Отец мой шахтер (сборник) — страница 4 из 148

Когда-то в детстве была зима… Когда-то в детстве была зима. И я катался с горки. Какая там горка… Просто сразу за сараями проходила железная дорога, мы говорили – линия, по которой возили уголь с шахты. Насыпь была высокая, вот с нее мы и катались, уступая время от времени дорогу пыхтящим страшным паровозам.

Моя мать и мой отец никогда не говорили и никогда не скажут: «Я люблю…» Любовь – это их жизнь, я, работа.

«Я люблю тебя, – говорю я и повторяю: – Люблю, люблю, люблю…»

Давай послушаем, потрогаем это слово. Сначала вытягиваешь губы, как свистеть, а потом делаешь странный звук, будто выплевываешь косточку от компота.

«Я люблю», – говорит она. «Я не люблю», – говоришь ты.

Что это значит? Кто объяснит мне?

Я хочу знать.

В детстве я был трусом. Впрочем, я и сейчас не могу назвать себя смельчаком. Но тогда я не боялся драться, хотя и никого не бил. Было больно бить. Паровозы ходили медленно, они только выезжали с шахты, груженные углем, черными жирными калмыгами. Пацаны иногда цеплялись и катались, сидя на вагонах, бросая в тех, кто внизу, кусками угля. Но не сейчас. Зимой холодно. Из окна паровоза смотрела улыбающаяся грязная рожа машиниста. Мы кубарем скатывались с горки, крича на ходу с радостным ужасом: «Паром обдаст!!!» Некоторые падали лицом в снег. Лязг гигантских и ленивых шатунов прекращался, не было слышно хриплого дыхания паровоза. Все замирали, ждали пара. Все замирало, ждало пара… И вот он, наконец, вырывался наружу, радостный, свистящий, вместе с орущим гудком, и в сердце что-то закипало, лезло через горло, глаза, казалось, что и там, там в груди, много-много пара, который так хочет наружу!

Я был трусом. Я не мог съезжать по накатанной ледяной полоске, стоя на ногах. Серый мог. Для этого он надевал свои кирзовые сапоги с подвернутыми голенищами. Многие могли съезжать стоя. Но как Серый – никто. Все ждали. Серый знал, что его ждали, и поэтому не торопился. Он взбирался медленно боком на насыпь и, став аж на второй рельс, хитро оглядывал всех, а потом, неожиданно оттолкнувшись и перешагнув другой рельс, прыгал на самый лед. От этого он терял равновесие, крякал весело, с руганью и, перевернувшись в воздухе, шмякался об лед. Или благополучно съезжал. Это не важно. Я стоял и смотрел на него. Пальто замерзало и становилось колом, как тумбочка. Пальцами было больно пошевелить. В валенках уже не таял снег. Я шел домой. Солнце висело в вымороженном небе, выцветшее за лето и сразу же замороженное, так и не успевшее набраться краски, как бледное диетическое яйцо.

Я знал, как тепло дома. Было воскресенье, и дома были мать и отец.

Дома было тихо. Кухня открыта. Теплая. На печке стояли кастрюля с супом, черная сковорода с жареной картошкой. Я негнущимися пальцами стаскивал валенки, снимал пальто и прятал его на вешалке: увидят, заставят идти в коридор и отряхивать от снега.

Они сидели на диване в комнате и тихо разговаривали. Значит, было воскресенье, или отец работал в ночь. О чем они разговаривали… Не знаю… О житье-бытье, о себе, обо мне…

– Пальто отряхнул? – спросил отец.

Врать ему я боялся. Пошел в коридор и повозил по пальто веником. Всё…

На столе в кухне стояла тарелка с горячим супом. Разваренная картошка, лук и мелко нарезанная колбаса. Да, а еще хлеб. Я откусывал большой кусок от ломтя черного хлеба, дул на ложку с супом и, обжигаясь, торопливо ел.

– Сынок, ты учил сегодня английский?

– Учил.

– Ну скажи мне что-нибудь по английскому…

– Что тебе сказать?

Глаза матери лукаво улыбались.

– Скажи: мама, я тебя люблю.

– Маза, ай лав ю.

– Вот молодец, ну скажи еще что-нибудь…

– Больше не знаю.

Я наедался, отогревался. Добрая тихая ночь уже придумывала сегодняшние сны. Я ждал их.

И все-то я вру, вру, вру! Вчера увидел тебя и задохнулся. Господи, какая ты…

Тамара

1

Море есть море. Мы дожили до шестнадцати лет, доучились до десятого класса, а моря не видели. И, сидя в ночном одесском аэропорту, ожидая машину, которая отвезла бы нас к морю, мы выпендривались как могли, орали песни, но думали, думали о нем, волновались. А утром, когда крытый грузовик привез нас к морю, мы стали прыгать из кузова, одуревшие за ночь, невыспавшиеся, готовые не спать все ночи здесь, и я прыгнул на холодный песок, упал, поднялся и снова упал, потому что кто-то сиганул на меня, но не почувствовал боли, кинулся вперед, побежал и только на бегу открыл глаза и увидел… Я увидел воду, много мутно-зеленой воды. И еще я увидел, что на берегу, перед водой, много людей. Они стояли и ходили, одетые, потому что было холодно, среди закрытых пластмассовых павильонов, каких-то труб и балок. На воде, недалеко от берега, покачивались две большие рыбачьи лодки. Вокруг стояли люди: мужчины с закатанными выше колен штанами и женщины с зажатыми в одной руке подолом платья. Они копались в лодочьем нутре, выбирая только что пойманную рыбу, и незло ругались с рыбаками, отдавая деньги. Все это как-то само собой увиделось, когда я бежал к морю… И тогда я побежал спокойнее, потом пошел, потом остановился и, уже совсем не торопясь, стянул штаны и рубашку, почесался и вошел в тухлую мутную воду. Она неожиданно обожгла…

Так мы узнали море.

Мы долго, почти целый год, добивались этого права, повысив на сколько-то там процентов успеваемость и дисциплину, но главное – заняли первое место в школьном конкурсе строевой песни. Мы оставались каждый день после уроков в школе и топали, маршировали, шли в ногу, если была хорошая погода – по улицам, а если плохая – в спортивном зале. Топали и пели хором: «Пу-уть дале-ок у нас с та-бо-ю, ве-се-лей, сол-дат, гля-ди! Вье-отся, вьется знамя полковое, команди-ры впе-ре-ди, сол-да-ты в путь, в путь» и так далее. Мы прошли на конкурсе перед жюри не хуже, чем на параде ходят, а может, даже и лучше, заняли первое место и заработали право на эту поездку. Потом месяц таскали на овощной базе ящики – зарабатывали деньги. И теперь вот мы на море. Почти ни у кого из нас родители так ни разу и не побывали на море, а мы – уже в девятом классе, в шестнадцать лет!

Лагерь мы разбили на диком пляже под Одессой, среди множества разномастных палаток, среди дикарей, и сами сразу стали дикарями, правда, организованными. По утрам мы выстраивались на утреннюю линейку, а по вечерам на вечернюю поверку. В остальном мы были обычными дикарями и очень этим гордились.

Девчонок было пятнадцать и нас, ребят, было пятнадцать, и если раньше мы их как-то не замечали в коричневых формах и фартуках, презрительно называя девками, тут как-то само собой получилось, что через день-два все разбились по парам – тихо, мирно. Мне досталась Ярыгина. Про нее моя мать говорила: хорошая девка, справная. Кожа у нее была какая-то толстая и красная. Она все время молчала и смотрела исподлобья. Лицом она, правда, не вышла, но зато грудь! Второй такой в классе не было. И это был мой главный аргумент в споре на тему: чья лучше.

– У моей Ярыгиной! – кричал я… Но это было не совсем так. Первое же посягательство на ярыгинскую грудь было остановлено таким толчком в мою грудь и ударом ярыгинского кулака по моей спине, что я зарекся до нее дотрагиваться, и все же кричал: – У моей Ярыгиной!

Все поделили друг друга и были счастливы. Длинному досталась коротышка Кучкина, Кузе – Рыжуха, Козлу – Танька-Пупок, самому красивому в классе парню – Кисе досталась красивая Ирина, Лысому – Верка Павлова, тоже ничего. Наташка с Иваном так и остались вместе. Как-то сразу почувствовалось, что мы – существа разного пола, которых почему-то тянет друг к другу. И даже наша классная дама Антонина, женщина сугубо деловая, Комиссар, как звали ее все, оказалась обычной худой теткой, которая отдергивала ногу, как и остальные, когда входила в воду, визжала и боялась брызг. А брызгал на нее, бросая воду горстями, школьный пионервожатый Вася, чубатый и тоже худой.

Словом, мы как-то сами, без чьей-либо подсказки, открыли непечатную истину, что раз приехал на Черное море, на юг отдыхать, то сначала заведи подругу, устрой себе маленькую южную любовь, а уж потом отдыхай на здоровье. Так мы и поступили.

Прожили мы почти неделю, может больше, и всем нам очень нравилась эта жизнь: купание в теплой соленой воде, абрикосы – ешь сколько влезет, и ежевечерние встречи со старыми и такими вдруг новыми подругами, которые сулили новые, еще более значительные открытия…

И вдруг появилась Тамара. И все пошло кувырком, совсем не так, как хотелось…

2

Мы поднялись, как всегда, в семь утра, выстроились, поеживаясь и позевывая, на линейку и увидели, что совсем рядом с нашими красными палатками, выпрошенными школой у какой-то богатой организации, стоит еще одна, обыкновенная, из выцветшего, почти белого брезента. А у палатки сидели на корточках двое: старуха с расчесанными на пробор седыми волосами и девушка в красном платье с широкими черными полосами, сидели и ковырялись в примусе. Позже, уничтожив приготовленный дежурными завтрак и накупавшись до одурения, подныривая под визжащих, царапающихся в воде девчонок, мы совсем забыли о тех двоих, старухе и, наверное, ее внучке. Хотя вряд ли забыли. Почему-то мы все сразу увидели, как зашевелился полог палатки и как из нее вышла, согнувшись, та, утренняя девушка. Ее черные волосы упали вниз, поэтому лица видно не было. Но она резко выпрямилась, откинула голову и отбросила волосы назад. Они вспыхнули неземной короной и опустились на плечи. Мы увидели ее лицо. Оно было смуглым или сильно загорелым. А что касается глаз, носа, губ, то я не знаю. Я ничего не знаю… Она бросила на песок большое белое полотенце, расстегнула и скинула халат и осталась в купальнике, черном с красным. Он закрывал живот и грудь, оставляя открытой только смуглую живую спину. Она спокойно прошла мимо нас, опустив голову так, что волосы опять рассыпались по лицу, и ступила в воду. Она не отдернула ногу, не съежилась, а спокойно пошла дальше, как будто никакой воды перед ней не было.