и заранее подготовленном заговоре, так чтобы процесс стал шумным и полезным для карьеры. Эссекса казнили, а Бэкон еще и после его смерти поливал его грязью…
После этого он стал пэром и канцлером Англии. Годы его канцлерства считаются самыми позорными годами, приведшими к английской революции и казни короля. Можно сказать, он упорно вел страну к революции, предавая собственного короля и способствуя тем людям, которые позорили его.
Бэкона успел снять с должности парламент, обвинив во взяточничестве и продажности. Он сознался, но король спас его…
Таковы «слабости философа», на которые мы не должны обращать внимания. Главное — это его философия. А что философия?
Философия его, в действительности, соответствовала жизни, хоть он сам и писал много красивых слов про глубину своего сердца, где он чист. Но тщеславно писал и о том, что считает себя Александром Великим философии, которую всю переделает, поскольку до него не было ни одного стоящего философа. При этом то, что он сделал в философии, по сути, было такой же подлостью и предательством, ведшим к разрушению мира:
«Родоначальником материализма и всей опытной науки нового времени назовут Бэкона основоположники марксизма… Безусловным авторитетом пользовался Бэкон у французских энциклопедистов, восторженные слова посвящает ему А.И. Герцен» (Субботин, с. 16–17).
Французское Просвещение тоже говорило много красивых слов о тех красивых целях, ради которых оно готовило революцию. Но мы знаем, что их философия, как и философия Бэкона, завершилась казнями, террором и морями крови. Про марксизм я и не говорю! Как им это удалось? Строго по заветам Бэкона, который говорил про себя:
«Я строю в человеческом понимании истинный образ мира, таким, каков он есть, а не таким, каким подсовывает каждому его разум. А это нельзя сделать без тщательного рассечения и анатомирования мира. И я считаю, что нелепые и обезьяньи изображения мира, которые созданы в философских системах вымыслом людей, вовсе должны быть развеяны…
Поэтому истина и полезность суть одни и те же вещи…» (Цит. по: Субботин, с. 18).
Разум отражает действительность. Образ мира, который складывается в нашем сознании, совершенно точно отражает мир, в котором мы живем, что подтверждается тем, что мы выживаем в нем. Объяснения этого образа мира могут быть и ошибочными, но ошибочно сделанный разумом образ мира мгновенно приведет к гибели его хозяина.
Подсовывают образы миров не разум, а как раз философы, вроде Бэкона. И уж если быть «логичным», то его заявление рождает вопросы: если он считает, что жить люди должны не так, как видит их разум, а так, как их научит Бэкон, то они должны воровать и предавать? Или же они должны быть овцами, которых легко обворовывать Бэконам? Иначе говоря, философия Бэкона учит жить так, как жил он сам? Или же она призвана, как все революционные идеологии, подсунуть толпе то, что ее увлечет и отвлечет, чтобы за их спинами было легче чистить карманы и делить мир?
Почему-то мне кажется, что Бэкон не смог скрыть в своей философии свою истинную природу и обучал именно воров. Уж очень явно современная англо-американская демократия продолжает дело Просвещения и его философию. В сущности, он был действительно большой мыслитель, который заложил все основы современной научно-технологической революции и общества всеобщего потребления. Мир развивается по Бэкону и, значит, однажды будет казнен…
Что же касается логики и рассуждения, еще молодым Бэкон задумал «Великое восстановление наук», поскольку«все человеческое мышление, которым мы пользуемся для исследования природы, дурно составлено и построено и уподобляется некоей великолепной громаде без фундамента» (Бэкон, Великое, с. 57).
Как-то это очень похоже на то, что делал Декарт. Время было такое: пришла плеяда мыслителей, задумавших перевернуть мир. Для этого надо было перевернуть мировоззрение. Мировоззрение переворачивается тогда, когда основание, на котором оно строится, достаточно хорошо обгажено, так что начинает вызывать у людей неуют и сомнения. Чисто психологически это выражается в том, что придерживаться прежних взглядов становится стыдно и позорно. Как это было, к примеру, в России, когда естественники во главе с Сеченовым и Чернышевским сделали постыдным защищать душу и сделали посмешищами Кавелина, Самарина, Юркевича…
Прием этот, как видите, создавался Бэконом.
Из него рождался мировоззренческий подход: нечего ждать милостей от природы, если их можно вырвать силой! В демократическом исполнении он выразился в создании опытной науки и правящей миром технологии. Естественно, Бэкон еще не мог развивать технологию в то время, поэтому эта часть его учения была лишь пожеланиями. Но пожеланиями прозорливыми, соответствующими путям развития буржуазии.
В сущности, собственное учение Бэкона было логическим, хотя он и хотел сделать нечто большее, достойное Александра Македонского. Но в самом начале «Великого восстановления наук» он заявляет главное орудие своего творчества — индуктивную логику, как это сейчас называют:
«Итак, для второй части предназначается учение о лучшем и более совершенном применении разума к исследованию вещей и об истинной помощи разума, чтобы тем возвысился разум (насколько это допускает участь смертных) и обогатился способностью преодолевать трудное и темное в природе.
Это приносимое нами искусство (которое мы обыкновенно называем истолкованием природы) сродни логике и все же чрезвычайно и даже прямо бесконечно от нее отличается» (Там же, с. 70).
Отличалась логика Бэкона отказом от доверия силлогизмам и обращением за проверкой верности рассуждения к опыту, причем в значении эксперимента.
Главным логическим сочинением Бэкона стал «Новый органон», написанный в пику и ради опровержения Аристотеля. Бэкон вообще любил отзываться о предшественниках походя и грязно, используя в философии приемы политической пропаганды. Об Аристотеле он высказал более всего таких замечаний, разбросанных по всем его сочинениям. Аристотель был немало повинен в том, как был загублен человеческий ум…
«Остается единственное спасение в том, чтобы вся работа разума была начата сызнова и чтобы ум уже с самого начала никоим образом не был предоставлен самому себе, но чтобы он был постоянно управляем, и дело совершалось как бы механически» (Бэкон, Новый, с. 8).
Вот мечта и идеал, воплощенный в технологии. Думать надо по правилам, которые жестко определят «операции» мышления и тем обезопасят разум от ошибок и заблуждений. Именно это и легло в основу кибернетической революции двадцатого века, когда все ученые уповали на то, что удастся создать искусственный интеллект, а он захватит власть над миром и наконец-то воздаст должное всему этому неуправляемому стаду людишек! Естественно, возвысив тех, с кем можно будет побеседовать вечерами, поскольку они тоже обладают интеллектом…
Они даже будут тайно править этим мировым монстром, как сейчас тайно правят богом и вместо бога!
«Новый органон» начинается с «афоризмов» — пронумерованных кратких изречений, в которых Бэкон закладывал основы естествознания и логики. Рассуждение упоминается в этой большой книге только один раз, в двадцать четвертом афоризме:
«Никоим образом не может быть, чтобы аксиомы, установленные рассуждением, имели силу для открытия новых дел, ибо тонкость природы во много раз превосходит тонкость рассуждений» (Там же, с. 15).
Я этого заявления не понимаю. Очевидно, он говорил не о самих рассуждениях, а о способности рассуждать, которой обладал. И хотел он сказать, если исходить из всего его учения, что «аксиомы» надо выводить из ощущений (параграф XIX), то есть из опытного наблюдения:
«Два пути существуют и могут существовать для отыскания и открытия истины. Один воспаряет от ощущений и частностей к наиболее общим аксиомам и, идя от этих оснований и их непоколебимой истинности, обсуждает и открывает средние аксиомы. Этим путем пользуются ныне.
Другой же путь выводит аксиомы из ощущений и частностей, поднимаясь непрерывно и постепенно, пока наконец не приходит к наиболее общим аксиомам. Это пусть истинный, но не испытанный» (Там же).
Я понимаю, что таким образом Бэкон просто воевал с логикой (в сущности, с логикой Аристотеля), которую раз за разом объявлял «бесполезной для открытия знаний» (параграф XI). И это снова полемический и пропагандистский прием, сродни коммерческой саморекламе. Но Бэкон при этом, что называется, «нелогичен» и по понятиям обычной логики, и по понятиям логики собственной, если считать ее логикой природы или естества.
Он заявляет: никоим образом не может быть, чтобы аксиомы, установленные рассуждением, имели силу для открытия новых дел, ибо тонкость природы во много раз превосходит тонкость рассуждений. При этом очевидно, что он допускает, что необходимую «тонкость» имеют ощущения, то есть наша способность восприятия.
Однако, какую бы «тонкость» не имели ощущения, мы не можем воспользоваться ею, если не переведем ее в образы, позволяющие использовать воспринятое. И это очевидно работает для Бэкона, поскольку он намерен получать знания и развивать науки. Использование не просто предполагалось, а приравнивалось истине!
Следовательно, речь идет не о «тонкости ощущений» как таковых, а об образах, которые способно рождать наше сознание, перерабатывая воспринятое. Именно эти образы восприятия и использует разум, создавая образы действий и образы вещей или миров. И делает он это с помощью представлений, воображения и рассуждения. Думаю, это очевидно: разуму все равно, какие образы использовать, лишь бы это были образы. Но он определенно не может использовать просто «тонкость чувств».
Это значит, что просто ощущения или чувства как раз не могут превратиться в «аксиомы». «Аксиомы», что бы ни понимал Бэкон под этим словом, в любом случае есть некие образы, легшие в основания исследования и… рассуждения! И это значит, что «тонкость природы», во сколько бы раз она ни превосходила «тонкость рассуждения», не может быть выражена ни в каких «аксиомах», которые бы не были доступны рассуждению. Либо мы просто не улавливаем эту «тонкую» часть природы своими органами чувств, либо мы ее превращаем в образы, и тогда рассуждение, как способность разума, может это использовать.
Бэкон заигрался в войну с Аристотелем и в переворот науки.
Но это его личное дело.
Для меня же важно лишь одно: творец индуктивной логики, безусловно, немало сделал для оживления наук, но он принципиально выкинул рассуждение из своего рассмотрения. Это понятие в его работах встречается лишь тогда, когда он рассказывает о той логике, с которой воюет.
Когда-то Аристотель воевал с Платоном, пытаясь сказать по-своему всё, что сказал учитель. История отыграла ему зеркало…
Глава 5. Логическое Аристотеля (Защита от Сократа)
Аристотель (384–322 г. до н. э.) родился в Стагире, городке на Фракийском побережье рядом с Македонией. Его отец Никомах был другом и придворным врачом македонского царя Аминты. В 17 лет Аристотель, к тому времени потерявший родителей, уехал в Афины и стал учеником Платона на целых двадцать лет. Платон называл его «умом своей школы»…
После смерти Платона Аристотель уезжает сначала в Асс, а через некоторое время принимает предложение македонского царя Филиппа стать воспитателем тринадцатилетнего Александра. В этой должности он пробыл три года, но после воцарения Александра Македонского вернулся в Стагир, а потом в Афины.
Какое-то время Александр помогал Аристотелю даже деньгами, но со временем их отношения ухудшились. Тем не менее, после смерти Александра, когда в Афинах началось восстание против македонцев, Аристотелю пришлось бежать, поскольку его обвиняли, почти как Сократа, в преступлениях против религии. Умер он в изгнании…
Очевидно, Аристотель начал писать свои сочинения еще при жизни Платона. Историки философии считают, что его «Топика» — одно из основных логических сочинений — была написала еще в бытность в Академии Платона. Но основное время его творчества, похоже, приходится на второй приезд в Афины, когда он открыл свою философскую школу в предместье Афин Ликее, где обучал, гуляя по дорожкам возле храма Аполлона Ликейского. От этого философского гуляния и произошло название его школы — перипатетики, гуляющие.
Кроме «Топики» к логическим сочинениям Аристотеля относятся две «Аналитики» и некоторые другие работы. В первом веке до нашей эры все они были собраны в единый «корпус» Андроником Родосским и названы «орудийными книгами» в значении орудий познания. Впоследствии, возможно, уже в византийские времена, это стало звучать как «Органон» — орудие то ли рассуждения, то ли познания истины. Однако сам Аристотель не называл эту науку логикой, как и сочинение свое «Органоном». Все это сделали его последователи.
Понятие же «логос» он по большей части использовал в значении речь. Впрочем, издававший в 1972 году логические сочинения Аристотеля 3. Микеладзе высказывает неожиданное для наших логиков предположение. Оно рождается из рассказа о том, что было самым ценным для самого Аристотеля. Он определенно гордился тем, что изобрел так называемый силлогизм:
«… силлогизм есть некоторое образование, принадлежащее к роду логосов и описываемое следующим образом: он представляет собой отношение необходимого следования между данными предположениями и заключением, причем… данные предположения полностью определяют заключение в том смысле, что заключение, чтобы ему с необходимостью следовать из посылок, не должно нуждаться ни в чем другом, кроме того, что предположено…
Под «логосом» в контексте аристотелевского определения силлогизма следует, пожалуй, понимать рассуждение» (Микеладзе, с. 7–8).
Мудреное речение насчет логоса, тем не менее, выдает природу того предмета, о котором идет речь: образование в данном случае может быть либо образом, либо устройством сознания, определяющим связи между образами. Силлогизм же есть, как чуть дальше пишет Микеладзе, имя для «дедуктивного рассуждения», то есть рассуждения от общего к частному. Что-то вроде: если все люди имеют какую-то способность, то и каждый отдельный человек должен ее иметь.
Микеладзе, похоже, не случайно использовал понятие рассуждения, потому что в примечании к «Топике» он несколько раз повторяет, что эта работа посвящена рассуждению:
«Таким образом, в «Топике» изучаются диалоги Платона как образцы диалектических (или, вернее, диалогических) рассуждений» (Там же, с. 595).
К сожалению, я совершенно не могу быть уверен в том, а что понимает Микеладзе и другие наши логики под самим понятием рассуждения, и не хочу попасть под очарование случайно использованного слова. В подтверждение своего сомнения приведу вот такой пример из его статьи:
«Вопрос о том, каким образом строится дедуктивное рассуждение (силлогизм), и в частности доказательство, составляет, следовательно, центральную проблему логики Аристотеля» (Там же, с. 9).
Как видите, здесь отчетливо заявлено, что именно силлогизм был главным для Аристотеля. И он же назван рассуждением, пусть одним из видов рассуждения — дедуктивным, но все же рассуждением. Но чуть раньше (с. 7) он указывает, где Аристотель дает определения силлогизма. В частности, он ссылается на сочинение «О софистических опровержениях», которое сам же и помещает в сборник в переводе Иткина.
Я читаю это место и обнаруживаю слова, которые не сразу могу распознать как то, что Микеладзе считает определением силлогизма:
«Умозаключение же исходит из определенных положений таким образом, что оно через положенное с необходимостью высказывает нечто отличное от положенного» (Аристотель, О софистических, 1,165 а 1–2).
И лишь читая книгу А. Ахманова «Логическое учение Аристотеля» (1954) я понимаю, что логики говорят «умозаключение», а имеют в виду «силлогизм»:
«В «Топике» Аристотель, определив умозаключение (аиХХоуш/ибд) как такую речь (Xoyog), в которой если даны известные положения, то из них с необходимостью вытекает нечто иное, чем эти положения» (Ахманов, с. 89).
Очень похоже, что Микеладзе использовал понятие «рассуждение», говоря про Аристотеля, по-бытовому, вовсе не придавая ему той значимости, которую усмотрел я. Он попросту приравнивает рассуждение к умозаключению, что весьма свойственно нашим логикам. И ведь действительно: рассуждая, мы делаем умозаключения. Значит, умозаключение и есть рассуждение. А прогуливаясь с перипатетиками мы делаем шаги. Значит, шаги и есть прогулка! А мы — перипатетики!..
Как бы там ни было, но Аристотель был занят тем, как найти истину. Поэтому его логика — это во многом наука о достоверном знании или истинности высказываний. Приведу краткое описание той задачи, которую решал Аристотель, сделанное Ахмановым. Из него ясно, что, прежде всего, он пытался понять, как вел беседы Сократ, точнее, как строится диалогическо-диалектическое рассуждение в сократических диалогах Платона:
«Хотя диалектические рассуждения и строятся по определенным законам и правилам, которые мы называем теперь правилами логики, но в силу вероятности посылок они не ведут с необходимостью к истине, которую Аристотель определяет как соответствие действительности. Поэтому такие рассуждения можно назвать, с точки зрения Аристотеля, недоказывающими.
Напротив, доказывающие рассуждения, вытекая из необходимо истинных положений и будучи построены по тем же правилам, в силу необходимой истинности исходных положений и соблюдения правил рассуждения имеют своим результатом необходимую истину» (Ахманов, с. 83).
Я думаю, Аристотель вел свои исследования потому, что ощущал недостаточность рассуждения, которое показано в диалогах Платона, как когда-то Сократ сражался с софистами и их способом рассуждать. Софистика была еще жива во времена Аристотеля как способ играть словами и управлять мнениями и поведением людей. И при этом было очевидно, что она лжива. Вот поэтому Аристотель и начинает исследование всей речи, чтобы понять, в каких случаях мы можем говорить об истинности речи и знания.
«Принятие каких-либо исходных положений за истинные без аналитического исследования их истинности делает все рассуждение гипотетическим, условным. Средством проверки его становится согласие или несогласие собеседников с результатами рассуждения, так что несогласие порождает противоречие с исходными положениями, заставляя искать новые исходные положения и из них выводить новые следствия.
Движущей силой таких рассуждений является установление противоречий и преодоление их. Образцы такой диалектики в изобилии имеются в так называемых сократических диалогах Платона, и очень может быть, что именно приемы, или техника, рассуждений, практиковавшихся в школе Платона, имелись в виду в «Топике» Аристотеля» (Там же, с. 84).
Думаю, это верное предположение, поскольку чтение платоновских диалогов постоянно оставляет в душе чувство неудовлетворения: против всего, в чем я уверен, можно привести такие возражения, что я усомнюсь в самом себе. Но еще хуже то, что Сократ тоже не знает ответов на те вопросы, которые задает. Он лишь разбивает мою уверенность в том, что я знаю действительный мир. Это раздражает.
И рождает желание немножко оградиться от полноты жизни, создать жесткие правила и внутри них, как внутри мирка поменьше настоящего, обрести покой и уверенность во всем. Очевидно, что Аристотель начинал «Топику» именно в таком «раздражении»:
«Цель этого сочинения — найти способ, при помощи которого мы в состоянии будем из правдоподобного делать заключения о всякой предполагаемой проблеме и не впадать в противоречие, когда мы сами отстаиваем какое-нибудь положение. Прежде всего, конечно, следует сказать, что такое умозаключение и каковы его виды, для того чтобы понять, что такое диалектическое умозаключение…» (Аристотель, Топика 1,1,100 а 18–24).
Этот странный переход к умозаключению, которое, кстати, есть силлогизм, а не умозаключение в нашем понимании, нельзя понять, если не почувствовать это раздражение от Сократа и его нудных приставаний. Этот переход неестественен, нелогичен, пока не поймешь, что задача Аристотеля — разобраться с «диалектическими умозаключениями», а точнее, — с «диалектическими рассуждениями» Сократа и доказать, что ученик может победить мастера.
Что для этого надо сделать? Показать ложность всей диалектики, то есть хитрость Сократа, который, подобно софистам, попросту дурит людей. И Аристотель делает это прямо в следующем куске текста, деля все виды речи по их качеству. Я разобью сплошной текст на куски, соответствующие различным образам или шагам мысли:
«Так вот, умозаключение есть речь, в которой если нечто предположено, то через положенное из него с необходимостью вытекает нечто отличное от положенного.
Доказательство имеется тогда, когда умозаключение строится из истинных и первых [положений] или из такт, знание о которых берет свое начало от тех или иных первых и истинных [положений].
Диалектическое же умозаключение — это то, которое строится из правдоподобных [положений].
Истинные и первые [положения] — те, которые достоверны не через другие [положения], а через самих себя. Ибо о началах знания не нужно спрашивать «почему», а каждое из этих начал само по себе должно быть достоверным.
Правдоподобно то, что кажется правильным всем или большинству людей или мудрым — всем или большинству из них или самым известным и славным.
Эристическое же умозаключение (то есть созданное ради спора — АШ) исходит из [положений], которые кажутся правдоподобными, но на деле не таковы, или оно кажется исходящим из правдоподобных либо кажущихся правдоподобными [положений]» (Аристотель, Топика, 1,1,100 а 25–30).
Если передать эту мысль кратко, Аристотель делит все виды рассуждений (умозаключений) на три: истинные, поскольку выведены из истинных положений, наверное, очевидностей; диалектические, которые вероятны и даже кажутся достойными доверия даже мудрым людям, и эристические, то есть откровенно софистические, имеющие целью обман или введение в заблуждение.
С первыми или истинными рассуждениями, в общем, все ясно для Аристотеля. Как и с последними, где ложность очевидна. Его задача — найти, как же быть с хитрыми диалектическими построениями, которые кажутся достоверными, но в итоге обманывают и разочаровывают. И не в чем-то особом, а в самом себе!
И он находит прием: надо научиться выводить их из истинных положений. Соответственно, и опровергать их надо, доказывая неистинность тех исходных положений, которые положены в их основание.
Это сразу же ставит перед вопросом: что есть истина? Для Аристотеля она оказывается соответствием мысли бытию, то есть действительности мира, данного в чувствах. Поэтому действительное логическое учение Аристотеля гораздо шире его логических сочинений. Ведь определить, что есть бытие, действительность и что есть соответствие им мысли, — совсем непросто. Поэтому логика Аристотеля разбросана от его «Метафизики» до трактата «О душе».
И, кстати, в немалой мере она изложена именно в его психологии, потому что ему важно не только искусство спора и опровержения высказываний противника, но и сама по себе способность верно рассуждать, а значит, способность думать или «мышление» на языке наших философов.
В действительности, это очень важные и полезные исследования, но они искусственно ограничены Аристотелем философскими задачами, попросту, — тем, какдобывать научное знание. Именно им и была заложена эта искусственная слепота науки, которая не видит, что рассуждение существует и помимо нее. Тем более, что оно далеко не всегда нужно для получения знания или истинного знания.
Рассуждение, как оно существует до науки и без науки, не интересует Аристотеля. Тем более, что он всей своей «логикой» сбегает от того, что делает с помощью рассуждения Сократ.
Аристотель ищет покой и надежность. Сократ — будит разум и память о самом себе. Анамнезис, припоминание Платона понимается Аристотелем как следствие из его учения об идеях. Аристотель его отвергает, заявляя, что мы все получаем через ощущения из внешнего мира. Идеи — это лишь отпечатки на вошеной дощечке души.
Понять анамнезис не как припоминание каких-то знаний из Того мира, а как припоминание себя, он не в силах…
Мы можем называть искусство рассуждения Сократа диалектикой. А можем, как предлагал он сам, — майевтикой. Искусством родовспоможения. Можно посчитать, что Сократ говорит о знаниях, и тогда все его диалоги — недостоверны. А можно увидеть, что он будит и ведет ко второму, прижизненному рождению того, кто уснул в уверенности, что его знания о мире и себе верны…
Логики очень уверены, что логика защитит их от Сократа. Самое страшное, что она ведь и вправду защитит!
Заключение рассуждения философов
Безусловно, я не смог создать действительно полноценный очерк того, как рассуждают ученые. Я лишь вскрыл несколько слоев культуры, скрывающих это искусство. И не только большое количество работ, учащих рассуждать, осталось за рамками моего исследования, но и те, которые я рассмотрел, не раскрыты мною полноценно.
Но я определенно выбрал все, что в этих трудах явно относилось к рассуждению. Изучать скрытое и неявное — значит играть в игры сообщества, пытаясь стать своим. А значит, непроизвольно менять свое сознание, обучая его быть ключиком к их сложным и хитрым замочкам. А вот этого я не хочу.
Моей задачей было обучиться рассуждению, не попавшись в ловушки особых видов рассуждения, которые создаются сообществами для обработки сознания своих членов. Поэтому попутно я решал задачу очищения своего сознания от подобных ловушек и предрасположенностей к ним.
Теперь пришло время попробовать понять, что же такое рассуждение в самом простом и обычном смысле. То есть понять то орудие, которым владеет мой разум и которое используется не только для обретения знаний, но и для решения обычных жизненных задач. То есть поучиться думать рассуждая.