— Как обычно, — отвечает Ванда. — Раскачивается на люстре и развлекает аудиторию одновременно чечеткой и театром теней.
Я улыбаюсь. У мистера Докера приступы слабоумия. За те двенадцать месяцев, что я занимаюсь с ним музыкальной терапией, он всего дважды отреагировал на мое появление. Бо́льшую часть времени он сидит в своей кровати или инвалидной коляске, смотрит сквозь меня, не отвечая ни на какие внешние раздражители.
Когда я сообщаю окружающим, что я музыкальный терапевт, они полагают, что я играю на гитаре людям, лежащим в больнице, — что я просто исполнитель. В действительности же моя работа сродни работе физиотерапевта, только вместо беговой дорожки и шведской стенки я использую музыку. Когда я объясняю это людям, они обычно отмахиваются от моего занятия, как от новомодной примочки.
На самом деле под музыкальную терапию подведена серьезная научная база. На энцефалосцинтиграмме видно, что музыка затрагивает среднюю префронтальную кору головного мозга, и в мозгу человека вспыхивает воспоминание. Неожиданно человек видит место, другого человека, какой-то случай из жизни. Чем точнее ответы на музыку — чем ярче вызванные воспоминания, — тем бо́льшая активность регистрируется на энцефалосцинтиграммах. Именно поэтому пациенты, перенесшие инфаркт, могут вспомнить стихи до того, как вспомнят язык, именно поэтому пациенты с болезнью Альцгеймера продолжают помнить песни своей молодости.
Именно поэтому я до сих пор не опустила руки с мистером Докером.
— Спасибо, что предупредила, — говорю я Ванде, беру свою большую брезентовую сумку, гитару и традиционный африканский барабан, джембе.
— Немедленно положи инструменты. Тебе нельзя поднимать тяжести, — настаивает она.
— В таком случае лучше избавиться от этого, — говорю я, касаясь живота. В свои двадцать восемь недель я просто огромных размеров — и, разумеется, я шучу. Слишком долго я трудилась, чтобы иметь этого ребенка, чтобы беременность была мне в тягость. Я машу Ванде рукой на прощание и иду по коридору начинать сегодняшний сеанс.
Обычно с пациентами из дома престарелых я работаю в группах, но мистер Докер — особый случай. В прошлом генеральный директор одной из пятисот рейтинговых компаний, теперь он вынужден доживать последние дни в этом очень дорогом доме для престарелых, а его дочь Мим оплачивает наши еженедельные сеансы. Ему чуть меньше восьмидесяти, у него густая грива седых волос и заскорузлые пальцы, которые, видимо, когда-то играли на джазовом фортепиано.
Последний раз мистер Докер дал понять, что знает о моем присутствии, два месяца назад. Я играла на гитаре, а он дважды ударил кулаком по подлокотнику своей инвалидной коляски. Не знаю, то ли он хотел присоединиться, то ли пытался сказать мне, чтобы я прекратила, — но он поймал ритм.
Я стучу в дверь. Открываю.
— Мистер Докер! — окликаю я. — Это Зои. Зои Бакстер. Как насчет музыки?
Кто-то из персонала пересадил его в кресло. Он сидит и смотрит в окно. Или просто сквозь него — ни на что конкретно. Его руки, похожие на клешни рака, лежат на коленях.
— Отлично! — поспешно добавляю я, пытаясь протиснуться между кроватью, тумбочкой, телевизором и столом, на котором остался нетронутым завтрак. — Что сегодня будем петь? — Я немного подождала, не очень-то надеясь на ответ. — «Ты мое солнышко»? — спрашиваю я. — «Теннесси вальс»?
Я пытаюсь в этом уголке за кроватью вытащить из кофра гитару — здесь слишком тесно для моих инструментов и моего живота. Кое-как пристроив гитару себе на живот, я беру несколько аккордов. Потом, немного подумав, откладываю инструмент в сторону.
Роюсь в сумке в поисках маракасов — у меня тут множество небольших музыкальных инструментов для подобных оказий. Я осторожно кладу инструмент на его изогнутую руку.
— На случай, если захотите присоединиться. — Потом начинаю негромко напевать: — «Возьми меня с собой, возьми меня…»
Окончание повисает в воздухе. В каждом человеке живет желание закончить знакомую фразу, поэтому я надеюсь, что он пробормочет «туда». Я смотрю на мистера Докера, но он продолжает молчать и неподвижно сжимать в руке маракас.
— «Купи мне орешков и крекеров, и наплевать, что не вернусь назад».
Я продолжаю петь, аккомпанируя себе на гитаре, встаю.
— «Позволь мне поболеть за нашу команду; если наши проиграют — какой позор! Раз, два, три…»
Неожиданно рука мистера Докера взмывает вверх, и маракас летит мне в лицо. Я чувствую кровь на губах. Я настолько изумлена, что отступаю назад, из глаз брызгают слезы. Я прижимаю руку к рассеченной губе, не желая, чтобы пациент заметил, что сделал мне больно.
— Я чем-то вас обидела?
Мистер Докер молчит.
Маракас упал на подушку.
— Я сейчас протяну руку и достану инструмент, — осторожно произношу я, и, когда я наклоняюсь, он опять меня бьет. На этот раз я спотыкаюсь, падаю на стол и опрокидываю поднос с завтраком.
— Что здесь происходит? — восклицает Ванда, врываясь в палату. Смотрит на меня, на перевернутый стол, на мистера Докера.
— У нас все хорошо, — заверяю я ее. — Все хорошо.
Ванда пристально, многозначительно смотрит на мой живот.
— Ты уверена?
Я киваю, и она пятится из палаты. Теперь я предусмотрительно присаживаюсь на край батареи перед окном.
— Мистер Докер, — негромко окликаю я, — что не так?
Когда он поворачивается ко мне лицом, в его блестящих от слез глазах бьется ясная мысль. Он обводит глазами палату — от казенных занавесок до аппарата искусственного дыхания за кроватью и пластмассового кувшина с водой на тумбочке.
— Все, — бросает он.
Я думаю об этом человеке, имя которого раньше мелькало на страницах журналов «Деньги» и «Успех». У которого раньше были тысячи подчиненных, а дни он проводил в роскошном угловом кабинете с шикарным ковром и кожаным вращающимся креслом. На мгновение мне захотелось извиниться за то, что я достала гитару, за то, что своей музыкой раскрыла его заблокированное сознание.
Потому что есть вещи, которые мы хотим забыть.
Куклу, которую я закопала у дома соседки в день смерти отца, звали Милашка Синди. Я просила ее в подарок на минувшее Рождество — реклама по телевизору утром по воскресеньям совершенно вскружила мне голову. Милашка Синди умела есть, пить, пи́сать и говорить, что любит тебя.
— А карбюраторы она чинить не умеет? — шутил папа, когда я показала ему свой список подарков на Рождество. — А ванную вымыть?
Раньше я плохо обращалась с куклами. Остригла своих Барби маникюрными ножницами. Оторвала Кену голову, хотя в свою защиту могу сказать, что голова оторвалась случайно, когда кукла выпала из корзины на моем велосипеде. Но с Милашкой Синди я носилась как с собственным ребенком. Каждый вечер я укладывала ее в кроватку, которую поставила у своей кровати. Каждый день купала. Катала по подъездной дорожке к нашему дому в колясочке, которую мы приобрели на распродаже.
В день своей смерти папа хотел покататься на велосипеде. Стояла отличная погода, с моего велосипеда только-только сняли страховочные колеса. Но я сказала папе, что играю с Синди: может, позже покатаемся?
— Похоже, у тебя есть какой-то план, Зои, — ответил он и стал стричь лужайку.
Разумеется, никакого «позже» уже не было.
Если бы мне на Рождество не подарили Милашку Синди…
Если бы я поехала кататься с папой, когда он приглашал…
Если бы я следила за ним, а не играла с куклой…
Существовали тысячи вариантов поведения, которые, по моему мнению, могли бы спасти папе жизнь, — и хотя уже слишком поздно сожалеть, я убеждала себя: мне не нужна эта глупая кукла, из-за которой больше нет в живых моего папы.
В день, когда первый раз после папиной смерти пошел снег, мне приснилось, что Милашка Синди сидит на моей кровати. Вороны выклевали ее синие мраморные глаза. Она дрожала.
На следующее утро я взяла из гаража лопату и пошла к соседскому дому, где закопала ее в кустах. Я перерыла снег с перегноем под половиной живой изгороди, но кукла исчезла. Может быть, ее унесла собака или какая-то девочка, которой она нужнее.
Знаю, для сорокалетней женщины глупо связывать дурацкий поступок, навеянный скорбью, и пять безуспешных попыток ЭКО,[2] два срыва и бессчетное количество попыток забеременеть (можно основать целую цивилизацию!) — но я не могу сказать, сколько раз мне приходило на ум, что это своего рода наказание свыше.
Если бы я так опрометчиво не отказалась от первого ребенка, которого так любила, были бы у меня уже собственные дети?
Когда мой сеанс с мистером Докером подошел к концу, его дочь Мим уже спешила с собрания женской ассоциации в «Тенистые аллеи».
— Вы уверены, что не ушиблись? — спрашивает она, в сотый раз осматривая меня.
— Уверена, — отвечаю я, хотя подозреваю, что Мим больше заботит то, чтобы я не подала на нее в суд, а не мое здоровье.
Она роется в кошельке и достает несколько купюр.
— Возьмите, — говорит Мим.
— Но вы уже заплатили мне за этот месяц…
— Это премия, — отвечает она. — Уверена, что ребенок и роды — дорогое удовольствие.
Деньгами она покупает мое молчание, но она права. Так уж вышло, что траты на моего ребенка больше связаны не с детскими автомобильными креслами и колясками, а инъекциями люпрона и фоллистима. После пяти ЭКО — как живых, так и замороженных эмбрионов, — мы истратили все сбережения и деньги на кредитных карточках. Я беру деньги и засовываю их в карман джинсов.
— Спасибо, — говорю я, поднимая на нее глаза. — Что сделал ваш отец? Знаете, я воспринимаю случившееся по-другому. Это для него огромный прогресс. Он наладил со мной контакт.
— Да, прямо в челюсть, — бормочет Ванда.
— Он вышел на связь, — поправляю я. — Возможно, не слишком принятым в обществе способом… Но тем не менее. На минуту музыка достучалась до него. На минуту он был здесь.
Я вижу, что Мим этого не понять, но это нестрашно. Однажды меня избил ребенок-аутист; мне приходилось плакать у постели крошечной девочки, умирающей от рака; играть под крики ребенка, у которого обгорело восемьдеся