Остановиться, оглянуться… — страница 2 из 57

Я принял душ, побрился Юркиной «Невой» и пошел на кухню. Завтрак стоял на плите, сковорода накрыта крышкой. На столе лежала записка от Юрки: «Как ты там, пижон, существуешь? Позвоню днем».

Я поел и тщательно вымыл посуду — аккуратность вещь заразительная. Забавно было хозяйничать в такой благоустроенной квартире.

На улице я из первого же автомата позвонил на работу. Подошел практикант Генка. Я сказал, что приду завтра и что надо заявить очерк на воскресенье.

— Сколько строк? — спросил Генка.

Я сказал, что триста — запас не помешает. Попросишь двести — дадут сто пятьдесят. Правда, обычно меня не режут. Но береженого бог бережет.

— Выбью, — сказал Генка. — Кстати, тебя тут ждут.

— Кто?

— Какой–то человек.

— Ясно, — сказал я. — Попроси его прийти завтра.

— Он проездом, вечером на поезд.

— Ты с ним говорил?

— Он хочет именно с тобой.

Я сказал, что ладно, приду через сорок минут.

В принципе всем этим вполне мог заняться Генка, в крайнем случае, Лев Игнатьевич. Но раз человек хочет поговорить именно со мной… Все–таки чертовски приятно вдруг ощутить себя незаменимым!

И опять я шел по улицам, по новым, теперь дневным московским улицам, собственно, уже и не московским, по улицам, которые захлестнула и переиначила выхлынувшая с вокзалов и аэродромов миллионная толпа. Я шел по московским улицам, москвич с головы до ног, до жестких, почти железных подметок, на которых расписались камни едва ли не всех российских дорог. Я шел по своему городу, узнавая его и узнавая себя в зеркалящих стеклах его витрин, в уличных зеркалах его парикмахерских. Шел по городу, в котором вырос и живу, в котором, между прочим, тридцать лет назад родился — правда, того города уже нет…

Моя родина — разрытая земля, вывернутая к небу своей одноцветной песочной изнанкой, земля, которой от всей ее первозданности остались лишь случайные куски изрезанной дернины. Моя родина — котлованы, траншеи, навалы труб и кирпичей, покалеченный экскаватор, две недели живший под окнами нашего барака, сонный гигант, с которым мы играли в Испанию и мелом писали на кабине «No pasaran!» — они не пройдут!..

К сожалению, они прошли.

Ладно, посмотрим, жизнь еще не кончена…

Еще помню свалку — наши джунгли, великую страну неожиданностей. Там из груды ветоши и стружек я однажды выскреб железку — не шарик, не ролик, не деталь, просто изрезанный металлом металл, железку с зазубренными краями. Странно, но именно тогда доставшийся мне мир поразил меня своей незаконченностью… Хорошая была свалка, во весь огромный пустырь, — теперь там поселок завода «Красный ветеран»…

Моя родина — тупики за бараками, где я бил морду личным врагам, а личные враги били морду мне. Я злопамятен — ярость проигранных драк так, наверное, никогда и не уляжется. Хотя пора бы и забыть — нет больше тех бараков, нет тупиков. Где теперь оттачивают зубы маленькие московские волчата?

Тридцать лет, а я уже старожил: город моего детства весь ушел в память. Мне еще повезло — в каждой третьей командировке я попадаю на родину. Сплю в бараке, привычно гляжу, как шуршит и осыпается вывернутая наизнанку земля, как между траншеями аккуратно пробирается экскаватор… Моя родина — стройка.

…На углу, в шикарной стеклянной забегаловке, продавали пончики — когда я уезжал, в ней еще возились маляры. Есть мне не хотелось, но и пройти мимо было жаль. Я взял пару пончиков и съел их медленно, оценивая на вид, на вкус и на вес. Должен же я знать, что творится в моем городе!

В редакцию я пошел прямиком. Не хотелось, но пошел — когда–то надо с этим кончать. Не вечно же обходить рядовой московский переулок…

Вот он, этот переулок. И вот он, этот дом, — серый восьмиэтажный квадрат. Теперь сюда можно заходить без опаски — прошло полгода, все, что было, быльем поросло, даже следы смыло талой водой. Впрочем, обошлось без этой романтики — ни к чему вешние воды в образцовом московском дворе, где каждое утро с шести до семи стараются дворники…

Я заглянул во двор, постоял немного. Глупо — словно ритуал выполнил… Было, прошло, забыто. Все, точка. И не на что обижаться — просто парень оказался лучше меня. Непонятно только, что она хотела сказать напоследок.

Я повернулся и быстро пошел назад, в высоченную, почти триумфальную арку.

— Гошка!

Я вздрогнул, судорожно обернулся. Да нет, ничего и никого Ребятишки какие–то бегают. Женщины судачат. На пятом этаже, на балконе, старуха вешает белье… Да и не живет она тут давно.

Тогда полгода назад, я не обернулся — рвать, так сразу. А она крикнула вслед: «Гошка!» Вот уже полгода эхо мечется по двору.

Я вышел на улицу и пошел вниз, к бульвару. Было тепло, как всегда летом, и людно, как всегда в Москве. Улицы пересекались с другими, трамваи шли по своим маршрутам, и вообще все было понятно: какое число, почему лето, почему человек бежит вдоль тротуара. К автобусу бежит, куда ж еще… Было даже понятно, зачем встречаются мужчина и женщина… Все–таки чертовски странное состояние — никого не любить…

Человеку, хотевшему видеть именно меня, было лет сорок. Он сидел на стуле в углу, расставив ноги, сидел плотно, неторопливо — медлительный житель какого–нибудь медлительного райцентра, привыкший ждать попутные машины, погоду, начальство, поезда, указания…

Я поздоровался и сел за стол. И еще с минуту он молчал, что–то соображая. Потом сказал:

— Проездом тут, с курорта.

— Где отдыхали?

— В Ялте, дом отдыха «Массандра».

— Ну и как погода?

— Ничего, хорошая погода.

—. Фруктов много? Он блаженно улыбнулся:

— Насчет фруктов, откровенно скажу, здорово. Вишни, яблоки. Помидоры сорок копеек кило…

Я спросил:

— Вы с востока?

— Из Кирбита.

— Это который на границе?

— От нас граница семьдесят километров.

— Ну и кем же вы там работаете?

Он ответил:

— Вот как раз в этой самой больнице завхозом.

— Ну и что у вас там случилось?

Человек на минуту замолк и, чтобы удобней рассказывать, вместе со стулом повернулся ко мне.

Обычная житейская история. Райцентр, больница, каменистые дороги, «скорая помощь» на сжеванных скатах, прокол, опять прокол — и вот уже не от врача, а от шофера зависит судьба больного… В снабах резины нет, а там, где есть, по перечислению не получишь. И врач, замотанный районный врач, начинает комбинировать…

— Письмо получил, — сказал человек и достал из кармана конверт. — Написали на него заметку в райгазету, а теперь, значит, в показательном порядке передали дело.

Я кивнул. Так вот почему он хотел говорить именно со мной: просто месяц назад вышел мой очерк о дружиннике, осужденном за подвиг. А здесь тоже судебное дело.

— Врач хороший? — спросил я.

— Просто исключительный врач. Самый безотказный товарищ. Вот сколько у нас было главврачей — исключительный изо всех. Прямо противоположная картина, как в заметке.

И деловито пояснил:

— А без машины у нас никак. Тем более что у нас, откровенно говоря, товарищ хромой, на протезе.

— Хромой?

— Ну, — кивнул он.

— С войны?

— Да нет, он у нас молодой товарищ. Еще в школу бегал, под несчастный случай попал.

— И все время ходит на протезе?

— Главным образом на протезе, — солидно подтвердил тот.

— А когда машина стоит, как ездит?

— Колхозы дают, либо на лошади.

— А если в горы?

— В горы, откровенно говоря, главным образом на лошади.

— Так и ездит — с протезом?

Тот виновато склонил голову набок:

— Когда на лошади, протез брать не решается. Не дай бог что, а ремонта у нас своими силами соответствующего нет. Тут уж он берет костыль.

— А когда на лошади едет, костыль у него где?

— За спину подвязывает.

— Концом вверх или вниз?

— Вроде вверх.

Он смотрел на меня во все глаза и отвечал быстро, как таблицу умножения.

— Точно вверх?

— Вроде точно.

— Как ружье?

Он обрадовался:

— Во — как ружье.

— Когда вам на поезд? — спросил я.

— Двадцать два сорок.

— Дела в Москве есть?

Он повертел головой и улыбнулся:

— В магазин бы надо зайти, купить кой–какую мелочишку.

— В шесть часов сможете зайти на двадцать минут?

Мы договорились, что он зайдет в шесть, и я показал ему в окно, как проехать к ГУМу, ЦУМу и магазину «Охота и рыболовство».

Я еще немного постоял у окна, глядя вниз на улицу, не старую и не новую московскую улицу, которую я вижу каждый день и никогда не узнаю до конца. Я глядел на кишащую машинами мостовую, на витрины и на людей, которые неожиданно возникали на тротуарах, у магазинов, у автобусов и так же внезапно исчезали, а улица все менялась и менялась, потому что каждый из них что–то давал ей и что–то уносил с собой.

Я увидел, как мой завхоз вышел из углового подъезда и остановился на краю тротуара, с основательностью периферийного жителя изучая возможности перехода через улицу. Дважды он сунулся было в этот опасный поток, но оба раза торопливо выскакивал на берег. Наконец он все же преодолел рубеж, неожиданной рысцой добежал до остановки и в порядке очереди умялся в подошедший автобус.

Я вспомнил все, что он мне рассказывал, что я вычитал из письма и о чем догадался сам. Пока я не слишком ясно представлял себе этого парня, главврача. Но будущий очерк я уже представлял.

Я пошел к Одинцову.

Одинцов, мой косвенный начальник, встав навстречу, некрепко, но с симпатией пожал мне руку, а другой рукой дружелюбно похлопал по плечу.

— Привет, привет, — сказал он. — Ну — живы? Здоровы?

Я сказал, что жив и здоров, что материал взял и послезавтра к концу дня сдам очерк.

— А не фельетон?

— Материал очерковый.

— Ну ничего, — сказал он. — Ваше имя и так не пропустят. Кстати, последний ваш фельетон прошел великолепно: три десятка писем за неделю. Прекрасный был фельетон, особенно финал.

Он улыбнулся, покачал головой и даже губами шевельнул, как бы вспоминая этот самый финал.