Сегодня я еду на дачу. Мне необходимо там побывать. Там осталось нечто необыкновенное, чего никогда не обрести, то, что единственное должно мне помочь остаться.
— Он живой! Откройте ему лицо! Дёма! — так орала женщина, вдова его, покойного. Однако же, суетясь подле тела, не решалась отдернуть простыню, а лишь касалась его ладонями, и почему-то именно живота, вздутого, привлекающего взор, как явление чрезвычайное во всем виде мертвеца.
— Дама, успокойтесь. Все в порядке, — так пыталась угомонить вдову однорукая и пьяная сестра-хозяйка, облокотясь о каталку.
Меня охватило приятное оцепенение. Очарованный непередаваемым проникновением в некие секреты жизни и смерти, я замер и не сразу почувствовал боль от ожога, причиненного сигаретой, спрятанной в руке.
— Посмотрите, он дышит! — вдова — врачу, утомленному.
— Мама! — это дочка, несколько раздраженно.
— Клавочка, скомандуйте ребятам завести в ванную комнату — врач — сестре-хозяйке.
Вечером Вика попросила меня о помощи. Оказалось, только что до нас в морг свезли с терапии. Замок забарахлил, и ключ не сумели извлечь, так же как и отомкнуть дверь. Мы пошли, и я отпер дверь. Ключ действительно не вынимался. Мы отправились на отделение, оставив дверь отворенной.
— Что, отвезли? — выпучилась санитарка.
— Нет, теть Дусь, — ответила Вика, — сейчас поедем.
— Хорошая будет шутка, — подумал я вслух, — если кто-нибудь зайдет в покойницкую, разоблачится и ляжет на каталку или в гроб, а как зайдем — выскочит.
— А был у нас такой случай, — оживилась Дуся. — В войну в полевом госпитале служила, работал у нас фельдшер-весельчак, вот он однажды троих мертвецов одел и расположил в карты играть. Каждому в руки вложил карты, а одному так папиросу в зубы вставил. А у нас был прохфессор, что ли, — главный; вот он, значит, зашел, глянул, как этот-то фельдшер с отошедшими в дурня режется, да еще одного толкает и бранит: «Твой ход! Сдох, что ли?!» Ну, этот, как его, самый, ответственный, тут на месте богу душу-то и отдал.
Мы зашли в ванную. Над раковиной навис дряхлым задом старик и промывал свой геморрой.
— Разве так мертвым службу служат? — улыбнулся я ему.
Ветер раздувал простыню, которой мы накрыли труп. Он лежал ко мне головой. Через полотно выпирал нос, а лицо напоминало шестиугольный блин. Временами ткань прилипала к лицу, и черты его становились понятны. И еще. Простыня забивалась в открытый рот.
— Очень не люблю, когда развевается простыня, — обернулась, чувствуя порывы ветра, медсестра.
В прощальной комнате стояло два гроба. Один был закрыт, но неплотно, и щель между его половинами настораживала. Во втором лежал кто-то, скрытый под марлей, под которой угадывалась гипсовая маска. Такие две загадки, как вуаль и маска, уже не могли испугать — лишь позабавить. В камеру, куда предназначался наш груз, дверь была распахнута, и в ней, освещенной с улицы неоновым светом, лежал труп мужчины: в проеме он был виден по грудь. Когда «наш» покойник съезжал на местную каталку, из прощальной ворвался истерический скрежет по металлу.
— А-а-а!!! завопила Вика и по-ребячьи затопала ногами.
Вика. Я отчетливо вижу, как мечешься ты в обеденный перерыв по улицам, несмотря на то, что в магазинах все знакомо; здесь молочный: детское питание, маргарин, сырки плавленые и вряд ли что интересное; здесь мясной: жир и кости, котлеты, которые разваливаются на сковороде, кочаны капусты, почерневшие с какого-то краю, и тоже — ничего нужного; обувной: резиновые сапожки-корытца, заставляющие вспомнить (почему именно ее?) Рину Зеленую, «румынки», туфли домашние, шитые серебряной нитью, с восточным орнаментом, даже сапоги, но такие, что страшно вообразить в них свою ногу. Я отчетливо чувствую вкус рожка с повидлом, который ты берешь, пытаясь утешить нечто, несносно закопошившееся в душе, или песочный коржик, обстрелянный орехами, который жуешь торопливо, ловя крошки ладонью. Я вижу, вижу, как ртутным столбиком перемещаются твои зрачки: голландские сапоги на ком-то, пальто кожаное на ком-то, кто-то в белом автомобиле, кто-то в окнах квартиры, — и он, может быть он, вот этот, шагающий навстречу, — о, нет, опять не для тебя.
На перроне — безумный. Одежда как шелуха печеной картошки. Мнет клочок бумаги. Что-то бормочет. Различаю. Он противопоставляет себя диктору, в ее же лице — всему официальному порядку.
— Граждане, не сидите на цепях ограждений!
— Сидите, сидите, — лопочет безумный, и вдруг так громко, что его слышно на значительном расстоянии: — Рвите ограждения!
— Граждане, не ломайте скамейки и урны на территории вокзала!
— Ломайте скамейки, бейте урны, — бубнит он, массируя материал бумаги.
— Поезд из Гатчины прибывает к третьей платформе...
— Поезд из Гатчины не прибывает! Не будет поезда! Не ходите на третью платформу!
Моряк-полковник и женщина в розовом платье, с розовым лицом и в черном парике ведут окаменевшего курсанта с бакенбардами. Когда спутники его попеременно отпускают, руки ведомого гипсуются в воздухе. Поменяв хватку, они транспортируют хмельного дальше.
Милиционер хватает за локоть пьяного горбуна: так ловит в метро контролер не заплатившего пятак школьника. Сразу видно, что можно, в общем-то, и не держать плохо справляющегося с равновесием инвалида. Сержант разжимает кисть.
— Что?
— Ничего, — как-то не находится сразу блюститель.
— Почему? — отыскивает слово задержанный.
— Кыш отсюдова, вот так! — озаряет милиционера.
Вокзальный буфет переполнен, но едящих мало. В основном люди здесь передвигаются и осматриваются. Рядом со мной — немой. Он безвольно навалился на стойку, сладко отдавшись еде. Жуя, он, словно зверь, прикрывает глаза.
Какое счастье смотреть телевизор так словно бы нехотя ах опять эта скукота а сам уставишься и жуешь что-нибудь присланное из дома в ногах В НОГАХ разместился какой-нибудь тюфяк есть домино беломор советский спорт тетя Дуся Вика шприц на два куба кроссворд ночное чаепитие отражение.
Еще одна болтушка. Она тараторит непонятный текст, переходя от стола к столу и собирая пищу. Полиэтиленовый мешок полон. Она удаляется к окну. Спиной ко всем, вволю отдается болтовне. Голова по-сорочьи выполняет наклоны в стороны. Поворачивается в зал, будто ее окликнули. Лицо — простыня с брызгами ворованной клопом или регулами кровью на ней — губами алыми и воспаленными глазами. Конским хвостом пук волос, перекрученный у затылка. Глаза полузакрыты, в них — величие. Кто она: графиня, императрица? Встречаемся взглядами. Внимательно изучает, продолжая что-то монотонно приговаривать. Вращает головой.
Ствол подсолнуха не заканчивался празднично-воинственной гривой окаймившей соты семян и его большой рост казался нелепым сам он удивленно растопырил листья как же так зачем я рос да это выглядело нелепо до неприличия.
Вначале я понимаю, с ними что-то не так, проникаюсь радостным чувством оттого, что уличил чужую неоконченность, потом определяю: это босоножки, черные, они не застегнуты, точнее, расстегнуты, потому что данный вид приобрели в вагоне, когда хозяйка с приятным чувством села на скамью. Женщина утомлена. Она из тех, кто любит подшучивать над подругами, вернее, была такой по своему типу, теперь — все. Так дети усердно, но все же неряшливо чернят веки куклам. Потом игрушка теряется и висит пузом кверху в заболоченном пруду, тушь же, осмолившая глаза, делает их еще более наивными и удивленными.
Глаза растопырены, как у растерянного малька, пальцы сплетены. Я чувствую, что вполне могу задушить ее, она взволнованно в меня при этой мысли впивается. Я понимаю, что мог бы закончить не только ее век, а вот того, той, того, — все это быстро, с истошным криком! Сидящая ерзает, тревожно пролистывает лица в вагоне и вновь останавливается на мне. Я выключаю мышление, охватываю взглядом пространство вокруг «малька» и прыжками добираюсь до своего окна, за которым все то же: бревна, защищающие людей от внешнего мира, зелень, годящаяся для пищи.
Большинство домов стало двухцветными. Заодно со строениями раздвоились территории садов. На обеих сторонах прибавились гаражи. В них, распахнутых, — как в конюшнях лошадиные снасти, висят цепи, резина, тросы, все это озаряется мутно-голубым светом, клокочет музыка, как из нутра автомобиля, так и вне его: из радиол, магнитол и прочей аппаратуры, притулившейся на стеллажах с нитроэмалями, фарами, бутылями.
Детьми мы гонялись за «москвичом», когда он, единственный на ходу, серый, круглый, словно чин в шинели, перекатывался по ухабистой дороге. На приколе стояла довоенная и, вероятно, дореволюционная модель «форда». Что было еще? Пара мопедов, за ними тоже неслись, как собачонки за кобылой, ребятишки.
И тут я увидел «москвич» — прах его. Среди бракованных паркетин и тарных досок, предназначенных огню, врылся он в землю. Он являл собой череп: нос отгнил, сквозь навсегда удивленные глазницы протрассировали антенны малины.
Вот и дача. Двор (половину его) запрудил огненный «жигуль». Водитель покачивается, усыпив мотор, то время, за которое на пороге дома возникает Юрка в тренировочном костюме, приветствует тестя и начинает производить разгрузку.
— Здорово, — приближается Юрка к забору.
— Ну как? — наваливаюсь я на штакетник.
— Сейчас разгрузимся, — он выбивает нам по папиросе.
— А.
После десяти лет без встречи. Юрка выглядит, как кот, угодивший в воду. Можно, наверное, погладить животное по переносице или у основания ушей: оно не замурлычет сразу, потому что перед тем, как расслабиться, ему необходимо несколько обсохнуть.
Он мечтал: десантные войска, благодаря чему станет непобедимым в уличных схватках; институт торговли, чтобы стать директором универсама, благодаря чему избыток в доме; жена-актриса, чтобы любить ее пылко, раздевать и укладывать спать. Он мечтал.