Остроумный Основьяненко — страница 7 из 26

«Пан Халявский»

Мысль о создании романа «Пан Халявский» была подсказана его автору Жуковским. 26 апреля 1839 г. Квитка писал Плетневу: «В. А. Жуковский, говоря со мною о „Дворянских выборах“, советовал еще продолжать в том же тоне и с тою целью. Когда же я изъяснил трудность составить из всей этой кутерьмы правильную драму, то он мне советовал поместить и развить все это в романе, украсив и наполнив сценами из губернских обществ»[106]. Зерно упало на благодатную почву. Как сообщается в том же письме, Квитка и сам вынашивал замыслы подобного рода. «…У меня было в мысли описать малороссийскую жизнь, и воспитание, и обряды, и проч., и проч. Старинное, чего уже теперь и следов нет. Я им объявил, что будет „Халявский“. Они ухватились обеими руками, просили выслать и предложили о вознаграждении, что мне получить. <…> Я выслал им начало „Халявского“. И сам не знаю, поместят ли еще его и кстати ли он будет в журнале, но дело сделано»[107]. В письме от 13 мая 1839 г. он еще раз повторил, что «„Пан Халявский“ начат по поручению Василия Андреевича, переданного мне чрез здешнего чиновника графа Панина, чтоб описать старинный быт малороссиян, род жизни, воспитание, занятия и все, до последнего»[108].

В том же письме Квитка сообщал Плетневу: «В „Отечественных записках“ явится скоро „Пан Халявский“. Это начало и отдано еще до поступления моего в покровительство Ваше»[109]. Он говорит об этом в несколько извиняющемся тоне, потому что между «Отечественными записками» и «Современником» имела место определенная конкуренция за возможность публиковать Квитку. Краевский писал ему: «Ваши „Пан Халявский“ и „Головатый“ остаются навсегда памятниками русской литературы, не забудут их и читатели»[110]. Но Плетнев, уже напечатавший к тому времени автоперевод «Маруси», явно был ближе Квитке, который именно с ним обсуждал планы дальнейшей работы над романом.

К 9 марта 1840 г. роман был закончен, и в письме, датированном этим числом, он находится в центре внимания. «При сем является „Пан Халявский“ в 2-х частях в полное распоряжение Ваше, почтеннейший друг наш Петр Александрович! Что Вы об нем скажете и каковым его найдете, мне очень интересно. Я же должен Вам объяснить, что (оставляя в стороне 1-ю часть, которая была напечатана в две части в „Отечественных записках“) вся вторая часть напечатана из доходивших до меня рассказов чудаков»[111].

Не будем принимать всерьез использованное Квиткой слово «чудаки». Как явствует из последующего, Квитка многократно и неустанно подтверждает именно достоверность написанного в романе, опору его содержания на факты действительности: «Первое влюбление – и за нами, грешными, было. Надгробная речь ходит по рукам как подлинное сочинение одного здесь известного протопопа. Насильное взятие в службу панычей и уход их оттуда хотя бы и без чина – это все здешние события, еще вспоминаемые стариками. Поездка в Петербург, угощение – и именно в Туле, пребывание в столице, понятие о городе, театре и все проделки, там сделанные, – все это с жаром рассказывает здешний чудак как все с ним случившееся. Раздел с братьями так бывает обыкновенно, я сам разбирал библиотеку, где всё третьи и шестые томы были, и владелец их как непререкаемый факт представлял мне, что иначе нельзя было получить: я-де был третий брат. Разломание лестниц случилось точно – и все былое. Заключение и папаша, и мамаша – это от избытка досады…»[112] «Иными словами, все, что вы прочтете, почтеннейший Петр Александрович, – чистая правда». Но и это Квитке кажется недостаточным: он советуется с Плетневым, не нужно ли дополнительных сведений на этот счет: «каких примечаний насчет некоторых приключений».

Упоминания о «Халявском» встречаются в последующих письмах неоднократно, но они не очень значимы и подтверждают главным образом тот факт, что писатель помнил о нем постоянно. Можно напомнить фразу из письма от 26 октября 1840 г., содержащую просьбу не подвергать роман взыскательной критике: «Попадется на зубки Ваши – пощадите его, сердечушку!»[113]

Роман начинается словами: «Тьфу ты, пропасть, как я посмотрю! – Не наудивляешься, право, как свет изменяется!.. Да во всем, и в просвещении, и в обхождении, и во вкусе, и в политике, так что не успеешь приглядеться к чему-нибудь, смотри – уже опять новое». Первая фраза с небольшим изменением повторяется и в самом конце, так что эта мысль словно окаймляет роман, приобретая в нем некую стержневую роль.

Вовсе немудреная, можно сказать, самоочевидная истина: все вокруг меняется – становится лейтмотивом всех рассуждений повествователя, он вкладывает ее в наше сознание неторопливо, многообразно и основательно. Сначала совсем пустяк: соседка перекрасила дом, был обмазан желтой глиной, стал белый, как бумага. Потом погоня за просвещением, об этом в дальнейшем предстоят серьезные разговоры. Но пока речь, оказывается, не о просвещении, а об освещении: дяденька Фома Лукич не любил темноты: и дом затеял о двадцати окнах, и на количестве свечей экономить не любил. Перемены в «образовании» сводятся к тому, что «образ и подобие» у нынешних панычей не те, что были у их отцов. Изменились прически – изменилось образование. И «политика» выражается в том, как стали подходить к ручкам барышень: «политика того требует, а теперь и политика изменилася!»

Сопоставление нынешнего с прошедшим побуждает нашего героя описать главнейшие периоды своей жизни и случаи, с ним встречавшиеся: «это будет старости в наслаждение, а юности в наставление». Чтобы мы не забывали, что трактовка изображаемых событий производится по шкале ценностей, сложившейся в прошлом, наш Трофимка (Трофимушка, Трушко), как бы по усвоенному с детства обычаю, все глаголы, используемые применительно к «батеньке» и «маменьке», неизменно ставит во множественном числе: «…Чего бы только батенька ни пожелали, ни потребовали, ни приказали, маменька, как законная жена, повиновались, спешили исполнить во всей точности требуемое и приказываемое, даже и в мыслях не ворча на батеньку».

Воспитывали нас, повествует Трушко, со всем старанием и заботливостью и, правду сказать, не щадили ничего. Заботливость выражалась в неуемном питании: «хотя мы с жадностью кидались к оловянному блюду, в коем была наша пища, и скоро уписывали все, но няньки подливали нам снова и заставляли, часто с толчками, чтобы мы еще ели, потому, говорили они, что маменька с них будут взыскивать, когда дети мало покушали из приготовленного. И мы, натужась и собравшись с силами, еще ели до самого нельзя». Наш герой был у матери любимцем, и легко догадаться, в чем выражалась ее любовь: «отпустивши прочих детей, маменька удерживали меня при себе и тут доставали из шкафика особую, приготовленную отлично, порцию блинов или пирогов с изобилием масла, сметаны и тому подобных славностей».

Главное в этих обстоятельных описаниях – это их восторженная тональность. Ни одно воспоминание о прошлом не вызывает у рассказчика такого вдохновения, как воспоминания о еде. «Борщ с кормленою птицею, чудеснейший, салом свиным заправленный и сметаною забеленный – прелесть! Таких борщей я уже не нахожу нигде. <…> К борщу подавали нам по большому куску пшенной каши, облитой коровьим маслом. Потом мясо из борща разрежет тебе нянька кусочками на деревянной тарелке и сверху еще присолит крупною, невымытою солью – тогда еще была натура: так и уписывай. Потом дадут ногу большого жирнейшего гуся или индюка: грызи зубами, обгрызай кость до последнего, а жир – верите ли? – так и течет по рукам; когда не успеешь обсосать тут же рук, то и на платье потечет».

А еще полдники, когда «нам давали молоко, сметану, творог, яичницы разных сортов – и всего вдоволь», а еще «делаемые батенькою „банкеты“! И что это были за банкеты!.. Куда! В нынешнее время и не приснится никому задать такой банкет и тени подобного не увидишь!..»

Квитка, как мастер подобных описаний, проявляет себя предшественником Гончарова. В Обломовке еда также «была первой и главной жизненной заботой». В «Пане Халявском»: «Ах, какие маменька были мастерица выкармливать птицу или в особенности кабанов!» В «Обломове»: «Какие телята утучнялись там к годовым праздникам! Какая птица воспитывалась!.. Какие запасы были там варений, солений, печений! Какие меда, какие квасы варились, какие пироги пеклись в Обломовке!»[114]

Даже национальное чванство имеет гастрономическую основу. Постаревший Трофим Миронович пытается доказать, что Россия у нас, в Малоросии. «Когда какому народу хотелось попить меду, то они ехали к славянам. В великой России таких медов, как у нас, в Малороссии, варить не умеют: следовательно, мы – настоящие славяне, переименованные потом в россиян…»

Возможно, мы получим упрек, что уделяем слишком много внимания описаниям еды. Такие упреки получал и Квитка. Получал, но не принимал! «Повторение кушаньев в „Халявском“, – писал он Плетневу, – может быть, необходимо. Понимают ли они, что это желание описать прежний быт, а форма – чтобы избегнуть сухости. Все препровождение времени было в еде, в коей истощались до разнообразия. Время для горячих, молочных, холодных мяс, на все было свое время. Мне казалось необходимым выразить в подробности, что ели, когда и как»[115]. Для любящих родителей питание было важнейшей составной частью воспитания. И повествователь, хоть и не без доли иронии солидаризируется с ними в этом: «Мы были воспитаны прекрасно: были такие брюханчики, пузанчики, что любо-весело на нас глядеть: настоящие боченочки».

Надо также учесть, что те, кто упрекали Квитку за чрезмерное «повторение кушаньев», еще не были знакомы с романом в целом и не могли знать, что в дальнейшем Квитка будет ядовито высмеивать современные «рационы» и правильно оценить его насмешки можно лишь в сопоставлении с тем, как это происходило и было описано раньше.