корня, основы, с которой сбить его было невозможно. Основа эта в его речах выражалась так:
— Мир — великое дело… чтоб, значит, сообчa… по правде… по-божьему… к примеру — всем чтоб вдосталь, без обиды… Все мы люди, все — человеки… Надо, все чтоб тихо… без озорства…
А вот, отправляясь от этой-то основы, от этого-то корня, он и забирался в невылазные дебри, которые, надо правду сказать, стоили ему много тяжелой умственной работы, хотя следов этой работы, как я уже сказал, на его лице заметно не было. Был он неграмотен, но в последнее время начал учиться. Учился почти тайком: где-нибудь в риге, в амбаре, осторожно выспрашивая при случае: «Как складываются эти буквы? Как выговаривается это слово?» — Это, конечно, я узнал уж впоследствии.
Еще черта. Он чрезвычайно неприязненно относился ко всякого рода новшествам, например к железным дорогам, ссудо-сберегательным кассам, земледельческим машинам, особенно хитрого устройства, и т. п.
Мне кажется, нечего и добавлять о том, практичен ли был Трофим в обыденной жизни. Практичным он не был. Жил бедно; хозяйство, несмотря на все его старание, шло у него с грехом пополам. На счастье, семья у него была небольшая: сестра Алена да вечно больная старуха мать. Жены у Трофима не было — умерла тому назад лет семь. Говорили, что была она баба распутная и гуливала шибко, с мужем же почти не жила, хотя где-нибудь в кабаке без слез, — может быть, и пьяных, — говорить об нем не говорила.
— Эх, зайчиков-то напрасно загубили? — мягким голосом говорил Трофим, когда я выходил из избы на крыльцо.
— Небось тоже где ни на есть дружки остались, — продолжал он, с жалостью рассматривая заячьи морды, облитые кровью.
— Так, по-твоему, выходит, что и барана зарезать нельзя — тоже дружка останется! — засмеялся Михайло.
— Известно, ежели рассудить по-божески, ни след и овечку губить — все кровь в ей, как ты хоть…
— Как бы нам самоварчик оборудовать, Трофим? — прервал я его философию.
— Здорово будешь, Миколай Василич, — поклонился он мне, — что ж, эт можно — отчa чайку не попить… Аленушка! — закричал он сестре, наставь-ка самоварчик-то! Чайку Афросинь-Гавриловпа оставила ай нет? А то я к Василью Миронычу добегу.
— Есть, оставила, — ответила Алена и захлопотала над самоваром.
— Ну, вот и попьетесь! — заметил мне Трофим добродушно.
— Ну что, как, ребятишки-то учатся? — спросил я.
— Ничего себе: вникают помаленьку… как не вникать… Ну и то надо сказать — учит она как след… по совести… Не то чтоб как зря…
Мы вошли в избу. Трофим благоговейно перекрестился на икону, старательно обтер снег с лаптей и осторожно уселся неподалеку от двери.
— Что, мужики-то ваши все дома?
— Нет, малость какие дома-то, все больше в отлучке…
— Где же?
— Да иные работки поискать поехали, под условия, значит… Иные сено повезли на подторжье, овсишко, — благо путек… А то под извозы рядиться к Чумакову…
— Это ему куда же?
— В Козлов, кажись… Чугунка-то, ишь, не справляется возить-то, так он пшеницу гужом хочет доправить.
— Кто ж поехал рядиться-то?
— Петруха Булатов да Митяй Чиликин.
— Это они что же, для всей деревни ряду-то возьмут?
— Как же, дожидайся!.. Не те, видно, ноне времена, чтоб порадеть для мира-то… Ноне всяк себе норовит где ни на есть кусок урвать… а не то чтоб для мира!.. Это уж бабы проболтались про мужьев-то — куда поехали… А то и уедут таючись, никому не скажутся… А возьмут там ряду да опосля и набирают в артель… поднес им там, аль деньгами положат что с себра, ну и примают…
Самовар скоро вскипел, и мы благодушествовали за ним втроем: я, Трофим и Михайло. Алена не показывалась из-за перегородки. Михайло сесть к столу не решился и пил чай, держа чашку в руках, что, вероятно, стоило ему немалых огорчений.
— А что, Миколай Василич, — говорил за чаем Трофим, — я так помекаю: времена ноне — самые что ни на есть развратные… Ты как полагаешь?.. Сказано — брат на брата, так вот оно и есть… Ну, купцы там аль господа в разврат пошли, это уж им такой предел положoн: сыспокон веку у них так водится, чтоб все в одиночку… сусед под суседа ямы копать… Ну, а наш-то брат, мужик, посмотришь… Ни тебе какого ни на есть согласья, ни тебе артельности… А уж я так своим глупым разумом думаю: коли мужику да ежели друг за дружку не стоять — пропащее дело… Что у него? У купца, как-никак, капиталы… у барина — земля аль жалованье какое полагается. А у мужика только и наживы, что недоимка да неотработка… Всякому свой предел положoн, ежели ты, значит, купец, ну — торгуй, барин — землей владей… А уж как ты хрестьянин, так хрестьянином и будь… Чтоб, к примеру, как Христос-батюшка повелел… Он, батюшка, претерпел — и ты терпи… Он за мир душеньку свою положил, и ты за мир стой… а не то чтоб какой кус урвал да один и сожрал… Ежели ты, будучи мужиком, хрестьянства от господа бога удостоен, так неежели тебе в разврат с миром идти… Я так полагаю…
— Да разве «хрестьянин»? Ах, Трофим, Трофим… Ведь мужик-то крестьянином зовется, а христиане, или, по-твоему, «хрестьяне», мы все одинаковы, и барин, и купец, и мужик…
— Нет, это ты не так, Миколай Василич! — упрямо перебил меня Трофим. Потому как Христос-батюшка терпел и за мир пострадал, так он и мужикам узаконил… Стало быть, они хрестьяне и есть… А ежели ж мужик от хрестьянства отбивается, ну, значит он Христу — раб лукавый… потому мир на мамону променял… И нет, я тебе скажу, греха тяжчее, как ежели мир продать аль супротив его возгордиться… Ах, сколь тяжек грех энтот!..
Вот, я тебе скажу, деды наши, ну, точно что крестьяне были… заправские… Все-то у них без обиды, все-то у них по правде, поровну… Беда ли какая навалится — весь мир стерпит ее, беду-то, сообчa… а не норовит, чтоб по-нонешному: я — не я, и деля не моя… Потому и беда, напасть какая, не иначе как от господа бога. И надо ее претерпеть… можа, бог веру нашу пытая, бедой-то… Всё от бога… Аль возьми ты, таперча, работу… какая была!.. Не нонешней чета… И барщина и своей-то невпроворот. А всё бог милослив — справлялись… А почему?.. Дружно все!.. Всем миром… Опять некруты, аль оброк, аль баловство какое, — ну, проворуется там кто аль еще как сбедокурит, — мир все рассудит… никого не обидит… И уж этого чтоб непокорства — ни-ни!.. В страхе жили, закон наблюдали как следует, по-хрестьянски… А теперь какой закон! — Один разврат… — Так, положим — мировой. Ну, может ли он мужика рассудить?.. Он судит по книжке, а мужику эфтого не нужно, мужику — чтоб по закону… Купца аль барина — ну, это так… это он может… А теперь возьми — мужик купцу по условью не отработал… сичас у него — клеть… аль корову с двора… Вот он, мировой-то! А рази это закон?.. Он сперва разбери, с чего мужик не отработал… Можа, ему не токма что работу сполнять, а хошь давиться, так в пору… А мировой эфтого понять никак не может… потому человек он чужой, сторонний… По письму-то он, можа, и зная, а уж хрестьянского-то порядка, мирского-то, и нет… Даром что мировой!
— Вот ты все мирового корить, — сказал я, — ну, а ваш-то, крестьянский суд-то лучше, что ль? В волости-то?
— Да ведь и я про то же, Миколай Василич… Что одно слово разврат… брат на брата… В старину, сказывают, и судов-то этих совсем не было… Вершили миром… чтоб, значит, по правде… по божьему… Вот те и суд весь… Вон у меня в запрошлом году дедушка помер, можа сто годов ему… так он что, покойник, порасскажет, бывало… У нас, говаривал, не токмa что начальство какое, судьи там аль сотские, у нас и староста-то только по званью был… А то все мир, старики… Как что положат, так тому и быть… А чтоб до суда там — и в жисть не доваживалось… Раз мертвое тело нашли; так мир-то собрался и порешил: заседателю чтоб триста целковых… Тогда какие-то заседатели были, вроде как, к примеру, становой у нас… Разложили, с кого сколько, да и отвалили… Этим и отошли от суда… Вот как в старину-то!.. А ноне что… Ноне не токмa что застоять, а потопить норовит всякий… абы самому сухому из воды выбраться…
Трофим махнул рукой и сокрушительно вздохнул.
— Душу по нонешним временам загубить — плюнуть! — продолжал он после непродолжительного молчания, в течение которого грустно и вдумчиво смотрел куда-то в сторону. — Возьмем теперь хошь грамоту… Коли ежели с совестью, ну, так! — окромя спaсенья ничего… Ну, а с другой стороны — самое распропащее дело… Ты так рассуди — писарь!.. Что он может?.. Он то и в остроге сгноит и в Сибирь сгонит… Самый погибельный человек!.. Аль опять купец — условье тебе напишет — разор один темному человеку… Он тебе там и неустойку… он тебе и штрах… А ты отдувайся… И, стало быть, по нонешним временам мужику без грамоты никак невозможно… Ну-ка, будь я грамотный-то: он меня в острог подведет, а я ему — не хошь ли, мол, рожна… он мне штрах проставит, а я ему — не лучше ли, купец, врозь… Вот оно какое дело!.. Аль миру подвох какой, — сичас грамотный человек разобрать это может… Аль по нонешним развратным временам — наставить в чем… от божественного там аль так из книжек… Все может!..
Ну только, говорю, и душу загубить уж так-то легко, так-то легко, а-ах!.. Вот, не в осуждение сказать, Василий Мироныч свово сынишку обучает… Куда он его прочит?.. Прямо, значит, мир распорушивать, кулачить… ишь, грамотному-то оно способнее, на мир-то плевать!.. Вот она душе-то и пагуба… А уж сказано: блажей жернов привесить на шею да утопиться, нежели малого ребенка сомущать, на грех наводить… Уж темному человеку, можа, по неразумию прощенье выйдет… такой, значит, ему предел положoн, чтоб, к примеру, грех сотворить, ну, а грамотному-то и горько… а-ах, как горько!..
Трофим тяжко вздохнул и задумался, а потом продолжал, впадая в чрезвычайно скорбный, как бы ноющий тон:
— И где ж это правда-то, правда-то делась, милый ты мой человек!.. Куда-то ни поглядишь: все-то тебе грех… все-то тебе — содомушка… И как словно забыли, забыли, есть ли и божинька-то на небе… Тот грабит, тот разбойничает… И все, братец ты мой, какие-то холодные стали… словно железные они аль каменные… Господи ты мой, боже мой, аль уж и взаправду последние денечки пришли!.. Сын на отца… брат на брата… Народ болеет… нудится… Мир врозь пошел… Везде-то горюшко… везде-то смута… Аль уж спас милосливый разгневался на нас, окаянных? А-ах, милосливый, милосливый…