— Вы расскажете мне поподробней о ваших родственниках, ладно? — спросил я. — Нам нужно о многом поговорить.
— Да, конечно!
Она расцвела своей уже знакомой мне улыбкой, озарившей все лицо, на щеках появились глубокие ямочки.
— Мы с Филипом никак не могли прийти к единому выводу насчет простой жизни, — начал я. — Филип думает, что я идеализирую простую жизнь из-за Островитянии, хотя простого там — только социальное устройство. Он такой непоследовательный! Не успел я к ним приехать, как он и Мэри, его жена, стали рассказывать про то, как просто они живут летом, хотя, по крайней мере для нее, это очень сложное время. Для Филипа простая жизнь значит время от времени колоть дрова, одеваться попроще, жить в комнате без обоев и прочее в этом роде — все, что отличается от его привычного образа жизни.
— А существует ли она вообще, эта «простая жизнь»? — спросила Глэдис.
— Нет, но жить можно по-разному, усложняя либо одну, либо другую сторону жизни. А так, если ты, конечно, не ящерица…
— «Идеальная жизнь»? — спросила Глэдис с улыбкой.
— Вы читали притчу Станнинга?.. Вы читаете на островитянском, Глэдис?
— Немножко. Кое-что мне удалось понять и у Бодвина. Он как раз ссылается на «Идеальную жизнь».
— Вам понравился Бодвин?
Этот вопрос я задал на островитянском. Глэдис внимательно, задумчиво посмотрела на меня. Нет сомнений — она поняла. У меня было такое чувство, словно в доме, каждый уголок которого я отлично знал, вдруг распахнулась дверь еще одной комнаты, неожиданной и прекрасной.
— Сначала я просто читала эти истории, не задумываясь, что в них есть какой-то глубинный смысл. Но он был. Мне хотелось понять его, и я страшно жалела, что так необразованна. Я плохо разбираюсь в философии, но уверена, что в этих историях заложена своя философия.
— С Филипом мне ничего не помогло. Едва я принимался объяснять ему, что думают островитяне, он тут же называл их гедонистами, а когда я отвечал, что в таком случае они — люди добросердечные, Филип заявлял, что это абсурд. Так обычно проходили наши разговоры.
— Кто такие гедонисты? — спросила Глэдис. — Я ведь никогда не ходила в колледж.
— Я посмотрел по словарю. Кстати, словарь у Филипа всегда под рукой. Слово греческого происхождения, от hedone, что значит «удовольствие». Видимо, гедонисты считают удовольствия высшим благом и строят свою жизнь соответственно. Но мне никогда не удавалось ничего извлечь из философских определений. Они все равно что палка о двух концах. Пока над ними не задумываешься — все прекрасно, но стоит поразмыслить, и они оказываются сплошным противоречием.
— Хотела бы я учиться в колледже.
— Все, чему там учат, вы и сами со временем узнаете.
— Почему вы так говорите?
— Вы быстро схватываете, и вам интересны знания. К тому же у вас нет предрассудков.
— Я полна предрассудков.
— Можете ли вы пожертвовать жизнью ради одного из них?
— Нет… только не из-за предрассудков.
— Значит, они вам не помеха.
— Я всегда теряюсь, когда говорю с человеком, окончившим колледж.
— Есть такая притча, Глэдис. Двух лошадей отпустили погулять на лугу. Одна умчалась вперед, а другая безнадежно отстала. Но первая подождала ее, и с тех пор они прекрасно играли вместе: никто не убегал вперед и никто не отставал.
В ее взгляде промелькнуло что-то далеко не робкое.
— Что еще вы прочли на островитянском? — спросил я.
— Вашу «Историю Соединенных Штатов».
— Так вы прочли ее! Вы писали, что для вас это слишком сложно.
— Пока мама болела, я по-настоящему взялась за островитянский. Мне нужно было что-то совсем, совсем другое: я уставала быть только сиделкой.
Так проговорили мы до ужина, когда раздался звучный удар большого колокола.
Глэдис торопливым шагом вошла в столовую — длинную залу с низким потолком и рядами столов. Посуда, скатерти, стены, потолок и передники девушек-официанток сверкали белизной. За каждым было закреплено его место, и, невольно нарушая эту уныло-безупречную симметрию, вы чувствовали себя едва ли не нарушителем границы.
Мы сели за стол, накрытый на десять персон. Мне отвели место в конце, так, словно я почему-то не имел права сидеть рядом с Глэдис. Кроме нас, за столом пока никого не было.
— Я люблю приходить раньше других, а то все обычно так пялятся, — сказала моя спутница.
— Ну, вы такая симпатичная, высокая, привлекательная, — ответил я.
Глэдис удивленно взглянула на меня.
— Не надо мне льстить, пожалуйста, — сказала она с едва заметным, но больно кольнувшим меня упреком, словно я и вправду сказал что-то неподобающее.
Понемногу стали подходить и другие посетители, Глэдис поспешно и явно смущаясь представляла меня им.
Еду подавали в массивных белых тарелках, окруженных большим числом маленьких, плотно теснящихся вокруг, словно буксиры вокруг корабля в порту. Стучали ножи и вилки, звучала оживленная беседа. Глаза мои, выискивая хоть какое-нибудь теплое, живое пятно в белом однообразии скатертей, салфеток и лиц, остановились на Глэдис.
Она оказалась права. На нас, причем не столько на нее, сколько на нас обоих, было устремлено множество взглядов, не враждебных и не дружеских, а скорее любопытных, жадных, липнувших к нам, как клейкие мушиные лапки. Приветливая с виду женщина лет пятидесяти, называвшая Глэдис по имени и то и дело отпускавшая ей тонкие комплименты, задала и мне несколько осведомительных вопросов. Я вдруг понял, что всех этих людей занимает одно: какие у нас отношения с Глэдис; мне показалось, словно чьи-то чужие пальцы ощупывали, обшаривали нас.
Ужин кончился. Я предложил Глэдис прогуляться, и после минутного колебания она побежала к себе за накидкой, — было довольно прохладно, сыро, и с моря еще задувал ветер. Мы шли по тихим, малолюдным улицам, вдоль старых зданий, и Глэдис, в длинном темном плаще, служила мне проводником.
— Чем мы займемся завтра, Глэдис?
— А чего бы вам хотелось?
— Давайте весь день проведем у моря.
— Очень жаль, — ответила девушка, помолчав, — но с утра я собиралась кататься на лодке.
Настал мой черед примолкнуть.
— Извините, — повторила Глэдис, — мне очень жаль.
— Ничего страшного, — ответил я, — пусть это будет не целый день.
— А вы уверены, что мы достаточно хорошо знакомы?
— Но какое же отношение это имеет к тому, хотите ли вы отправиться со мной или нет?
— Мне бы хотелось…
— Тогда чего вы боитесь? Меня?
— Нет, нет, не вас!
— Чужого мнения? Того, что скажут люди? Вам неприятны их пересуды?
— Я здесь одна, и мне следует быть осмотрительной.
— Значит, вам небезразлично, что подумает о вас эта публика?
— Не совсем… Конечно мне все равно! В любом случае я никого из них больше не увижу. Но мама часто повторяла, что если ты одна, да к тому же девушка, люди только и ждут, что ты что-нибудь сделаешь не так. Она говорила — это от зависти. Она считала, общество всегда следит за тобой и поэтому ты тоже должна быть начеку.
— Я скомпрометировал вас своим приездом?
— А вы как считаете?
— Разве что в глазах тех, чье мнение для вас не важно. Только в их глазах.
— Думаю, вы не совсем правы, — сказала Глэдис. — В Нью-Йорке человек легко может затеряться в толпе, но здесь… Не лучше ли вести себя так, как католики?
— Это спокойнее, — ответил я, — хотя и католики порой могут заставить вас почувствовать себя неуютно. Но не кажется ли вам, что вы страшитесь призраков?
— Мне не хотелось бы вести себя вызывающе, — сказала Глэдис. — Это нехорошо — так учила меня мама.
— Что вызывающего в том, что мы проведем день вместе? И почему это нехорошо, если вы хотите этого, не боитесь меня, а единственная опасность — в том, что кто-то из тех, чье мнение вас не волнует, осудит вас.
— Наверное, я глупая, но я решила, что если проведу часть дня с кем-то еще, то люди подумают…
— Вы же сами сказали: вам не важно, что они подумают.
Глэдис задумалась:
— Как бы то ни было, я уже обещала.
— Ладно, держите слово, но мне обещайте вторую половину дня.
— Конечно.
— И вечер тоже.
— Хорошо.
Мы продолжали идти молча, и мне было не по себе от тайной досады: сказанное встало между нами, словно стена тумана.
— Глэдис, — спросил я, — объясните, какая разница, знаете вы меня больше или меньше?
— Знай я вас дольше, я могла бы представить вас как старого друга семьи, которого помню с детства… что-нибудь такое.
— Отчего же так и не сказать?
— Я привыкла говорить правду. — В голосе ее прозвучали звенящие нотки.
— Но стоит ли говорить правду людям, чье мнение вам безразлично и кто вообще не имеет права судить вас, тем более если из-за этого вы лишаетесь того, чего вам хочется?
— Еще раз — извините.
— А вы уверены, что не боитесь меня?
— Ни капельки! — быстро ответила она.
— Итак, вы доверяете мне, человеку которого знаете, и боитесь абстракции, общественного мнения?
— Вы считаете меня очень глупой?
— Гораздо хуже. Нет, нет, вы очень умудрены! Но как ужасно подчиняться такой мудрости.
— Мы слишком серьезно говорим о пустяках, — сказала Глэдис.
— Да. Но важно не то, что мы теряем время, которое могли бы провести гораздо лучше, а причины, по которым мы его теряем.
— Вы думаете, все это ерунда?
— Именно… Как-то я провел день вместе с Дорной, помните, я рассказывал? И даже не день, а целых два. Мы отправились на ее лодке, и нам пришлось заночевать на борту, потому что ветер стих. Я знал ее тогда еще меньше, чем вас. Ничьи глаза не следили за нами. Мысль о том, правильно или неправильно мы себя ведем, не гнала нас. И все же, с точки зрения островитян, молодому человеку и девушке, которые случайно оказались вместе, нехорошо было слишком долго оставаться наедине, поскольку рано или поздно дружеские чувства, увлекавшие их, начинают артачиться, как норовистая лошадь, и верх берет чисто животное влечение.