— Рад бы позвать хорошего человека, — сказал я, — да нечего поднести…
Еремушко усмехнулся.
— Хитер! Под лукавой звездою рожден, в горностаев день, да ведь на куриной зорьке! Нынче остерегись — светила к тебе не благоволят. Эвона, Луна в оппозиции! Да и прочее… так себе. Эту ночь дома сиди, а приспичит куда идти — пуще всего гляди под ноги, кабы не вышло какого увечья. О том звезды шепчут…
Бакалаврин тихонько кашлянул.
— Еремей, погоди. Затянул опять о своих звездах. Как насчет главного-то?
Еремушко вздохнул, поднял полу кафтана и из заднего кармана брюк вынул немалую четырехгранную склянку с прозрачной жидкостью.
— Печаль-то размыкаешь, — произнес он, утверждая склянку посреди стола, — да вкусишь ли от плода горького, плода истинного?
— Молчи, — оборвал его Миша, сразу помрачнев. — Ты этого знать не можешь…
— Стакана всего два, — с трудом выговорил я, чтобы преодолеть возникшую было неловкую паузу, — с кем по очереди?
— В самом деле, Ёремушко, выпей-ка, сокол, с нами! — оживился Бакалаврин.
Казалось, эта мысль только что пришла ему в голову.
— А стакан есть в ванной, на полке.
Еремей пожал плечами и вышел из комнаты.
— Сам найдешь ли? — крикнул ему вслед Бакалаврин.
— Он что, тоже литератор? — спросил я.
— Вестимо! — донеслось из ванной.
Миша неопределенно пошевелил пальцами в воздухе.
— М-м-да. Из той области…
Он снова был мрачен и не повеселел даже выпив полстакана забористой Еремушкиной водки. Я же под действием разливающегося по телу приятного тепла, напротив, испытывал приступ социального оптимизма.
— Брось ты, в самом деле! — сказал я Мише. — Подумаешь, семинар его не одобряет! Мало ли их еще впереди…
Бакалаврин покачал головой и, разламывая головку маринованного чеснока, заговорил:
— Не так все просто… Действительно, казалось бы, обычная вещь семинар. Собрались люди, почитали кое-какие бумаги, обсудили, да и разъехались. Ну, водки выпили между делом, экскурсии по магазинам — вот тебе и вся программа, верно? Верно, да не совсем. Общая схема та, но встречаются и особенности. Бывает семинар тихий, протекающий в любви и согласии. Я, конечно, не специалист, но чего, скажем, копья ломать на такую научно-практическую тему: «Идеологические основы непрерывной разливки стали»? Или еще хорошая, смирная тема: «Критика буржуазных теорий планирования и учета затрат в совместной промышленности». Тут и дураку ясно — вопрос серьезный, наскоком его не решишь, а семинары для того и проводятся, чтобы можно было не спеша, без авралов, расширить кругозор, завязать контакты в смежных областях, а там вдруг раз! И взглянуть на проблему с неожиданной стороны… Как говорится, не мытьем, так катаньем.
Миша соорудил себе сложный бутерброд и снова разлил водку по стаканам.
— Иное дело семинар нашего брата — молодого литератора, — продолжал он. — Собираешься на него, как на собственную свадьбу, с какой-то отчаянной решимостью. С той сладкой тревогой, от которой плачут невесты. Везешь с собой в муках рожденную рукопись. На славу себе везешь или на поругание — знать не дано.
А там уж народ собирается, и народ-то все особый, но в основном, двух категорий:
Первые — свой брат, молодой литератор. Эти так же дрожат, как и ты, и в глаза заглядывают, жаждут одобрения. Однако при разборе чужих произведений — все критики, каждый, понимаешь, решительно Виссарион. Ну а некоторые — просто людоеды. Хлебом их не корми — дай шашкой помахать. Не укроется от них ни вялый сюжет, ни блеклый портрет, ни реминисценции придворной японской драматургии эпохи Хэйан. Разберут твой труд по косточкам, да соберут ли назад?
Миша взял свой стакан, задумчиво сквозь него посмотрел, повертел в руках. Мне показалось, он собирается сказать тост. Но нет, видимо, не до тостов ему было, какая-то мысль не давала покоя.
— Другие сидят смирно, — заговорил он снова, — а то и вовсе не ходят на обсуждения. Да им и ни к чему, авторы сами ищут с ними встречи и знакомства, подстерегают в коридорах, улыбаются с мольбою в глазах, шепчут что-то интимным шепотом и протягивают, подсовывают, подносят с поклоном свои рукописи. Эта категория людей окружена на семинаре заслуженным почетом, да прямо сказать — беззаветной любовью. Это издатели. Представители журналов и составители альманахов, архангелы у врат, ведущих к славе и богатству, то есть — к публикации. Они немногочисленны. Естественно! Авторов — пруд пруди, на заслуженных бумаги не хватает, а тут еще поросль прет, что ни год. Где же их всех напечатаешь? Одного-двух, разве…. Вот и пускай выдвигают из своих рядов самых достойных. Путем естественного отбора.
Словом, литературе теперь не до бакалавриных. Они, прохвосты, с одной стороны задачам идеологического воспитания не соответствуют, а с другой — коммерческого успеха с них ожидается, как с козла молока…
— Да-а, — сочувственно кивал я, слушая Мишины излияния. — Система! Волчьи у нас законы. Однако извини, старик, тоски твоей не пойму. Если ты настоящий писатель, так не участвуй в ихнем естественном отборе! Не роняй своего писательского достоинства перед заезжим редактором, пусть обвиняют тебя в чем хотят, гни свою линию — и точка!
Бакалаврин вздохнул.
— Настоящий писатель… — он вдруг поглядел на меня с испугом. — А если все они правы? Откуда мне знать? Вот пишу я, упираюсь, а ведь сам не имею понятия, нужно это кому-нибудь или нет…
Я пожал плечами.
— Тяжело с вами, с писателями. Ладно, давайте лучше выпьем.
— Давайте, — меланхолически согласился Миша.
Мы подняли стаканы.
— Ваше здоровье! — сказал я.
— Не говори сего! — завопил вдруг Ерема и попытался закрыть мне рот ладонью.
— Молчи! — кинулся было и Бакалаврин, но махнул рукой и сел.
— А! Поздно. Пей, пей, не останавливайся, а то и этого не достанется…
Я выпил, удивленно косясь на собеседников. Чудные ребята!
Неожиданно дверь номера широко распахнулась, и в комнату, бухая ногами, ввалился новый гость.
Я уже привык к тому, что все литераторы бородаты, но у этого борода была по-особому всклокочена и торчала не вниз, а вперед, как совковая лопата. От такой бороды лицо его, с узкими, хитро сощуренными глазами, казалось вогнутым, словно бы нарисованным на внутренней поверхности полумесяца. На тучном узкоплечем теле мешком висела какая-то ряса — не ряса, черный застиранный балахон, пузырем вздутый на животе.
— Пьянствуете… — неодобрительно пробурчал вошедший и решительно направился к столу.
Бакалаврин и Ерема проворно разобрали свои стаканы. Гость не растерялся. Он схватил оставшийся на столе мой стакан, наполнил его водкой до краев и небрежно выплеснул себе в рот.
— А чего теплая? Остудить не могли?
Два здоровенных огурца, не успев хрустнуть, исчезли, сгинули в нечесанных дебрях его бороды.
— Что, Миша, кручинишься? — сказал он, чуть подобрев, и блаженно развалился на стуле с явным намерением надолго присоединиться к компании. — Ан, смотри в другой раз, чего на бумаге писать, а чего и про себя держать…
Бакалаврин только отмахнулся, а Еремей произнес сердито:
— Не твое дело, Фома, дело…
— Нишкни! — огрызнулся Фома. — Я сей предмет изрядно разумею, чай грамоте обучен. По мне, так оно надо наказывать вашего брата за гордыню да за скверну. Моя бы воля была…
— Да-а уж, — протянул Бакалаврин, — была бы твоя воля…
Фома, не обращая на него внимания, тряс бородой:
— Чему учили нас отцы, матеря? Покорности! Указует тебе редактор: надобны вирши благолепные. Дай ты ему благолепие! Покорствуй! И вкусишь всех благ.
— Да ведь время уже другое! — вяло возразил Миша.
— Это какое ж другое? — с подозрением уставился на него Фома. — Люди-то все те же. Стало быть, и время то самое. Нашинское! Да хоть бы и новое пришло — каждому времени потребны свои вирши благолепные!
Словно бы водички из графина, он снова набуровил себе полный стакан водки и в пылу красноречия освежился им, не закусывая.
Бакалаврин улыбнулся мне и развел руками.
— Там наверху есть еще кое-какая посуда… — сказал он вполголоса.
Пришлось мне выбираться из-за стола, не лаяться же с Фомой из-за стакана? Тоже, небось, писатель — вон какая фигура колоритная! Одна борода чего стоит…
Поднимаясь по лестнице, я услышал, как хлопнула входная дверь — пришел кто-то еще. Устроили проходной двор, подумал я. И чего эти писатели никак не разъедутся? Семинар давно кончился, нет, торчат тут. Тары не напасешься. Однако долго сердиться мне не пришлось. По возвращении в комнату Бакалаврина я увидел, кто был новый гость, и сердце, соскочив с обычного ритма, прошлось несколько раз по барабанам в размере «Ламбады».
У стола, небрежно закинув ногу на ногу, сидела гордая черноокая и черноволосая красавица, увлеченная, казалось, спором Бакалаврина с Фомой. Я запнулся о порог и чуть не уронил посуду. Девушка медленно перевела взгляд на меня.
В глазах ее было что-то, внушающее одновременно и восторг и ужас. Дьявольское веселье сверкало в них, но за ним чувствовалась глубоко упрятанная тоска.
«Ламбада» моя заглохла, словно раздавленная каблуком, а вместо нее получился надсадный рев труб, отдаленный гул толпы, потянуло дымом костра, сложенного на площади, пронеслась пелена копоти от факелов стражи, и багровые отблески стерли с лица приговоренной смертельную белизну.
— Ведьма! — едва донесся чей-то истошный крик.
Но в следующую минуту наваждение рассеялось, девушка казалась теперь вполне обыкновенной. Я облегченно вздохнул, лишь стал внимательнее прислушиваться к своим ощущениям. Не Еремушкино ли зелье начинает действовать? Нет, кажется, все в порядке. Просто, видимо, усталость, перелет, акклиматизация…
Да нам ли пасовать перед подобной ерундой? Я решительно оборвал перепалку двух охламонов, ничего вокруг не замечавших, и пожелал быть представленным. Выяснилось, что девушку зовут Алиной, и она тоже имеет какое-то отношение к прошедшему семинару молодых литераторов. Но какое именно, я так и не понял, потому что Бакалаврин с Фомой снова принялись спорить. Алина слушала их с таким интересом, что я не решился заговорить с ней, да и не представлял пока, о чем нужно говорить. Все стулья теперь были заняты, и мне пришлось довольствоваться низеньким пуфиком, зато у