Открытая дверь и другие истории о зримом и незримом — страница 8 из 34

ыл старомоден; возможно, не задумывался о проблемах богословия, — обычно это свойственно молодым людям, — и не задавал себе никаких трудных вопросов об исповедании веры; но он понимал человеческую природу, и это, пожалуй, было лучшим его качеством. Он принял меня с самым сердечным радушием.

— Входите, полковник Мортимер, — сказал он. — Я тем более рад вас видеть, что считаю это хорошим знаком для мальчика. С ним все хорошо? Хвала Господу, да благословит Он его и сохранит. Я часто молюсь за него.

— Ваши молитвы помогают ему, доктор Монкрифф, — заверил его я. — Надеюсь сказать то же и о вашем совете.

И я рассказал ему всю историю, — подробнее, чем рассказал Симсону. Старый священник слушал меня, не перебивая, а когда я закончил, у него в глазах стояли слезы.

— Это просто прекрасно, — сказал он. — Я ничего не имею против того, чтобы слышать что-нибудь подобное; это так же прекрасно, как Берне, когда он желал избавления кому-то, — об этом не молятся ни в одной церкви. Ах! значит, он хочет, чтобы вы утешили бедного заблудшего духа? Да благословит Господь этого мальчика! В этом присутствует нечто, возвышающееся над обыденностью, полковник Мортимер. А также вера его в своего отца! Я бы хотел прочитать об этом проповедь. — Затем, бросив на меня встревоженный взгляд, поправился: — Нет, нет, я не имел в виду проповедь; я должен записать эту историю для детей, чтобы они читали ее и помнили о ней.

Я понял, какая мысль мелькнула у него в голове. То ли он подумал, то ли испугался, что я восприму его слова о проповеди, как о проповеди на похоронах. Понятно, что это не прибавило мне настроения.

Едва ли я могу сказать, что доктор Монкрифф дал мне какой-то совет. Как вообще можно дать совет в столь странном деле? Но он сказал: «Пожалуй, я тоже пойду с вами. Я уже старик, и мне не так страшно, как тем, кто находится дальше от невидимого мира. Мне следует подумать о моем собственном путешествии туда. У меня нет определенных убеждений на этот счет. Я тоже приду, и, может быть, в этот момент Господь подаст нам знак, что делать».

Это немного утешило меня — даже больше, чем присутствие Симсона. Разъяснение причины происходящего вовсе не было моим самым страстным желанием. Все мои мысли были заняты только одним, — моим мальчиком. Что же касается бедняги у дверного проема, то я, как уже говорил, сомневался в его существовании ничуть не больше, чем в своем собственном. Для меня это был не призрак. Я знал, что это существо, попавшее в беду. Я знал это так же хорошо, как и Роланд: услышать его в первый раз было большим потрясением для меня, но не сейчас; человек привыкает ко всему. Но сделать что-то для этого существа представлялось большой проблемой; как я мог быть полезен тому, кто невидим, кто больше не относится к смертным? — Может быть, Господь подаст нам знак, чо делать. — Это была старомодная фразеология, и за неделю до этого я, скорее всего, улыбнулся бы (по-доброму) наивности доктора Монкриффа; но в самих звуках этих слов звучало утешение, — разумное или нет, я сказать не могу.

Дорога к станции и деревне лежала через долину, в стороне от развалин; но хотя солнечный свет и свежий воздух, красота деревьев и шум воды действовали успокаивающе, мой ум был так занят интересовавшим его предметом, что я не мог удержаться от того, чтобы не повернуть направо, когда добрался до верха, и не направиться прямо к тому месту, которое я могу назвать местом сосредоточения всех моих мыслей. Оно было залито солнцем, подобно всему остальному миру. Разрушенный фронтон смотрел прямо на восток, солнечный свет струился через дверной проем, как прежде — свет нашего фонаря, освещая влажную траву за ним. Этот проем являл собой нечто странное, словно был символом тщеславия: все вокруг свободно, так что можно идти куда угодно, и при этом — существовало подобие ограды, ненужный, ни к чему не ведущий вход. И почему какое-то существо должно умолять и плакать, чтобы войти — в ничто, или быть удержанным — ничем, я не мог этого понять, и это заставляло мой мозг лихорадочно искать ответ. Однако я вспомнил, что говорил Симсон о можжевельнике, с легкой улыбкой подумав о той неточности воспоминаний, которая свойственна даже ученым людям. Я видел, как свет моего фонаря блестел на мокрой блестящей поверхности колючих листьев по правую руку, — а он готов был пойти на костер за свое убеждение, что рука была левой! Я обошел дом, чтобы убедиться в этом. И увидел, что он сказал правду. Ни справа, ни слева вообще не было никакого можжевельника! Я был сбит с толку, хотя все дело было только в деталях, ничего особенного, — куст можжевельника, трава, растущая до самых стен. Но, в конце концов, — хоть это и потрясло меня на мгновение, — какое это имело значение? Здесь были следы, как будто кто-то ходил взад и вперед перед проемом, но это могли быть и наши следы; все было светло, мирно и тихо. Некоторое время я бродил по другим развалинам — развалинам старого дома, как делал это прежде. Тут и там на траве виднелись следы, — их нельзя было в полном смысле назвать следами, — скорее, все вокруг было покрыто пятнами; но это также ни о чем не говорило. В первый же день я внимательно осмотрел разрушенные комнаты. Они были наполовину засыпаны землей и мусором, засохшими папоротниками и ежевикой, — убежища там ни для кого не было. Мне было досадно, что Джарвис увидел меня в этом месте, и подошел ко мне за приказаниями. Не знаю, пронюхали ли слуги о моих ночных вылазках, но на его лице появилось многозначительное выражение. Что-то в этом ощущении было похоже на мое собственное ощущение, когда Симсон в разгар торжества своего скептицизма лишился дара речи. Джарвис был удовлетворен тем, что его правдивость не подверглась сомнению. Я никогда раньше не разговаривал со своим слугой таким повелительным тоном. Я отослал его в очень резких выражениях, как он потом описал. Вмешательство любого рода было для меня невыносимо в такой момент.

Но самым странным было то, что я не мог встретиться с Роландом лицом к лицу. Я не сразу поднялся к нему в комнату, как это было бы естественно. Этого девочки никак не могли понять. Они увидели, что в этом есть какая-то тайна.

— Мама пошла прилечь, — сказала Агата. — Он вел себя ночью очень спокойно.

— Но ведь он так хочет видеть тебя, папа! — воскликнула маленькая Джини, как всегда, мило обнимая меня обеими руками.

В конце концов, мне пришлось пойти, но что я мог ему сообщить? Я мог только поцеловать его и сказать, чтобы он не волновался, — что я делаю все, что могу. В терпении ребенка есть что-то мистическое.

— Все будет хорошо, правда, папа? — сказал он.

— Дай Бог, чтобы это было возможно! Я надеюсь на это, Роланд.

— О да, все будет хорошо.

Может быть, он понимал, что, несмотря на мое беспокойство, я не могу оставаться с ним. Но девочки были удивлены больше, чем можно описать словами. Они смотрели на меня широко раскрытыми глазами.

— Если бы я заболела, папа, и ты остался со мной только на минуту, ты бы разбил мне сердце, — сказала Агата.

Но мальчик понял меня. Он знал, что по собственной воле я бы этого не сделал. Я заперся в библиотеке, где не мог найти покоя, и продолжал ходить взад и вперед, словно зверь в клетке. Но что я мог поделать? А если я ничего не смогу сделать, что станет с моим мальчиком? Это были вопросы, постоянно сменявшие один другой в моей голове.

Симсон прибыл после ужина, и когда в доме воцарилась тишина, а большинство слуг улеглось спать, мы вышли и встретили доктора Монкриффа, как и было условлено, при входе в долину. Симсон, со своей стороны, был склонен иронизировать над доктором.

— Если предстоят какие-то заклинания, я, знаете ли, уйду, — сказал он. Я не ответил. Я его не приглашал, он мог приходить и уходить, когда ему заблагорассудится. Он был очень разговорчив, гораздо более, чем прежде. — Одно я знаю наверняка: это дело рук какого-то человека, — сказал он. — Все это чушь — насчет привидений. Я никогда особо не исследовал законы звука, а в чревовещании есть много такого, о чем мы мало знаем.

— Если вам все равно, — сказал я, — то лучше держите ваши замечания при себе, Симсон. Они не соответствуют обстановке.

— О, идиосинкразию следует уважать, — ответил он. Сам тон его голоса раздражал меня сверх всякой меры. Я удивляюсь, как люди могут терпеть ученых, ведущих себя подобным образом, если вы не обращаете внимания на их хладнокровную уверенность. Доктор Монкрифф встретил нас около одиннадцати часов, в то же время, что и накануне вечером. Это был крупный мужчина с серьезным выражением лица и седыми волосами, старый, но полный сил, и он меньше думал о ночной прогулке в холодную погоду, чем многие молодые люди. У него был фонарь, как и у меня. Мы имели фонари, и были настроены решительно. По пути наверх мы коротко посовещались и разделились. Доктор Монкрифф остался внутри стены, — если можно назвать внутренним пространством место, где имелась только одна стена. Симсон встал сбоку от развалин, чтобы перехватить любого, кто попытается пройти к ним или из них выйти, на чем полностью сосредоточился. Я встал с другой стороны. Стоит ли говорить, что никто не смог бы приблизиться к развалинам незаметно для нас. Так было и в предыдущую ночь. Теперь, когда наши три фонаря горели во мраке, все вокруг казалось освещенным. Фонарь доктора Монкриффа, большой, без затвора, — старомодный фонарь с открытым, украшенным орнаментом верхом, — светил ровно, и лучи его устремлялись вверх, в темноту. Он поставил его на траву в то место, где должна была находиться середина комнаты, если бы это была комната. Обычный эффект света, льющегося из дверного проема, был предотвращен освещением, которое мы с Симсоном обеспечивали с обеих сторон. За исключением этого, все остальное выглядело так же, как и накануне вечером.

И то, что произошло, было совершенно таким же, и повторилось в той же последовательности, шаг за шагом, как и прежде. Мне казалось, будто владелец голоса отталкивает меня в сторону, пока беспокойно ходит взад и вперед, — хотя слова эти не имеют ровно никакого смысла, поскольку поток света от моего фонаря и от свечи Симсона охватывал широкое пространство, не создавая ни малейшей тени и не оставляя ни малейшего темного уголка. Что касается меня, то я даже перестал тревожиться. Мое сердце разрывалось от жалости и горя, — от жалости к бедному страдающему человеческому существу, которое так стонало и умоляло, — и от горя за меня и моего мальчика. Боже мой! если я не смогу оказать никакой помощи, — а какую помощь я могу оказать? — Роланд умрет.