И тогда будущее человечество рабочего социализма будет развиваться безо всякой помехи внутренней конкуренции при взаимной поддержке всеобщего братства… Но самое существование связующей любви отрицают современные мыслители. «Режьте друг друга, – говорят они людям, – но не лгите, что вы любите друг друга». Эти близорукие наблюдатели не могут и не хотят видеть те самые факты, которые подрывают все их теории и позволяют социалистам с уверенностью смотреть в будущее.
Эти жалкие «ученые» не умели даже счесть те изумительные суммы денег, которые уже теперь жертвует по копейке полуголодный, измученный работою пролетарий для пособия лишенным работы братьям, которых он не знает лично, которые страдают за сотни верст от него, входят в состав другого государства, говорят на другом языке, но которые все-таки братья ему, потому что работают, голодают так, как он, притеснены так, как он, борются против тех же врагов – против капитала и государства, и с которыми этот «невежественный», подавленный ежедневными заботами пролетарий сознает свою солидарность в борьбе за будущее.
Если бы факты связующей любви и не были записаны совершенно ярко в зоологии и антропологии, то достаточно было бы приглядеться к современной истории пролетариата, чтобы убедиться, насколько прочувствованная и сознанная солидарность его может быть живою основою будущего общества.
Фатальный закон борьбы за существование должен был вести человечество к выработке социализма и должен привести к его победе. Фатальный закон естественного подбора наиболее способных пережить составляет именно ручательство победы социализма.
Великие открытия Дарвина, за которые с такою жадностью уцепились буржуазные мыслители, думая на них построить «научную» теорию вечной конкуренции между людьми и вечного эксплуатирования одних другими, при внимательном изучении служат лучшею научною опорою социализму и лучшим доказательством того, что лишь солидарность человечества, требуемая социализмом, может обеспечить будущность развития человечества.
Социализм и христианство
Религиозные социалисты
Рассматривая историю умственной жизни человечества, изучая ее в ее проявлениях, мы замечаем, как это сказал Огюст Конт, троякого рода формы, которые она принимала в своем постепенном развитии, именно – формы мысли теологической, метафизической и научной.
Ранее всего мы встречаем форму мысли чисто теологическую, религиозную; форму, в самой своей сущности заключающую признание известного авторитета, которому поклоняются и верят, противоречие которому считается преступлением. Здесь пред нами первая слабая попытка человеческой мысли объяснить существующее, создать ряд формул, вмещающих в себе всю сумму знаний и практических стремлений, всю систему и человеческих отношений, и человеческой мысли. Знаний у человека было тогда крайне мало. Стремления его были крайне неясны, большею частью инстинктивны. Тем не менее уже тогда он чувствовал необходимость знать источник явлений, его окружающих, чтобы овладеть ими в свою пользу. Уже тогда над большинством страждущих и эксплуатируемых стояло меньшинство, захватившее себе все наслаждения и выгоды общественной жизни; это меньшинство составляло власть, эксплуатировало других в свою пользу и начинало в доисторическом обществе тот длинный ряд священных жреческих каст, военных аристократий и монархий, коммерческих и промышленных монополистов, который до нашего времени делал из истории каторгу народов, проливал реки и моря крови и создавал блестящие результаты исторических цивилизаций из страданий большинства человечества.
С первых обществ человеческих начались страдания, начался и протест, сначала инстинктивный, потом более и более сознательный, против несправедливого строя общества. Именно в религиозном веровании находило страждущее человечество первого времени единственно возможную для него форму мысли, которая заменяла ему недостающее знание и удовлетворяла, хотя бы призрачно, протесту против зла, давившего со всех сторон на большинство.
Человек, в этом периоде своего развития, знал, хотя и смутно, лишь себя, т. е. свои желания, стремления и привычки. Он неизбежно их переносил и вне себя, наполнял видимую природу и невидимый мир существами, подобными себе, только одаренными знанием и силою, которых недоставало ему, слабому и невежественному человеку. Прежде всего самые предметы природы стали в воображении человека живыми существами, к которым обращены были молитвы и заклинания, которые гневались на человека и посылали ему несчастие или становились его надежными помощниками. Впоследствии над мертвыми предметами вещества, над бессильным миром видимого и ощутимого вознеслись невидимые духи, всемогущие боги, представители сил природы все-таки в человеческом виде.
По образцу эксплуататора-патриарха, тирана-царя, над земными мучителями вознесся фантастический трон невидимых эксплуататоров, всесильных тиранов, которые могли мучить и наказывать владык земных еще лучше, чем те истязали подчиненные им племена и народы.
Протест против тяготеющей власти был удовлетворен тем, что и ей было кого бояться. Произвол и случайность царили в человеческих обществах; произвол и случайность были руководящими началами и фантастических миров всех религиозных построений. Разбойничья власть государей и аристократий могла уничтожить человека, отнять у него все или осыпать его милостями не по заслугам, а по благоволению. Точно так же боги, созданные человеком, могли сегодня послать ему болезнь и несчастие, завтра поставить его в ряды сильнейших эксплуататоров, и опять-таки не по заслугам, а потому, что такова была их воля, из зависти к умному и сильному, из желания нагадить счастливцу, испытать твердость души праведника.
В этом отношении все религии были одинаковы; вера островитян Тихого океана и слушателей Илиады в Греции вызывала подобные же представления, как еврейский иеговизм, или христианство времен Августина, или кальвинизм XVI века. Детей Иова еврейский Иегова убивал с такою же бестолковою жестокостью, с какою Аполлон избивал детей Ниобеи. Христианский бог обрекал во имя своей благодати, в самую минуту рождения большинство человечества на смертный грех и на вечные мучения с таким же безжалостным произволом, с каким идол Финикии требовал перворожденных детей в свои огненные объятия и требовал, чтобы отцы и матери смеялись и пели, когда их дети гибли в огне.
Дело было лишь в том, что пред этими всемирными тиранами трепетали и земные тираны; дело было в том, что униженный крепостной средних веков видел в картинах Орканьи, как черти тащили в ад герцогов, королей, епископов и пап на мучения, которые он предполагал хуже своих мучений; дело было в том, что пуританин, идя на костер в Англии времен Марии Тюдор, был уверен, что сама Мария Тюдор и все, что ее окружает, будет вечно жариться на вечном огне; дело было в том, что раскольник, которого жгли в срубе, был убежден, что через несколько минут он будет блаженствовать и смотреть с наслаждением из лона Авраама, как будут корчиться на адских жаровнях и бесовские синоды, и антихристы-императоры, и весь их безбородый синклит пиявок-чиновников и раболепных царедворцев.
Религия давала надежду равенства в мучениях и наказаниях земным тиранам. Это была элементарная форма протеста против несправедливости общественного строя. Но религиозная форма мысли, по самой своей сущности, вызывала класс посредников между невидимым сонмом всемогущих тиранов мира и толпою верующих, которые не могли вступить в прямые сношения с повелителями вселенной, которым было не под силу разгадывать значение громового голоса Зевса или всматриваться в пылающую купину, где проявлялся Иегова. Лишь исключительные личности могли сделаться подобными посредниками. То были шаманы, подготовившие себя к магической деятельности таинственными обрядами. То были пророки, которым еврейский бог сообщал непосредственное откровение. То были христианские иерархи, которых таинство священства выделяло из толпы мирян и вводило в ближайшие сношения с духом святым.
Авторитет этих посредников между богами и людьми не мог не быть громаден. Верующие должны были им повиноваться слепо и беспрекословно. По их слову приносились человеческие жертвы, совершались отвратительные обряды, женщины отдавали свое тело, аскеты оскоплялись, народы шли в безумные крестовые походы, рабы терпели своих повелителей, брат доносил на брата, любовница на любовника; безнравственные учения и безнравственная жизнь могли быть и действительно были столь же священны для общества, как и самые возвышенные задачи теории и практики.
Таким образом, человеческая мысль и действительность в период господства религиозной формы мысли определялись двумя факторами: во-первых, теориею случая и произвола богов; во-вторых, авторитетом класса посредников между этими невидимыми существами и человеком. Оба этих фактора обессиливали страждущие классы и делали бесплодными слабые попытки масс и отдельных лиц расширить свою умственную деятельность или улучшить свое общественное положение.
Конечно, сама жизнь увеличивала объем знания, накопляла факты и неизбежно вела к большему их обобщению, но, пока религиозная мысль господствовала в обществе, в нем преобладало стремление к застою, к неподвижности. Теория чудесной случайности и произвола богов, принцип подчинения священному авторитету жрецов не давали никакого толчка мысли, противодействующего этой неподвижности. В то же время священные авторитеты закрепляли и усиливали неравенство общественных положений, увеличивали разделение между имущими и неимущими классами, между владыками и подвластными, между эксплуататорами и эксплуатируемыми. Все завоевания культуры, все приобретения мысли обращались в пользу господствующего меньшинства, и каждый успех цивилизации, увеличивая удобства жизни этого меньшинства, отодвигал далее от него страждущее большинство.
С большей определительностью выступала раздельность общественных классов. Одним выпал на долю ежедневный, неисходный мышечный труд и страдания, другим – досуг с возможностью увеличить свои наслаждения на счет труда первых. В глазах эксплуататоров и тружеников мышечный труд становился позором для человека, наказанием божиим, наложенным на него за старинный грех, совершенный его прародителями. Над кастою презираемых рабочих возвышались касты тех, которым досуг дал время для труда нервного, умственного, для развития своих знаний, для расширения своей мысли.
Между двумя этими главными подразделениями общества была проведена резкая грань; их отделяла пропасть, становившаяся тем большею, что взаимная ненависть пускала все более и более глубокие корни. Чем шире развивалась цивилизация, тем эта пропасть, а вместе с нею и ненависть, росла. Труд низших классов становился невыносимым, потому что картина жизни и наслаждений избранников общества вызывала в умах масс все новое чувство зависти, все новые потребности, прежде неизвестные.
В низших классах все более и более усиливалось недовольство своим состоянием, потребность выйти из того положения, в какое был поставлен народ. Но то было смутное, неопределенное сознание тягости своего положения. Человек чувствовал страдания, но он не видел средств выйти из них. Его труд дал досуг для деятелей мысли; они, благодаря вековой каторге масс, создали стройные миросозерцания, но эти миросозерцания были бессильны для разрешения самого существенного вопроса общественной жизни, вопроса о справедливейшем строе общества.
Тогда стали являться у разных народов, в разных местностях, новые пророки, воплощения старых богов или их посланники, Христы, с проповедью, обращенной к низшим классам общества, имевшею в виду уничтожить неравенство классов, уменьшить страдания большинства или, по крайней мере, утешить его надеждою на лучшее будущее в фантастическом мире загробной жизни. Эти еретические проповедники, Христы, общественные агитаторы требовали перестройки общества во имя религиозных начал.
Таков был Будда-Сакьямуни в Индостане, отрицавший разделение каст; таковы были апостолы евангелия, проповедники приближающегося конца мира и тысячелетнего царства Христова, отрицавшие частную собственность и неравенство классов античного общества; таковы были многочисленные ереси средних веков, отрицавшие католическую и православную церковь с их иерархиями, а вместе с тем и феодализм с его сословными разделениями; такова была в разной степени оппозиции общественному строю проповедь богумилов, таборитов, гернгутеров, квакеров.
Всюду здесь присутствовало сознание, лежащее в основе всякой социалистической агитации, сознание несправедливости наличных форм общественного строя, в особенности же наличного распределения имущества; затем присутствовало стремление исправить так или иначе эти несправедливые формы, заменить путем нравственной или политической революции существующее распределение имущества иным, лучшим.
Но никогда победа не была, да и не могла быть, на стороне этих религиозных социалистов. Теологический строй мысли подрывал в самом корне созданные ими теории. Неумолимый ход жизни превращал все их попытки осуществить свои общественные идеалы в неподвижный, мертвящий строй, где положение масс как будто улучшалось формально, но нимало не изменялось относительно суммы переносимых страданий. Принцип авторитета, проникавший насквозь эти религиозно-социалистические теории, подрывал в них всякое общественно-прогрессивное значение.
Во всех их развитие мысли было подавлено теориею чудес, теориею непрестанного вмешательства верховного существа в им же созданный порядок, вечно требовавший починок и переделок. Во всех христианских сектах и ересях сюда прибавлялось еще развращающее влияние проповеди греха и самоуничижения, проповеди, которая отрицала в корне всякое революционное движение в массе верующих, а так как положение народных масс до сих пор улучшалось и могло быть улучшено исключительно путем революций, то христианская проповедь приводила своих последователей к неизбежному противуречию с собственным верованием и лишала христианское общество всякой возможности создать для масс сколько-нибудь сносное положение.
С одной стороны, все теории христианского социализма, не указывали средств для применения к жизни их правил, потому что эти правила, как и самые теории, не носили на себе, да и не могли носить, практического характера. Являясь результатом миросозерцания, приписывавшего все произволу бога и его чудесному вмешательству, эти социалистические теории сами создавали правила и предписания, носившие тот же характер случайности и произвола. То были универсальные лекарства, обладавшие будто бы сами по себе какою-то чудесною силою прекращать болезни, истреблять с корнем страдания.
Правила: люби ближнего, как самого себя, разделяй с ним все, потому что это не есть твоя собственность, а божеский дар, данный всем людям, – могли создать и создали лишь благотворительность, послужившую к еще большему разделению и обособлению человечества на классы, на касты, но не могли переменить строя общественной жизни. С другой стороны, как и всякая богословская теория, опирающаяся на уважение к авторитету, они прямо проповедовали подчинение авторитету духовенства, как посредника между богом и людьми.
В руках пап и епископов сосредоточивалась громадная власть. Они оказывали самое сильное влияние на общество. Они были источниками божественного знания. Они были и обладателями значительной доли общественного имущества. В руках средневекового католического духовенства была возможность разрешить те социальные вопросы, которые задавало время. Оно и решало их сообразно собственным побуждениям, иногда действительно в духе социальной революции сверху.
Случалось, что папы, подобно Александру II, издавали буллы, уничтожавшие крепостное право, или, подобно Григорию VII, давали толчок движению городских общин. Но, во-первых, они делали это большею частью ввиду борьбы с опасными противниками; во-вторых, эти факты были неизбежно уединены, а не входили в целую систему социально-политической деятельности.
Лишь для избранных, для людей, аскетически-преданных идее греха и отречения от скверны мира, христианство указывало средства иной жизни, но самый идеал подобной исключительной жизни был вполне фантастичен, отрицал основные человеческие потребности и не имел ничего общего с реальной жизнью, которая шла в замках, городах и деревнях феодальной Европы; с жизнью, где тот, кто был силен, был прав, где слабому приходилось обращаться чуть не в раба, чтоб спастись от полного ограбления. Для своих избранников христианство создало монастыри с коммунистическим началом жизни, монастыри, где не было собственности, где все было общее, где неравенство между аскетами не должно было существовать.
Но все это совершалось во имя принципа отречения от мирской общественной деятельности, во имя начала, убивающего в корне всякую общественную инициативу, во имя идей, глубоко антисоциальных; для христианского аскета труд не был делом, достойным уважения, не был экономическою основою общества; это была кара божия потомству Адама, дерзнувшего вкусить от плодов древа познания добра и зла; это было самомучение, наложенное на себя аскетом, как средство достигнуть иной, лучшей жизни, где-то за гробом, в христианском рае, среди вечно поющих ангелов и вечно умиляющихся святых.
Понятно, к каким результатам могли повести и действительно повели подобные системы: в два, три поколения монастыри, основанные на богословско-коммунистических началах, превращались в притон отупения, сребролюбия и разврата.
Христианское духовенство, неизбежно захватив в свои руки школы, проповедь, официальную литературу, нравственное влияние, по самому характеру христианской веры в чудесное и христианское учения о смирении пред авторитетом, становилось в полное противоречие со всякою новою идеею, со всякою новою потребностью, являвшеюся на свет.
Православие и католицизм одинаково имеют в себе стремление к неподвижности в области мысли, к общественному застою на теократическом или византийском строе общества; христианское духовенство стремилось губить всякое свежее проявление жизни, проклинало и казнило и тех, кто осмеливался отрицать его духовный авторитет, и тех, кто, подобно венецианской аристократке, забирал в нечестивую голову богопротивную мысль есть мясо не руками, а вилкою.
То, что духовенство вносило в свою проповедь, что оно считало истиною, должно было быть истиною и для всех. Потому, если католицизм благоволил распространять благодеяния своего социалистического режима на массу, как то сделали иезуиты в Парагвае, то масса обращалась в тупое орудие его воли, работала и веселилась из-под палки, обращалась в послушное стадо, вполне утратившее и волю, и разум. Христианский социализм являлся, таким образом, не только чуждым действительному прогрессу мысли и жизни, а и прямо враждебным, задерживающим началом.
Со своей стороны, самая ежедневная жизнь, с ее формами и условиями, хотя и отрицала, во всех его принципах, христианский идеал, но точно так же отрицала общественное достоинство труда, точно так же черпала все свои идеалы переустройства общества из мертвой буквы священных христианских источников. Промышленная организация, эта главнейшая причина, или, вернее, главнейший повод к возбуждению и развитию социальных вопросов, тогда существовала только в зародыше. Она проявлялась лишь в том или другом городе: в Италии, в каком-нибудь Лионе. Уже тогда она порождала, правда, столкновения и борьбу масс с богатым классом, сумевшим устроить свою жизнь на счет труда бедных сословий; уже тогда инстинктивно бродили в массах идеи социального переворота. В Италии шла упорная борьба между буржуазиею и рабочими, создававшими республики, вроде Сиенской (в XIV в.).
Буржуазия и тогда, как и теперь, топила в крови попытки рабочих создать себе более сносную жизнь, как подавляла флорентийская буржуазия восстание и своих, и сиенских рабочих. Но здесь это стремление проявлялось отрывочно, было лишено всякой руководящей идеи, не связывалось даже с теми идеалами, которые проводили христианские богословы.
Народы Европы были в массе чисто-земледельческим сословием. Земля, земледелие составляло все, и грубые бароны находили подлую возможность ставить на свои обеденные деревянные столы быков и свиней, бочки вина, выделанные руками их крепостных. Ни об утонченности жизни, ни о потребностях, связанных с ее удобствами, не было и помину. В уме любого барона и в уме крепостного земля была единственною кормилицею. Владеть ею, пользоваться безраздельно ее продуктами было заветною мечтою всех.
Крестьянин, как и барон, его владелец, одинаково враждебно относились к иным формам жизни, находившим себе место в городе, среди формирующейся буржуазии. Для крестьянина эта буржуазия являлась еще более ненавистной, чем для барона, потому что он чувствовал себя пред нею еще более бессильным. Если буржуазия, города получали перевес в известной стране, замещали собою знать, баронов, как то случилось, например, в Италии, то положение крестьянина становилось от того не более выгодным. В феодальной стране два рассорившихся барона топтали его поле, разоряли его хижину, убивали мужчин, насиловали женщин; в стране буржуазной, какова была Италия и отчасти Франция, роль баронов играли города.
Если и случалось, что буржуазия соединялась с крестьянами в борьбе с общим врагом, аристократией), то это было только на время. Всегда почти дело крестьян было проиграно, потому что буржуазия оставляла крестьян в самую решительную и горячую минуту, как то сделала она, например, во Франции в XIV веке, во время жакерии.
Предки будущих капиталистов и промышленников воспитывали в себе тот беззастенчивый эгоизм и то систематическое предательство, которые сделали их в наше время господами биржи, ворами в самых обширных размерах, первостепенною силою, с которою приходится считаться и отупелой аристократии, и кровопийцам народов, монархам, и парламентам в их политических соображениях.
Страдания крестьянской массы были велики и вместе всеобщи. Невозможность пользоваться вполне ни плодами своего труда, ни своею женою, ни даже своею собственною личностью были явлением всеобщим, повсюду вызывавшим более или менее сильный протест.
Действительно, вся история средних веков наполнена рассказами о крестьянских бунтах, об этой самой элементарной форме социального протеста. Крестьяне восставали в Нормандии и в Пикардии, и подле Парижа, и подле Лондона. Благодаря своей всеобщности и интенсивности, эти бунты не были только взрывом совершенно бессмысленным, без руководящей идеи, не были результатом только простой ненависти к богачу, к владельцу, что было общим явлением в тогдашних городах. Они совершались во имя известной идеи, под руководством известных принципов.
С одной стороны, это было стремление упрочить за собою право на пользование трудами, на пользование землею, стремление повсюду ввести крестьянское земледельческое равенство. Это, например, выразилось в полной мере в германских крестьянских войнах XV и XVI веков, где крестьяне стремились разрушить не только феодальный строй, но и зарождающуюся промышленную городскую жизнь. То было с их стороны стремление упрочить на твердых, незыблемых началах натуральное хозяйство в противоположность денежному, промышленному, так что Лассаль даже признал это движение прямо реакционным.
То была одна сторона движения. Рядом с нею, в самой тесной связи стояла другая, еще сильнее подрывавшая силу движения, еще резче, чем первая, вносившая в это движение элемент старого, отжившего мира и мешавшая торжеству эксплуатируемого страждущего большинства в борьбе его против притеснительного государственного строя, его давившего.
«Мы все братья, – проповедовал крестьянской массе Томас Мюнцер (а это проповедовали и все другие друзья народа того времени), – мы все братья, все имеем одного общего нам всем отца в Адаме. Откуда же вытекает это различие в состояниях, эта разница в богатстве, которую тирания ввела между нами и сильными мира сего? Зачем нам вечно страдать от бедности, быть удрученными трудами, когда другие утопают в роскоши? Разве мы не имеем равного со всеми права на землю, которая должна быть разделена поровну между всеми людьми? Земля – общее достояние, где нам принадлежит часть, похищенная у нас. Отдайте нам вы, богачи, жадные ростовщики, то, что вы удерживаете не по праву! Мы имеем на нее право не только как люди, но также как и христиане. Разве при начале христианства апостолы не раздавали денег, полученных ими, приносимых к их стопам, всем нуждающимся бедным? Неужели мы не узрим снова этого счастливого времени?»
В этих последних словах высказывается вполне ясно, насколько возмутившиеся крестьяне действовали под влиянием богословских представлений христианства. Эти представления, в силу своего богословского характера, раз примененные к жизни, неизбежно должны были дать те же фальшивые, вредные результаты, какие дало и христианство вообще со своим отречением от мира, со своим презрением всего земного; те же результаты, которые оказались в средневековых монастырях.
Вопрос о социальном перевороте во имя безусловного авторитета священного писания, во имя чудесного вмешательства неограниченного деспота мира в человеческие дела был, по самой своей сущности, так ложно поставлен, что социалистические общества, построенные под этим влиянием, должны были дать почти всюду самые уродливые результаты. История всех еретико-социалистических движений, вызванных оппозициею против средневековой церкви, подтверждает это положение.
Пример братьев моравских, так называемых гутеритов, успевших применить свои теории к делу, служит для нас лучшим указателем того, к чему пришло бы человечество, если бы попытки еретико-христианского социализма могли осуществиться в жизни: в большинстве случаев они создали бы обширный монастырь, вроде тех, какие создала католическая церковь, затормозили бы, может быть, надолго умственный прогресс, не улучшая нисколько материального положения масс; усилили бы удушающий богословский элемент в общественном строе, а вместе с тем упрочили бы и те гибельные последствия, которые приводит с собою его преобладание.
Действительно, не восстает ли перед нами уродливая монастырская средневековая коммуна, искажающая все человеческие потребности, когда мы читаем сведения, сообщаемые нам современными историками о колониях моравских братьев, как они вырабатывались в период с 1527 по 1530 год, в эпоху, когда эти колонии процветали?
Жилища братьев всегда были располагаемы в деревнях, так как земледелие составляло главный предмет их занятий. Высокий палисад отделял колонию от всего остального мира. Посреди колонии выстраивалось здание, предназначенное для общих работ, общих обедов и ужинов. Тут была столовая, были и залы, где шла промышленная работа. Подле стоял дом для детей колонистов; еще далее, отдельно, общественная школа.
Управление находилось в руках архимандрита, обязанность которого заключалась в надзоре за распределением продуктов между членами колонии и за строгим и неукоснительным исполнением устава. Ниже его стоял эконом, избиравшийся ежегодно и собиравший доход колонии.
Жизнь членов коммуны была заранее определена; никто не мог уклониться от исполнения даже самого мелкого постановления. Рано утром, в один и тот же час, все члены вставали и немедленно же отправлялись на работу, под надзором своего архимандрита. Окончание работ возвещалось звонком, призывавшим их также к столу.
Длинною вереницею тянулись все они, мужчины и женщины, все без исключения одеты в платья одного и того же цвета, одного и того же покроя, в столовую, где глава их читал молитву и где все члены, по данному им знаку, занимали назначенные им места. В зале водворялось гробовое молчание. Считалось величайшим преступлением разговаривать за столом; виновник, если он оказывался, был подвергаем суровому наказанию, которое налагалось архимандритом. Возражения, апелляции не были дозволены: архимандрит был безответственным главою, бесконтрольно управлявшим всем и вся. Экономы каждой колонии, собиравшие их доходы, были обязаны отдавать отчет лишь главе; никто не знал, кроме этих лиц, как велики доходы колоний.
Подчиненность членов главе доходила до того, что они, собственною волею, не могли даже выбирать себе жен. Глава колонии вел список всех лиц обоего пола и издавал распоряжения относительно вступления их в брак. Вообще самый старший из молодого мужеского поколения обязан был жениться на самой старшей из девушек. Несходство характеров, отсутствие взаимной привязанности не принимались в расчет.
Отсутствие критики, подавляющее религиозное чувство лежали в основе этой христианской коммуны. Их сила и интенсивность одни и поддерживали ее. Пока члены находились под влиянием любимых проповедников, пока они были наэлектризованы их словом, – дела коммуны шли хорошо. Но это продолжалось недолго. Одни и те же причины, приведшие к нравственному разложению монастыри, привели и коммуны гуттеритов к полному падению.
Строгий монашеский устав стал нарушаться на каждом шагу. Члены стали утаивать от экономов часть произведенных ими продуктов, чтобы в обмен за них приобрести лучшие платья и мебель. Насильственные принудительные браки привели к страшному разврату. Скудность и простота пищи породили повальное пьянство. Стеснение мысли повело к вечным спорам, мятежам и расколам.
Уже скоро после основания коммун многие из них должны были ликвидировать свои дела, и Германия увидела массу пилигримов-бедняков, просивших по дороге милостыни. Швейцарцы, члены уничтожившихся коммун, устремились толпою к себе, но здесь их встретили враждебно. Цюрихский сенат запретил им возвращаться на родину. «Эмигранты, – говорится в акте, составленном сенатом, – лишь удручают своим присутствием свои семейства».
То, что произошло в среде моравских братьев, было общим явлением во всех тех коммунах, которые были построены на религиозно-христианских началах, на принципе подчинения и авторитета.
Буржуазные историки, конечно, постоянно повторяют, что этот быстрый упадок зависел от самого существования коммунальной жизни, приводящей, по их мнению, неизбежно и во всяком случае к разложению. Доказывать подобное положение по отношению ко всякого рода общинной жизни, не принимая в расчет тех начал, на которых она основана, было бы нелепо, тем более, что нет ни исторических, ни теоретических данных для доказательства подобной мысли.
Но несомненно, что повсюду, где коммуна создавалась под влиянием христианско-религиозного склада мысли, ей всегда грозила и будет грозить одна и та же участь, потому что на почве авторитета не может быть построен справедливый строй общества; потому что отсутствие критики в области мысли не позволяет существовать и в области общественной перестройки правильной критике и обдуманному плану; потому, наконец, что социалистическая революция, начиная борьбу против эксплуататоров-собственников и против давящего государства, может успеть в этой борьбе, лишь опираясь на все силы человеческой мысли.
Понятно из всего сказанного, что религиозно-социалистические теории первого периода развития человеческой мысли не могут составить подробный предмет нашего исследования, так как они представляют инстинктивный протест человечества против несправедливости общественного строя, но не заключают ни одного рационального элемента, который впоследствии мог бы лечь в основу научной теории общества, так как религиозный и научный склад мысли диаметрально противоположны, сходясь лишь в тех бессознательных элементах, которые были доступны и доисторическому человеку в его первобытных попытках удовлетворить своим основным потребностям.
Эти основные потребности справедливого общежития, которые удовлетворялись в доисторической общине и служили исходною точкою всему социалистическому движению в человечестве, эти основные потребности удовлетворялись и религиозным коммунизмом монастырей и еретических общин, и первоначально-христианским отрицанием частной собственности.
Но развитие социалистической мысли, как философской подготовки научной социологии, было совершенно чуждо всем формам религиозного социализма. Великая борьба труда, понятого как основной элемент общественного строя, против господства частной собственности, основанной на хищничестве, против господства капитала, основанного на истощении рабочей силы, и против господства государства, основанного на принудительности, – эта борьба могла привести к торжеству труда над его врагами лишь в таком случае, когда из общественных идеалов были бы удалены все элементы, враждебные полному развитию ясного понимания и энергического стремления к реальным жизненным целям.
Мы остановились на проявлениях религиозного социализма, во-первых, потому, чтобы показать настоящий его характер, а во-вторых, с тою целью, чтобы, при дальнейшем изложении социалистических теорий, выработанных в период развития научной мысли, показать, как сильно еще иногда отражался в них склад мысли религиозной, как часто он влиял на постройку этих теорий.
В рассмотренный нами период три причины препятствовали развитию рациональных теорий социалистического общественного строя и осуществлению, хотя бы частному, эмпирических попыток социалистического переворота.
Во-первых, религиозный строй мысли был враждебен всякому рациональному построению подобного рода. Во-вторых, авторитет священного сословия мешал организоваться протесту рабочих масс. В-третьих, господство экономического представления о земле, как единственном богатстве, полное преобладание натурального хозяйства над промышленным, вносило в социалистические теории и в попытки социалистических революций ложные экономические начала.
Понятно, что почва для социалистического прогресса могла быть подготовлена лишь подрывом тех общественных начал, которые пользовались этими тремя элементами, именно: во-первых, подрывом религиозного строя мысли вообще в обществе, как в организованной церкви, так и в разных формах ересей, наконец, в господствующих миросозерцаниях; во-вторых, подрывом авторитета духовного сословия как особенного, организациею науки и литературы вполне светской; наконец, в-третьих, развитием промышленности и денежного хозяйства, которое отодвинуло бы землевладение и натуральное хозяйство, как источники благосостояния, на второй план. Старый порядок должен был быть разрушен с падением этих трех его опор.
Вопрос заключался лишь в том, как и какими силами могло быть произведено разрушение старого порядка? созидательною ли критикою мысли, которая выставила бы новые общественные принципы и во имя их организовала бы новый строй в то же время, как она подрывала старый? или это должно было быть делом исключительно отрицательной критики, которая противопоставила бы существующему общественному порядку не новое связующее начало, а личную, обособленную мысль, личное стремление к свободе и независимости в мысли и в жизни, личное отрицание всякого традиционного верования, всякого стеснительного авторитета, всякой формы экономического строя, связующего личность с местом, с территорией, с куском земли?
Отрицательная критика представляет превосходное орудие для разрушения всех абсолютизмов и авторитетов, религиозных и политических, но она приводит окончательно лишь к разложению и оставляет личности в неисходной борьбе мнений, стремлений и интересов, не давая никакого средства для создания нового, лучшего строя. При этом подобный результат – окончательная борьба всех против всех – обрушивается, конечно, всею своею тяжестью в особенности на самый бедный, на рабочий класс, доводя его страдания до максимума.
Улучшение общественного строя возможно лишь тогда, когда рядом с отрицательною стороною критической мысли работает и организующая, рядом с анализом старого идет синтез нового. Лишь тогда эксплуататоры большинства, именно представители государственного и религиозного авторитета, защитники традиции, монополизаторы собственности, капиталисты и правительства имеют перед собою врага, который может противопоставить существующему порядку вещей задачу нового, лучшего порядка и организовать социальную революцию в пользу большинства.
Но средневековый порядок стал разрушаться не под напором сознательного нападения отрицателей или теоретиков лучшего строя. Ряд событий выказал его несостоятельность, и одновременно он начал подгнивать, оседать, рушиться в своем содержании, между тем как формально он остался господствующим еще на долгое время.
В текущий период религиозная мысль давно потеряла влияние и в теоретической и в практической области; ни один ученый не ссылается уже на книгу Бытия или на Евангелие; ни один судья не приводит заповедей в подтверждение своего решения; но формально до сих пор христианство официально признано высшею и единственною истиною государствами и господствующими классами европейского общества.
Авторитет духовенства давно побледнел пред авторитетом министров и парламентских ораторов, юристов и адвокатов, ученых академиков и редакторов влиятельных журналов, но вопросы о церкви и о ее отношении к государству, о юридических правах сект и признанных религий все еще рассматриваются совершенно серьезно в прениях парламентов и в полемике прессы.
Натуральное хозяйство давно уже утратило свое экономическое преобладание; феодалы биржи оттеснили на второй план землевладельцев; но до сих пор во многих странах Европы родовая аристократия, т. е. крупные землевладельцы и их потомки, занимает первое место в иерархии политического строя.
Падение трех элементов средневекового строя произошло постепенно в такой период, когда они все еще казались большинству влиятельных личностей в обществе существеннейшим и необходимым содержанием всякого общественного строя. Вследствие того организующая критическая мысль долго не противупоставляла средневековым общественным теориям никакой новой теории, и несколько веков прошло до тех пор, пока рабочий социализм выступил в наше время с органической теорией будущего общества, с теорией, во имя которой, как высшей истины, он требует разрушения государства, ликвидации экономических отношений, полной революции существующего, но отжившего порядка вещей.
За отсутствием организующей критики, в присутствии распадения средневекового строя, началась деятельность критики отрицательной, разрушительной, которая противопоставила религиозной мысли научный анализ, средневековому общественному идеалу – безусловный принцип индивидуализма, опирающегося на букву закона и буржуазной конституции, феодальной собственности – биржевой ажиотаж и капиталистическое производство.
Отрицательная критика индивидуализма господствовала почти безраздельно до первых десятилетий нынешнего века. Мы остановимся некоторое время на рассмотрении этого фазиса человеческих попыток решить общественные вопросы, так как в нем мы всего удобнее увидим различие созидательной работы социалистической мысли нашего времени от эмпирических приемов политической мысли предыдущего периода, в форме ли конституционно-буржуазных или радикально-революционных тенденций.
Эти тенденции, имевшие еще значение до конца прошлого века, пока шла работа разрушения и отрицания богословских и феодальных средневековых общественных форм, выказали в наш век свое полное бессилие внести какой-либо организующий, созидающий элемент в современное общество; с каждым годом, при каждой политической катастрофе они оказывались все более несостоятельными и, наконец, в последние годы заявили свою полную неспособность решить трудные социальные вопросы, со всех сторон возникающие пред современными деятелями.
Отрицательная критика прежнего времени, разложившая средневековый строй, когда он сам собою оказался бессилен отстоять себя, обратилась с теми же отрицательными приемами и к новому, организующемуся строю социализма. Прогрессивное начало предыдущего периода неизбежно сделалось реакционным, когда оно противопоставило эгоистический индивидуализм задаче построить рациональное общество, опирающееся на понятые права труда. Все политические конституции и революции потеряли смысл пред растущею волною социальной революции, которая стремится не только снести старые формы легального государства, капиталистической эксплуатации и буржуазных отношений, но поставить на их место новые формы, воплощающие живой организующий идеал социализма.
Историческое христианство и социализм
…В последнее время нашим духовенством, всегда готовым, по воле правительства, говорить за что угодно и против чего угодно, немало было произнесено «слов» против социально-революционной пропаганды.
Само собою разумеется, что мы находим всю эту «православную проповедь» против социализма вполне правильным явлением и весьма были бы удивлены, если бы было иначе. Царские слуги в рясах обязаны по самому своему положению действовать так же против всякого революционного элемента в России, как и царские слуги в жандармских мундирах, в чиновничьих вицмундирах или в фраках негласных шпионов.
От православного духовенства никто не ожидал ни серьезной поддержки, ни серьезного сопротивления. Хотя правительство и консерваторы прикидываются, будто высоко ставят его, но и они не настолько тупы, чтобы сомневаться в полной несостоятельности этих «пастырей» для какой-нибудь общественной роли. Народ им никогда не верил и никогда их не уважал настолько, чтобы видеть в них своих руководителей в смысле консервативном или революционном. Во всех планах общественных изменений и агитации в народе они просто в счет нейдут. И нам не приходится вовсе брать их в расчет.
Но эти тысячелетние представители православия в России, сумевшие в эту тысячу лет так опозорить свое звание в глазах всех сословий, говорят во имя христианства, которое было историческою силою, а по мнению многих, и до сих пор представляет историческую силу; они говорят во имя религии, роль которой в истории слишком значительна, чтоб можно было ее оспорить, каков ни был бы взгляд пишущего на религиозные верования. Проповедь социализма имеет пред собою массы народа, для которых религиозный склад мысли составляет еще далеко не перейденный способ воспринятая предметов и явлений. Социализм не может не отнестись серьезно к историческим силам, с которыми ему приходится бороться или вступать в соглашение; он не может не брать в соображение привычного склада мысли в народе, к которому он обращается и без которого его победа невозможна.
Пред проповедниками социальной революции стоят неизбежно вопросы:
Как относится учение солидарности всех рабочих, учение социальной революции к христианству в его историческом значении?
Как относится идеал социально-революционной партии настоящего времени к тому, что выработалось в сознании человечества из всей истории христианства как христианский идеал?
Как относится социализм, как цельное миросозерцание, устанавливающее понимание человеком его теоретической и практической деятельности, к религиозному элементу в истории и в современности?
Как следует относиться пропагандисту-революционеру к народным верованиям и к религиозным привычкам в мысли и в жизни, существующим среди масс, на которые ему приходится действовать?
Вопросы эти имеют настолько практической важности интерес, что уклоняться от их решения мы и не думаем, но исчерпать их в одной статье невозможно, и потому мы разделим их. Мы поговорим этот раз лишь об отношении социализма к историческому христианству, предоставляя себе вернуться еще к остальным вопросам.
Было время, когда религиозные социалистические учения искали тесной связи с христианством, доказывали, что христианство было настоящим социализмом и коммунизмом, цитировали в свою пользу евангелия и отцов церкви, серьезно мечтали о возрождении христианства помощью социалистической проповеди и о поддержке социалистической пропаганды всеми привычными представлениями и понятиями христианства.
В то же время другие проповедники социализма находили наилучшим выставить новые учения как религии, продолжающие дело христианства, как новое христианство, долженствующее наследовать всю силу прежнего. Это было в первой половине XIX столетия, в период отречения от традиций XVIII века и Великой революции, в период религиозной реакции и религиозного романтизма: под этим влиянием социалисты создавали «Истинное христианство» Кабэ, «Новое христианство» сен-симонистов, Вейтлинг писал «Евангелие бедного грешника», Бюше пытался прямо согласить социально-революционные стремления с католицизмом, и целый ряд подобных явлений, очень мало или даже вовсе не связанных с задачами социализма, доказывал, насколько все они были не личными фантазиями, но отражением общего исторического настроения.
С тех пор революционные и социалистические партии, по-видимому, отрезвились. Романтизм во всех отраслях искусства, философии, жизни уступил место реализму. Прогрессисты всех оттенков увидели на опыте, что, позволяя себе сближение с религиозными преданиями и привычками мысли, они подают невольно руку настоящим защитникам этих преданий и привычек, последовательным реакционерам, и усиливают их, не придавая себе нисколько силы. Романтический и утопический социализм прежнего времени сделался рабочим социализмом, который, опираясь на чисто экономическую почву, тем не менее доставляет совершенно достаточное основание для учения о солидарности всех трудящихся.
Правда, до сих пор там и здесь рутинеры демократизма и социализма толкуют о «проповеди Христа» как о демократическом протесте против государства, против собственности, против эксплуатации человека человеком; до сих пор кое-кто готов из-под толстого слоя исторического христианства вырыть на поклонение демократическим партиям фигуру божественного «беспорточника» (sans culotte). Но мало ли в настоящем обществе можно встретить переживаний старого мира? Мало ли старой рутины и старого предания мы находим в самых передовых рядах борцов за будущее? Разве на наших глазах предания Робеспьера и Дантона не подорвали Парижской коммуны?
В конце третьей четверти XIX века мы настолько уже вышли из-под влияния романтических увлечений его первой трети, что можем вполне критически отнестись к вопросу: что общего между христианством, как историческим явлением, и проповедью рабочего социализма? Могут ли подготовители социальной революции поставить в число своих исторических предшественников кого-либо из исторических представителей христианского учения?
Здесь приходится прежде всего точнее установить термины самого вопроса, потому что разнообразие его решений в прошедшем (а частью и в настоящем) зависело преимущественно от неопределенности самых этих терминов.
Прежде всего мы говорим не о социализме вообще, но о единственном социализме, программу которого считаем своею, о рабочем социализме, подготовляющем победу социальной революции. О социализме, который провозглашает солидарность всех трудящихся, объявляет войну всем общественным паразитам и стремится энергическим усилием разрушить современное царство конкуренции и эксплуатации, чтобы завоевать трудящемуся пролетариату человеческое существование на реальной почве экономического обеспечения, с полной возможностью умственного и нравственного развития всех личностей.
Во-вторых, «историческими предшественниками» мы называем не всякие исторические явления, предшествовавшие настоящему положению дел и оказавшие значительное влияние на течение событий. Переселение варваров, крестовые походы и «черная смерть» имели весьма значительное влияние на изменение политических и экономических отношений в Европе, но едва ли кто решится их назвать «историческими предшественниками» революционного периода, начавшегося в последнюю треть XVIII века, или рабочего социализма нашего времени.
«Историческим предшественником» данной исторической эпохи можно назвать такое событие прежнего времени, которое заключало в себе более или менее значительную долю элементов рассматриваемой позднейшей эпохи, не заключало элементов, ей прямо противуречащих, и обусловливалось историческими влияниями своей современности, несогласными с требованиями позднейшего времени лишь в такой мере, что сходные элементы обеих эпох оставались существенными и неприкосновенными.
Так «Республика» Платона была историческим предшественником «Утопии» Мора и «Икарии» Кабэ, потому что, при весьма значительном различии этих трех планов общественного переустройства, все они одинаково стремились удовлетворить всем экономическим, политическим и аффективным потребностям личностей, как одной задаче, охватывающей все стороны общежития во имя одного требования – солидарности.
Так политические революции подготовляли социальную, вырабатывая в массах решимость завоевать себе собственными усилиями условия лучшего общественного строя. Так табориты были историческими предшественниками современных социальных революционеров, потому что под религиозными формами, нераздельными от влияний своего времени, табориты весьма определительно ставили социально-революционные задачи с весьма достаточною полнотою.
Так, наконец, в теоретической сфере, борцы за свободу мысли и за человеческое достоинство в XVIII веке были предшественниками теоретиков социализма, потому что боролись за уяснение истинного понимания мира и общества, что неизбежно должно было привести к социализму.
Все эти предшественники современных социалистических задач во многих случаях высказывали окончательные требования, резко противоположные теперешним, но в своих исходных пунктах, в основаниях своего учения или в главных его элементах они ставили именно такие задачи, которые, при рациональном и последовательном развитии, не только не противоречили нынешним задачам, но должны были привести к ним.
Такого рода явления могут действительно считаться «историческими предшественниками» последующих событий, иногда с ними мало сходных по внешности; но явления, заключающие в себе радикальное отрицание самых основ последующих требований, ни в каком случае назвать такими «историческими предшественниками» нельзя, хотя бы даже их внешность имела некоторое сходство с внешними сторонами последующих событий: например, убийство Цезаря в сенате можно считать «историческим предшественником» убийства Павла Петровича и Густава III, но не казни Карла I и Людовика XVI; автор «Общественного договора» («Contrat social») в XVIII веке был предшественником автора «С того берега» в большей степени, чем автор «Века Людовика XIV».
Наконец, говоря о христианстве, приходится условиться, о каком именно христианстве идет речь. Весьма многие европейские критики – как апологеты, так и противники: Шатобриан в «Духе христианства», как Фейербах в «Сущности христианства» – рассматривали его, для своих целей, как нечто однородное, преимущественно в форме выработанного римского католицизма. Но христианство было историческое явление, которое изменялось в весьма значительной степени в разные периоды своего существования, в разных отраслях своих схизм, расколов и ересей. Его общественное значение в разные эпохи и в разных местностях было весьма различно. Социалисты, определяя свое отношение к христианству, должны определить свое отношение к его различным историческим формам.
Каковы же были эти исторические формы хотя в первый, наиболее чистый период развития христианства?
Христианство является нам прежде всего как учение группы евреев, которая ожидала немедленного конца мира и наступления царства мессии и, во имя этого скорого прекращения всех общественных задач, требовала от верующих отречения от мира и собственности, от личных привязанностей, от борьбы за национальное существование, которую вели в это время зелоты против могущественной империи Рима.
В этом христианстве боролись две секты. Одна, руководимая апостолами-столпами (Иоанном, Петром, Яковом), оставалась верна еврейской исключительности, утверждала, что ожидаемый мессия придет только для евреев, которые одни войдут в Новый Иерусалим, остальные же народы будут низвергнуты в геенну. Другая, под руководством Павла, призывала все народы признать мессию, который должен немедленно прийти, призывала все племена к тому же отречению от всего мирского и обещала верующим всякого происхождения участие в царстве мессии.
Эти две секты спорили при жизни апостолов, спорили после их смерти. Против Павла и его приверженцев иудео-христиане направляли целую литературу: они писали «Апокалипсис», обвиняли эллинно-христиан в разврате и коммунизме под именем николаитов; рисовали, по всей вероятности, Павла под именем Симона мага.
Павел отвечал в своих посланиях. Его ученики сочинили небывалое соглашение между ним и Петром. Спор шел о том, о чем всегда идут споры между сектами: кто истинный апостол? те ли, которые видели и слышали мессию – Иисуса – на Земле, между которыми был его брат, или тот, которому являлся этот мессия в видении? Следует ли совершать обрезание или нет? Формы инстинктивного коммунизма имели место здесь, как во множестве религиозных и нерелигиозных общин; существовало отречение от семьи, отречение от национальности; но во имя чего?
Во имя неизбежного, каждую минуту ожидаемого конца мира. Земные интересы не имели смысла для тех, которые должны были завтра вступить в царство мессии.
Что же? Имеет ли современный социализм что-либо общего с этими вопросами? Для борцов за реальное экономическое обеспечение, за земные условия человеческого развития, есть ли какой-нибудь интерес в заботах несчастных психопатов, которые восемнадцать веков тому [назад] ожидали мессию, долженствующего принести людям блаженство, недоступное им в империи цезарей, и спорили о том, кому можно будет вступить в это фантастическое царство, одним обрезанным или тоже и необрезанным? Их презрение к миру во имя неслыханного благополучия, ожидающего их в Новом Иерусалиме, имеет ли что-либо общее с нашею решимостью завоевать трудящимся те земные блага, которые у них отняты?
Но поколения умирали, а мессия не являлся. Для людей, не знавших его, написаны были многочисленные евангелия, которые выработали его легенду в ряде несогласных между собою рассказов. Восточная фантазия и греческая философия, еврейская нетерпимость и римская легальность приносили каждая свой элемент в массу накопляющейся христианской литературы. Гностики создавали фантастические ряды эонов, посредствующих существ между богом и миром, давая видную роль в этом ряду эону – Христу.
Наиболее простые из этих философско-поэтических созданий формулировали его значение в этом фантастическом мире как воплощенное Слово божие. Позднейшее из евангелий, как бы иронически приписанное тому самому лицу, которому был приписан и более древний Апокалипсис, установило для него титул Сына божия. Диалектику греческих философских школ стали прилагать к вопросу о том, каким образом человек-Иисус мог быть в то же время сыном божиим, словом божиим, богом.
Секты умножились до бесконечности. Большинство все ждало пришествия мессии-Христа. Они описывали в самых пестрых формах долженствующее наступить царство Христово. Другие видели уже в облаках Новый Иерусалим. Одни доходили до скопчества, другие до полного разгула чувственности. Одни сохраняли частное имущество, другие проповедовали полный коммунизм. О борьбе же против цезарей, о борьбе против рабства, о борьбе противу всеобщего грабежа мира вольноотпущенными императоров не было и речи, потому что мир должен был пройти не сегодня, так завтра, и лишь тот имел больше шансов сесть одесную Христа, кто вернее определил его место, как фантастического зона в ряду эонов, кто полнее отрекся от всего мирского.
Не в этом ли периоде христианство имеет что-нибудь общее с задачами современности? Критика давно уже доказала, что литература евангелий не дала нам ни одного факта, ни одного слова, которое можно было бы с какою-нибудь достоверностью отнести к действительной жизни Иисуса.
Пред нами хаос противоречивых рассказов, легенд, верований, фантастических построений; хаос обрывков самых разнообразных приемов мышления; хаос практических учений, истекающих из самых различных источников и требующих самых различных действий. Пред нами не одно христианство, а сотни христианств, из которых каждое защищает свое право на божественную истину, каждое называет себя правоверием, а других ересями.
В этот период нет причины признать гностиков-василидиан менее христианами, чем последователей Иринея, признать Христа – Слово божие по евангелию Иоанна – более существенным представлением для христианства, чем Христа в ряду 28 эонов с Огдоасом, Софиею, Демиургом и т. д. Но все отрасли христианства в этот период поглощены именно вопросами о выработке теоретических представлений. Все же те вопросы, которые для нас составляют самое важное в это время, вопросы о любви к ближнему, вопросы о рабстве, вопросы о собственности, всего менее интересуют большинство христианских учителей этого времени.
Чувствуя полное бессилие завоевать себе земное блаженство и не желая вовсе завоевывать его, они поглощены интересами не от мира сего. И к чему? они все верят, что мир сейчас кончится.
Но вот им открыт этот мир с его временными благами, и в то же время ожидание страшного суда ослабело вследствие долгого откладывания. Организовались церкви с выработавшимся разделением между духовным и светским людом, с пресвитерами и епископами, которых влияние растет.
Приходится приспособляться к земному существованию, и «гонения» прекращаются. Организация федерации церквей под руководством епископов оказалась настолько сильною в разлагающемся строе империи, что один из претендентов на трон цезарей нашел для себя выгодным на нее опереться.
Христианство признано господствующею религиею. На соборах, под председательством некрещеного язычника императора, мессия-Иисус признан единосущным с богом.
Ортодоксия раздавила ереси. Из многочисленных евангелий, апокалипсисов, посланий, деяний выбраны были немногие, вошедшие в канон Нового Завета.
Отцы церкви IV века, в ряде замечательных трудов, совершили невероятное: из хаоса преданий, из отрывков еврейской, греческой и римской мысли они построили одну цельную богословскую систему, имевшую видимую стройность.
Явилось действительно одно христианство, объявившее всех иноверцев еретиками и призвавшее против них силу государства. Явилось одно христианство, как теоретическое и практическое миросозерцание.
В этом миросозерцании есть все: и любовь к ближнему, и проклятие еретику; и вечное милосердие божие, и вечные мучения; и отречение от мира, вырабатывающее идеал аскета Фиваиды, и богатая церковь, которая поглощает мирские имущества; и равенство, братство всех верующих, и рабство, которое церковь удержит на востоке и на западе до последней возможности; и забота лишь о будущей жизни, и ползание епископов пред императорами, услужливость их пред варварскими королями.
В этой величественной мешанине можно найти сколько угодно цитат против собственности, разврата богатых, но можно так же легко найти сколько угодно цитат в защиту собственности, в защиту цезарей, в защиту насилия над мыслию и над действиями человека. Поэтому цитаты за и против неубедительны. Важны исторические факты. Что же они дают?
Как только христианство вступило в мир, оно стало поддерживать государство римское и варварское, как оно его нашло, – с жестокими началами собственности, с рабством, с неограниченным цезарем, с варварскою резнёю народов, с подавлением трудящегося населения; и церковь в ее высших и лучших представителях воспользовалась совершенно спокойно всеми формами государственной и экономической монополии.
Нигде она не выступила с требованиями братства и равенства. Нигде она не внесла в кодексы, писанные под ее влиянием, начал социализма, даже в самых элементарных его формах. Нигде она не потребовала даже уничтожения рабства. Христианский коммунизм этого времени имеет лишь одну форму, форму отречения от мира, форму общины аскетов.
Неужели в этой церкви с ее хаотическим миросозерцанием, сплоченным крайне искусственно в одно целое, в этой церкви с ее рабами и с ее раболепием пред цезарями социалисты нашего времени станут искать себе предшественников?
Или монастыри, где человек отказывается от всякого личного достоинства, должны сделаться образцами для социалистической общины будущего?
Идти ли дальше в истории… но это едва ли нужно.
Когда мечтают о том, чтобы опереть социалистическое учение на христианское предание, думают большею частью о первобытном христианстве. И вот оно в трех первоначальных фазисах: как зарождающееся обособленное верование в близкий конец мира; как секты, борющиеся за фантастические вопросы для завоевания нездешнего блаженства; как учение церкви, совершенно удобно приспособляющейся к самому возмутительному общественному строю, или как коммунистические общины людей, отрекшихся от всего человеческого.
Это ли наши предшественники в истории? Это ли возможная поддержка миросозерцанию и практическим требованиям рабочего социализма?
Между историческим христианством в его самых чистых, первобытных формах и нашим социализмом нет и не может быть ничего общего.
Христианский идеал перед судом социализма
…В 1840-е годы Вейтлинг в Швейцарии издавал свое «Евангелие бедного грешника» (Das Evangelium eines armen Sünders, 1845), имевшее целью «закалить мужество» тех, которые «хотят свободы и справедливости для всех людей».
Автор принимает, что веру в бога, как в «совокупность понятий о высшем совершенстве… не дозволит у себя отнять человечество, подавленное тысячами страданий и слабостей». По его мнению, «богочеловек с его учением и с его действиями… стоит всё великим и возвышенным в истории».
Вейтлинг соглашается с Ламеннэ, что «все демократические идеи имеют своим источником христианство»: «Христос – пророк свободы; его учение – учение свободы и любви, и он, поэтому, символ бога и любви». Более определительно говорит Вейтлинг, что «наука, которой учил Христос, была коммунизм», и, подобно Кабэ, объясняет евангельское «царство божие» как установление коммунизма на земле: «не будем глядеть вверх, в голубое небо, когда дело идет о царстве божием; и здесь на земле есть царство божие, которое надо завоевать».
Далее он говорит:
«Тот, кто видит, что в нынешнем обществе существует дурной порядок; тот, кто видит, что для всех было бы лучше, если бы каждый, при своем труде и при своем наслаждении, оставался в равновесии с другими; тот, кто не желает для себя ни лучшего, ни худшего положения, как для других людей; тот, кто хочет добыть одинаково для всех людей то, что он хочет добыть, – тот христианин, тот коммунист».
Наконец, в ряде коротеньких глав, подбирая цитаты преимущественно из слов Иисуса, находящихся в Евангелии, и толкуя эти цитаты, Вейтлинг доказывает, что из Евангелия можно почерпнуть не только учение коммунизма вообще, но коммунизма революционного. Он говорит:
«В этих местах ясно высказывается теоретик-революционер. Он не был настолько глуп и ограничен, чтобы проповедовать и без того нищему народу смирение, ограничение желаний и отречение… он не был лицемер, лгавший нищим о призрачном неземном блаженстве, чтобы отнять у них блаженство земное. Он видел, что война, бунт, грабеж и раздор последуют за его учением, и заранее указывал на это. Лишь до тех пор он проповедовал мир, пока ему не мешали проповедовать; но едва он должен был терпеть преследование от тех, кто обладал привилегиями, он не остановился пред указанием на самые решительные меры».
Не мудрено было после этого отыскать и в самой евангельской легенде указания на то, будто Иисус был революционер, хотя нам достаточно известно вполне мирное отношение первых христианских общин, ожидавших ежедневно конца мира, ко всему, что около них совершалось в возмущающейся Палестине и в империи, где легионы назначали цезарей. Гюйо и Лакруа в отделе их «Истории пролетариата», посвященном христианству и изданном особо (Yves Gayot et Sig. Lacroix: «Etudes sur les doctrines sociales du christianisme» отыскали в проповеди Иисуса революционный период. По их изложению, он сначала проповедовал смирение, но, видя неуспех этой проповеди, изменил ее характер:
«Иисус тогда захотел изменить своих слушателей; он понял, что надо вернуться к преданиям Иоанна (Предтечи); сделаться эхом, выразителем, истолкователем страстей, раздражений, надежд этой толпы несчастных: он становится радикальнее Иоанна; он проповедует восстание и междоусобную войну…
Этой голодной толпе, имеющей всю бешеную жадность нищеты, он указывает определенную цель: немедленное удовлетворение ее желаний как результат социальной борьбы».
Авторы видят неудачу социально-революционной попытки Иисуса в том, что он потерял понимание реальности и объявил себя «сыном божиим», вследствие чего его приверженцы рассеялись.
Я ограничусь этими выписками. Из них совершенно ясно видно, что при ловком подборе цитат из тех книг, которые приняты разными сектами христиан за священный авторитет, и при ловких комментариях на эти тексты, можно из них вывести не только учение любви к людям вообще, не только учение презрения к мирским богатствам и ко всем мирским делам вообще (что вошло давно в обиход исторических уяснений христианства), но даже учение о стремлении к земному блаженству, учение о насильственной революции и тому подобное.
Это, конечно, не может нисколько мешать другим истолкователям, имеющим другие практические цели, употребить те же самые книги для извлечения из них цитат совершенно иного характера, цитат, столь же точно приведенных и столь же ловко истолкованных.
Тут нет ничего странного. Канонические евангелия (оставляя уже в стороне еще более многочисленные апокрифические) составлялись, перерабатывались и получали свою окончательную редакцию в эпоху, заботы которой были весьма отличны от забот, возникавших последовательно в ряде веков, в продолжение которых люди искали в этих книгах ответ на совершенно новые вопросы.
Окончательные редакторы этих книг не имели, с одной стороны, ни возможности, ни охоты подвергать исторической критике ряд легенд, дошедших до них о их Христе, а с другой стороны, они вовсе не обладали логическою выработкою, которая не позволяет поместить рядом прямопротиворечивые данные.
Отсюда получилось, во-первых, последствие, что священные книги христиан не заключают ни одного факта, ни одного изречения, которое можно было бы считать вполне достоверным преданием о Христе; во-вторых, то, что сборник новозаветных книг заключает в себе ряд противоречий фактических, логических и психологических, которые приводили в отчаяние всех богословов, пытавшихся в продолжение полутора тысячи лет внести гармонию в этот хаос.
Как только мы таким образом посмотрим на основной материал текстов, то должны будем, конечно, с одной стороны, отказаться от всякой попытки восстановить из них действительное, исторически-верное или даже исторически-вероятное учение галилейского проповедника; с другой стороны, за отсутствием подобного учения, нам уже невозможно будет и думать о том, чтобы искать в этом учении, все следы которого потеряны, авторитетные тексты для мирного социализма, вроде учения сен-симонистов, или для революционного коммунизма, вроде учения Вейтлинга.
Если же мы хотим опереться на идеал Христа, так, как он был понимаем большинством верующих в первый самый горячий период христианства и как он выработался впоследствии в обширной литературе руководящих отцов церкви, средневековых и протестантских богословов, то нам уже нельзя брать тексты на выбор по произволу, подчеркивать одну фразу и выкидывать другую, по нашим соображениям.
Мы наперед знаем, что в хаосе легендарных фактов и изречений можно найти тексты для какого угодно направления; наперед знаем, что все эти факты и изречения невозможно без самой грубой натяжки слить в один идеал. А потому мы должны спросить себя: которые из этих текстов действительно стали руководящими текстами и которые из них, хотя стояли наряду с другими, остались на втором плане, были полузабыты при выработке идеала Христа, как он стал на поклонение верующим в первых влиятельных христианских общинах, затем в сочинениях Василия Великого и Августина, в проповеди Бенедикта, Бернарда Клервойского и Дамиани, в «Подражании Христу», у мистиков и пиетистов, наконец, в «Часах благоговения» – едва ли не последней руководящей книге из громадной литературы христианства, где, как во всякой литературе, число действительно руководящих произведений едва ли достигнет ста томов?
При подобной постановке вопроса мы должны будем сознаться, что именно те тексты, которые составляют основу аргументации Кабэ, Вейтлинга и некоторых из их новейших преемников, никогда не имели влияния на развитие первых влиятельных христианских общин и затем совершенно отступили на задний план в руководящей христианской литературе разных времен, совершенно не вошли в тип того Христа, который был выработан преданием.
Что показывает присутствие этих текстов в древнейших христианских источниках? Оно показывает только, что во время брожения, которое вырабатывало христианство, существовали и стремления к завоеванию земного блаженства массами, и стремления к насильственному низвержению тех политических и экономических сил, которые давили на массы вообще и на еврейские массы в особенности.
Но существование подобных стремлений в эту эпоху – слишком азбучная истина: всем известна национальная борьба евреев против римского господства и античной цивилизации, приведшая к разрушению Иерусалима в то самое время, когда писался Апокалипсис; столь же известно вовсе не аскетическое и в значительной мере коммунистическое учение некоторых гностиков (напр., Карпократиан и др.) или довольно рационалистическая полемика пелагиан по вопросу о собственности и государственном устройстве.
Так как эти стремления бесспорно существовали в эпоху выработки христианского идеала, а канонические книги Нового Завета, вследствие полного отсутствия сколько-нибудь научной критики у компиляторов канона, заключают в себе отражение едва ли не всевозможных течений мысли в Палестине и в азиатских общинах христиан в конце первого и во втором веке после нашей эры, то присутствие в Новом Завете текстов с характером рационалистическим, реально-коммунистическим и даже революционным не должно бы никого удивлять. Социализм есть совершенно естественное для человека миросозерцание, и потому оно должно было проглядывать в самые разнообразные эпохи сквозь ткань иных учений. Стремление к земному блаженству еще более естественно для человека вообще.
Наконец, всюду были люди настолько энергические, чтобы оружием противиться своим притеснителям и встречать насилие насилием. Следовательно, присутствие этих элементов в какую бы то ни было эпоху не может быть для нее характерно. Для оценки христианского идеала с социалистической точки зрения важны элементы, в нем преобладавшие. Лишь эти элементы могут определить, насколько социалистам дозволительно вести свою пропаганду как развитие традиционного христианского идеала и насколько им обязательно отрекаться от этого идеала и выставлять свой идеал, как отличный от прежнего.
Христианский идеал представляется в истории в двух формах, весьма различных по своему общественному значению, хотя было немало богословов, в уме которых они уживались рядом со множеством других противоречий.
Первая форма и самая древняя это – идеал христианского аскета, отрицающего все мирское в виду внемировых задач, в виду загробного блаженства. Это – идеал, коренящийся в старинном азиатском аскетизме и самомучении факиров и оскопленных жрецов переднеазиатской богини, идеал, имевший лишь слабое проявление в мире классических народов, среди киников.
Он с особенною силою утвердился в первый период христианства на почве ежедневного, ежеминутного ожидания конца мира, которое составляло самую характеристическую черту в миросозерцании христиан этого времени. Он обратился потом в ежедневное, ежеминутное ожидание смерти и приготовление к ней. Этот идеал опирался на слова Христа, отрицающего семью, отрицающего все земные блага и связи, проповедующего царство не от мира сего.
Этот идеал создал длинную литературу аскетизма, начиная с фантастических биографий Павла и Антония, проходя через не менее фантастическую «Историю монахов» Руфина, через длинный ряд аскетических житий, всяких «Золотых легенд» и «Патериков», до последнего замечательного произведения этого рода, знаменитого «Подражания Христу», об авторе которого вопрос не решен до сих пор и в котором старый аскетический идеал сильно уже смешан с другим, о котором я скажу ниже.
Этот аскетический идеал христианства отрицает действительно и собственность, и государство, и личные привязанности, и всякое эгоистическое влечение в обыкновенном смысле слова. Но он не заменяет всего разрушенного никаким новым человечным влечением. Он, напротив, есть идеал эгоистический в самом полном, хотя не совсем обыкновенном, значении термина. Для спасения собственной, единичной души, для доставления ей вечного блаженства аскет Фиваиды, или киево-печерский отшельник, или средневековый монах «ангельского чина» отрекается от всех жизненных удобств, от земного богатства, от общественных обязанностей, от общественной деятельности. Из-за своего эгоистического спасения он оставляет мать умирать у порога, не позволяя ей взглянуть на любимого сына. В этом смысле он объясняет слова Христа о раздаче имущества, о презрении к богатствам.
Идеальный христианский аскет этого рода есть прямая противоположность социалисту, потому что для него не существует общества и общественных связей. Он всегда один пред лицом своего бога, грозящего ему в будущем адом или приманивающего его раем. Он чужд всем задачам социализма. Он не любит никого, кроме своего бога и себя в фантастической форме своей бессмертной души. Братство, равенство, свобода, справедливость, развитие – слова, не имеющие для него никакого смысла.
Его общественный идеал – если дозволительно приложить этот термин к форме жизни вполне эгоистических единиц – это ряд существ, доведших себя до полуидиотического состояния, добровольно грязных, добровольно голодных, добровольно умерщвляющих в себе мысль, добровольно чуждых всякого человеческого интереса, добровольно уединенных в мире своих галлюцинаций и ожидающих смерти для вступления в царство небесное, где они останутся такими же полоумными, такими же эгоистами, погруженными в свое блаженство созерцания божественного величия.
Конечно, в этом христианском идеале нет ничего, способного возродиться в социалистических группах, нет ничего привлекательного ни для настоящего, ни для будущего. Между тем это – идеал, весьма распространенный между массами верующих; идеал, поставленный на официальное поклонение в двух главных господствующих церквах христианства, в православной и католической; идеал, повлиявший сильно на некоторые отрасли кальвинизма, имеющий немало приверженцев между самыми ревностными сектаторами разных стран.
Дело не в том, осуществляется ли он в действительности: само собою разумеется, что он не возможен для осуществления в сколько-нибудь обширной группе людей; да все идеалы потому именно и идеалы, что они становятся пред личностью или группою в форме, которая допускает лишь постепенное приближение, но всегда стоит впереди и выше действительности. Они указывают лишь направление, в котором человек ищет свое истинное достоинство, обвиняя свое бессилие, когда он не может вполне осуществить идеал этого достоинства.
Так было и с аскетическим идеалом христианства. Близко подошли к нему лишь несколько идиотических фанатиков. Но стремились к нему тысячи, обвиняя себя в «греховности» и в бессилии отречься от «ветхого Адама». Поставлен он был на поклонение миллионам. И насколько этот аскетический идеал теперь еще стоит идолом пред господствующими церквами и пред сектантами, настолько он вносит в них грубо-эгоистическое стремление пожертвовать всем и всеми для спасения своей личной души, вносит отрицание всяких реальных целей, всякой общественной связи, потому что все цели, все связи – ничто перед будущей жизнью.
Само собою разумеется, что союз социалистов с признанными или гонимыми группами сектантов, когда в этих последних группах выше всего стоит это «спасение души», есть самая грубая нелепость, так как это стремление спасти свою личную душу ценою отречения от всех благ земных есть прямое отрицание всякого социалистического идеала, не говорю уже – идеала рабочего социализма.
Между тем если какие-нибудь тексты Евангелия, имевшие историческое значение, если какие-нибудь литературные произведения христианства, получившие влияние, заключали выражения, способные быть истолкованными в смысле социализма, то именно эти тексты и произведения входили в развитие эгоистического идеала христианского аскетизма, были истолкованы всегда в его смысле и с этим характером вкоренились в истории.
Когда говорили, что нужно бросить богатства, чтобы идти за Христом, когда утверждали, что богач не попадет в царство небесное, когда семья, собственность, государство встречали отрицание, то, по исторической многовековой ассоциации представлений и понятий, за всеми этими грозными словами Христа или отцов церкви восставало для верующего представление: иначе нельзя тебе спастись, нельзя тебе попасть в царствие небесное.
Дать этим текстам иное толкование можно лишь разрушив всю их историческую традицию, т. е. разрушив христианский аскетический идеал, как он выработался веками. Но это все равно что создавать новую религию из остатков старой, и совершить подобную революцию в мыслях массы едва ли легче, чем провести в эти массы вполне рационалистические мнения.
Другая форма христианского идеала занимала сначала второстепенное место и лишь постепенно приобрела господство, когда, во-первых, ожидание близкого конца мира перестало составлять основное настроение верующего христианина, как это было в первые века; когда, во-вторых, духовенство, и в особенности монашество, перестало играть руководящую роль в средневековом обществе; когда, наконец, светские интересы были признаны явно преобладающими в христианском общежитии и христианству пришлось примириться с «миром» во всех его формах. Эта форма христианского идеала была идеалом христианской любви и христианского смирения.
Источник этого идеала коренился в языческой мудрости, которая впервые у греческих мыслителей разорвала для мудреца границы узкого отечества и поставила этого мудреца гражданином мира, требуя от него презрения к личным радостям и горестям, презрения к самой смерти во имя убеждения, требуя служения этому убеждению и, следовательно, перенося на весь мир то самоотвержение в отношении родины, которое входило в идеал древней культуры.
Но языческая философия выставила, во имя этого понятия, требование братства мудрых, причем мудрость заключалась не в одном понимании, но и в жизни. Христианство заменило это братством верующих и лишь в последние века, когда верования перестали играть видную роль в обществе, с Вольтером и Лессингом, распространило свое понятие о братстве более или менее на всех людей, причем большинство верующих все-таки смотрело на нехристиан как на братьев лишь в том отношении, что они могут сделаться верующими христианами. Но этот пункт о братской любви к неверующим был большею частью оставлен в тумане христианскими богословами, проповедовавшими любовь к ближнему как основной принцип христианства.
При выработке этой второй формы христианского идеала ставили на первое место тексты о «любви к ближнему», о «любви к врагам», о «положении души за брата», о «блаженстве миротворцев», о «прощении грешников».
Ориген, признанный еретиком за то, что проповедовал всеобщее спасение, даже дьявола, был одним из древнейших представителей этого направления; аскетическое «Подражание Христу» заключает уже в себе значительный элемент примеси того же характера, точно так же, как позднейший средневековый мистицизм.
Но именно протестантство, особенно в форме пиетизма разных оттенков, вызвало обширную литературу этого направления, с которой пытались соперничать иезуиты. Последние не дали, впрочем, ни одного замечательного произведения этого рода, но сочинения вроде «Странствований пилигрима» Бониана для Англии, вроде «Часов благоговения» для Германии, обширная литература проповедей и столь же обширная христианская лирика, созданная более или менее верующими, более или менее философствующими и фантазирующими светскими писателями последних веков, выработали и установили чрезвычайно определенно христианский идеал этого типа.
Для идеального христианина этого типа мир есть «долина скорбей и испытания», от которой он не должен отворачиваться, как отворачивался христианский аскет. Он должен жить в ней, но зная, что его отечество – иное.
Он должен облегчать все страдания, прощать все грехи, потому что все это – попущение божие, и на земле ничего прочного, истинно-хорошего создать нельзя; прочно лишь будущее царство божие; истинно-хорошо лишь в будущем мире.
Надо стремиться здесь, на земле, не к борьбе против зла, а к смирению и терпению перед этим злом.
Надо накормить голодного, но нечего думать о борьбе против голода. Надо дать милостыню нищему, но нечего думать об уничтожении нищенства.
Надо укорять и усовещивать тирана и злодея, смиренно подвергаясь за это наказаниям и мучениям, но свергнуть тирана, убить злодея, сделать невозможным тиранство и злодеяния было бы делом вовсе нехристианским: тиран и злодей – попущение божие; они – такие же братья для верующего христианина, как все другие, и даже требуют более любви и забот о них, так как они – грешники, и если раскаются, то о их спасении будет более радости в небесах, чем о спасении нескольких праведных.
Страждущие должны любить врагов и переносить смиренно свои страдания; обиженные должны терпеть обиды; страдания и обиды в этом временном мире, в этой мимолетной жизни так кратки, а за терпение и смирение ждет страждущих и обиженных вечное блаженство.
Личное самоотвержение обязательно верующему для помощи страждущим единицам, для обращения мысли подавленных от этого мира на будущий, для прекращения всякой вражды, для проповеди мира и терпения, но всякое насилие, всякий призыв к борьбе за право, за земные блага были бы противоречием в верующем христианине.
Он любит своих братьев лишь как бессмертные души, которым он имеет в виду доставить спасение в будущем царстве божием, внушая им словом и примером христианские добродетели смирения, терпения, индифферентного отношения ко всему земному и обращения мысли лишь к вечному блаженству. Их земное благо для него безразлично и скорее представляется злом, так как оно может отвратить их мысль от вечности и прилепить к здешней жизни.
Спрашивается, что общего имеет этот идеал с идеалом рабочего социализма, который «объявляет войну всем общественным паразитам и стремится энергическим усилием разрушить современное царство конкуренции и эксплуатации, чтобы завоевать трудящемуся пролетариату человечное существование на реальной почве экономического обеспечения»?
Что общего имеет братство рабочих для социальной революции и для земного благосостояния с братством проповедников терпения и смирения, ожидающих воздаяния в будущем мире за терпеливо и смиренно перенесенные здесь страдания?
Я уже не говорю о том противоположении, которое существует между умственными требованиями современного социализма, с одной стороны, как учения о рациональном понимании теоретических и практических задач жизни, и христианским учением только что рассмотренного типа – с другой, стремящимся всеми силами отвратить мысль верующего от всего земного и обратить его на будущую жизнь.
Сен-симонизм, как учение антиреволюционное, мог еще обращаться к христианскому идеалу за основным принципом любви, но и ему пришлось из этой отвлеченной формулы строить новую религию, новый идеал для того, чтобы получить свои социалистические выводы.
Наши богочеловеки поступили совершенно последовательно, когда они, положив в основание своего новохристианского учения любовь к людям вообще, тем самым отказались от революционной деятельности: все элементы христианского идеала, так, как он выработан историей, антиреволюционны. Но мысль Вейтлинга, которую думают восстановить иные современные революционеры, о революционной пропаганде на христианской почве совершенно противоречит всем историческим ассоциациям христианства.
Это была бы не социалистическая деятельность при помощи христианского идеала, но опять-таки проповедь новой религии при помощи нескольких текстов, искусственно надерганных из древней христианской литературы и никогда не игравших видной роли в историческом развитии христианства.
Но если дело идет о новой религии, то трудность ее установления нисколько не уменьшится от того, что в нее войдут несколько незамеченных прежде текстов Евангелия; не проще ли, не своевременнее ли обратиться в подобном случае прямо к проповеди рационализма?..
Место не позволяет мне развить предыдущее с большею подробностью, как это было бы желательно, и потому, ограничиваясь сказанным, резюмирую.
Приверженец рабочего социализма не может искренне смотреть на христианский идеал как на совпадающий с личным и общественным идеалом рабочего социализма.
Он знает, что в текстах Евангелия, в словах, вложенных в уста Иисуса, можно найти и свидетельства в пользу коммунизма, и свидетельства в пользу полноправного, произвольного распоряжения личною собственностью (см. особенно притчу о работниках в винограднике у Матф., XX, 1—16). Он знает, что на один текст, где можно с натяжкой истолковать «царство божие» как земное блаженство, можно привести десять текстов, где это сделать невозможно.
Он знает, что тексты, цитируемые Вейтлингом и некоторыми другими в революционном смысле, совершенно исчезают пред множеством текстов, толкующих о смирении, терпении, любви к врагам и т. п., и знает, что христиане не участвовали в революционном движении евреев, движении, современном древнейшим произведениям христианской литературы; что весь первый период христианства, до начала IV века, не представляет ни одного примера насильственного сопротивления христиан их гонителям, следовательно, что ни в каких влиятельных христианских общинах первого времени упомянутые тексты не могли быть истолкованы в смысле революционном. На всех этих основаниях рассуждающий социалист нашего времени не может искренне считать первобытное христианство ни движением решительно коммунистическим, ни движением сколько-нибудь революционным.
Он не может искренне считать аскетический христианский идеал источником нового социалистического идеала, потому что первый заключает учение чисто эгоистического стремления к личному загробному блаженству и отрицание всякой общественной солидарности.
Он не может искренне считать идеал христианской любви источником нового социально-революционного идеала, потому что первый заключает в себе учение смирения и терпения, учение презрения к земным благам, в виду благ небесных, учение, отрицающее всякий насильственный революционный порыв.
Он не может искренне отожествить христианство в его идеальных формах с основами рабочего социализма, потому что христианство во всех господствующих формах проповедует не общее пользование богатствами, но отрицание богатств, не коллективный труд, а созерцательность, не солидарность трудящихся для всеобщего реального развития, а взаимное поучение о презрении всякого реального развития, не демократическое общежитие, а, в одном случае, грубый мистический эгоизм, в другом – общежитие личностей, равнодушных ко всяким политическим и общественным формам, приготовляющихся не к жизни, а к смерти.
Между разными типами христианского идеала и учением социальной революции, как оказывается, нет ничего общего. Социалист-революционер не может искренне считать себя христианином в каком бы то ни было смысле.