От Кибирова до Пушкина — страница 43 из 147

(слово, которого нет в пассаже о миниатюрах и Фирдоуси в «Путешествии в Армению»), а черная кровь перекликается с «вы [Кузин] показали мне персидский пенал, крытый лаковой живописью цвета запекшейся с золотом крови» (с. 191), со «сколько крови пролито из-за этих недотрог!» (с. 203), непосредственно в контексте персидских миниатюр, и с Дантовским пассажем «Путешествия в Армению»: «и капнет капля черной крови» (с. 193)[667]. Связь этих мотивов с темой казни (в частности, о пенале: «Он был обидно пустой. Мне захотелось понюхать его почтенные затхлые стенки, служившие сардарскому правосудию и моментальному составлению приговоров о выкалывании глаз») мотивирована в работе С. Г. Шиндина[668], как и ассоциации с Ахматовой и Гумилевым[669], включая «Я собирала французские пули, / Как собирают грибы и чернику…» («У самого моря») и «В ремешках пенал и книги были…». Однако он, кажется, почему-то игнорирует комментарий К. Ф. Тарановского, который полагал, что само стихотворение «Не говори никому» — о расстреле (на рассвете: «При наступлении дня / Мелкая хвойная дрожь…»)[670]. Эта интерпретация вызывала у меня внутреннее недоверие, о чем я говорил и писал и самому Кириллу Федоровичу. Я ссылался на то, что «не говори никому» в русском — особенно детском — языке всегда подразумевает конкретное сообщение, а не философское молчание, и умолчал о том, что тема расстрела слишком соблазнительна и потому требует особо сильной аргументации. Однако каждый раз, когда логика контекстов Мандельштама выводила меня на это его «silentium»[671], я снова и снова видел подтверждения этой сомнительной для меня трактовки, так же как поначалу казавшееся просто неправдоподобным замечание Н. Я. Мандельштам о теме казни в оптимистической строке «Еще мы жизнью полны в высшей мере» полностью подтвердилось эпиграммой «Один портной», впервые опубликованной Э. Г. Герштейн[672].

Однако убедило меня лишь соображение, связывающее с казнью не только ягоды[673] (и грибы[674]), но, прежде всего, пенал (который дважды упоминается и в «Армении» в связи с «рисующим львом»)[675], — и эта связь квазиэтимологическая[676], каламбурная: лат. Poena — «наказание», «мифологическое существо, воплощающее наказание», «выплата за преступление, вира» от греч. Σημεία с многочисленными отражениями в новых языках[677].

Может быть, отдаленную «фонетическую» ссылку на этот источник содержит стих «Часто пишется — казнь, а читается правильно — песнь». Однако более доказательно нетривиальное употребление русского слова, восходящего к тому же латинскому: «Я избежал суровой пени» (в контексте «государственного стыда» египтян). Слово здесь употреблено в этимологическом смысле «наказание», «кара», тогда как в деловом языке оно обычно значит «штраф»[678], а в поэтическом (во множ. ч.) — «жалобы».

Поразительно, что мотив грибов и ягод как метонимии казни находит аналогию у поэта, явно не знавшего этих стихов (хотя, наверное, знавшего «Путешествие в Армению»):

С той поры, с той далекой поры —

…Чахлый ельник, Балтийское море.

Тишина, пустота, комары,

Чья-то кровь на кривом мухоморе.

(Георгий Иванов «Здесь в лесах даже розы цветут…»)[679]

Тема казни вообще предрасполагает к совпадениям (ср. известный пример с «Умывался ночью на дворе…» и «Страх, во тьме перебирая вещи…»), однако любопытно, что воображаемый разговор Кончеева и Годунова-Чердынцева с персидских миниатюр немедленно переходит на Сталина[680].

V. Арбатские романсы

Закончу заметкой к двум текстам Окуджавы, о которых юбиляр пишет в «бардовской» части своей книги. Один из них заканчивает первую статью об Окуджаве («Булат Окуджава и массовая культура»), второй цитируется близко к началу второй статьи о нем («Так ли просты стихи Окуджавы?»)[681].

Стихотворение «Взяться за руки не я ли призывал вас, господа?» явно напрашивается на интертекстуальный комментарий[682], но особенно интересно отметить финал, вернее, срединные строки последней строфы: «Со спокойным вдохновеньем в руки тросточку беру / И на гордых тонких ножках семеню в святую даль». Кинематографический финал («walking / riding off into the sunset») вполне ясно указывает на прототип — на фигуру Чаплина[683]. Однако этот очевидный образчик осложняется другой аллюзией — столь подробно обсуждавшимися «тоненькими эротическими ножками» из «Прогулок с Пушкиным» Абрама Терца, так что биографически мотивированный герой стихотворения («не я ли призывал») приобретает не только чаплинские, но и пушкинские черты (эта тема, может быть, получает этимологический отголосок в предыдущей строфе: «Ваши взоры, словно пушки, на меня наведены» — своеобразный вариант «тысячи биноклей на оси»).

В песне «Дерзость, или разговор перед боем» реплика генерала:

— На полях, лейтенант, кровию политых,

расцветет, лейтенант, славы торжество… —

возможно, учитывает «белой славы торжество», которым кончается «Ода Бетховену» Мандельштама (ср. и «света торжество» в «Айя-Софии»), а предыдущая реплика лейтенанта (ответ на слова «Мы ведь здесь для того, чтобы побеждать»):

— Господин генерал, будет нам победа,

да придется ли мне с вами пировать? —

может быть, содержит аллюзию на «Пир победителей» (на формулу и, в частности, на пьесу Солженицына — напомню, что песня относится к советскому времени), а может быть, просто обыгрывает пиррову победу[684].

Г. А. Левинтон

Девочка красивая в кустах лежит нагой:О финале стихотворения В. Ф. Ходасевича «An Mariechen»[**]

AN MARIECHEN

Зачем ты за пивною стойкой?

Пристала ли тебе она?

Здесь нужно быть девицей бойкой —

Ты нездорова и бледна.

С какой-то розою огромной

У нецелованных грудей —

А смертный венчик, самый скромный,

Украсил бы тебя милей.

Ведь так прекрасно, так нетленно

Скончаться рано, до греха.

Родители же непременно

Тебе отыщут жениха.

Так называемый хороший,

И вправду — честный человек

Перегрузит тяжелой ношей

Твой слабый, твой короткий век.

Уж лучше бы — я еле смею

Подумать про себя о том —

Попасться бы тебе злодею

В пустынной роще, вечерком.

Уж лучше в несколько мгновений

И стыд узнать, и смерть принять,

И двух истлений, двух растлений

Не разделять, не разлучать.

Лежать бы в платьице измятом

Одной, в березняке густом,

И нож под левым, лиловатым,

Еще девическим соском.

(20–21 мая 1923, Берлин)

В этом своем стихотворении Владислав Ходасевич желает героине ровно того, чего сами девушки и их родители обоснованно боятся больше всего на свете — быть сперва изнасилованной, а потом убитой. В полной мере осознавая чудовищность этого пожелания («— я еле смею / Подумать про себя о том»), поэт оправдывает его короткостью временного промежутка, который в данном случае пролетит между насилием над Марихен и ее гибелью («Уж лучше в несколько мгновений / И стыд узнать, и смерть принять, / И двух истлений, двух растлений / Не разделять, не разлучать»).

В противном случае промежуток между растлением и нетлением растянется на мучительные месяцы, а то и годы. «Так называемый хороший, / И вправду — честный человек», за которого девушку неизбежно выдадут замуж, изнасилует законную жертву в первую брачную ночь и «перегрузит тяжелой ношей» (домашнее хозяйство? беременность?) ее и без того «слабый» и «короткий век». Точно по образцу одной из сцен «Петербурга» Андрея Белого: «И — первая ночь: ужас в глазах оставшейся с ним подруги — выражение отвращения, презрения, прикрытое покорной улыбкой; в эту ночь Аполлон Аполлонович Аблеухов, уже статский советник, совершил гнусный, формою оправданный акт: изнасиловал девушку; насильничество продолжалось года»[686].

Всё просто и жутко, как иногда бывает у позднего Ходасевича: блоковский образ «в белом венчике из роз» сначала распадается у него на розу огромную «у нецелованных грудей» (эмблема девственности) и «смертный венчик», а в финале стихотворения эти мотивы складываются в единую картинку: «И нож под левым, лиловатым, / Еще девическим соском».

Но тут со страниц мемуаров и комментариев на передний план выдвигается уже вскользь упоминавшаяся нами фигура вечного путаника и усложнителя. Дело в том, что близким приятелем Ходасевича в период написания этого стихотворения был Борис Николаевич Бугаев (Андрей Белый).