О политических партиях знать не знали. Никто не делал различий между национальностями, ибо все говорили на всех языках. Евреев узнавали исключительно по их костюму и заносчивости. Иногда случались маленькие погромы, но в вихре событий они быстро забывались. Убитых евреев хоронили, а ограбленные божились, что не понесли никаких убытков».
Этот писатель был честолюбивый, талантливый еврей с коротко стриженными темными волосами, оттопыренными ушами, небесно-синими глазами и скептическим взглядом. При первой же возможности он бежал из Бродов.
Он был очень прилежным гимназистом и свои слова любил подкреплять категоричным «это факт», а потому к его имени Муня[11] очень скоро прилепилось дружеское прозвище Муня-Факт. Он воспитывался матерью Марией и жил в семье деда Иехиэля Грюбеля в доме богатого портного Кальмана Баллона на улице Гольдгассе. Своего отца он не знал. Известно было только, что еще до рождения сына тот уехал по делам и не вернулся. Одни говорили, что он тронулся умом. Другие – что его довел до белой горячки и свел в могилу зеленый змий.
Настоящее имя Муни – Йозеф Рот. В 1913 году он добрался до Лемберга, столицы Галиции, где поступил в университет, но уже через шесть месяцев подался в Вену. Его манили и одновременно пугали масштаб и великолепие австрийской столицы. Одна из первых прогулок привела его к дому писателя, которым он восхищался, которого хотел поблагодарить за книги и хотя бы мельком повидать или по крайней мере увидеть, где он живет. Так 1913 году[12] Йозеф Рот очутился перед квартирой Стефана Цвейга. У него не хватило духу позвонить. Потоптавшись перед запертой дверью, он повернул восвояси, не повидав своего кумира.
Летом 1914 года Йозеф Рот проводил каникулы в Галиции, дома в Бродах и в Лемберге. Весть об убийстве австрийского престолонаследника настигла его в кафе, где он сидел с другом Сомой Моргенштерном[13], рассказывая ему о своей учебе, о Вене. Они предчувствовали, что грядет война, для них она означала войну против России. И победу над Россией. Они жаждали поражения России. Они были еще детьми, когда в 1905 году Россия проиграла войну Японии. Тогда они ликовали. И теперь не сомневались, что победа будет за ними. Правда, лично их все это затрагивало мало.
Весело болтая о надвигающейся войне, они зашли в лучший во Львове еврейский трактир «Зенгут». Рот, выросший без отца, расспрашивал об отце Сомы Моргенштерна: как сильно он его любил и хотел ли, чтобы сын изучал право? Вдруг в трактир вошел старик, завсегдатай, борода клином. Рот завороженно смотрел на него. Любопытно, каким Моргенштерн видит себя в старости. Но тот еще не задумывался об этом. Да и вообще, мужчины в его семье подолгу не заживались. Однако Рот об этом думал часто и много. Он не сомневается, что доживет до глубокой старости. Своему изумленному другу он признался: «И вот каким я себя вижу: я худой старик. На мне что-то вроде черной мантии с длинными рукавами, которые почти полностью закрывают руки. Осень, я гуляю по саду, плету коварные заговоры против врагов. Против моих врагов и против моих друзей». Эту историю он впервые поведал Соме. Но будет рассказывать ее снова и снова, всю жизнь: он старик, с длинными рукавами и злыми кознями.
Когда началась война, Моргенштерн и Рот вновь встретились, на этот раз в Вене. Венская газета Neue Freie Presse вышла с заголовком «ЛЕМБЕРГ ПО-ПРЕЖНЕМУ НАШ!». Это стало их своеобразным паролем на следующие несколько лет. «Лемберг по-прежнему наш», – говорили они при встрече друг другу даже после того, как Австрия навсегда потеряла этот город. Как и Броды, и всю великую империю. Вчерашний мир.
В это время Стефан Цвейг, окруженный друзьями, отдыхал у моря и смеялся над миром, пока вдруг не разверзлась перед ним бездна, и он в отчаянии вскочил в последний уходивший домой поезд. Неурочный отъезд, возвращение на равнину, спешное и нежданное для того, кто, подобно Гансу Касторпу[14], не читает газет, а если и читает, не воспринимает их всерьез.
И через много лет Цвейг все еще с тоской вспоминает это лето своей жизни, когда каждый считал, что он «призван ввергнуть свое крохотное “я” в эту воспламененную массу, чтобы очиститься от всякого себялюбия. Все различия сословий, языков, классов, религий были затоплены в это одно мгновение выплеснувшимся чувством братства. Незнакомые заговаривали друг с другом на улице, люди, годами избегавшие друг друга, пожимали руки, повсюду были оживленные лица. Каждый в отдельности переживал возвеличивание собственного “я”, он уже больше не был изолированным человеком, как раньше, он был растворен в массе, он был народ, и его личность – личность, которую обычно не замечали, – обрела значимость»[15].
* * *
И снова июль. Новое лето в Остенде.
Все те же фонари, на которых теперь Стефану Цвейгу хотелось повеситься. И море все то же: просторный длинный пляж, широкая набережная, затейливо изогнутое казино с большой террасой, бистро с мраморными столиками, деревянные кабинки на песке. На столиках бистро лежат газеты, но мальчишки-газетчики уже не выкрикивают грозные заголовки, над которыми могли бы потешаться австрийские туристы. На пляже оживленно, сезон только начался, знойно, кажется, вся бельгийская молодежь собралась этим летом на «королеве приморских курортов», как именуют это место в рекламных буклетах. Усыпанная кондитерскими белая набережная у Северного моря. Июль 1936 года, Остенде.
Стефан Цвейг вспоминает последнее беспечное время, вспоминает мир, который, как верилось, будет существовать всегда, мир незыблемый, вечный. Вспоминает и господина в кепке в царстве бунтующих мертвых масс, в царстве мертвых масок.
Но Остенде – это еще и память о внезапно нахлынувшей силе, энергии, о новом начале, выбросившем его, подобно катапульте, из привычного благополучия, о совершенно неожиданной возможности нового мира и доселе не испытанного чувства общности. Вот почему, несмотря на великую разруху, которая началась тогда и продолжается этим летом, Остенде навсегда связан для него с надеждой на нежданное обновление всего мира. Каким воодушевленным, юным, дерзновенным был Стефан Цвейг тогда, в 1914 году!
С того лета минуло двадцать два года. За эти годы он стал мировой литературной знаменитостью. Его имя известно за рубежом так же, как имя Томаса Манна, и вряд ли кто из немецких писателей продал в мире книг больше, чем он. Его романы, исторические биографии и «Звездные часы человечества» стали мировыми бестселлерами. Он – любимое дитя Фортуны, владелец маленького желтого замка в Зальцбурге, в лесу, на горе Капуцинов, возвышающегося над городом; он переписывается практически со всеми великими умами Европы и женат на своей любимой Фридерике фон Винтерниц. Но этим новым летом он изо всех сил пытается обрести точку опоры.
Ни политика, ни религия, ни настоящее, ни окружавший его мир Цвейга не волновали. История – совсем иное дело! В мире, где жили Мария Стюарт, Мария-Антуанетта, Жозеф Фуше, он знал все исторические и политические подробности, знал механизм власти и мировой истории, которую излагал в своих книгах как историю отдельных людей, историю могущественных людей. А иногда и как историю бессильных людей, призванных в некую исключительную мировую секунду изменить ход истории. Все это не имело никакого отношения ни к нему, ни к сегодняшнему миру.
Только в последние годы он начал проецировать себя на исторические фигуры, а настоящее – на исторические события.
Два года назад он опубликовал книгу о гуманисте Эразме Роттердамском, и только что вышла монография «Кастеллио против Кальвина» с подзаголовком «Совесть против насилия». Эразм и Кастеллио – герои, в которых он описывает и себя, и свои идеалы: совесть, а не насилие, гуманизм, космополитизм, терпимость и разум. В жизни и учении Эразма Роттердамского Цвейг видит прежде всего искусство «смягчать конфликты, проявляя добрую волю и понимание». В Кастеллио, противнике Кальвина, он видит великого антиидеолога, который отвергал террор и нетерпимость и боролся с ними своим пером, пока, обессилев в долгой борьбе, не умер, так и не добившись победы. Цвейга обескураживает то, что его призывы к терпимости и взаимопониманию наталкиваются в последнее время на нетерпимость и непонимание, особенно в эмигрантских кругах.
Тем не менее это годы твердых решений и столь же твердой решимости. Стефан Цвейг по-прежнему пишет из мира и о мире, который больше не существует. Его идеал никому не нужен, он неосуществим, смешон и опасен. Его аналогии более неприложимы к настоящему, в котором врагу принадлежит вся власть. Что толку в толерантности там, где ты сам и все, ради чего ты живешь и пишешь, в любой момент может быть стерто в порошок?
«Молчите или боритесь», – написал ему Йозеф Рот. Цвейг не желал бороться. В первые годы после прихода к власти национал-социалистов в Германии он предпочел молчать. Даже после того, как на Опернплац в Берлине сожгли его книги. Молчал – чтобы продолжать спокойно работать и спокойно жить. И, пожалуй, чтобы его книги продолжали продавать в Германии, а он, как прежде, мог влиять на умы своих читателей. Какое-то время так и было. В начале нацистского правления книги Цвейга еще доступны немецким читателям.
Конец этому пришел летом 1936 года. Его немецкому издателю Антону Киппенбергу запретили публиковать его книги, однако Цвейг пока еще воздерживается переходить в какое-либо немецкоязычное эмигрантское издательство, в Querido или Allert de Lange, перебазировавшиеся в Ам-стердам. Он обратил свой взор к маленькому австрийскому издательству Герберта Райхнера, который, хотя и был евреем, успешно поставлял книги в нацистскую Германию, за что и получил от эмигрантов, в том числе и Йозефа Рота, презренное прозвище Schutzjude Гитлера