— Через огород. Купался.
Потемневшие от воды волосы его торчали мокрыми сосульками, голубая майка с белым воротничком и шнурками на груди прилипла к телу. Приглаживая волосы, спросил:
— Ты чего?
— Лук резала… злой, собака.
Уловила его взгляд, спохватилась, заливаясь краской; на ней было старенькое платье.
— За бурьяном ходила…
Сбегала в дом, переоделась. Выбрала белое, в каком прощалась. Застегивая на боку крючки, подошла удивительно похорошевшая от нарядного платья и волнения. Мишка раздувал заново огонь.
— Ты же уехал… — она присела на скамеечку. Огонь с треском вспыхнул, обдав Мишку жаром.
— Уехал… Перехватили нас под Котельниковом. Подводу отняли, а нам по шапке… А вы как тут? Кто из хлопцев в станице остался? Долгов здесь?
Вера кивнула.
— А Ленька?
— И Ленька, кажется…
Обирала складки платья, выдергивала какие-то ниточки. Выходило, ее не интересует, в станице Ленька или нет.
— Меня, гады, хотели с собой взять, подводчиком. Ночью удрал. Спасибо, мама ждала.
Вера, слушая восторженный рассказ о мытарствах, какие пришлось пережить ему с матерью, отмечала: как он изменился! Исхудал, глаза ввалились, лицо потемнело, от соленой сальской воды покрылось синевою. И складочка между бровями. Не расходится, даже когда он, показывая белые плотные зубы, смеется.
Загремела щеколда — калитка распахнулась.
— Галка! — ахнула Вера.
Прихрамывая, подошла Галка. Высокая, костлявая; две капли воды — дед. Вздохнула, присела на обдерганную вязанку бурьяна; морщась, стала снимать парусиновый чувяк. Она не удивилась гостю, даже не поздоровалась; насупила безбровое лицо, спросила Мишку:
— Тебя-то ветром каким занесло?
— Восточным.
Поплевав на палец, она погладила растертую до крови пятку. На Мишку покосилась недоверчиво.
— Издалека?
Галка стащила другой чувяк, довольно жмурясь, вытянула натруженные ноги.
— А есть охота-а…
Шевельнула ноздрями, не поднимаясь, сняла крышку с чугуна. Глотнула слюну, улыбнулась обветренными губами. С ног до головы оглядела Веру.
Со страхом ожидала: Галка ляпнет сдуру по поводу ее платья. Но выручил Мишка:
— Где была-то?!
Прожевав картофелину, Галка переспросила:
— Я?
Мишка заметил: она по-особому глянула на Веру. Та без слов поднялась, сняла с плетня ведро и пошла на огород.
— Далеко была… Отсюда не видать.
— Погоди. Верку куда отослала?
Стряхнул со лба не просохшие еще вихры, прищурился.
У Галки проступили на щеках бурые пятна.
— Картошку варить Верке твоей. Мышиного писку боится, а тут… на смерть, может, идешь.
Глаза у Мишки замерцали. Сжал до хруста кулак, стукнул об колено раз и другой, но промолчал.
— А мать за Волгой? Мишка усмехнулся.
— Сказился ты. — В голосе у нее послышался упрек и тревога вместе. — Да вас в станице каждая собака знает. Достаточно одного словечка… Соображаешь?
Слила из чугуна воду, высыпала в чашку пышущую паром картошку.
— На, тащи на веранду. Горячая, гляди, бегом. Я скоро…
Она принесла из погреба постное масло в бутылке, помидоры. Резала хлеб большими кусками.
— Терпения нету. С самого утра — ни былинки во рту. Верка, живей! Ходишь, как дохлая.
Ведро с водой Вера оставила возле кухни. На веранду поднялась нерешительно, подошла к столу боком, села, как гостья.
Ели молча. Осмелился заговорить Мишка.
— Без боев, значит, обошлось тут, в станице?
— Бои в Озерском были. А у нас прошли тучей. Человека, инвалида, застрелили на площади, гады.
Выбрал Мишка самый крупный помидор, переломил, половинку положил Вере. Галка сделала вид, что не заметила.
— С Федькой нужно… Нынче же. Взглянула на Мишку, разъяснила:
— В хутор вам с матерью куда-нибудь податься. Вера подняла глаза — дрогнули и застыли темные ресницы.
— Вот он, поглядите на него. — Галка оглянулась на скрип.
В открытой настежь калитке — Федор Долгов. Увидал Мишку, нетерпеливо задергал щеколду. Лицо его, пестрое, как стрепетиное яйцо, вытянулось — вот уж кого не ожидал встретить!
— Щеколду оставь! — прикрикнула Галка. Федька, коснувшись рукой перил, очутился на веранде.
— Черт! Да это же здорово! — Он тряс Мишку за плечи. — А, Галка?
— Здоровее некуда.
В ворота крепко забарабанили не то палкой, не то кнутовищем. Даже Полкан проснулся в конуре за сараем, — почуял чужих, забрехал хрипло. Калитка было открылась и опять захлопнулась: собаки испугался.
— Эй, кто там живые! — подал вестник голос с улицы. — Все — на площадь! Власть комендант будет назначать. Да швыдче, не задержуйтесь!
— Ага! — воскликнул Мишка. Федька заторопился:
— Айда! Да к Леньке заскочим. Глаз не кажет. С перепугу, должно.
Вера запротивилась: деда больного кормить, да и телята… Но Мишка настоял на своем. Пошли все.
Глава седьмая
Базарная площадь делит станицу на неравные части. Поменьше которая, давнишняя Терновка, прозывается у станичников «ярской» — лепится по ярам. Это корень_теперешней Терновской, ее центр. Дома большие деревянные, с резными завитушками по фасадам, наличникам, верандам, под тесом и железом. Сохранившиеся у иных ворота и заборы высокие, надежные и плотные, не в каждом найдется и щель для чужого глаза. Переулочки кривые, тесные, зато в летнюю пору — зелень и прохлада! Порядки дворов тянутся вдоль речки, повторяя все ее капризы в бестолково-извилистой походке. Сады и огороды упираются в яры. Другая половина, вниз по течению, пристроилась к ярской уже после революции.
Давным-давно, во времена войны с Бонапартом, молодой драгун пан Терновскии выменял у однополчанина с Киевщины на борзых щенят десяток «хохлов» с семьями. Поселил их в версте от Терновки по глубокому оврагу, впадающему в Сал. С годами саманные мазанки прибавлялись: разрастались свои семьи, а больше строились пришлые, «с Расеи». Паны прав на поселение в том куту не давали, но люди селились без спросу, «нахально». Строительство развернулось на широкую ногу при советской власти. Но прозвище «Нахаловка» так и бытует до сей поры.
На площади совсем недавно красовалась белая двуглавая церковь. Выстроил ее одряхлевший пан сразу после Крымской войны: расщедрился в честь благополучного возвращения из Севастополя внука Александра, кавалера ордена Невского.
Особенно трогательно вызванивала всеми колоколами церковь в последний раз весной 20-го года, на масленицу, когда от Царицына правилась в теплые края истрепанная деникинская армия. Поручик Павел Терновский, красавец, рубака, на глазах прихожан, недавних рабов, целовал на алтаре перед гробом господним клинок: давал клятву богу и праху предков своих, панов Терновских, еще вернуться в отчий дом.
Года два спустя Колька Беркутов, отец Мишки, накрыл ночью в одном из дальних хуторов на Салу, банду, которую водил поручик, и вырубил ее дотла. На этот раз ходили упорно слухи: не увернулся и вожак, Пашка, — зарубал его сам Красный Беркут, комэск. А в начале тридцатых, помнили это уже и молодые терновчане, разобрали по кирпичику и церковь — символ былой мощи панов Терновских. За двадцать лет сгладилась и выветрилась у пожилых терновчан память о них, как надпись на старой вывеске, а молодые о панах и понятия никакого не имели.
Клятву пан Терновский сдержал. Два десятка лет ждал этого часа. С разрубленной головой, с горстью родной пахучей земли в потайном кармане покидал он край отцов. Недобитым волком уходил от своего логова. Ночь глухая да бурьяны и спасали. Вернулся в собственном серо-голубом «оппеле», днем, на виду у всей станицы. Не один — с сыном. В тот же день ездил за Сал, в Панский сад, показывал наследнику-иноземцу свое имение. Правда, не тот уже пан, каким был, когда давал клятву перед гробом господним. Отяжелел на проклятой чужбине, виски побелели, и неумолимо тянуло к мягкому креслу и удобному халату. Ненависть и злоба остались те же.
На диво везло пану. В станице оказалась его бывшая жена. Воистину мир тесен! Гора с горой не сходятся, а человек с человеком сойдутся. По ветру размыкал веру в бога, но, узнав, стал на колени перед пустым углом, шепча обрывки давно забытых молитв. Своими глазами угадал и еще одного человека… Встреча и вовсе нежданная. Злой радостью обожгло сердце. С того часа не снимал черных очков, разговаривал через переводчика — не хотел выказывать себя до времени.
Народу на площади не густо. Преобладали бабы да детвора. Говорили шепотом. Глазели по сторонам. Тут же сновали какие-то чужие люди, и молодые, и в возрасте, бог весть когда и откуда явившиеся в станицу. Они, эти неизвестные, бегали по дворам, сзывали от имени коменданта народ; они же и наскоро соорудили из досок трибуну.
Ждали вот-вот коменданта.
Над зданием райисполкома (в нем разместилась немецкая комендатура) зловеще пылал в вечернем небе малиновый стяг с черным четырехлапым пауком. Старухи, косо поглядывая на него, крестились тайком.
Из-за угла сельпо бесшумно вывернулись две серые легковые машины. Без сигналов врезались в толпу, раздвинули ее, остановились у самой трибуны. Ленька успел отскочить, ухватился за Мишку.
— Прут, гады, на людей…
— Глядите, комендант, наверно, — кивнул Федор, подступая ближе к передней машине.
Вышел офицер. Бледнолицый, темноволосый, совсем еще мальчишка. Открыл заднюю дверцу, вытянулся. В пыль выпрыгнул огромный черноспинный кобель. За ним молодцевато вылез полнотелый, до синевы выбритый человек в темных световых очках. Серо-голубой мундир подогнан плотно, стоячий ворот подпирал округлый, с ямочкой подбородок. Из другой машины выскочило трое белопогонных, таких же напыщенных, гладких и отутюженных немцев. Все сбились на трибуне. Над высокими орластыми фуражками вился пахучий розовый от заката Дым от сигар. Посовещались. Заговорил желтобровый коренастый лейтенант с круглым фиолетовым лицом. Часто моргая красными веками, он жестко рубил воздух короткой рукой, безбожно коверкая русские слова.