Не нарадуется Капитоновна зятем. Тревожила лишь рука на перевязи. Но через неделю, как перешли они к ней, стащил с шеи засаленную тряпицу и с той поры орудовал двумя.
Днями пропадал Илько в доме лавочника Брыля. Лавочник сбежал. Осиротевший дом немало времени простоял с заколоченными ставнями, пудовые гиревые замки взялись ржой. Явились новые хозяева. Железная, по-коробленная от давности крыша замаслилась зеленой краской, над резным парадным крыльцом свежо трепыхался на ветру красный флаг, над широкой створчатой „дверью — вывеска: «Артель инвалидов «Первоконник».
Лютым январским вечером встретила Капитоновна зятя новостью:
— Сын, Илюшенька. Славненький, беленький, вылитый ты.
— Так и вылитый уж…
На радости уважил польщенный зять теще: назвал первенца по мужу ее — Никитой. И тут же строго-настрого заказал бабам не крестить ребенка.
— Да как же, Илюша, нехристем жить! — Бабка всплеснула руками. — Где это видано! Упаси бог.
— Не было, так будет. — Илько строго свел брови. — Помните раз и навсегда: о попах речей не заводить.
Уговорила все-таки Капитоновна дочку поехать с ней на Дон, вроде в гости, порадовать родню внучком да тайком и окрестить. Илько дознался. Жене под хмельную руку наставил под глазами синяков, а тещу потряс хорошенько за грудки и попросил другой раз не влипать в его семейные дела.
Не успели обсохнуть Никитины пеленки — Анюта опять потяжелела. На этот раз она и не подумала идти наперекор мужу, а Капитоновна покривилась, покривилась, да по ее не вышло. Так Ленька и остался «нехристем».
Сальской текучей водой уплывало куда-то время. Каждое утро Илько шел в артель, вечерами до потемок возился с детворой; Анюта днями копалась в саду, ухаживала за коровой; Капитоновна разводила в палисад-нике цветы, глядела птицу, обстирывала да облатывала внучат.
Росли дети.
— Господи, — Анюта кидала на пополневшие бедра загорелые руки. — Никитка-то во какой был. А теперь? Эка беда! А Ленька, Ленька! Погляди, отец.
— И не диво, мать, — улыбался глазами Илько. — Ну-ка, сколько мы уже с тобой? Вот на пасху, считай, восемнадцатый стукнет.
Никита, белоголовый, редкозубый, рос волчонком, больше сопел носом да косился на людей. Скрадывали в нем все неприятное старательность да покорность. Ленька, напротив, бойкий, речистый. Лицом напоминал мать, смуглокожий, темноглазый, а нравом — бабку Денисиху.
— У-у, нехристь, — укоряла Анюта сына. — Чисто бабка-покойница, царство ей небесное. Все норовит на своем поставить.
Не обошел стороной Качуров сорок первый год. В первые же дни Илько ушел на фронт. На правах старшего ретиво взялся хозяиновать Никита. Бросил школу, устроился в сельпо на склад. Непутевым оказался он хозяином. Обзавелся дружками. Редкую ночь проводил дома— утром являлся. За версту несло от него самогонкой, табачищем. Прокутил зиму, весну, а на днях и его проводила Анюта. Не туда, куда провожают теперь все матери своих сыновей, а в тюрьму. Испугался Никита растраты, хотел бежать из станицы — задержали. Был суд.
Младший, Ленька, этой весной окончил девятый класс. Мучительно переживал он обиду, нанесенную братом. До крови кусал губы, клял свои никому не нужные шестнадцать лет и тайком от друзей собирался пристать к какой-нибудь проходящей через станицу на фронт воинской части.
Глава вторая
Близился август сорок второго года. Под гул пушечной пальбы ступил кованый сапог врага на сухую, потресканную от жары и ветров донскую землю. Заполыхали казачьи тесовые курени, к небу кинулись черные космы огня от колхозных камышовых клуней. С человеческим стоном падали в садах яблони и вишни, подмятые гусеницами.
С ходу скатилась гитлеровская армия с бугристого берега к Дону, половодьем заливала низкое левобережье. Красная Армия отступала. На Дону не было сплошной обороны. Войска уходили к Волге. Через станицы и хутора шли загорелые ребята. Идут порядком, без песен, запыленные лица хмуры и смущены — немец вон еще где, а они топают. Степные шляхи забиты танками, машинами, пушками с завязанными жерлами… Грохот, пыль, одуряющая жара.
Жарко было не только на земле, но и в небе. От зари до зари над головой текучего фронта кипели воздушные бои. Стальные птицы сшибались стаями и в одиночку. За каждый пропыленный клочок неба дрались советские летчики.
Но отступали не все. У дорог, речек, в хуторах — везде, где можно зацепиться, отступающая армия оставляла заслоны. Рота, батальон, а то и полк занимали рубеж, врывались в землю и стояли. Насмерть стояли. Истекая кровью, дрались день, другой… пятый.
Просыпался Ленька чуть свет. Звякнет ведро на базу— хватал из-под подушки штаны и мчался к Салу. С разбегу прыгал головой вниз с дощатого помоста. Пока мать доит корову, он наныряется и успеет обсохнуть на обрыве возле тополя.
Тополь старый, с обожженным боком, в поклоне горбится над обрывом. Когда-то, помнил Ленька, тополь стоял дальше от яра, — дорожка, петляя по-над речкой, проходила между ними. Каждую весну полая вода подмывала яр, обваливала. Обрыв уперся в корявый ствол, оголил толстые почерневшие корни. А дорожка, вильнув, обжала его с другой стороны, ближе к тернам.
В станице исподволь заговорили об эвакуации; когда по Дону (это рукой подать) громом покатилась пушечная пальба, стало ясно: не миновать ее. Первыми снялись колхозы. Все, что могли, подняли на колеса, согнали в гурты скот; тракторами подцепили бригадные вагончики и комбайны. Оставляя за собой хвосты желтой пыли, потянулись к Волге. Вслед увязались и арбы беженцев.
Собирался за Волгу и Ленька. Воспротивилась мать: куда, мол, ей тут одной. Вскоре и сам остыл. Пустая затея, думалось ему, эвакуация: немцы дальше Дона один черт не пройдут. Наши не пустят! А сказать по правде, не терял он еще надежды пристать к какой-нибудь воинской части. В кавалерию бы, как батька, а еще лучше — к танкистам… Дух захватывает у парня! На худой конец— пехота. Шут с ней, с пехотой. Главное — не упустить это горячее время, винтовку взять в руки…
Последние дни Ленька пропадал у обрыва. В Сал купаться не лез, а прямиком — на тополь. Забирался на самую верхушку. Седлал обгорелый сук и пылко глядел на хуторок Озерск. Там шел бой. Немцы наступали из Мартыновки.
Не умолкало с неделю. А вчера в полдень навалились сверху, как стервятники, остроклювые «хейнкели» — хутор вспыхнул, будто гигантский хворостяной костер…
Прибежал он и нынче. На тополь не полез — знал: все кончено. Свесив с обрыва ноги, глядел, как вылазит из-за бугра солнце, кроваво-горячее, вспухшее. Не моргал, пока не заслезились глаза.
Внизу послышалось вязкое чмоканье ила. Вытянул шею, прислушался. «Немцы!» — змеиным холодом шевельнулось в груди.
Из-за глинистого выступа яра высунулась черная большая рука. За ней — голова. Стриженая, с белым следом от пилотки. Упершись сапогом в твердую кочку, человек перескочил на сухую глыбу. По одежде — наш, русский: защитная вылинявшая на плечах гимнастерка с медными звездастыми пуговицами, такие же галифе и кирзовые сапоги. Оружия не было. Видать, откуда-то ушел впопыхах, в чем был: без пояса, без пилотки… Обросший серой щетиной, весь в иле. А заглянул Ленька в воспаленные глаза — ветром сдуло парня с обрыва.
— Папа?!
От толчка человек едва устоял на ногах. Ленька с силой обхватил его шею, прижался к колючей щеке.
— Ленька… сынарка…
Оторвались, поглядели друг другу в глаза.
— Оттуда, папа? — Ленька кивнул в сторону Озерска. Отец размазал по лицу тылом ладони грязь, шмыгнул по-мальчишески носом; согласно кивая, спросил:
— В станице… кто? Ленька не понял.
— Немцы али наши пока? — уточнил отец, показывая глазами на край обрыва.
— Куда там немцы! Вы им сала за шкуру залили в Озерске! Я все с тополя видел. А ты что так? Винтовка твоя где?
Отец криво усмехнулся. Задрав голову, щурился на тополь, тяжело, вымученно вздохнул, как запаленная лошадь.
— Ну, а мать?.. Живы-здоровы? Никита как?
— Никишку угнали на днях. Год дали.
— Чего ради?
— Растрата…
Выбрались наверх по ступенькам, вырытым в обрыве. В саду отец взял Леньку за плечо, остановил. Переводя дух, расстегнул ворот. Говорил, а сам оглядывал заляпанные грязью штаны, сапоги, руки:
— Погоди, сынку… Так враз… Не стряслось бы с матерью чего-нибудь нашей… Сбегай скоренько, глянь… Да ни гу-гу там… ежели чужие, слышишь?
Запыхавшись, Ленька воротился тут же. Увязался за ним и Букет. Чужого увидал, поджал хвост, натопорщил загривок и, принюхиваясь, обошел стороной.
— Букет, дурак, поди-ка сюда. — Илья потянулся рукой. — Не признаешь?
Букет скособочился, отпустил зажатый ногами хвост, но не подошел. Повизгивая, подполз к Леньке: кто, мол?
— Пойдем, пойдем, — торопил Ленька. — Мамка одна дома.
Возле катуха Анюта сыпала цыплятам. Обернулась на шаги, охнула, выронив наземь оловянную чашку с просом; прилипла к мужу. Так и втащил ее Илья в кухню на руках.
Ленька за ними не пошел, сел на завалинку.
Глава третья
Вечером собрались всей семьей в горнице. Лампу не светили, сидели в потемках как сычи. Говорил служивый. Без удержу дымил, глухо откашливался. Рассказ выходил горький и страшный. Мать всхлипывала. Слезы душили и Леньку. Глядя в окно на залитый лунным светом проулок, кусал до боли губы, чтобы не зареветь, не крикнуть отцу обидное.
Засиделись до первых кочетов. А когда Ленька собирался выходить, отец предупредил:
— Леонид, помалкивай, что дома я. Утрясется новая власть — видать будет. И ты, мать, язык за зубами держи. Сболтнет кто… крышка батьке вашему.
Остаток ночи Ленька провел в саду на топчане. Тут дал волю слезам. Выходило, что немцы сильнее: у них больше пушек, танков, самолетов, у каждого солдата автомат, а у наших на десять человек винтовка, самолеты из фанеры, танки что спичечные коробки. Всю Россию подтоптал немец, осталась одна Сибирь. А что в той Сибири? Медвежьи берлоги да морозищи трескучие.