Софью Алексеевну навещает ее ученица Фаустина Мироновна. Она следила за миграциями учительницы и теперь регулярно наведывается, сообщая свои новости. Фаустина малого роста. В очках. Лицом — сморщенная свеколка. Обнимает Софью. Целует. Долго беседуют. Вспоминают прошлое. Рассказывают, как у кого из учеников Осталовой сложилась жизнь. Учительница, судьбу очередную дослушав, удивленно приближается к Фаустине: «Умеруа?» Ученицу удивляет, что, сказав что-либо, Софья повторяет фразу как бы про себя, шепотом тихим, но слышным.
Обои порваны. Лоскуты их поникли увядшими лопухами. За теперешними обоями — другие и третьи, так до семи пород бумаги друг за дружкой впритык. Чем старше они, тем тяжелее рисунком и цветом, словно создать желали некую надежность. Иллюзию. Штукатурку скребешь пальцем — неприятно. Все равно колупаешь и на ноготь смотришь. Под ним — мел.
В стене — щель. В ней — клопы. Ногтем их не зацепишь. Лучше всего иголкой. Самой крупнокалиберной из набора. Клопы — бедствие. Неимоверно расплодившиеся, пикируют они со стен и потолка. Ловишь их ночью, давя набрякшее твоей кровью тельце. Нюхаешь палец — резкий, сладкий запах, запоминающийся. На простынях от ночной расправы — красные пятна. Словно от ягод.
Не выдержав, Осталова устраивает ночную облаву. Заспанные, раздраженные, пересекают женщины комнату с тапками в руках. В ночных рубашках они как два колокола. Кровопийцы семенят, пытаясь спастись, к щелям. Оттуда их выскребают шпильками. Женщины палят вампиров зажженными спичками. Братья тоже встают (какой тут сон!) и как два карателя безжалостно истребляют вурдалачьи семьи.
Мать и сестра представляются мальчикам гигантами. Бюсты их, бедра, особенно бедра, просто притягивают своей обширностью. Выразительностью. Обняв маму за талию, щекой прижимаешься к ее бедру, и мир становится надежней. Обожая спать в маминой постели, сыновья закидывают ногу на ее таз и засыпают. Анна любит, когда мальчики чешут ей спину. Почесав, они просят того же от нее. Найдя угорь на спине, Дима спрашивает Осталову, можно ли его выдавить. Она предполагает последствием этой процедуры — рак. Мальчик не верит в такой кошмар и, получив согласие, заботливо выдавливает из ее спины паразита, сине-черная голова которого выстреливает первой, а затем бело-желтый стержень, что вместе напоминает червя, обитающего в ягодах малины.
Телевизор, экран которого с ладонь Анны Петровны, безукоризненно гипнотизирует братьев своей серо-голубой жизнью. С непривычки трудно определить, что для чего является фоном: пулеметные очереди машинок — телевизору или, наоборот, «Катин» Бах — тети Сониной декламации, или — наоборот. Мальчики же смотрят телевизор в любом распределении шумовых эффектов.
Фильм. Красные стреляют белых. Белые вешают красных. Красные рубают белых. Перепутав героев, не зная, за кого болеть и кричать «кых!», Дима спрашивает Анну: «Кто — наши? Это — наши?» И, наставленный, болеет за «наших». «Наши — не наши» — прочно усвоилось мальчиками, определяя отношение к человеку, в зависимости от его принадлежности к какому-то полюсу.
Джипка, обнаружив в экране мяч, кидается на аппарат, тыкаясь в экран мордой. Гогоча, братья ее оттаскивают. «Джипка уронит машину», — объявляет Софья.
Когда передачи кончаются и диктор зачитывает программу на день грядущий, Дима дразнит его. «Диктор ведь все видит и слышит. Смотри, приедет к нам, как ты себя тогда будешь чувствовать?» — предупреждает Анна. Мальчик решает не искушать работника телецентра. Но трудно ему удержаться от гримас, и внезапно, сам не ожидая, корчит рожу или, что совсем уже, наверное, неуловимо, вываливает язык.
Друзья дома картину застают такую. Анна Петровна и Катя барабанят по клавишам машинок, сидя друг против друга у окна. В углу, за спиной Осталовой, — телевизор, информирующий о речи Нехлопьева, о том, что вот еще чуть-чуть — и страна очутится в благоденствии. Установленная на телевизоре радиола воспроизводит итальянцев. Софья Алексеевна, успокаивая Диму, читает по памяти басни. Сережа спит, и из-под одеяла две головы — его и Джипки. В углу, у двери, — радиоточка: концерт духовой музыки. Дима, подражая пению итальянцев, плющит гвозди для пластилиновых рыцарей. Промазывает. По пальцам. Орет. Снова бьет.
Комната — пять шагов на три. Мебель. Гардероба трехстворчатых — два, буфет — один, комод — один, полки книжные в два яруса — по две. Днем, когда постели собраны, свернутые на диване матрацы сбоку — как пирожное «рулет» или как кишки в брюшине на листах анатомического атласа. Еще стулья «венские» — шесть штук. Табуретки — две. И еще кое-что.
Как все это разместилось — непонятно. Сейчас автор пытается в черновиках воссоздать планировку — тщетно. Выручала Осталовых, безусловно, высота стен. Громоздить вещи оказывалось возможным почти на четыре метра. Братья буквально жили на шкафах. На буфете. Там играли, ели. Дрались. Но — не спали. Это — запрещено. Семейная техника безопасности не допускала этого. «Упадешь — убьешься! Искалечишься — еще хуже. Матери-то какая обуза». И через паузу: «Помощник!»
Хаос вещей царит в комнате. Не разбирая, перекладывают кучи со стула на диван. С дивана — на чемодан. Обрастая таким образом еще новым количеством предметов, скопления становятся трудноразбираемы. В них чулки, учебники, тапки, трусы, собачьи поводки, арбузные корки, несколько пластилиновых рыцарей.
Комната полна опасностей. Телевизор, стоящий на потерявшем переднюю ножку столике, падает, если его заденешь. Раскладушки, стоит на них лечь, сами по себе складываются. Дверцы шкафов сами по себе распахиваются, поддавая тебе по ягодицам или тараня в лоб. Наиболее коварны — книги. Они внезапно сыплются на тебя стопками. Книги — везде. В буфете. Под раскладушками. Между окон. Больше всего из-за них страдает Катя. Издания, валящиеся девушке под ноги, — причина переломов.
Вместилищем самых разных предметов является «машиночный» стол Анны Петровны. Разбирая его, Сережа встречает помимо карандашей, скрепок, спичечных коробков, упаковок из-под медикаментов, монет всех эпох, резинок, авторучек, булавок, зеркалец, ниток, иголок, календариков, фотографий, ножниц, ключей, брошек, блюдец, значков, вилок — окаменевший мандарин с медалью иссохшей плесени на помятом боку и свою «чешку».
Оставшись один дома, Дима задумывает уборку. И тут же приступает. Вещи разбросаны так и много их настолько, что распределить предметы ему не под силу. Охапками заталкивает их в комод. Шкаф. Не уместившиеся кучей громоздит на диван, раскладушку, накрывая сверху мамиными и сестриными халатами. Расставляет в буфете посуду. Там, где полки видны через стекла, вытянутыми прямоугольниками вставленные в дверцы, располагает посуду самую роскошную. Бокалы. Подбирается к машинкам. Работу трогать нельзя. Но ради порядка идет на риск быть, в крайнем случае, отчитанным. Раскладывает стопки бумаг. Копирку. Драпирует машинки халатами. Скатертями. Пишет маме записку: если хочет лицезреть джинна, сотворившего уют, пусть произнесет что-либо — и джинн появится. Записку прислоняет к вазе, поставленной на стол. Ждет. Окно занавешивает звездный занавес. Лампочки — в окнах. Грустно. Одиноко.
До чего грустно, когда темнеет. Уходит день, и хоть знаешь, что через несколько часов, стоит только поспать, растечется по небу желток рассвета, зачирикают птицы, — нет! Не превозмочь тоски заката! И с тихой болью разбираешь свою постель, ложишься, озираясь, словно на небо, но где оно? — четыре стены, в окне — дом. Чужие окна.
Подходит Джипка. Бодает лбом колени. Мальчик треплет ее за ухо. Легонько языком лижет нос — нельзя, но что это по сравнению с внезапной тоской. Прижимает собачий нос зубами. Джипка замирает. Осталов валится на раскладушку. Тащит к себе собаку. Утыкается носом в шерсть.
Глаза закроешь — в черноте дрожат кольца. Желтые, красные, синие. И вдруг пятна цветов самых разных, как монпансье, и лица сквозь них все отчетливей, а только всмотришься — узнать, запомнить, — пропали или изменились так, что знаешь — других людей уже лица, и напрягаешься снова, а все напрасно.
Спишь.
Беспорядок кухонного хозяйства заставляет Диму приступить к уборке. Он моет тарелки, ложки. Кастрюли. Переставляет с места на место предметы, приводя строй утвари к гармонии. Меняет коричневые и пыльные газеты, устелившие полки, на белую бумагу. Глянцевую. «А ложки? Потри их шкуркой, чтоб блестели, — советует Варвара. — Смотри, как потемнели». Мальчик хватает приборы и усердно трет. Они, покрываясь царапинами, светлеют. Споласкивая, Осталов разглядывает вензеля на основаниях. «Что ж ты наделал?! — всплескивает ладонями Софья. — Это же — серебро!»
Огорченный, Дима сидит на кухне. Лариса колотит деревянным молотком по мясу. Заговаривает. О няне Любе. Называет неграмотной и неумной — мальчик соглашается. «Ее ни в один дом приличный на порог не пустят». Да, да, не пустят. «Такая и украсть может». Может, может.
Утром — Любанчик. «Что ж ты с Ларкой во всем соглашался?» — «А я — нарочно». — «Я так и думала. Правильно».
Осталова стремится достигнуть порядка в комнате. Нанимает людей. Первой «помощницей» после рождения сыновей становится Надя — почтальон, живущая на последнем этаже. Муж ее — в прошлом шофер, а теперь приемщик стеклотары в овощном магазине. Витя — сверстник братьев.
Чтобы мальчики выросли «настоящими парнями», им, по убеждению Анны Петровны, необходимо дружить с ребятами из «трудовых семей». Для развития добрых отношений с Витей Осталова устраивает «эскимосские сани». Она запрягает спаниеля в санки, Дима, Сережа, Витя барахтаются в санях. «Джиппи! Джиппи!» — просяще зовет Анна. Собака тужится, хрипит, сдавливая горло ошейником. Сдвигает санки. Ребята едут. Переворачиваются. Джипка, разыгрывая лютую ярость, набрасывается на детей. Покусывает. Весело всем.
Надя приходит убирать квартиру. После нескольких уборок Осталова не может отыскать обручальное кольцо, пачку облигаций, шестьсот рублей (донехлопьевских). «Не пойман — не вор», признано в семье Осталовых, а словами Марианы Олафовны: «Сам не видел — не говори». Надя продолжает убирать в дежурства Осталовых квартиру, а в их комнате — по мере нарастания беспорядка. Теперь пропажу обнаруживает Софья Алексеевна: «Я видеуа, как Надя, когда развязывауа белье, своровауа простынь». Анна обрушивается на старуху с упреками: «Женщина бедная! Муж — пьяница! Даже если и взяла, ну что с того?! Нам-то хуже не будет?» Это действительно так. Софья не возражает, а лишь поджимает губы в сарказме и кивает головой, что означает: «У вас седая гоуова, а ум еще дитя».