Мама уже не рыдает. Всхлипывает. С красными глазами, слезами на щеках, подымает голову: «Как же тебе не стыдно?» Тут мне ясной становится полнейшая беззащитность ее — матери моей, меня родившей. Человека мне самого близкого в жизни, самого бсскорыстного и безответного, и надо бы хоть извиниться, если не броситься к ней, самому не заплакать и не выразить все, сейчас мною понятое. Но будто держит меня кто-то, оправдывая молчание мое каким-то пониманием между нами бессловесным, и вот как мало, оказывается, стоит любовь моя к маме, что такая мысль достаточна, чтобы меня успокоить. Оправдать. Сижу, а мама, отерев руками лицо, вворачивает в машинку новую закладку. Продолжает печатать.
Рука немела. Это еще больше раздражало и расстраивало Анну Петровну. Следующий порядок известен. Жжение в левой груди: Покалывание. Затрудненное дыхание. Страх. Приступ.
Как же избавиться от этого еще одного и столь обременительного недуга? У нее и так неплохая подборка: печень, голова, глаза, желудок, обмен веществ... Что продолжать! Главное досадно, что все эти хворобы проявляются внезапно. По-прежнему, и теперь уже слишком надолго, а возможнои навсегда, ей не на кого опереться, некому передать свою ношу. Столько дел! Проще — умереть. Но она не способна на это. И вооще долгие годы как понимает, что ход ее жизни не зависит от нее самой. Она должна, должна, должна! «Она хочет» — не существует. Она — должна.
Выходим с Катей из кино. Небо над нами фиолетовым мухомором или как колбаса копченая с блестками жира. Иллюзии экрана, соединяясь с нашими иллюзиями, рождают совершенно фантастический мир. Мнится мне, что на роскошной машине подъезжаю к самой шикарной западной гостинице. Из дверей, преследуемая поклонами персонала, выбегает та, которую люблю. Открытая дверь машины ждет ее. Мы — отъезжаем.
Многократно проигрываю в уме эту сцену, дополняя ее все новыми, приятными мне деталями.
Едем ко мне. Дом — лучший в Америке. (Америка!!!) А кто — я? Главарь банды — человек беспощадный и благородный. Лифт. Вместе с машиной въезжаем в него...
«До чего у тебя походка развязная, — обрывает мой сценарий сестра. — Пузо убери». Стоим на остановке. Въедаюсь в горизонт, жажду увидеть две световые тарелки трамвая. И лампочки. Синие. Или зеленые. «Какой же ты стал распущенный. Посмотри на себя», — злится сестра. Смотрю. Руки. Ноги. Живот. Ну, гад, живот! «Ты видел, каким должен быть мужчина? По крайней мере стремись, а не опускайся уж совершенно. Видел, какой он стройный, подтянутый? А у тебя все висит. Сам — как мешок. Руки — как плети! Неужели не противно?» Не умер еще, но, израненный сестрой, истекаю кровью, куда-то смотрю, не фиксируя взгляд, и мечтаю, опять мечтаю, что я — не я, расхлябанный мальчишка, а расцелованный глазами женщин Роберт Тэйлор — на самой дорогой машине подкатываю к самой дорогой гостинице. В Америке.
«В Пушкине, напротив нашего дома, жила несчастная женщина. У нее было что-то с ногами, и она ездила в кресле, перебирая истонченными руками колеса. Беременная, проходя мимо, я смотрела на нее, хотя тетки предупреждали, что все потрясения беременной отражаются на плоде. Женщина была беззубая, а глядела на меня искоса, словно исподтишка. Теперь я узнаю ее в Кате. Конечно, совсем не похожая внешне, она роняет на меня тот же взор».
— Зачем я сюда приехауа? — удивляется Софья Алексеевна. — Жила на всем готовом. В пансионе. Нет, понесуо. А теперь уже обратно не возьмут. Да я и не поеду. Что же это? Сегодня — до свидания. Завтра — здравствуйте-встречайте!
— Ну что ты, тетя Соня, выдумываешь? — не выдерживает Анна и, покинув машинку, приближается к старухе. — Ты ведь писала: «Аня! Забери меня — я здесь умру!» Писала?
— Пойду по улице, — отмахивается Софья — И буду спрашивать: «Кому в дом нужна старушка-учительница?» Кто-то да возьмет.
— Как тебе не стыдно?! Мы ведь тебя любим. Но ты же сама видишь, как всем тяжело.
— Тяжело! Тяжело! — вторят Анне сыновья и начинают корчиться.
— Прекратите! — разнимает свитые на черепе ладони Катя. — Не суйтесь в разговоры взрослых!
— У нас ведь быуо свое имение. Сад. Коровы, — разводит руки, словно для намотки шерсти, Софья.
— Так это было-то при царе горохе, — стоит рядом, склонившись, Анна. — Сюда я тебя взяла из дома для престарелых.
— Из богадельни, — произносит Сережа.
— Какие же вы злые! — начинает подыматься из-за стола Катя. — Никого вам не жалко.
— Катя, не надо, — просит Анна.
— Мамочка, ну как не надо: они ведь зверенышами растут. Откуда в детях столько жестокости?
В это время Дима, спиной ко всем, а лицом поворотясь к Софье, беззвучно, но ясно шевеля губами, обозначает: «В Воронеж!» — и манит пальцем. Старуха, пособляя руками, встает со стула.
— Куда ты, тетя Соня?
— Вернусь в Воронеж. Кто-нибудь из наших да остауся, — поджимает губы Софья.
— Если бог решит наказать, первым он отнимет разум, — берет старуху за руки Анна. — Твои же все — умерли.
— Как умерли?
— Ну, ты что, забыла? Тетя Маша умерла от рака в год твоего переезда к нам. Оля — от работ. Под немцами. Алеша — от разрыва сердца. Перед войной. Шура тоже в доме для престарелых — от воспаления легких. Володя — еще студентом. Отравился.
— Воуодя не отравиуся. Он умер от сердца, — подымает глаза Софья.
— Ну?! Вспомнила?
— А остальные? Нас же быуо десять, — тужится нащупать нить памяти старуха.
— Ваня, когда остался по вине ненавидящего его латиниста на третий год в классе, бросился под поезд. Лида умерла от рака в доме для престарелых. Нина — от тифа.
— Как от тифа? У нас никто не умерау от тифа. От воспаления легких.
— И это помнишь. А Петр — отец мой — утонул. Все.
— А мама?
— Чья мама?
— Моя.
— Ну, так она еще до войны умерла.
— Мамочка умеруа! — Софья плачет.
Софья Алексеевна учиняет побеги. Утром, захватив необходимый ей предмет — ночной горшок, старуха, крадучись, покидает квартиру. Первое бегство пресекла дворник Тоня. Узрев Осталову, осторожно ступающую на опухшие ноги, она приблизилась. Горбатая, дворник пришлась учительнице ниже локтей, и, поскольку глухая Софья не реагировала на оклики, Тоня зашла спереди.
— Вы куда в такую рань? Пять часов.
Недовольная препятствием коротышки, но верная своей любви к детям, старуха наклонилась:
— Девчоночка, ты почему не в гимназии?
— Вы куда идете? С горшком?! — только сейчас опознала предмет дворник.
— Ты, девчоночка, поди, еще неграмотная? А что у тебя в ранце? — потянулась к заплечной ноше Осталова.
— Да какая же я девчоночка?! Я — старший техник! Ишь, ухватилась! Пусти!
— Так себя вести — неприлично, — объявила Софья. — Я старый человек. Учительница. Всю жизнь учу. А ты — вырываешься. Ну, хорошо. У тебя там, наверное, одни двойки. Давай я тебе стихи почитаю.
— Да ты, голубушка, придурошная. Из третьего номера, кажись. Идем-ка, — ухватилась за рукав кофты дворник.
— Да разве можно так? Невоспитанная! — возмущенно выдернула руку Софья. — Ты скажи: «Мне надо по-мауому». Ну, скорей! — Осталова раскрыла емкость и протянула Тоне.
— Ну, что ты будешь делать?! Нет! Нет! — закричала дворник.
— Что — нет? — расслышала учительница. — Стесняешься? Вот дурочка. Ты же — маленькая. Ребенок. Ну уадно. Идем наверх, я тебя пущу в уборную.
Они вошли в парадную. По дороге Осталова объясняла, как пройти в Воронеж, — руководство, данное ей Димой.
— Вначале — по нашей улице. Потом — налево, переууком, вдоль озера и — Воронеж.
— Хорошо, хорошо! — громко соглашалась горбунья.
— Тише! Какая ты невоспитанная, — удивлялась Осталова. — Ты, наверное, из простых.
Задолго до выдачи пенсии ожидает свое пособие Софья Алексеевна. В день, когда должна явиться разносчица, старуха не может найти себе места. «Ну, что же она?! Неужели воровка?» Братья Осталовы подкрадываются к Софье и чеканят в ухо:
— Варвара — деревенщина, деньги твои сперла!
— Что же за безобразие? — подымается учительница. — Я всю жизнь работауа, учиуа, а она деньги за меня будет поуучать и конфеты себе покупать.
И, уже барабаня в дверь соседке:
— Отдай сейчас же мою пенсию!
— Заберите свою сумасшедшую! — орет, отстранив от дверей Софью, Варвара.
— Что ж ты старушку обокрала? — высовывает голову и снова скрывается в ванной Сережа.
— Ай-я-яй! Ведь зачтется! — грозит пальцем из уборной Дима, а закрывшись, завершает свои слова трубными звуками.
— Развели сумасшедших! — носится из комнаты в кухню, из кухни — на лестничную площадку и назад Варвара.
— Сонечка, пенсию еще не приносили, — выходит из комнаты Мариана Олафовна.
— Значит, она у меня за минувший месяц утянууа, — догадывается Софья. — Мне сейчас люди сказали.
— Провокаторы! — мчится на лестницу Варвара.
— Чертова кукла! — в сердцах кричит Анна. — Дашь ты нам спать сегодня? Мне — в шесть вставать. Ребятам — в восемь.
— Не кричи, Аня. Я с тобой не ругаюсь. Мне необходимо уйти. Подумай сама: у меня все брошено — и гимназия, и имение. Как без меня Шура и Лида со всем управятся?
— Ладно, иди. Бог с тобой! К Лиде, к Шуре! Иди! — распахивает дверь Анна.
— Сонечка, куда ты? Ночь, — оказывается в дверях Мариана Олафовна.
— Мама. Пятый раз. Я не в силах больше. Никто не может уснуть, — плачет Анна.
Братья тем временем, затаившись под одеялами, боятся лопнуть от распирающего их смеха. Софью достаточно поманить пальцем, чтобы она начала сборы в Воронеж.
— Успокойся. Давай я с ней посижу, — предлагает Мариана. — Ложись.
Дочка укладывается. Мариана усаживается напротив. «Спи». Учительница забирается под одеяло. Глаза ее обращены в пространство. Блуждают. Вот падают они на лица мальчиков. Ребята сигналят старухе руками. Софья помнит уговор «бежать вместе», и, видя, что братья подымают подушку и передают ее друг другу, старуха выкарабкивается из раскладушки. Мариана ее укладывает. Так — восемь раз в течение часа. «Сонечка, я тебя поколочу», — трясет кулаками Мариана. «Мама, иди спать. Я — посижу. Мне теперь все равно не ложиться», — подымается Анна.