Наиболее точную, на мой взгляд, оценку этой «доктрине», столь благожелательно принятой российским руководством, дал друг Мамлеева, мистик и радикальный политик Гейдар Джемаль:
Мамлеев — в Южинском центровая фигура — мне кажется, после Америки просто перестал соображать. Он не стал «ватой» в том смысле, который мы сейчас в это вкладываем, он не стал человеком, сознательно вставшим на позиции гадости, зная при этом, что он стоит на позиции гадости. Мамлеев просто спятил. Он написал «Россия [В]ечная» с березками — а он же ненавидел это, он был не просто антисоветчик, он был русофоб. Когда он начинает писать или излагать какие-то ватные бредни со ссылками на Есенина, это просто невозможно слушать[44].
И далее:
Мамлеев <…> нес бред. Какая «вечная Россия»?
После своего приезда из Америки он мне как-то сказал:
— Я бы очень хотел перенести Россию на Луну. Чтобы была только одна Россия, и больше никаких других стран.
Он сказал это очень задумчиво, очень честно. Мы сидели около какого-то пруда.
— Очень жаль, что мы существуем в пространстве, где есть еще кто-то. Я хочу, чтобы Россия была на Луне[45].
Пройдут годы, и вот уже эти вроде бы забавные идеи, типичный мамлеевский «бредок», в совершенно ином и по-настоящему зловещем контексте слово в слово повторяет Александр Проханов, один из ярчайших публичных выразителей настроений правящей элиты России: «Я думаю, что, конечно, скорее всего, Россия вырежет себя из Земли и улетит на орбиту какую-нибудь далекую — нам [глава Роскосмоса Дмитрий] Рогозин поможет в этом или [основатель компании SpaceX Илон] Маск — и мы переместимся, и будем жить отдельной такой русской Луной — и это будет русский путь»[46].
Пока я собирал материал для книги и общался с ее героями, мое отношение к Мамлееву менялось от снисходительного к восторженному, а искренняя симпатия легко сменялась незамутненной ненавистью. В этом я совсем не одинок, и, вероятно, это самое естественное восприятие Юрия Витальевича как художника и человека. Схожее ощущение хорошо передал нацбол Александр Титков:
Для меня Мамлеев — совершенная загадка. Вчитываясь в его тексты снова и снова, я многократно убеждался в противоречивой правоте как хулителей Мамлеева, отказывающих ему в праве носить звание писателя, так и его поклонников, с почтением именующих Юрия Витальевича мэтром метафизического реализма.
С одной стороны — провалы, недопустимые не то что для профессионального писателя, но для любого человека, мало-мальски смыслящего в законах литературы; удручающая скудость фантазии и убийственная корявость языка. С другой — несомненный пророческий дар, способность порождать целые литературные направления <…> В общем, как сказал Ленин о Толстом, «противоречия кричащие». И в самих текстах Мамлеева, и в оценках его творчества критиками.
Логика этого мира и здравый смысл учат, что верным может быть только одно из этих двух утверждений: либо Мамлеев графоман, либо он гений. Хотел написать: «разрешить это противоречие может только время, которое даст окончательную оценку творчеству Мамлеева», да спохватился — время никому никаких оценок не дает, все оценки в нашем мире дают только люди.
Но в одном обожатели и хулители Мамлеева сходятся: его тексты — это не совсем литература[47].
Случай Мамлеева показателен тем, что он наглядно демонстрирует, что даже самые отважные и решительные некронавты иногда не выдерживают вглядывания в бездну и в итоге, преисполнившись безграничного ужаса, вновь и вновь производят в мир «агрессивные формы пустоты»[48].
Именно эта пустотность стала идеологическим фундаментом наиболее реакционных течений в политике и общественной мысли современного российского государства, просочившись во все его уровни, вплоть до официальной риторики властей и федеральных средств массовой информации[49]. Конечно, велик соблазн возложить ответственность за происходящие в наши дни катастрофы на те или иные ячейки русской интеллигенции, будь то методологи или адепты неоевразийства, но подобные стратегии поиска виновных не выдерживают никакой критики. Тем не менее невозможно отрицать, что наследие Южинского кружка с его воинственным нигилизмом, агрессивно отрицающим собственное нигилистическое начало, нашло своих адресатов в кругах, претендующих на интеллектуальную и даже политическую власть.
На страницах этой книги мы еще не раз обратимся к тому, как психотические методы письма и мышления Мамлеева и других южинцев формировали русскую фрик-политику, в какой-то момент ловко и практически незаметно проникшую в мейнстрим. Пока же ограничусь наблюдением журналиста Максима Семеляка:
У него в «Московском гамбите» есть хорошее выражение — «хозяин похмелья». Это как будто про самого Мамлеева и сказано. В этом смысле ситуация, в которой мы очутились, и есть такое мамлеевское похмелье: одно следует за другим, шатуны бродят по Россиюшке. Похмелье, пожалуй, затянулось, ну так и напиток был крепче некуда.
Пасмурным днем 28 октября 2015 года на Троекуровское кладбище привезли гроб с Юрием Витальевичем Мамлеевым, которого перед этим как следует отпели в Домовом храме мученицы Татианы, что обслуживает студентов и преподавателей МГУ, бывших и нынешних.
Гроб был простой, но крепкий — под стать своему ныне покойному содержимому. Груз доверили темно-синему микроавтобусу с белой надписью ГУП «Ритуал» на блестяще вымытом борту. Служащие этого самого «Ритуала» были тактичны, но досадно безразличны к производимой ими священной работе, словно не понимая, отправку чьего тела в последний вечный путь им доверила судьба.
Копали ловко, с многоопытным знанием дела. Все собраться не успели, как уже чернела в мокрой зелени свежохонькая, чуть подмороженная осенним холодком могилка. Между соседними могилами потерянно бродил Юрасик Пятницкий, сын-переросток художника Владимира Пятницкого. Его белое округлившееся лицо со скорбными уголками бровей выражало будто направленную вовнутрь муку — казалось, это ему отныне и навсегда лежать в промозглой земле, а не дедушке Мамлею. Юрасика спокойно-равнодушно утешал начавший пить с самого утра Игорь Ильич Дудинский, которого с того дня будут называть последним свидетелем Южинского кружка.
Основную массу пришедших и приехавших на Троекуровское составляли непонятного происхождения и бездомного вида пьянчуги — по всей видимости, ученики, поклонники и почитатели таланта новопреставленного. Чуть особняком, но не слишком отстраненно скучились староверы — любимцы Юрия Витальевича. Они негромко перешучивались о чем-то своем и время от времени угождали Марии Александровне в ее мелких, но многочисленных просьбах: разузнать, к примеру, где венок, хотя Мария Александровна своими глазами видела и прекрасно знала, что он ждет своей торжественной минуты все в том же микроавтобусе, на котором привезли Юрочку. Староверы хоть и посмеивались, но во всем вдове угождали.
Тут же с необычайно мрачным видом сновал философ Дугов[50] в чернющем полупальто. Было свежо и по-осеннему прозрачно, несмотря на густые московские тучи. Погода, впрочем, хоть и должна была внушать спокойствие, скорее омрачала и без того горькое и по-русски тревожное прощание.
— Как вы смеете снимать таинство на фотокамеру? — вдруг засвистела криком какая-то взъерошенная полукликуша в куртке маскировочного цвета. Лицо ее сильно опухло, видимо, от слез и сопутствующих им истерических кривляний. — Как вы смеете снимать наше таинство?
Не всем было понятно, к кому обращалась полукликуша, по крайней мере никто не заметил, чтобы присутствовали журналисты с фотокамерами, которым было бы интересно это частично пьяненькое скорбящее собрание. Возможно, ругалась она либо с кем-то из бездомного облика учеников, принятых ею за корреспондентов желтых газет, либо и вовсе померещилось ей некое существо, оригинальной плоти у которого в объективной действительности не было.
Поняв, что никто на ее благородный гнев не обращает ни малейшего внимания, полукликуша одернула воротник пуховика маскировочного цвета и отправилась выпрашивать автограф у писателя Сергея Сибирцева, несмотря на погоду отказавшегося снять солнцезащитные очки, придававшие ему немного необходимой метафизической отчужденности.
Наконец стали прощаться. Первыми пошли вдова и другие женщины. Традиционных для таких случаев причитаний, надо заметить, не было: все чувствовали большую ответственность, поскольку об этом дне наверняка напишут не только в районной газете. Исключением стал Дудинский. Он, как паук, облепил мертвое лицо Юрия Михайловича, даже не целуя его, а как будто всасываясь в натянутую тонкую кожу, слюнявя ее и отбивая мелкие дробные поклоны — честное слово, не знаменитый журналист, а терзаемая бесами сельская дурочка.
— Дуда, ты аккуратнее, сейчас лоб у покойника лопнет от твоих поцелуев, — прервал его кто-то особенно возмущенный.
Когда все желающие прикоснулись губами к усопшему, могильщики быстро закрутили крышку гроба новомодными болтами вместо гвоздей и бесшумно отправили его на канатах в яму, после чего отошли покурить. Остальные же сгрудились вокруг могилы, уставившись в ее зияющую бездну, которая была не такой уж зияющей и, признаться, не такой уж бездной: напротив, дыра эта оказалась какой-то невероятно будничной, как будто хоронили не великого писателя, продолжившего труды Гоголя и Достоевского, а застрелившегося начальника кондитерской фабрики, объявленной банкротом.