От первого лица — страница 9 из 11

Бомбы прерывают, испепеляют, а не творят. Цепную реакцию можно пересчитать и переоткрыть. Но если бы полтысячи лет назад в Нюрнберге не родился Альбрехт Дюрер, он бы не родился больше нигде, и человечество наверняка было бы не так зорко, как ныне.

Дюрер сгорит первым — листы его гравюр ломки и воспламенимы. Надо сберечь Дюрера. И Репина, и Феофана Грека с Рублевым. И цветы, которые наша соседка рисовала на стене хаты, тоже надо сберечь. Борьба за мир — еще одна попытка Архимеда отогнать захватчика от рисунков и чертежей. Может быть, со второго раза повезет больше?

Так или иначе, мы должны сегодня регулировать свои отношения разумом, а не ненавистью; возмущением, а не агрессиями; общностью, а не разъединенностью. Мы должны воспринимать друг друга исключительно через жизненную потребность в мирном сосуществовании.

Некогда родился в Нюрнберге Альбрехт Дюрер и выгравировал Страшный суд, а кроме того, было нарисовано еще много картин, создано немало гравюр, выстроены дома и сооружены каналы, которые необходимо сберечь. Суд над нацистскими военными преступниками в Нюрнберге был бы, по-моему, еще и личной радостью для Дюрера, — времена соединяются и в этом.

Борьба за мир — еще и потребность лучше понять друг друга через потребность в существовании. А чем является антивоенная деятельность для нас, советских, — предельно ясно. Наше государство началось с решения дать людям хлеб, землю, мир…

Борьба за мир стала на Западе не только мощным направлением общественной мысли, но и одной из главнейших тем произведений современной культуры. Здесь очень четкая эстетика, узнаваемые нормы поведения. Впрочем, в Гамбурге разделение было нечетким — люди по обе стороны рампы вели себя похоже, были похоже одеты, держали те же плакаты с одинаковыми синими, красными, желтыми, зелеными, белыми голубями.

Впрочем, до того, как я принял участие в концерте, интересно было приглядываться к устроителям.

Армия энтузиастов действовала незаметно и убедительно; ни суеты не было, ни словесного грома, но все гости — на виду, и стоило попросить машину, как возникала машина; стоило заказать газету, кофе или телефон — все предоставлялось немедленно. И при всем том — не было ответственных лиц с красными повязками, которые многозначительно помалкивают за столиком в вестибюле, и красных стрелок по стенам, указывающих на штаб со скучающими барышнями, которые просят присесть и подождать, еще не спросивши, чего же ты к ним пришел. Это я забурчал сейчас, так как мне обидно оттого, что деловитость, пунктуальность мы привычно нарекаем немецкими качествами — будто такое возможно только у них. И все-таки: хозяева праздника-встречи были деловиты без навязчивости, без подчеркивания того факта, что как-де они славно работают…

Еще одно: полиция города Гамбурга к обеспечению порядка на концертах никакого отношения не имела. Обеспечивали порядок в основном люди нестриженые-небритые; те вот самые внешне модные молодые люди в кроссовках и джинсах, которые у многих в нашей стране вызывают любые ассоциации, но никак не связанные с пунктуальностью и порядком. Но здесь они следили за тем, чтобы все было как следует, показывали, кому куда идти, напоминали, когда чей выход на сцену. Актеры тоже были в основном наряжены так же, даже в академических номерах концерта ни одной фрачной пары. Даже среди исполнителей моцартовского «Реквиема» был некто в джинсовой куртке, и я уговаривал себя, что ничего страшного, может быть и так (некоторые новации доходят до меня с задержкой, но — ничего страшного, как правило, я терплю и приглядываюсь; готовясь к своему выходу на сцену, я даже снял галстук, хоть с расстегнутым воротом было холоднее…).

Мода есть мода, и ничто человеческое не чуждо гамбуржцам. Сидели, покачиваясь на стульях, похлебывали из банок пиво и кока-колу, жгли бенгальские огни. Сообщество присутствующих объединялось еще и тем, что от дождя слушатели концерта-митинга накрывались целыми полосами полиэтиленовой пленки, раскатывая ее вдоль ряда поверх спин и голов. У нас так покрывают теплицы с ранними огурцами.

Молодцы все-таки, молодцы они и — до чего же все это серьезно! Когда я вспоминаю сосредоточенно глядящих на сцену зрителей, взбунтовавшихся солдат бундесвера, занявших ряд чуть ниже меня, на душе становится легче. Музыка гремит над головами, растворяется в дожде, омывает многие стандартные репутации, стандартные представления…

Весной в Нюрнберге я слышал выступление бывшей узницы Освенцима. «Фашизм извращает все, — сказала она. — Фашизм даже музыку извратил. Измученных, едва живых, они заставляли нас танцевать под веселые мелодии. Можно было возненавидеть музыку, но мы там ненавидели гитлеровцев. Антифашистская — а теперь и антивоенная — борьба — это возвращение человечеству жизни; это возвращение человечеству музыки. Это спасение и музыки, и жизни…»

Музыка. Я очень ожидал ее в Гамбурге.

…Двадцать тысяч человек сгрудились на стадионе под серыми осенними небесами немецкого северного приморья. В одном конце футбольного поля выстроили эстраду — этакий просторный эшафот, по которому в течение всего концерта (тоже стиль: во время выступления одного певца второй за спиной у него расстанавливает свою технику, стучит по микрофону; какие-то люди ходят по сцене, разговаривают, — атмосфера рабочей репетиции, а не концерта, хоть позже я увидел, что многие из кажущихся «неорганизованностей» были хорошо срежиссированны к пользе дела; вдруг начинал петь не один солист, а двое-трое внезапно сомкнувшихся на сцене людей…) бегали репортеры, катали телекамеры, переставляли свет. Актерское бесстрашие было и в том, как выставляли они на дождь свою драгоценную усилительную технику, как вытряхивали из уникальных гитар и скрипок струи гамбургского дождя.

Все были такие разные, и все были так едины в желании доказать свою убежденность в том, что человечеству стоит жить дальше и — что мы выживем непременно. У каждого была своя система взглядов на мир, собственная иерархия ценностей, иная песня в гитаре, или в трубе, или в скрипке, или даже в барабане, но все понимали, что нам необходимо жить вместе и выжить вместе. Если бы смешать все личные убеждения присутствующих — это была бы неимоверная смесь — то же самое, что случилось бы, если слить в одну бочку содержимое всех бутылок из бара. И тем не менее, если уж идти за моим примитивным сравнением, то как в смеси разных сортов спиртного доминировал бы алкоголь, так и здесь доминировало стремление к миру. Оно было в словах, в атмосфере, в опьянении воздухом и песней надежды, которые одновременно окутали множество таких разных и таких похожих людей.

Я уже говорил вам, что внешне и актеров от зрителей отличить было почти невозможно: и те, и другие выбегали из автомобилей и автобусов у стадиона, мчались каждый на свое место; разве что для артистической братии была развернута большая палатка, выполнившая роль гримуборной и кафе; у зрителей было другое кафе, рядом. А похожие на зрителей и актеров добровольцы, охранявшие порядок, бродили по стадиону, заглядывая во все палатки, и многозначительно улыбались. Улыбались они убедительно; за все время концертов-митингов я не видел ни одной кулачной стычки, ни единого скандала, хоть вдоль боковых трибун стадиона стояли лотки, с которых продавали пиво, красное и белое вино в любых количествах и кому угодно. Тем не менее ни единого пьяного — даже крепко подвыпившего — я не видел; стоит запомнить.

Возвращаюсь к самым неожиданным темам — а почему? Мне всегда бывает боязно, что в хорошо выстроенное дело вмешается дурак и все испортит. Сколько сил я израсходовал на дураков, на преодоление агрессивной и настойчивой чужой тупости; этот опыт живет во мне опасением, что вот выскочит сейчас дурень и все перепортит. Но, видимо, в хорошую организацию дела входят и гарантии того, чтобы дурак не выскакивал. И — чтобы провокатор не подавал голоса; и — чтобы никаких жлобских неожиданностей. Вы уж простите за терминологию, но мы когда-то на улице лучше классифицировали отрицательных героев, чем теперь иные знатоки человеческих душ. По-моему, деликатность хороша до какого-то предела; дальше она становится слабохарактерностью, бесхребетностью, но никоим образом не той самой деликатностью, которая отличает интеллигентов. Деликатнейший Лермонтов дрался на дуэли; деликатнейший Эйнштейн покинул родину; деликатнейший Станиславский топал ногами на провокаторов. Когда Кнут Гамсун пошел на сотрудничество с фашистами — это стало не его деликатностью, а позором — до конца жизни и даже после смерти…

Нет, интеллигентство — штука сложная; с мягкотелостью оно не имеет ничего общего — тем более в наше время. На стадионе «Санкт-Паули» в Гамбурге интеллигентами были все, потому что всех объединила способность к активному и ответственному мышлению. И все были рабочими, потому что объединило всех желание трудиться для общей победы.

Во всем представлении и в подготовке к нему четко ощущалось, что это не забава, а серьезное дело. Наши публицисты любят писать, что война — это тяжелый труд; должно быть, это правильно, но борьба за мир — тоже труд и тоже тяжелый. Более того, борьба за мир в той же ФРГ вросла в круг забот людей, ответственно относящихся к жизни, сражающихся за право на труд, право на жилье, на медицинскую помощь. Право на жизнь — а борьба за мир устремлена именно к этому — одно из главнейших человеческих прав, которые — увы — предстоит еще завоевывать. (В последний день на рассвете забастовал Гамбургский порт; забастовщики прислали на память ассоциации «Артисты за ядерное разоружение» свой плакат с автографами руководителей стачки и получили плакат с автографами эстрадных звезд. Как раз тот случай, когда «кончается искусство и дышат почва и судьба»…)

На стадионе «Санкт-Паули» все оносились друг к другу очень серьезно и понимали, что борьба за мир — одно из достойнейших занятий на свете. Гудела, вслушиваясь в слова, затихала и вскрикивала аудитория, в которой каждый понимал, в чем именно его роль. Если бы в свое время такое единство противостояло здесь Гитлеру, он бы, наверное, не пришел к власти; с расстояния времени многое становится соизмеримым.