ей представит меня, потому что мне без представления сесть при генерале неудобно, а стоять у притолоки при сыне тоже не идёт. А Сергей о том, о сём, обо мне ни слова. А потом генерал вдруг осердился за то, что Сергей у него растяжение желудка нашёл, и начал кричать на меня: «Что же, такой сякой, скоро у тебя лошади будут?» — А Сергей уткнулся в рецепт, пишет и ничего не слышит вокруг. Потом вместе они поехали. Сергей вылез из коляски, просил всех подождать с минутку, вынес мне этот альбом: «тебе, говорит, отец, на память». Обнял меня: «будь, говорит, здоров, если заболеешь — пиши: пришлю совет, — ты, говорит, не стесняйся, Бога ради…» А жена его заговорилась с Птахиной и не простилась. Ну, да оно и понятно, светская дама. Она меня даже назвала не свёкром, а тестем — и этого не знает. Он допил стакан залпом. — Никто, как судьба, — заключил он. Дверь опять скрипнула, и та же стриженая голова высунулась в щель. — Готово, — скороговоркой буркнул он и скрылся. — Пожалуйте, курьерская троечка — проговорил Василий Никитич и начал помогать мне собираться. Дождь на время перестал. Низкие серые тучи неслись, цепляясь за острые выступы гор, синевших своими тяжёлыми громадами. У мокрого крыльца, сдерживая горячих лошадей, сидел на козлах коляски ямщик с оловянной бляхой на рукаве. Хвосты у коней были подвязаны и верх у коляски низко спущен. — Что же, кланяться от вас сыну? — спросил я, пожимая смотрителю руку. — Кланяйтесь, отчего же… Только… вы пожалуйста ничего такого насчёт меня… о корове и прочее… Мне ничего не надо. Я сел в экипаж. Он подошёл вплотную и взялся рукою за кожаный фартук. — Мне ничего не надо, — повторил он. — У меня есть отложенных двести рублей на похороны — я ни в ком не нуждаюсь. Ямщик тронул. Василий Никитич приподнял свою белую фуражку. Станционный домик с каменной оградой дворика и двумя пёстрыми свиньями быстро мелькнул и остался назади. Лошади горячо и ровно катили экипаж; опять началась степь, и нить телеграфных столбов опять замелькала справа, ещё более усиливая однообразие бесконечной дороги.
В ту же осень, в Петербурге, уже в конце ноября, я заболел обычной северной простудой и послал за Сергеем Васильевичем. Он приехал на другое утро в маленькой неллисовской каретке, такой же блестящий и довольный, как всегда. Я его ещё ни разу не видал с лета. Как всегда, внимательно и серьёзно он меня выслушал; пошутил насчёт опасности моего положения, рассказал самую свеженькую сплетню о жене одного высокопоставленного лица и сел писать рецепт. — Вы знаете, я прошлым летом познакомился с вашим батюшкой, — внезапно сказал я. Он остановился писать и поднял на меня свои осторожные проницательные глаза. — Где? — спросил он. — В Ополье? — Да. Менял я там лошадей, увидел ваш альбом и разговорились. Он опустил глаза и начал снова писать. — Отец ведь умер, — сказал он, делая росчерк под своей фамилией. — Когда? — удивился я. — Недель шесть назад. Я даже уж наследство получил. Он усмехнулся снисходительной улыбкой. — Вы сами ездили? — Нет, вы знаете, я не могу отлучиться, такая практика. Он писал мне, что болен. Ну, да ведь и года его не малые, пора и честь знать. Я посылал туда моего поверенного. Продали с аукциона какую-то корову, хлам всякий, рублей на пятьсот всего. Он встал и подал мне свою мясистую, красивую руку. — Хороший был старик, — прибавил он уже в прихожей. — В бреду перед смертью, говорят, всё поминал меня, говорил, что я его гордость. Конечно, он мог бы ещё пожить, но в сущности кому он был нужен? Тщательно застегнув пуговицы великолепного пальто, он надел несколько на бочок шляпу и, ещё раз протянув руку, сказал: — Так не забудьте, мазью натритесь сейчас, а порошки на ночь. И я увидел из окна, как маленькая каретка, стоившая столько, что на неё можно было купить целое стадо тирольских коров, запрыгала мягко по мостовой и скрылась в сером утреннем тумане.
1890