Остров — страница 8 из 81

— Не облюй мои тряпочки, — сипит Зверев, сползая с кровати. Он весь дрожит.

— Скотина, — тихо говорит Ирина.

— Дай воды, — просит Кай. Одеваясь, подходит к зеркалу. «Господи! Мама моя! Черный труп... А физия... физия!? Где же я? Нету?! Как плохо. Ой-ой... Что она во мне нашла? И баба клевая. Молодая... Черт их знает! Надо скорей. Опоздаю».

Входит Ирина с чайником. Ставит. Подходит к окну. Закуривает папиросу.

— А кира не осталось? — спрашивает Кай.

— Ты же вчера все выжрал. — Вздыхает тяжело. Осматривается.

— Могла б заначить. Знаешь, как с похмелья крутит. — Отбирает у нее папиросу.

— С тобой заначишь. Ничего, пива попьешь. — Трогает чайник. Зачем? Согреться?

— Когда пить-то?! Смотри, время! Опоздал. — В дверях он прощается. — Я позвоню.

Сунув руки в карманы, шевеля пальцами в незашиваемых дырах, прижав к бедрам локти, съежившись весь, семенит он к трамваю, тоскливо оглядываясь на пивной ларек.

— Зверев! — кричит в проходной табельщица. Как хочется плюнуть в ее закуренную рожу. «Опять запишет, свиное рыло», — думает он зло.

Когда он, запыхавшийся, входит в отдел копировки, куда посажен на время ремонта мастерской, то Свинюкова, стоя посреди комнаты, усиленно помогая себе короткими сильными руками, делится наболевшим.

— Паразит чертов, сволочь! Так ему и надо, подонку. Я же ведь вначале думала, он — интеллигентный человек, воспитанный. Когда Галька за него вышла, мы их у себя приняли. Ну и с матерью иногда заглядывали в щелку — мало ли что... Молодые... И дочь она мне. Так он однажды выбил дверь, повалил меня, наступил на грудь и разорвал рот. Вот сволочь. Я судиться не стала, плюнула... Я говорю, молодец Вася, что ему надавал. Хоть земля этому черту харю намылила. А Галька его жалеет, говорит, Славка такой добрый, гостеприимный. Конечно, он для Васьки ничего не пожалеет. Ведь тот — важный следователь в Большом доме. Галька говорит, что Славка его и пальцем не тронул, только держал, а Вася все приемы знает и надавал тому и по харе, и по-всякому. От души. Да, черт с ним... Сволочь поганая. Зато приехали до чего загорелые. Галька моя черная. Как йог. — Глаза у Ольги Борисовны сильно выпуклые, подбородки ярусами, щеки лезут на нос и уже выдавили его азартным вздернутым пятачком. Осанка профессионального боксера. Губы больше, чем у сказочной говорящей рыбы. В ней что-то обезьянье, неуклюже-подвижное, от крупной породы. Рассказывает, что до войны играла в женской хоккейной команде. Поэтому и спина такая сутулая, объясняет она.

— Кай, тебе некролог сегодня писать, — замечает Свинюкова художника, с безнадежным безразличием сидящего за столом. — Жалко как Настю! И какая баба живая была, боевая, веселая. Вот только поддать любила. Говорят, муж у нее даже деньги отбирал и вообще крепко держал в руках...

— Я никак не могу понять, — перебивает ее Людмила. — Кто эта Настя? С четвертого отдела, что ли?

— Ну как ты ее не помнишь? — вступает в разговор Ираида Степановна. — Она ходила всегда в таком синем платье с белым воротником. Рукава короткие, спереди, на животе, два накладных кармана.

— Да когда она в синем платье ходила? Что ты врешь? — возбужденно кричит Ольга Борисовна.

— Да как же, ходила!

— Не спорься со мной! — угрожающе клокоча горлом, орет Свинюкова.

— Ну ходила, говорю. Еще просила: «Девчонки! Так все есть, а увидите где хорошую недорогую брошь с красными камнями, возьмите мне». А я говорю: «Куда тебе брошь, она не подойдет к этому платью», а она говорит: «А что мне придумать?» — защищается Ираида.

— Что случилось? — спрашивает Кай басом. Вообще-то у него фальцет, а переходить на бас он пытается будучи лишь в агрессии. Обычно с похмелья.

— Утонула Настя Филиппова. В колхозе. Вчера. Как и что — неизвестно. Говорят, была поддавши, — начинает объяснять Тамара. Нос у нее сапожком, щеки как подошвы со стертым с них лаком отгоревшего румянца. Тамара одна растит сына в кооперативной квартире. Когда уходят мужчины, плачет.

— Почему обязательно поддавши? Вот я сдохну, так тоже скажете — пила больше лошади?! — возмущается Людмила.

— Вообще это ужасно, когда баба нажрется. Уж мужики до чего противные пьяные, а с бабами не сравнить. Иной раз видишь: идет, рожа тупая, вся — извините за выражение... Так бы и убила, — излагает свою точку зрения Свинюкова.

— Девчонки, а что, у нее дети остались? — поворачивается ко всем Людмила.

— Не знаю. Чего не знаю, того не знаю. Вообще никогда не вру, — скороговоркой признается Ольга Борисовна так, будто от того, что она скажет, решится, быть детям у покойной или нет.

— Какой день семнадцатое? — поднимает голову от работы Тамара.

— Тебя что, тоже пригласили? — Людмила вертит в руках циркуль.

— И тебя? — опускает голову Тамара.

— Да вчера Витя звонил, просил меня быть свидетельницей. — Людмила замеряет радиус.

— А мне открытку прислал. Посмотри. — Тамара подходит к Людмиле, та смотрит открытку, говорит: «Много золота».

Тамара отправляется на свое место. Недолго в комнате тихо. Гудят только люминесцентные лампы. Сопит Свинюкова, протирая свой рейсфедер. Кай постанывает в забытьи.

— Девчонки! Куда мне поселить одного студентика? А? Никто не знает? Мы с его родителями отдыхали на юге. Очень хороший мальчик. Вчера пришел и говорит как-то так: «Вы бы не могли принять участие в моей судьбе?» А?! Девчонки? Я так жалела, что уже старая. Думала, вот мне бы годков десять-пятнадцать назад такого мальчика встретить.

— Алинька твой что, в командировке? — улыбается Тамара. Так нежно Людмила называет своего мужа, а Тамара пытается хоть как-то — пусть интонацией, презрительным изгибом ниточки губ — мстить за то, что Людмила всегда безудержно дразнит ее воображение.

— Да, а что? — Людмила щурится.

— Так, ничего. Все ясно. Значит, студентик, говоришь? А как же морской офицер? — Тамара разворачивает барбариску.

— Капитан, конечно, вещь. Но этот мальчик... Девчонки, вы себе не представляете. Наверное, и не целовался ни разу. Ох... — Людмила закатывает свои мышиные глаза. Она Кикимора, живущая в городе, и чем упорнее скрывает свое истинное лицо, тем больше себя выдает. Когда, перед тем как уложить волосы, распушит их клочьями, то кажется, что из них вот-вот выпрыгнет задремавшая, обожравшаяся всякой дрянью лягушка. И хитрость в Людмиле какая-то лесная, животная. На протяжении рабочего дня она периодически спрашивает: «Девчонки, а что мы сварим сегодня на обед? А? Не слышу!?» По причинам, понятным только ее болотно-лесной натуре, она иногда, тяжело вздохнув, говорит: «У меня резко упало настроение». Проводив в командировку мужа, делится томящим ее желанием: «Хочу морячка, гражданского офицера. Где взять? Девчонки? А?!»

— Советую всем посмотреть фильм «В бой идут одни старики». Такой фильм! Почти весь зал ревел, когда выходили. Ну так сделано, что просто здорово. Там стариками звали тех, кто возвратился из полета... — отрывается от работы Ираида.

— Вы знаете, а у меня соседка ходила, говорит, что не понравилось, — перебивает Тамара.

— Да вообще последние фильмы пошли плохие, — лает буквально Ольга Борисовна. Сегодня по ней видно, что она чего-то еще не рассказала, но, конечно, расскажет. Свинюкова старшая и выписывает наряды. Так от нее в какой-то степени зависит материальная сторона жизни копировщиц, за что те ее и ненавидят. Сама Ольга Борисовна оформлена на сто рублей, но выкраивает себе еще столько же. Для этого есть несколько путей, которые являются профессиональной тайной копировального бюро, передаваемой нормировщиками по наследству.

Хорошие, почти семейные отношения между копировщицами — тактическая необходимость, и каждая из них, улыбаясь и принимая улыбку от другой, знает, что та, другая, ее терпеть не может и гадит ей, как только может, изо всех своих женских сил.

— Мой-то черт, паразит. Пришел вчера выпимшись. И пошел на нас с матерью: «Суки! Такие-сякие! Комнату мою хотите сдать. Вот вам!» Да-да, так и показал. — И Ольга Борисовна демонстрирует, как и в каких размерах показал ей сын. — Я ему говорю: «Я тебя, сволочь, сейчас на пятнадцать суток отправлю». Притих. Сел на подоконник, говорит: «Никому я, хромой, не нужен». Я говорю: «Ты человеком будь, и отношение к тебе будет хорошее. Ты людей уважай!» Говорю ему: «Жрать будешь? Иди жри!» Котлет с картошкой нажарила, на стол поставила, а он как даст по тарелке. Все — на пол. Оделся и ушел. Где он, что с ним? Не знаю...

— Да что вы с ним, с паразитом, себе нервы-то треплете. Это же хулиган, пьяница! Плюньте вы на него, — принимается утешать заплакавшую Свинюкову Тамара.

— Знаю, что пьяница. Да ведь сколько мук с ним вынесла. Сколько здоровья ему отдала. Когда он болел, я ж неделями не спала, все у кроватки сидела. И то ему, и это, и все-все сделаю. Он же спортсменом мог стать самым лучшим. Вот только нога ему всю жизнь и поломала. А что за волос такой, не знаю. Конский, что ли, который в воде водится. И как он в кости залазит? Сволочь такая. А до чего Сережу в школе хвалили. Он и приемники сам собирал, и рисовал им всегда. А теперь вот... — И, рыдая, Свинюкова выходит.

— Да, дал он ей вчера, дуре старой, по мозгам. Заслужила, видать, — тихо и радостно произносит Тамара. А она его все хвалит. Мы на той неделе стояли с Корзухиной из архива на такси. Смотрю, прется этот черт хромой. С другом. Пьяные, сволочи. И на стоянку. А перед нами девка стояла. Лет двадцати. Так они к ней. У нас, говорят, хата есть, поехали. А она-то, дура, неужели не понимает, что их двое. Значит, по-всякому.

— И что, поехала? — вся трясется желанием слышать подробности, неведомые самой рассказчице, краснея, Людмила.

— Поехала, полудурок. Я ей так и хотела сказать, а потом думаю, ну что я буду ввязываться. Пусть делают что хотят. — Тамара замолкает, продолжая работу. Действия ее просты, как и других, она переводит через кальку чертежи. Со временем этих женщин заменят машины, которых пока просто мало.