Когда нас, солдат-мужчин, убивают, это еще куда ни шло. А когда девчат, женщин — тут сверхчеловеческие силы надо, чтобы перенести.
Два орудия вдребезги разбиты, земля изрытая, опаленная. А в капонире лежат в ряд, аккуратно причесанные, прибранные, те, кто был их боевыми расчетами. Оставшиеся живыми молча копают яму. Не захотели в окопчиках схоронить. Специально решили отрыть. И сами онии хуже покойниц выглядят. Лица черные, закопченные, кто ранен — на них бинты грязные. Я обращаюсь как положено, докладываю, зачем прибыл. А они, понимаете, оглохли после боя, не слышат, что я говорю. Только щурятся на меня, и все.
Поскольку у кого обмундирование поцелее было — для покойниц с себя уступили, неловко мне смотреть. Жмурюсь. Но они даже не понимают, почему я глаза прикрыл. Копают. А я для них — постороннее, чуждое существо, и все.
Доложил обстановку на женской батарее своим.
Политрук Гуляев спрашивает: «Командир батареи жива?» — «Задетая, но живая». — «Тогда пойдем просить ее, чтобы приняла от меня командование. Она артиллерийское кончила — строевой офицер».
Пошел я снова на батарею вместе с Гуляевым. Пока он с командиршей договаривался, я Люду сыскал. Сидит она на бруствере, уткнув лицо в ладони, и плечами трясет. А над ней стоит политрукша Зоя, такая бледная, какой от пудры не бывают. Гладит одной рукой Люду по голове, другая рука у ней бурым сырым бинтом обкручена. Зоя стоит спокойно, в зубах папироса, сапоги начищены, обмундирование в порядке. Говорит Люде:
«Только задело кость. Нечего нюни разводить».
Заметила меня, спрашивает:
«Орудие осмотрели? Восстановить можно?»
Я гляжу на нее и молчу.
«Лопух, — говорит, — марш к орудиям и доложить немедля».
Ну, пошел я, осмотрел пушки: почти все, кроме одной, повреждены окончательно. Вернулся.
Теперь обстановка такая: лежит на земле Зоя без сознания, а над ней Люда с раскрытой санитарной сумкой хлопочет, шприцем колет. Очнулась Зоя, приподнялась, приказывает:
«Докладывай!»
Сидит с закрытыми глазами и качается. Потом глаза открыла, такие, знаете, мутные, смотрит как бы сквозь меня, говорит сонным таким, усталым голосом:
«Я же ребенка теперь не смогу искупать одной рукой...»
А тут снова команда: «Воздух!»
Девчата к орудию кинулись. На них пикируют, бомбы валят. Стоим мы с Гуляевым, курим, молчим, каждый свое переживает.
И должен я вам, ребята, объявить: хуже животного тот наш брат мужского происхождения, который в женщине не видел и не видит наивысшего человеческого. Они ведь на многое больше нас способны, они ведь какие, эти наши зенитчицы. К примеру, отстрелялись, отработались во время налета, оттерлись от крови, обвязались от ран, а потом спрашивают Гуляева:
«Может, вашим солдатам постирать нужно? Так пожалуйста. У нас всего одно орудие осталось, есть возможность стирку устроить на всех».
Только что пикировщики на них косо падали, бомбы роняли; словно из порванного неба, все на них валилось. Земля опеклась ожогами, осела вмятинами, задранный ствол орудия и тот весь осколками пошкрябан. А они похоронили погибших, заплаканные, ободранные, полуоглохшие, по тревоге снова отстрелялись, отмучились бомбежкой и вот, пожалуйста, — постирать предлагают по своей женской милосердной доброте, забыв, что они герои, а не мы.
Политрук Зоя на ящике из-под снарядов сидит и пытается спичку зажечь одной рукой, чтобы прикурить.
Чиркнул я ей зажигалку. Кивнула, затянулась. Я ей говорю про зажигалку: «Возьмите!» Спрятала она зажигалку в боковой карман гимнастерки. Потом спрашивает: «Не жалко?»
Я говорю: «Это просто сувенир, на память, давно хотел, но стеснялся. Очень уж вы строгая».
Она задумчиво так: «Зажигалки мне на фронте дарили. А вот цветы никто не приносил».
«Будьте уверены, принесут». Неловко я это сказал, потому что она на земляной холмик оглянулась. И еще неловкость допустил. «Сапожки, — говорю, — у вас маломерные, детский размер. Какой же вы номер носите?» Это я хотел отвлечь, чтобы про руку не думала, для женщины, мол, без руки не такая уж инвалидность.
«Дурак ты», — сказала она, отвернулась и стала раскачиваться корпусом от боли.
Вернулись мы к своим, тоже обстановка не наилучшая.
Фашисты пристрелялись из минометов, большие у нас потери в людях.
Лейтенант Карпова наших ребят собрала, стала проводить занятие по обращению с орудием. Народ у нас цепкий, быстро технику освоил. Но боеприпасу мало, на крайний случай берегли. Помпотех Соловьев Евгений Мартынович взялся стреляные орудийные гильзы на новую зарядку восстанавливать. Колдовал — не получилось.
Он с полным инженерным образованием, на производстве не работал, в конструкторском бюро служил. Привык там к обходительности. Здоровье у него не сильное, голос тихий, голова плешивая, руки маленькие — дамские. Но партийный товарищ. В боевой обстановке спокойной деловитостью ободрял. И стрелок оказался замечательный: протрет очки, дыхание задержит — и с первого выстрела свалит.
Всегда он деликатный, внимательный, будто каждый человек для него новость. Есть только к себе чуткие, а он каждого человека угадывал, его настроение.
Сидит в окопе, и вдруг лицо такое счастливое — объявляет:
«Обратите внимание, товарищи, пуля на излете щебечет, ну как молодой щегол». Люди изумленно смотрят: нашел о чем рассуждать. Он поясняет: «К войне, товарищи, надо привыкнуть, не обременять себя трагическими наблюдениями». Кивает на Василия Земина. «Вот вы, — говорит, — для меня образец самообладания. А чем, спрашивается, образец? Тем, что Земин в окоп книги из ротной библиотеки приносит. От бомбежки рядом с собой держит. Другие боеприпасы волокут, а он — книги. Конечно, книга полезна. Фокус такой получается: начнешь читать, и вдруг ничего нет, ни войны, ни немца, а есть нормальная человеческая жизнь, тоже, конечно, со всякими неприятностями, но ты тут ни при чем. Вроде сочувствующего наблюдателя, и только. Получается передышка, отдых».
Отремонтировали мы два танка старых образцов, но все-таки боевые машины, да еще на ходу.
Политрук на партийное собрание вопрос вынес. И так его поставил: конечно, танки нас сильно выручат, немецкие атаки отбивать. Но артиллерия авиации все равно танки снова расколотит. А у нас тяжелораненые, а также артиллерийский женский расчет, который все боеприпасы расстрелял. Есть возможность на этих двух прорваться к своим. Водители найдутся из числа ремонтников по моторам.
Приняли решение. Стали ребята быстро домой письма писать. Ночью завязали мы с немцами бой наступательный, нахальный, потому что наступать нам почти нечем. Но отвлекли. Танки благополучно прорвались, о чем они нас оповестили через некоторое время ракетой. Повеселели мы от этой ракеты, порадовались. Хотя за ночной бой еще потери понесли.
Потом какое настроение у нас началось? Стало определенно ясно, когда наши на танках уехали, что мы теперь тут насовсем. Остались у нас кучи всяких разбитых машин колесного транспорта, на скрап только годных, и такие же кучи металла от разваленных, тоже на скрап, бывших танков, броневиков. Из этого железа уже ничего путного сделать нельзя. Одна пригодность: на баррикады, ну еще для прикрытия в щелях.
Сидим в земле, молчим, каждый про себя думает. А тут вдруг подходит к политруку солдат — слесарь Фетисов, протягивает бумажку. Становится по команде «Смирно»:
«Прошу принять меня в партию взамен убывшего в связи со смертью товарища Павлова Александра Григорьевича».
Ну, казалось бы, хорошо, человек в партию просится. Но его тут же на месте Федор Соловьев одергивает:
«Почему тебя вместо Павлова, когда я с ним с одного завода?»
Ему правильно режет Фетисов:
«Так ты то же самое напиши и подавай заявление».
Он говорит:
«Я-то напишу, но ты у себя Павлова вычеркни».
Другие встряли в разговор. А политрук молчит.
Потом все-таки взял слово.
«Сегодня, — говорит, — когда в атаку бегали, я какую команду отдал? Коммунисты, вперед?! Правильно?» — «Точно». — «Кто-нибудь в окопах оставался?» — «Нет». — «Значит, что получается? Выходит, все бойцы посчитали себя коммунистами». — «Временно, по случаю атаки». — «Временно в партии не состоят». — «Так как быть?» — «Вот вы и решайте».
Ну, какое тут еще решение. Вырвал политрук из своей полевой тетради листы чистые, роздал. Потом исписанные обратно собрал, сложил в планшетку. «Если, — говорит, — обстановка не даст все по уставу оформить, ну что ж, партия мне простит. Объявляю вас коммунистами».
Обошел ребят, пожал руки, каждого обнял.
Торжественно все получилось, красиво. И тут наш старшина расчувствовался.
«Разрешите, — говорит, — по этому случаю досрочно раздать комплекты нового обмундирования. Хотя это с моей стороны нарушение. Но я как раньше думал? Перед боем выдавать, потом измажут, испортят. После боя люди замученные, недооценят. А сейчас самый момент, чтобы отметить».
Хитрый мужик, понимал, что все равно хозсклад пропадет. А как подал?! Сильная оказалась у него психическая механика. Получился праздник. И продпитание тоже с излишком выдал.
Какая конструкция души у нашего человека?
У каждого сердце до этого в кулак было сжато, лица серые, глаза тусклые — одно соображение: изловчиться так помереть, чтобы при этом прихватить больше фашистов, убытка им побольше собой принести.
А тут что началось: распустились ребята, расслабились, стали вслух вспоминать, кто как своей гражданской жизнью пользовался, кому какой план жизни война сорвала, каждый на что-нибудь интересное себя метил.
Земин информирует:
«Лев Толстой при обороне Севастополя на батарее служил. И его могли свободно, запросто, как всякого, убить. И никто — ни он сам, ни другие бойцы — не знал, что Толстой гений, и, если б его убили, не было бы у нас ни «Войны и мира», ни «Анны Карениной», ни даже «Севастопольских рассказов».
«Ты это к чему?» — спрашивают.
«А к тому, — говорит Земин, — не исключено, что и среди наших товарищей есть скрытая выдающаяся личность».