Как-то, когда все стало как бы постепенно уходить, Травников сказал словно не ей, а в пространство:
— Чего мы сто́им со всеми нашими поисками... вот вы в самые глубины сумели проникнуть, и без всякого огня, с одним только сердцем... но какое же это светило!
— Не нужно, Леонид Иванович... я с вами, и всё тут.
Он подержал ее руку в своей, смотрел на женщину в белой шапочке, из-под которой видны были русые, чуть седеющие волосы, с голубыми, только чуть привянувшими глазами и розовой кожей еще совсем свежего лица, лишь две прямые складочки над верхней губой были уже пометами времени. Так, держа ее руку в своей руке, он задремал или, может быть, представился дремлющим...
После смерти отца сын передал его книги в библиотеку института, где Леонид Иванович работал, из обстановки кое-что увез с собой, и в квартире поселились родственники его жены.
А год спустя Екатерина Ильинична ушла на пенсию, и кончился знакомый путь в больницу. Остаться на покое она, однако, не смогла, поехала к двоюродной племяннице в Орск, где та работала костюмершей в местном театре, поселилась у этой доброй, несчастливой Настеньки, которую в свое время оставил с двумя маленькими детьми муж. Теперь обе дочери были уже замужем, одна жила в Калараше, где работала на плодоконсервном заводе, другая —в Ижевске, у каждой давно пошли свои заботы, и Настенька — Анастасия Петровна Ключникова — жила сейчас лишь интересами театра, делала театральные костюмы, иногда и совсем мудреные, если ставили историческую пьесу. По вечерам, после спектакля, Екатерина Ильинична подолгу сидела с племянницей, уже стареющей, не спеша пили чай, а еще так недавно, кажется, живой и веселой, с уложенной поверху косой каштановых волос, была эта Настенька.
Екатерина Ильинична прожила у племянницы лето и зиму, в Орске стояла в летние месяцы сухая, степная духота, а зима началась с холодных ветров, со степи налетела первая метель, и город вскоре утонул в снегах.
— Переезжайте ко мне жить, тетя Катя, я большую комнату отдам вам, а мне и маленькой хватит. В будущем сезоне все наши новые постановки посмотрите, и так хорошо будет нам с вами.
Екатерина Ильинична сначала ничего не ответила, потом сказала:
— Переехать к тебе — значит начать жить только для себя... а жить только для себя я не умею, да и не умела никогда.
— Я это знаю, тетя Катя, — отозвалась Настенька покорно. — И ничего-то с вами не поделаешь.
А когда пошла оттепель и серые, словно невыспавшиеся дни стояли над Орском, Екатерина Ильинична сказала раз:
— Не обижайся, Настенька, но пора мне и в путь. Дочкам своим напиши, что кланяется — уж и не знаю, кем прихожусь им, бабкой, что ли... напиши от моего имени, чтобы не забывали мать, я теперь твою жизнь знаю, шитьем костюмов для спектаклей не заполнишь ее, и мне тоже пора подумать, как жить дальше.
Екатерина Ильинична вернулась в Москву в начале холодного, дождливого апреля, несколько дней приводила в порядок свою комнату, а однажды утром села в метро, доехала до станции «Сокол», пересела в автобус и приехала в свою больницу. Новая гардеробщица не знала ее, Екатерина Ильинична разделась, как посетительница, поднялась на второй этаж с его длинным коридором и палатами по обе стороны. В коридоре, как всегда, стояли металлические каталки, на которых возили в операционную больных, а в конце коридора стояло на своем постоянном месте кресло с передачами, но в нем чаще посиживал кто-нибудь с книгой в руках.
За полтора года были уже, очевидно, некоторые перемены: у стола, за которым дежурили обычно по очереди две славные девушки — медицинские сестры Вера и Надя, — сейчас сидела незнакомая женщина в очках. Зато у второго поста сидела Леля Настурциева, которую Екатерина Ильинична знала еще совсем юной, та воскликнула: «Екатерина Ильинична!» — и кинулась целовать ее.
— Ну, как же вы, где вы теперь?
— Нигде, Лелечка... а нельзя быть нигде, — сказала Екатерина Ильинична грустно.
И они вспомнили многое и поговорили о многом, Леля рассказала все новости, а когда пошла по палатам, Екатерина Ильинична села в холле в одно из кресел. В круглом шаре-аквариуме шевелили плавниками золотые рыбки и стремительно, словно ими выстреливали, проносились маленькие, перламутровые, похожие на часовые стрелки.
Некоторое время спустя один из больных подвел к соседнему креслу плохо видевшего или даже полуслепого человека, и тот нащупал локотники кресла, прежде чем сесть.
Екатерина Ильинична сначала не решилась спросить, но потом спросила все же:
— Что у вас с глазами?
— С глазами у меня неважно... а тут еще и по другому поводу приходится маяться. Вы тоже на излечении? — поинтересовался он.
— Нет, я медицинская сестра.
— Позвольте тогда представиться: Денис Васильевич Герасимов, горный инженер.
Ей было жаль этого, видимо деятельного, видимо немало побродившего в горах, человека.
— На Урале вам не приходилось бывать?
— Урал я излазил. А вы тоже бывали на Урале?
— Нет, просто знала одного человека, написавшего книгу о Кунгурской пещере.
— Если это Травников, то мы с ним встречались... отличный был ученый в своей области.
— Боже мой, как свет мал! — сказала она вдруг дрогнувшим голосом, и Герасимов, уже привыкший к тому, что слух стал заменять ему отчасти и зрение, может быть, почувствовал что-то.
— Теперь, наверно, часто буду бывать здесь... так что в случае чего всегда помогу вам.
— Это так утешительно, что мир не без добрых людей!
Они поговорили еще, потом Екатерина Ильинична отвела горного инженера Дениса Васильевича Герасимова в его палату, тем временем вернулась к своему столу Леля, и Екатерина Ильинична спросила ее:
— Если приходить помогать тебе стану, что на это скажешь?
— Просто ужас как буду рада!
— Ну, тогда все. Тогда — до завтра.
А у выхода она встретила знакомого врача-уролога Олега Дмитриевича Никольцева.
— Знаете, я и не сомневался, что вы далеко не уйдете, — сказал он, будто видел ее только вчера. — Право, поработайте еще у нас, Екатерина Ильинична... все-таки мы считали вас старейшиной.
Она ответила только: «Спасибо за память», а дома долго стояла у темнеющего в холодной сини окна, и все прошло как бы заново. Книга Леонида Ивановича Травникова лежала на своем обычном месте... но к чему размышлять, каких корней слова — сестра милосердная или милое сердце, нужно идти своим путем, только и всего.
Придя на другой день в больницу, она первым увидела одиноко сидящего в кресле инженера Герасимова. Он сразу же узнал ее по голосу, обрадовался, и она походила с ним по коридору.
— Знакомый глазной врач пообещал, что подберет для меня, может быть, подходящие стекла. Тогда разгляжу вас снаружи, а какая вы внутри — я уже разглядел, — сказал Герасимов. — Завтра будете?
— Да уж куда мне деваться теперь, раз у нас с вами такая встреча.
Она довела Герасимова до его палаты, посидела затем в раздумье возле круглого аквариума, золотая с большими глазами навыкате рыбка вдруг, словно узнав, уставилась на нее и долго стояла так, едва шевеля плавниками... что ж, столько лет проработала она здесь, Екатерина Ильинична, мало ли кто может узнать ее!
Позднее она помогла Леле развезти обед лежачим больным, катила тележку с судками, и один из больных спросил Лелю:
— Новая сестра?
— Новее не бывает, — ответила Леля бойко.
День постепенно стал свертываться, сначала посеял, а потом и полил дождь, и мокрый парк гнулся и словно разметал тучи верхушками берез.
Леле предстояло дежурить всю ночь, и она пристроилась с книгой поближе к настольной лампе.
— Ты про Кунгурскую ледяную пещеру читала когда-нибудь? — спросила Екатерина Ильинична. — Вот будет у тебя отпуск, давай-ка махнем на Урал, туда тысячи туристов приезжают... такая красота эта ледяная пещера.
— Что ж, я бы с радостью!
Вот ее, Екатерины Ильиничны, день и закончен, помогла Леле, погуляла по коридору с инженером Герасимовым, а с двумя старыми нянечками Валей и Сашей так хорошо побеседовали, так вспомнили многое, те тоже свыше четверти века работают здесь.
Екатерина Ильинична надела свой плащ, оставленный на одном из кресел в холле, накрыла голову капюшоном и пошла к выходу.
В мокром, мечущемся парке ветер ударял со всех сторон, и таким глухим казался этот парк под холодным, неизвестно с какого полярного моря принесенным дождем. Однако он был частью ее жизни, этот парк, с ним столько связано, и хоть многое и ушло, многое заступило ушедшее...
Наверно, кто-нибудь, увидев мокрую, одинокую фигуру женщины в плаще с капюшоном, вчуже пожалел ее, не представив себе, конечно, что именно под холодным дождем, с ледяными порывами ветра, человек может быть особенно благодарен судьбе даже за самые трудные испытания... и так мало нужно для этого: знать лишь, что никогда не жил только для себя, а был с людьми, нередко в самые тяжкие для них минуты, и тогда то, что казалось навеки утерянным, снова рядом с тобой.
Родимая сторонушка
Вот и произошло все так в его, Пряслова, жизни, так все и произошло... И, медленно счищая о скобу, прибитую у порога дома, весеннюю деревенскую глину, он как бы перекинул в обратном порядке все, что было и чего пришлось хлебнуть танкисту на дорогах войны, потом в госпитале, и снова на дорогах воины, и опять в госпитале, пока врачи не сказали ему, что отвоевался он, Трофим Ильич Пряслов, до победы теперь недалеко, а он все-таки постарался для нее.
В Ольховатке была весна, та робкая, несмелая весна, когда серые почки на кустах походят по своей незаметности на воробьев, казалось бы ненужных, но никакой жизни и никакой радости не было бы в весеннем широком мире без их животворного треска.
Жизнь прожить — не поле перейти, и все же прожил он жизнь так, что оглянуться не стыдно, и есть на что оглянуться. Сначала Харьков, потом Полтава, всюду он поработал на своем КВ, а под Желтыми Водами его самого подбили, и в госпитале, куда отправили его вместе с полуобгоревшим стрелком Мишей Буслаевым, Буслаев, едва шевеля губами в той узенькой щели, какая осталась от всего его перебинтованного лица, сказал, вернее, прошептал: