Все родные смеялись — над ним все смеялись — а Вителлия чуть не разорвала ему сердце, прильнув к руке и обратившись голосом, всегда звучавшим для него слаще музыки: «Но ответь мне, брат мой Андреа, кто же станет играть с моими детьми и кто будет всегда в моем доме?» Он покачал головой и безмолвно улыбнулся, и она с удивлением увидела, что глаза его полны слез. «Но разве в этом твой долг, Андреа, если тебе так тяжко?» И он кивнул.
Да, да, так и свершилось давным-давно. Многие годы он не позволял себе вспомнить о ней, потому что она была женой другого человека, и вечер за вечером восходил к звездам со страстной молитвой об упокоении. Ему казалось, что он никогда не сможет достаточно искупить свой грех любви к Вителлии больше, чем к чему бы-то ни было иному, до самого конца. Поэтому он беспощадно отказывал себе во всем и заставлял себя исполнять все самые омерзительные обязанности. Однажды, когда его плоть, сгорая, жаждала ее, он бросился на зимнюю улицу, нашел там дрожащего нищего, уложил его в свою постель и укрыл своим одеялом, а сам пролежал, вытянувшись, с ним рядом всю ночь, сжав зубы и с тошнотой в желудке. Но утром, торжествуя, он сказал своей плоти: «Вот теперь ты успокоишься и перестанешь меня терзать!» Отсюда улыбчивая трагедия его глаз и постоянная молитва о даровании сил сносить свое бремя.
Однажды почта принесла конверт в траурной рамке — первое письмо ему за многие годы. Он вскрыл, и в нем было известие о смерти Вителлии. Тогда, казалось, ему было даровано некое успокоение, и он стал позволять себе этот отдых по вечерам седьмого дня, и даже разрешал себе немного подумать о ней. Теперь, после ее смерти, он мог вообразить ее в том, ином мире, шагающей вольной и легкой походкой среди звезд. Теперь она была ничьей женой и не принадлежала никому. Теперь она стала частью неба, и можно было думать о ней как о звезде, не совершая греха.
Молитвы его о силе сносить бремя стали менее жарки и более умиротворённы. Когда один школьник сбежал к революционерам, он вздохнул и направился на поиски, нашел его, и говорил с ним ласково, умоляя вернуться к плачущей матери.
— Бог дал нам жизнь и долг исполнить свое назначение, — говорил он, мягко улыбаясь и обняв мальчика за плечи.
Но мальчик отбросил его руку и отстранился:
— В революции нет Бога и нет долга, — сказал он надменно, — мы свободны и исповедуем Евангелие свободы для каждого.
— Как же так? — мягко спросил отец Андреа.
Мальчик впервые заронил в его душу предчувствие. До тех пор он не обращал внимания на разговоры о революции. Пути его не уводили далеко от перенаселенного квартала, где он жил. Но теперь ему подумалось, что нужно прислушиваться к этим разговорам, особенно если его школьники станут так вот убегать. Он заговорил о других вещах, но мальчик был насторожен и явно хотел, чтобы от него отстали. Вокруг были другие парни и один-два командира. Ответы мальчика становились всё короче, и он зло смотрел на своих товарищей. Наконец, Андреа кротко сказал: «Я вижу, что у тебя в голове совсем другие мысли. Я оставлю тебя сейчас, но не забывай тех молитв, которым я учил тебя, дитя мое».
На мгновение он положил руку на голову мальчика и повернулся, но не успел выйти из казармы, как раздался улюлюкающий хохот, и он слышал, как парни дразнили своего товарища:
— Поп нашел свою собачку? А ну, беги назад, послужи иностранцу!
Он не мог понять, что они имели в виду, и хотел было уйти, но остановился и прислушался. Кто-то издевательски хохотал: «Так ты христианин?» И он слышал злой и чуть не плачущий голос мальчика: «Я ненавижу этого попа. Мне нет дела до его религии. Я — революционер! Кто здесь в этом сомневается?»
Отец Андреа стоял, потрясенный. Что за слова исторгли уста его мальчика, который посещал его школу с пяти лет? Он вздрогнул, и острой болью пронеслась в его уме мысль: «Вот так и Петр отрекся от Спасителя!» Он вернулся в крошечную миссию, которая была его домом, заперся в комнате и горько зарыдал.
После этого он понял, что стоял на краю водоворота, сам о том не ведая. Он решил, что должен разобраться в этой революции и сделать так, чтобы мальчиков больше не уносило ее потоком. Только не было нужды что-то исследовать: всё обрушилось на него само и создало массу трудностей.
Сколь же многого он не знал! Он никогда не слышал о политических распрях Востока и Запада. Он пришел сюда как подвижник, чтобы похоронить себя в миссии в этой стране, где не было истинной церкви. Он прожил день за днем двадцать семь лет в крохотной точке огромного города, и его низкая фигура в темных одеждах стала такой же частью этих улиц, как древний храм или мост. Дети, сколько он мог помнить, привыкли видеть его влачащимся в любую погоду со смешно оттопыренными карманами, полными орехов для них. Женщины, стиравшие белье у колодца, поднимали головы, когда он проходил мимо, и вздыхали, что уже час пополудни, а до вечера еще столько работы. Продавцы небрежно кивали из-за прилавков распахнутых на улицу лавчонок и добродушно принимали от него листовки и лики Богородицы.
А сейчас всё изменилось: он перестал быть Отцом Андреа, безвредным престарелым священником — он стал иностранцем.
Однажды мальчишка отказался взять у него горсть земляных орехов, которыми он хотел его угостить.
— Мама говорит, что они могут быть отравленными, — сказал мальчик, глядя на отца Андреа широко раскрытыми глазами.
— Отравленными? — переспросил Отец Андреа, очень удивясь и не понимая.
На следующий день он вернулся домой с карманами, такими же тяжелыми, как при выходе, и после этого больше не брал с собой земляных орехов. В другой раз, когда он проходил мимо колодца, женщина плюнула ему вслед. Продавцы холодно качали головами, когда он с улыбкой предлагал им листовки, и не брали. Он был совершенно ошеломлен.
Наконец, однажды ночью зашел к нему его помощник из местных, добрый старик с седой бородкой, честный и немного глуповатый, потому что так и не смог правильно выучить «Аве Мария». Андреа иногда думал заменить его кем— нибудь посмышленее, но так и не набрался решимости сказать старику, что тот не вполне справляется. Теперь старик говорил ему: «Отец мой, не выходи, пока не кончится это безумие».
— Какое безумие? — спросил Андреа.
— Разговоры об иностранцах и революции. Люди слушают этих молодых людей в длинных темных платьях, которые пришли с юга, а те говорят, что иностранцы убивают наш народ и похищают сердца людей для своих новых религий.
— Новых религий? — мягко спросил Отец Андреа. — В моей религии нет ничего нового. Я проповедую и учу здесь уже четверть века.
— Всё равно — вы иностранец, — извиняющимся тоном сказал старик.
— Да, — наконец произнес Андреа, — это меня удивляет.
Но на следующий день ему пришлось послушаться старика, потому что, как только он сделал шаг от ворот на улицу, брошенный в него большой камень попал прямо в грудь и разломил на ней надвое крест из слоновой кости, а, когда он в ошеломлении поднял руку, другой камень попал в нее и сильно поранил. Он побледнел, вернулся в домик миссии, запер за собой дверь и, пав на колени, рассматривал сломанный крест. Долго он не мог произнести ни слова, пока, наконец, уста не вспомнили старую молитву: «Прости их, Отче, ибо не ведают, что творят».
После этого он не покидал миссии. Несколько дней никто не приходил, и он с грустью запер дверь пустого класса. Казалось, что он очутился в центре бури. Из-за ограды опустелого дворика, где он со своим старым помощником хлопотал в огороде, доносились странные смятенные звуки улицы. Он запер ворота и открывал их лишь раз вечером, чтобы выпустить старика— помощника купить немного еды. Но однажды старик вернулся с пустой корзиной:
— Они не продают мне еды для тебя, — сказал он с жалостью. — Чтобы меня не убили, я должен сделать вид, что ухожу от тебя. Но каждую ночь я буду перебрасывать тебе еду через забор в западном углу огорода. И каждый вечер в должный час я буду повторять «Аве Мария». В остальном, да поможет тебе наш Бог.
После этого Отец Андреа остался совсем один. Он проводил много времени в обсерватории и теперь позволял себе предаваться размышлениям и воспоминаниям каждый вечер. Дни тянулись долгие и одинокие, и ему теперь не хватало даже прокаженных. Не от чего больше было отмывать руки: разве что от чистой огородной земли, которая приставала к ним. А шум снаружи всё нарастал и громоздился, пока ему не стало казаться, что он остался на островке среди ревущего моря, и что однажды волны настигнут его и здесь.
Он всё глубже уходил в раздумья и мечты об Италии и ее виноградниках, где он играл, когда был мальчиком. Он вдыхал запах горячего солнца на спелых гроздьях — ни с чем не сравнимый их аромат! Сидя ночь за ночью в старом кресле, он выстраивал свою жизнь с самого начала. Был май, и звезды сверкали на темно-лиловом небе. Но он более не притрагивался к тетрадям и перьям. Звезды стали ему безразличны, и продолжала дивить лишь их несказанная неземная краса. Благодарение Богу, звезды и небо были везде! Китайские небеса в мае были точно такими же, как летние небеса в Италии. И там, и здесь тяжелые золотые звезды свисали с темного неба. Однажды в такую ночь в Италии он высунулся из окна и вдруг обезумел от красоты звезд, и, как слепой, ринулся к дому Вителлии. Сердце колотилось, как большой барабан, сотрясая тело каждым биением, и кричало, что он должен признаться ей в любви. А когда он подошел к дому брата, брат открыл ему и ласково сказал: «Мы как раз собирались пойти спать, Андреа. Тебе нужно в чем-то сейчас помочь?»
За братом он различил в комнате тень Вителлии, ее бледное неясное лицо, как цветок в сумерках. Она подошла, легко коснулась пальцами руки мужа и склонила голову на плечо. У нее было всё, что должно быть в жизни. Страсть в нем утихла.
— Нет, спасибо, — выговорил он, — мне показалось — я подумал, что еще не так поздно, я думал просто зайти поболтать с вами.
— Когда-нибудь в другой раз, — строго сказал брат, а Вителлия крикнула ему: «Спокойной ночи, брат Андреа!»