Остров — страница 11 из 81

Учеба. Диплом. Радость? Работа. Друзья. Радость? Деньги, вещи. Мебель. Радость? Он. Он. Радость?

Как случайно приходишь ты к нам, Радость? Полыхаешь вдруг где-то, кажется — в нас, подумаешь — во сне, и перекинешься на другого, а человек уйдет и запалит кого-то дарованной ему радостью. Но и тебе ее подарили. Не огорчайся!

Где ты, Радость? Порой я чувствую тебя, но думаю, ты ли это? Нет!

Ты нужен мне только для этих часов. От фиолетового до черного города за окном. До зеркала, когда мы угадываем себя там, за стеклами. Больше деревьев, домов, прозрачные, как слайд, голые, горим мы в небе. В наших контурах вспыхивают фонари, и мы — как два созвездия. Ты и Я.

Сел. Потянулся за папиросами. Задымил. Спичка гаснет. Лицо снова почти невидимое, неясное, как все в комнате.

Вера включила торшер. Повернул лицо. Потный, отвернулся. Спина рыхлая, на боках складки. Руки слабые. Кожа белая до синевы.

И это все?


СЕГОДНЯ

— Безусловно, кто-то у нее есть. Вера не любитель об этом распространяться. Я, дура, обо всем базарю. Но кое-что проскальзывает, — закончила, словно захлопнула книгу, Надя. — Одного не понимаю. Чего замуж не выходит? Принца ждет? Ей — под тридцать.

— Ну уж, принца. Просто кого-нибудь посолидней. — Люба соединяет в одну цепь скрепки. — Профессора. Или еврейчика богатого.

— Может быть, — устала от разговоров Надя, — Ладно, заинька. Пойду своему звонить. Потом — к тебе. Не скучай без меня.

Она вышла, оставив запах духов и тела. Чернова взъерошила волосы. Зажала уши. Вытаращилась в окно.

Угол цеха. Штукатурка крошится, кирпичи — мясо из-под кожи. Пар из шланга по асфальту. Папки на стеллажах. Протертые сиденья стульев. Шариковая ручка без колпачка на ниточке.

Стук в дверь. Отворилась. На пороге Димка. Входит. Оглядывается. Надо заговорить. Молчит, как во сне. Смотрит на него. Идет к ней. Назад. К двери. Повернул ключ. К ней. Наклоняется. Притянул за голову. Целует. Она сжимает его запястье. Опускает голову. Сегодня. Сегодня. Сегодня.

Отошел. Сел. Прислонился к стене. Уперся в нее взглядом. Нагло. Димочка!

Телефон. Надя. С Верой договорилась. Все идут к ней. Своего отправила за вином. Все в порядке.


КЛЮЧ

Что же, надо уходить. Она пьяная, а убираться надо.

Дима. Вот он. Они пойдут вместе. Ключ. Где он? Вот.

Смеются. Пусть. Она ему отдастся. Да. Да. Да.

Справляли ее рождение, но хозяйки дня из нее не получилось. Привели. Напоили. Или сама напилась? Конечно, быстро хмелеет. После — тошнит. Потом чай. Сигареты. Одна за другой. Опять рвет. Снова чай. Сердце. Слезы. Ругается. Рвется домой. Желтыми от табака пальцами с алым лаком на ногтях трет глаза. Размазывается тушь.

— Любаша, — заглянула в глаза Вера. — Мы пойдем. Я соседке позвонила. Договорилась. Только ты извини. Я уже переехала. Там не на чем спать.

— Спасибо. — Чернова потрясла кулаком. В нем — ключ. — Вер, мы тоже уходим. Помоги одеться.

— Любанчик! Ты с ума сошла! Куда?! — Надя вошла в кухню. — Я тебя не отпущу!

— Надя, — потянула за рукав халата Вера. — Пусть. Она ко мне. С ребенком.

— А?! Действительно. — Надя выпустила дым поверх Любиной головы. — Иди, золотко, раз собралась.


ВОТ ДУРА!

— Любка не похвасталась, что девственность потеряла? — спросила Вера.

— Нет, ни слова. Кто же? — Улыбка застыла на лице.

— Все тот же. Ребенок. Масса стеснений. Все-таки совратила. На стуле. Ребенок до того устал, что домой на трамвае поехал. Ее пешком отправил. Подонок.

— Ну и ну! Добилась своего! Я бы со стыда сдохла. Бабе двадцать шесть. С допризывником. Губы трубочкой. Глаза — копейки. Вот дура!


НЕ НУЖНА!

Может быть, я сумасшедшая? Сама уже не знаю. Четыре часа прошаталась по Невскому. Хоть бы кто пристал! Никому не нужна!

Костя?! Но как сделать его моим? Чтоб был всегда. Чтоб стал мужем.

Димка? Не верится, что был здесь. Со мной. А сколько крови! Вот никогда не знала.

Подходит к окну. Внимательно всматривается. Словно там кто-то может быть, на улице. Один. Для нее.

Костя? Дима? Саша? Петя? Миша? Леня? Коля? Ваня? Гриша? Боря?

Садится на подоконник. Закуривает. Оборачивается, смотрит внутрь комнаты.


1978


ОСТРОВПовесть

Игнату и Елисею


I

Бесцеремонное обращение ощетинило доски фургона острыми щепами, которые грозят стать свирепыми занозами. Обтянутый брезентом ящик выглядит чересчур непрочным, подобием рассохшейся табуретки. Пространство над задним бортом не завешено, и мы видим город, а город — нас. Как мы сбились грибами в один организм и поводим тремя головами на все интересное за кормой.

Едем на дачу. Везем белье, пишущие машинки и раскладушки. Поочередно с Серегой дергаемся к борту. Мама нас перехватывает, снова внушая осторожность. В Кущино, уже близко к даче, на дно кузова грохается машинка. Мама запрещает нам двигаться с места, шевелиться вообще и, обхватив за плечи, с печалью созерцает, как прыжком реагирует машинка на каждый контакт колеса с ухабиной.

Тетя Соня трясется в кабине. Тетя она маме, а мы зовем ее просто Татой. Старая, глухая. Больная. Но благодаря ее жизнерадостности хворобы не так заметны.

Пятый член семьи — Катя. Сестра. Она задержится в городе. Экзамены.


Шофер выгружает вещи на дорогу. Его сменяет женщина в сапогах и мужской шляпе. «Пугало», — шепчет Серега, мы смеемся. «Это Ольга Андреевна, — взволнованно сообщает мама. — Ведите себя прилично!» Женщина здоровается, достает папиросы. Закуривает. Потрясенные, наблюдаем, как слоями стелется дым изо рта и даже из носа. «Сколько тебе годочков?» — вопрошает хозяйка. «Четыррре. — И не удерживаюсь: — Вы куррите?» Смеясь, она подтверждает это явление.

«Дача» — значит комната и веранда с автономным входом. Все вместе перетаскиваем в жилище скарб. Оставив маму с Татой распаковывать тюки и коробки, устремляемся исследовать участок. На веранде остается наш хохот.

Мир не знает мертвых предметов. Мы осязаем своим сердцем жизнь во всем. В обшарпанной обшивке веранды, когда сколупываем островки краски, в мятом проржавленном листе железа, когда топчем его ногами и измельчаем коричневые доли пальцами, в пуговице, когда даем ей имя, играя с ней или беседуя.

Внучка хозяйки — Оля — сирота. Родители ее, геологи, сгорели в экспедиции. Тетя Соня от автора и в лицах — неутомимый рассказчик цепенящей смерти. Девочке семь лет. Она водит нас в лес, к пруду, по дороге от дома, где целая банда мальчишек преграждает нам путь. С Олей мы ловим мух и слепней на окнах, чтобы вставить им в зад соломинку.

Муха. Вот скользит она по стеклу. Накрываешь ладонью или, загнав в угол, цепко хватаешь за крылышко — и мгновение назад прозрачное, разрисованное, трепетавшее чудо превращается в мятый лист. Куда его, в мусор?

Насекомое бьется, шершавит лапками по твоей коже. Тыкается хоботком. Глаза тревожно ворочаются. Ах ты, непокорная! И рвешь ей крыло и лапки по одной. Что теперь, голову? Но тут застынешь вдруг. Окаменеешь. Для мухи ведь все потеряно. Насекомое изувечено. Ничего теперь не сделать. Не вернуть. И, шмякнув об пол, давишь ее, озираясь. А на глазах — слезы.

Невыразимый восторг держать в руке головастика. Точнее, двумя пальцами. Большим и указательным.

Махонькое, скользкое существо бьется мокрым хвостиком, не имея сил освободить свою жизнь из твоих пальцев, которые можно сжать, и мысленно ты производишь это, замирая, но на самом деле — нет. В руке не комар, не муха — головастик. Он неопасен и беззащитен. Его можно отпустить. И тогда детеныш радостно заюлит в канаве.

Частая игра — «дочки-матери». Оля — «мать», мы — «дочки». Девочка нас воспитывает, а это значит, когда кто-нибудь, обычно я, испортит воздух, насупившись, спрашивает: «Кто пукнул? Ну-ка! Сейчас узнаем». И обнюхивает наши вельветовые штаны.

Мы часто признаемся девочке в любви. Хозяйку забавляют наши чувства, и она склоняется к брату: «Ты Оленьку любишь?» — «Люблю». Ольга Андреевна смеется. Мама с улыбкой вспоминает о первой Серегиной любви. Близко придвинув лицо к очаровавшей его сверстнице, брат ринулся ее целовать. Трехлетнюю подружку испугал его пыл, и она оттолкнула Серегу. «Не хочешь любить?!» — зашипел брат и решительно цапнул обольстительницу за нос.


Во втором этаже занимает две комнаты еврейская семья. Двенадцатилетний полнозадый Гриша имеет влияние на Серегу. Родители мальчика не испытывают восторга от нашего существования, что является для нас неожиданностью. Мы удивлены отсутствием к нам любви у этих людей, столь обожающих своего потомка, хотя обращение с нами — доброе.


Для меня авторитетом становится Слава — мальчик с соседнего участка, где дом достраивается. Крыша находится в стадии каркаса, и я вспомню этот дом, обозревая скелеты в зоопарке, куда вместо зверей доставили их остовы.


Соседи живут во времянке. Я вхожу, постучавшись, в одну, в другую, третью дверь, а к Славке влетаю без стука. Друг лежит, почесываясь, поеживаясь, вытягивая то руки, то ноги, то все сразу, раскорячив. Зевает. Подымается он поздно. Когда хочет. Я тороплю. Скорей! Нас ждут лес, поляна, канава. Солнце. Славка взглядывает на меня грустно, устало и вываливается вдруг из постели, торопясь натянуть брюки. Поворачивается спиной. Смущенно и нарочито прячет оттопыренные трусы.

Отец ушел, когда я еще не родился. Для нас с братом он остался Ефремом. Мама рассказывает, как содержала, одевала его. Устраивала учиться. Исключали. Снова упрашивала знакомых. Говорит, что работал он директором пункта вторсырья, что было унизительно при его способностях. Рассказы о непорядочности Ефрема, лени, безволии перемежаются вдруг комическими эпизодами, которые отец разыгрывал со своими друзьями. «Он если за едой расхохочется — пропал. Затрясется весь. Ложку не положить. Так и хохочет с ложкой в руке. До слез».