«Особый путь»: от идеологии к методу [Сборник] — страница 54 из 81

Ситуация в 1920 ‐ е годы развивалась в сходном ключе, но характеризовалась усилением отмеченных тенденций. Политические разногласия капит ала оставались весьма серьезными, предваряя кризис 1929 года и способствуя, как недавно подробно продемонстрировал Дэвид Эбрахам, дестабилизации Веймарской демократии [Abraham 1981]. Кроме того, стремительно продолжался уход представителей бизнеса с политической арены. Как показал Чарльз Майер, этот процесс отнюдь не был отличительной характеристикой Германии, но там он проявлялся особенно ярко [Maier 1975]. Ведь в Германии новая республика ассоциировалась не только с революцией, инфляцией и Версальским договором — с точки зрения капитала она была также связана с правами профсоюзов и социальным обеспечением, которые СДПГ теперь была уполномочена защищать, точнее, ей приходилось их защищать или по крайней мере пытаться это делать, чтобы предотвратить еще более массовый переход своих приверженцев — рабочих на сторону Коммунистической партии. Когда после 1928 года СДПГ столкнулась со все большими сложностями при попытках защищать социальные достижения республики, отказ партии санкционировать упразднение этих достижений означал существенное сужение возможностей демократического разрешения Веймарского экономического кризиса способом, совместимым с интересами капиталистов. В то же время рационализация экономики в 1920 ‐ е годы на основе американских кредитов воспроизв одила ситуацию, в которой избирательная урна использовалась для выражения протеста против последствий новых экономических мер (разорение и вытеснение с рынка мелких игроков произошло в более сжатые сроки и с бóльшим размахом, чем явления, которые сопутствовали динамичному капиталистическому развитию до 1914 года). Этот политический протест исходил отчасти от разорившихся мелких буржуа, отчасти от трудящихся, оставшихся без работы. Таким образом, вновь успех современного капитализма создал опасную политическую обстановку. До 1914 года обратная реакция находила выражение во всеобщем избирательном праве, теперь же она выражалась в рамках парламентской демократии. Таким образом, политические последствия экономической рационализации имели решающее значение. Крах Уолл-стрит заострил внимание на проблемах, которые существовали до 1929 и даже до 1914 года, но прежде смягчались непарламентской формой имперской конституции. После 1929 года капиталистам пришлось иметь дело с собственными разногласиями, с ростом радикально настроенной мелкой буржуазии, которую так успешно использовали в своих целях нацисты, и с растущим влиянием Коммунистической партии, красный призрак которой был гораздо более устрашающим, чем довоенная СДПГ. Более того, в пучине Великой депрессии различные представители капитала пытались избежать сокращения прибылей с помощью отказа от социального обеспечения, не имея поддержки СДПГ и Свободных профсоюзов, будучи загнанными в угол массовой популярностью национал-социализма и коммунизма. Попытки найти выход из этого безвыходного положения привели «новую клику», подобно старой, к поддержке Гитлера, хотя и без излишнего воодушевления.

Эти замечания о Веймарской республике и приходе к власти национал-социалистов носят вынужденно краткий характер и направлены в основном на то, чтобы проследить некоторые линии преемственности в ходе немецкой истории до и после Первой мировой войны. Они призваны подтвердить, что мы верим в значимость преемственности — или преемственностей — в новейшей истории Германии, хотя те преемственности, которые выделяем мы, не всегда совпадают с теми, которые подчеркиваются обычно. Некоторые наблюдения по этому поводу, вероятно, необходимы в книге о немецком Sonderweg, даже если она посвящена XIX веку. Реакция на появление немецкого издания недвусмысленно показала, насколько 1933 год продолжает волновать местных историков, даже если сами они не занимаются исследованиями Веймарской республики или Третьего рейха. Наконец, мы возвращаемся к непростому политическому и моральному измерению вопроса, с которого начиналось это введение. История никогда не может рассматриваться вне подобных критериев, но в послевоенной Германии публичная и нравственная значимость историописания ощущалась с особой остротой. Представляется уместным завершить введение обращением к широкому контексту дебатов, частью которых оказалось и немецкое издание этой книги.

Комментаторы не преминули отметить параллель между возобновленной дискуссией по поводу Sonderweg и «спором Фишера», развернувшимся двадцать лет назад, что указывает на степень нагруженности немецкой истории моральными смыслами. В 1961 году гамбургский историк Фриц Фишер опубликовал книгу, где рассматривались цели Германии в Первой мировой войне [Fischer 1961; 1967]. Две особенности книги сделали ее своеобразным символическим рубежом. Во-первых, Фишер выявил линии преемственности между целями, которые преследовала Германия в двух мировых войнах. Во-вторых, он уделил значительное внимание изучению роли, которую играли экономические интересы в империи Вильгельма, и общему контексту экономической и социальной нестабильности, существовавшему в Германии накануне войны. Оба момента в 1961 году звучали совершенно непривычно, и непреходящая актуальность развернувшейся вокруг них дискуссии связана с враждебностью, с какой столкнулся Фишер и его относительно небольшое число сторонников, как со стороны тогдашнего христианско-демократического правительства, так и научного истеблишмента — Zunft [150]Действительно, политические и методологические проблемы, затронутые Фишером, всегда были тесно переплетены. Zunft-историки, такие как Герхард Риттер, представляли вдвойне консервативные традиции немецкого историзма XIX века. Как исследователи они подчеркивали необходимость интуитивного и «понимающего» (verstehend) проникновения в индивидуальное сознание для выявления намерений и мотивов исторических деятелей. С точки зрения политики такой «понимающе» — герменевтический подход легко подводил к заключению, будто то, что есть, и должно быть. Все понять совсем не обязательно означает все простить, но нередко кажется именно так. Более того, по своей природе историзм был враждебен компаративным исследованиям и приложению к исторической «реальности» аналитических теорий, взятых из социальных наук [151]Поэтому Герхард Риттер с возмущением отрицал возможность сравнения Бетман-Гольвега и Гитлера, немецкой внешней политики до 1914 года и в 1930 ‐ е, имперской Германии Бисмарка и гитлеровского Третьего рейха. Историзм в той же мере демонстрировал антипатию к а нонимным силам, выявлением которых занималась экономическая и социальная история. Отсюда сочетание политической и методологической неприязни, натолкнувшее некоторых на мысль, что Фрицу Фишеру стоит перебраться в ГДР.

Оглядываясь назад, роль «спора Фишера» можно усмотреть в стимуле, который он дал исследователям, неудовлетворенным как спокойным отношением к немецкому прошлому, обнаруживаемым в немецкой образовательной системе и в обществе в целом, так и цехом историков, которых они обвиняли в потакании этому самодовольству. Эпизод с Фишером, таким образом, стал отправной точкой для «новых ортодоксов», чьи взгляды мы здесь рассматриваем, а «критическая школа», появившаяся в 1960 ‐ е и укрепившая позиции в 1970 ‐ е годы, многое сделала для развития подходов, которы е в работе Фишера были только намечены [152]При этом ее представители продемонстрировали немало педагогического рвения. Если «цеховые» приверженцы историзма оглядывались на Ранке, то основной представитель критической школы Ханс-Ульрих Велер описывался как «Трейчке redivivus» [Nipperdey 1975]. Новый акцент на функции истории как средства, при помощи которого нация может получить знания о своем прошлом, очевиден в определенных интерпретативных стратегиях, таких как внимание к преемственности. В более общем смысле и, возможно, более значимым образом методологическая атака на историзм была развернута во имя эмансипированной и эмансипирующей истории. Была выявлена непреодолимая ограниченность «понимающего» подхода, в особенности при рассмотрении коллективных, а не индивидуальных исторических субъектов и при разъяснении последствий исторических событий, не носивших преднамеренный характер. Значимость теории для истории, таким образом, была базовым положением этих исследователей. В действительности огромное количество энергии было истрачено на установление методологических оснований «критической» истории в качестве социальной науки и на определение отношений между исторической социальной наукой и смежными социальными дисциплинами [153].

Мы уже отметили сущностные (и существенные) достижения этого начинания. В нижеследующих статьях они рассматриваются подробно. Здесь мы говорим лишь об общественной значимости этих взглядов, в частности об их отношении к дискуссии о Sonderweg. Никуда не деться от того факта, что некоторые немецкие комментаторы охотно ухватились за публикацию нашей книги как за дубину, которой можно было бы отдубасить влиятельных историков 1960–1970 ‐ х годов. Точно так же, хотя и с бóльшим основанием, они приветствовали книгу Дэвида Каллео «Новый взгляд на немецкую проблему» [Calleo 1980] как под тверждение своих собственных взглядов. Казалось бы, вот историки, которые обещают снять проклятие немецкого прошлого и сделать критическую историю ненужной. Что лучше? Они англосаксы, что удваивает ценность их свидетельства. Характерным примером выступает одна из рецензий, озаглавленная «Воображаемые беды немцев» [Straub 1981b]. Возможно, не так уж удивительно, что наша книга вызвала у некоторых лиц «защитную, аллергическую реакцию», — ведь речь шла не только о научной, но и об общественной и педагогической значимости. «Спор Фишера» породил определенную «осадную» ментальность, и консервативная Tendenzwende (смена тенденции) в исторической профессии с конца 1970 ‐ х годов, по — видимому, усилила оборонительный настрой. В условиях возрождения исторического традици онализма, апологетических обертонов на родине и ревизионистских уколов от англосаксонских коллег историки, о которых идет речь, неизбежно должны были ощущать, что ведут войну на два фронта