Отцовский крест. Жизнь священника и его семьи в воспоминаниях дочерей. 1908–1931 — страница 4 из 6

В городе 1926—1931

1926–1929

Глава 1История с географией

Давным-давно, еще во времена Пугачева, и еще раньше его, стояла на одной из извилин Большого Иргиза, на правой его стороне, слобода Мечетная. Стояла она как будто посреди широкой степи, тянувшейся от Волги до Урала, а на самом деле уже на крайних западных отрогах Общего Сырта. Поэтому степь, к западу совершенно ровная, только кое-где перерезанная оврагами, к востоку начинала постепенно холмиться; да и на запад от слободы горизонт закрывал, точно край котловины, длинный, пологий подъем, тоже носивший название Сырт. За этим Сыртом целиком пряталась слобода, позднее город Николаевск. Он скрывался в котловине даже тогда, когда в нем выстроили высокий Новый собор. С запада все равно была видна только пустая, безлюдная степь, и лишь с края Сырта открывался сразу весь городок и окаймленная лесом линия Иргиза. Линия эта отнюдь не была прямой; можно было пойти и вниз, и вверх по реке и одинаково километра через три увидеть на левом берегу село Давыдовка, занимавшее горловину большой извилины, которыми отличался Иргиз. Рассказывали, что когда-то, когда по реке еще тянули бечевой небольшие плоты и баржи, бурлаки утром не тушили разложенного на ночь костра, только присыпали его сверху золой, а вечером, располагаясь на новый ночлег, бежали туда за огоньком. Так длинный, целодневный путь по берегу продвигал их по прямой на каких-нибудь полтораста – двести сажен[96].

К двадцатым годам нашего времени по берегам Иргиза оставались только отдельные лесные островки, почему-то носившие украинские названия «гай»: Титов гай, Белый гай, Толстый гай, но раньше здесь леса было гораздо больше. Лесная глушь заполняла берега Иргиза, и под ее защитой стояли скиты раскольников, скрывавшихся здесь, в вольной стороне, от «тесной» жизни обжитой части России. Старообрядческий Иргиз в свое время славился между раскольниками не менее, чем Черемшан или описанный Мельниковым-Печерским[97] Керженец. И ничего, что слобода, по обе стороны которой они расселились, называлась Мечетная, т. е. что первыми и основными насельниками в ней были татары. Сейчас трудно сказать, как сложились первоначальные отношения русских с татарами, но нужно думать, что хозяева не имели ничего против новых соседей, иначе они, конечно, сумели бы быстро отвадить их. Больше того, археолог мог бы доказать, что в какой-то период пришельцы даже оказывали на аборигенов сильное влияние, приведшее к ощутимым результатам. Правда, и до нашего времени татары занимали отдельную, северную часть города, так называемый «татарский конец», или «аул». Жили они там своей обособленной жизнью: две мечети, медные, чеканные, с узким, как у чайников, горлышком, кувшины для омовения, стоявшие во дворах; женщины в свободных, как рубаха, платьях и заменивших чадру платках вроспуск[98], часто не умеющие даже объясняться по-русски. Но на пустыре за татарским концом, на высоком берегу Иргиза, примерно посредине между последними домами и зданием электростанции, еще в двадцатых – тридцатых годах можно было видеть заросшие бурьяном остатки старинного кладбища. Не было на нем ни русских дубовых крестов с верхушками в виде маленькой часовенки, ни поставленных стойком, грубо выломанных, нетесаных глыб белого камня, как у татар. Там рядами лежали поросшие мхом, изъеденные временем, но с ясными признаками отделки каменные плиты. На каждой плите сверху был высечен крестик, а под ним русское христианское имя и татарская фамилия. Значит, жили здесь когда-то крещеные татары, достаточно культурные, чтобы оставить по себе эти памятники, и настолько многочисленные, что имели собственное кладбище.

Не до них было в те годы, а может быть, тут скрывалась еще одна интересная страница истории края и русского христианства. Сейчас трудно сказать не только то, когда появились здесь крещеные татары и почему исчезли, а и вообще, когда они жили там, – когда Иргиз был еще старообрядческим, или когда скиты и монастыри постепенно переходили в единоверие. Ко времени этого перехода слободы Мечетной не было и в помине, она превратилась в уездный городок Николаевск. Городок понемногу ширился, рос; появились в нем один за другим «темные» богачи: Мальцев, Волковойнов, Чемодуров и другие. Про источники их богатства ходили такие же темные слухи: тот «занимался» фальшивыми деньгами; тот сам их не печатал, а нашел на своем гумне спрятанную в омете соломы кипу ассигнаций, да еще сумел скрыть большую часть их от брата, вместе с которым сделали находку; тот убил проезжавшего купца; тот обманул и обобрал своих же собратьев-старообрядцев. Конечно, все это скрывалось во мгле времен, а ближе к нашему времени представители их фамилий были просто богатые купцы, торговавшие в основном хлебом. После революции, когда купцы исчезли, а Николаевск был переименован в Пугачев, в нем оставались две громадные для такого городка мельницы.

Находившиеся близ города монастыри к 1926 году один за другим были закрыты. Самый дальний из них, Преображенский, располагался километрах в девяти – двенадцати на северо-восток от города, в живописной местности между Иргизом и заросшим лесом озером «Ковшик». Он служил резиденцией епископа Уральского и Николаевского Тихона; там же помещалась и основанная епископом Тихоном миссионерская школа. В двадцатых годах монастырь был превращен в тюрьму, но недавно эту тюрьму перевели ближе к городу, на его юго-восточную окраину, в православный женский Вознесенский монастырь. Там еще функционировала церковь, закрытая только в начале 1927 года, и часть корпусов еще занимали монахини, которых постепенно переселяли в город. Говорили, что перенести тюрьму вынудила необходимость: с некоторого времени в Преображенском монастыре начал слышаться подземный звон, не дававший покоя ни заключенным, ни охране.

Третий монастырь, женский, единоверческий, Никольский, находился километрах в трех к югу от города, как и первые два, тоже на берегу Иргиза; там уже несколько лет существовала трудовая артель, организованная монахинями.

В городе имелись кладбищенская и единоверческая церкви и два собора – Старый, екатерининских времен, деревянный и приземистый, и Новый, кирпичный, насчитывавший всего два-три десятка лет[99].

Соборы стояли на двух примыкавших одна к другой площадях, или на одной, разделенной глубоким оврагом, а совсем рядом со Cтарым высилась громада еще одного, самого Нового собора. Его начали было строить перед войной 1914 года, вывели стены и своды, а докончить помешала война. Так он и стоял, непокрытый, под дождями и снегом, как памятник прошлого, дав тему для местной пословицы. Когда в городе хотели сказать о чем-то, что делалось очень медленно, говорили: «Как собор строится». В двадцатых годах его начали разбирать, но добротный цемент превратил здание в крепкий монолит, кирпичи не отделялись, а ломались и крошились, работа еле подвигалась. Тогда вместо прежней пословицы стали говорить: «Как собор ломают».

Глава 2Первые впечатления

То правда. Город не широк, Не длинен…

– И площадь. Площадь велика.

Н.А. Некрасов

Если рассуждать с практической точки зрения, переход отца Сергия из Острой Луки в Пугачев казался вполне естественным, почти неизбежным. Прослужил человек в небольшом, бедном приходе двадцать лет, дослужился до протоиерейства и, вполне понятно, при первой же возможности занял место, более соответствующее его новому сану, тем более что и дети подросли, учить надо. И, может быть, никому не приходило в голову, как тяжело было всей семье расставаться с этим бедным приходом, каким неприятным казался в первое время Пугачев. Он был теперь виной всех мелких неполадок, всех жизненных неудобств, начиная с холодной квартиры до… Да сама Соня, которая чаще других употребляла формулу «в этом Пугачеве!..», имея в виду, что «в этом Пугачеве» не может быть ничего хорошего, – даже она скоро заметила, насколько подчас бывает пристрастна, и, смеясь, говорила: «Теперь, кажется, если у нас чашка разобьется, и в этом Пугачев будет виноват». Вполне понятно, что им было тяжело менять зеленое раздолье приволжского села на сухой, пыльный и грязный городок. До того они знали только один такой маленький городок – Хвалынск. Но Хвалынск привольно раскинулся по склону высокого берега Волги; главную улицу его до 1918–1919 годов украшала аллея пирамидальных тополей; весь городок утопал в зелени – сады карабкались по склонам высоких холмов до самого леса. Целое лето по улицам разливался аромат то цвету щих фруктовых деревьев, то липы, то бахчей и, непременно, бодрящий аромат сосновой хвои. Правда, мостовая была не лучше пугачевской и при езде по ней «кишки с печенками перепутывались». Зато каждый дождь смывал с нее пыль и уносил в Волгу. Если же и приходилось кому-нибудь выпачкаться, пробираясь по немощеным окраинам, то эта грязь, вернее, мокрый песок, сама отставала, как только просохнет.

В Пугачеве почва была грубая, суглинистая, дававшая массу мелкой, скрипящей на зубах пыли летом, а в сырое время превращавшаяся в глубокую липкую грязь, в которой оставались подметки, а то и отрывались головки сапог. В глубокие галоши грязь заливалась сверху; живущим на окраинах непременно нужны были сапоги, а многие ли имели возможность сделать их на всю семью?

Вдобавок эту грязь нужно было срочно и тщательно отскабливать и смывать с обуви, отстирывать с подолов верхней одежды, хотя бы стеганой или меховой. Высохнув, она превращалась в плотно въевшуюся глянцевитую корку, как будто была замешена не на воде, а на клее. Даже на мостовой лежал такой слой грязи, что на выбоинах можно было зачерпнуть в сапоги. Соня полушутя-полусерьезно уверяла, будто мостовая сделана только для того, чтобы не утонуть с головой. А какая эта была грязь! Вонючая, желтая, наполовину перемешанная с навозом; от отвращения мороз пробегал по коже, когда она заливалась в обувь.

Но и такая мостовая была только на двух-трех отрезках ближайших к центру улиц, а район, где поселился отец Сергий, весной и осенью превращался в настоящее болото.

Особенно трудно было женщинам пробираться за водой к водокачке, стоявшей посреди улицы на перекрестке. Тут уже не обойдешь, не выберешь, где помельче, лезь прямо в самую топь. Те три года, которые С-вы жили в этом районе, отец Сергий в грязное время старался сам приносить воду. Иногда он пропадал значительно дольше, чем необходимо, а вернувшись, объяснял: «Выбрался я на угол, к домам, где грязи поменьше, смотрю – стоит женщина с пустыми ведрами и не решается переходить к водокачке. Я перелил ей воду, а сам опять полез».

Даже распорядок жизни горожан в какой-то мере за висел от этой грязи. Например, весенние каникулы в школе-семилетке, стоявшей среди большой площади на окраине города, приурочивались ко времени весенней распутицы, независимо от того, совпадало ли это с каникулами в других школах или нет. В некоторые годы каникулы в семилетке особым постановлением исполкома приходилось продлевать на несколько дней против положенного, да и этого было мало. Случалось, что отцы сопровождали в школу двенадцати-тринадцатилетних дочерей и в особенно топких местах переносили их на руках.

Конечно, сейчас, зимой, приезжие могли только слышать и догадываться об этом биче города, но были и другие прелести, заметные и теперь, – пронзительные ветры, морозы, почти полное отсутствие деревьев; даже городской сад находился на другом берегу Иргиза за плотиной. Тяготила жесткая вода, от которой чай терял вкус, а волосы после мытья так склеивались, что иногда казалось: их так и не удастся расчесать и нет другого выхода, как обрезать весь этот плотно свалявшийся войлок.

Единственное, что не только произвело на всех хорошее впечатление, но даже примирило со многим, был собор. И не снаружи. Снаружи он представлял из себя темно-красный пятиглавый куб с облицованными белым камнем оконными наличниками, пятью когда-то посеребренными, а теперь просто серыми куполами-луковицами и отдельно стоящей высоченной колокольней под таким же серым куполом. Зато изнутри он очаровал всех, даже отца Сергия и Юлию Гурьевну, знавших все тридцать с лишним самарских церквей, из которых многие были гораздо богаче уездного собора.

В этом случае помогла именно его бедность. Стены внутри до того почернели от копоти, что прошлой весной почувствовалась необходимость, не откладывая больше, произвести внутренний ремонт, а средств почти не было. Как ни изворачивались члены церковного совета, как ни занимали, где только могли, – набранных денег едва-едва хватило на покраску, о росписи нечего было и думать. Зато покрасили собор в нежно-голубой цвет, переходящий на прямоугольных колоннах в зеленовато-бирюзовый. Краски казались почти прозрачными, как воздух, а своды и купол были так высоки, что создавалось впечатление, будто тебя окружает чистое, светлое небо с поблескивающими в самом зените первыми редкими звездами. От одного этого молитвенный порыв охватывал душу, и создавшееся настроение оказывалось настолько сильным и прочным, что заставляло забывать о мелких житейских неполадках.

Нужно сознаться, что такому настроению мешало многое. Прежде всего несоразмерная высота здания, куда улетало зимой все печное тепло, а всегда в любую пору года – весь звук. Отец Сергий, говоривший вначале, что служить в соборе легко, так как собор сам допевает «аминь», скоро почувствовал и отрицательную сторону этого непосредственного участия соборных стен в чтении и пении. Особенно в чтении. Гулкий резонанс многократно преломлял, искажал и совершенно заглушал голос чтеца, и нужно было иметь большую привычку, чтобы разобрать хоть что-нибудь. Старожилы говорили, что раньше было еще хуже, но потом догадались отгородить десятисаженный цилиндр главного купола поперечным стеклянным перекрытием вроде потолка. Тогда явилась возможность понимать кое-что из читаемого, а зимой стало немного заметно, что собор отапливался. Впрочем, очень немного. Громадное (конечно, в уездных масштабах) здание требовало непосильных расходов. Ремонт, налог со строений, освещение все стоило гораздо, иногда в два-три и более раз, дороже, чем в старом соборе. А особенно отопление. Трудно сказать, сколько нужно было дров, чтобы добиться постоянной, ровной температуры. Теперь в каждую топку закладывали всего воз (на дровнях, примерно 3/4 кубометра), а то и полвоза дров, и все тепло поднималось к сводам, а внизу царил свирепый холод. Особенно он мучил в будни, да еще Великим постом, когда на дворе начинало таять и нельзя было ходить в валенках. Да и весной было нелегко. Промерзшие за зиму каменные стены согревались чуть ли не к концу июня, а в апреле и мае внутри собора все еще было холодно. Люди приспосабливались, кто как мог. Духовенство чуть не круглый год имело в запасе валенки, в которые обувались, приходя в церковь; в алтаре, чтобы не замерзали Святые Дары, была сложена маленькая печка-буржуйка. Некоторые прихожане приносили с собой специальные половички, а другие шли по линии наименьшего сопротивления и просто уходили в Старый собор. Как ни обидно было патриотам Нового, приходилось признать, что старинный, с низкими сводами и деревянными полами, Старый собор имел больше преимуществ перед Новым. Там было тепло, была хорошая слышимость и хороший хор, тоже привлекавший немало молящихся из чужого прихода. А лишние молящиеся давали лишний доход и, следовательно, возможность больше платить певчим, иметь лучшего регента, содержать третьего священника, словом, там могли позволить себе много расходов, недоступных значительно беднейшему Новому собору, хотя официально он и считался первым, кафедральным. Впрочем, был определенный круг людей, привязанных к нему служебным положением или сердечной склонностью, или тем и другим вместе, потому что было в нем что-то внушавшее искреннюю любовь. Этим людям приходилось вести напряженную борьбу за то необходимое, что в Старом соборе давалось легко и просто, о чем там даже не думали.

Глава 3Новые знакомства[100]

Пока приезжие устраивались на новом месте и толковали о том, что женщины должны сделать визиты семьям всех членов причта, счастливое для них стечение обстоятельств помогло познакомиться сразу со всеми. Настоятель, отец Александр Моченев, справлял третью или четвертую годовщину смерти матери и пригласил на поминки всех сослуживцев, в том числе и отца Сергия с Юлией Гурьевной и Соней.

Следуя старинной традиции, отец Александр и матушка встречали гостей у входа в комнаты. Они здоровались с новоприбывшими и приглашали их пройти в столовую.

Отец Александр был крепкий, немного грузный батюшка лет за пятьдесят. Несмотря на довольно большой нос картошкой, он был красив своеобразной красотой людей пожилого возраста. Когда-то темно-русые, а теперь наполовину седые волосы его ложились крупными волнами; сохранившиеся в широкой бороде темные волосы красиво оттеняли седину, а из-под густых, совершенно черных бровей глядели большие приветливые глаза. Людям, знакомым с хроникой Лескова «Соборяне», отец Александр внешностью напоминал протопопа Савелия Туберозова, но характер у него был другой, более мягкий и покладистый. Беспокойный характер Савелия достался, скорее, отцу Сергию. И как ни привлекателен образ Туберозова, трудно представить его с такой добродушной улыбкой, которая почти всегда светилась на лице отца Александра, прячась в его роскошной бороде и таких же пышных, почти белых, усах.

Словно по заказу, матушка София Ивановна, как и жена Туберозова, была маленького роста – не просто меньше мужа, а совсем маленькая, чуть повыше Юлии Гурьевны, но зато полненькая и кругленькая, как колобок. При первой встрече, конечно, можно было заметить только ее приветливость хозяйки, но отец Сергий, узнавший ее несколько больше, очень уважал матушку, даже больше, чем ее мужа.

– У них женщины глубже, чем мужчины, – говорил он, характеризуя семью настоятеля и относя к числу этих, так высоко оцененных им, женщин и невестку Моченевых, жену их сына Анатолия.

Эта невестка, Евгения Ивановна, или просто Женя, была хорошенькая молодая женщина с пышными светло-русыми волосами. Она выглядела особенно изящной и хрупкой рядом со своим здоровяком мужем. Оба они пели в соборном хоре. У Анатолия был сильный бас, второй по мощности в городе, где было немало хороших голосов. Нежный, серебристый дискант Жени, к сожалению многих любителей пения, редко удавалось слышать. В хоре его заглушал гораздо более сильный, хотя и менее приятный голос жены регента, Прасковьи Степановны, а сольные партии из-за той же Прасковьи Степановны редко доставались.

Кроме них в семействе Моченевых было две дочери – Зоя, студентка, учившаяся в Саратове, и пятнадцатилетняя Маруся, копия своего отца, с такими же большими глазами. Был еще девятимесячный внук Шурка, худенький, болезненный малыш, с крохотным красным носиком и вечно стоящими дыбом редкими пушистыми волосенками.

Таким его вынесли к гостям, подняв с постели, и таким он оставался пять лет спустя, когда его увозили из Пугачева.

Подходя к дому, С-вы столкнулись с регентом Михаилом Васильевичем, а войдя, увидели среди собравшихся громоздкую фигуру диакона Федора Трофимовича Медведева. Едва присутствовавших перезнакомили между собой, едва Михаил Васильевич успел извиниться за свою «Панюрку», которая не могла оставить прихворнувшего ребенка, как явились последние приглашенные, второй псаломщик Димитрий Васильевич, и его жена, как и Моченева, тоже Женя. Оба высокие, темноволосые, хорошо одетые, чего нельзя было сказать об остальных гостях, веселые и, видимо, свои люди в этом доме, так как отец Александр встретил их шутливым возгласом:

– Вот и молодожены явились! Их, как полагается, посадим в передний угол. Честь и место! Проходите!

– Какие же мы молодожены, отец Александр?! – низким грудным голосом возражала вновь прибывшая, поправляя золотое пенсне на слегка прищуренных близоруких глазах. – Мы раньше ваших поженились.

– Ничего не знаю, раз держите себя как молодожены, значит, такие и есть. Садитесь, садитесь, не задерживайте людей!

Матушка Софья Ивановна усадила Юлию Гурьевну около себя, и у них завязался оживленный разговор. Нашлись общие знакомые – учителя и классные дамы епархиального училища, где учились и обе они, и три дочери Юлии Гурьевны. Вспоминали бывших в их время архиереев. Юлия Гурьевна, как и много раз раньше, с удовольствием рассказывала про основателя училища, епископа Серафима[101]. Он постоянно следил за нуждами воспитанниц и даже, по мере сил, баловал их. То дорогих конфет к празднику пришлет, то апельсинов; зимой распорядился сделать в саду ледяную гору для маленьких и прислал что-то много салазок. Потом даже песенку пели, кто-то из преподавателей составил:

Продолжая свои ласки, Подарил ты нам салазки. И с счастливой той поры Мы катаемся с горы.

– Епископ Гурий тоже очень заботился об епархиалках, – подхватила Софья Ивановна. – И сам часто бывал и на уроках, и на вечерах. Послушает, как девочки поют и декламируют, полюбуется, как маленькие играют, только на танцы никогда не оставался; как подойдет время начинаться танцам – встанет и уезжает.

– Вот я уже забыла, – продолжала вспоминать Софья Ивановна, – какая это была игра, когда все встают в круг и поют, а одна ходит и палкой пристукивает. Когда я в первом классе была, ходить досталось мне. Я всегда маленькая была, первым номером в классе. Вы представляете, первый номер в первом штатном классе – это самая маленькая во всем училище. А епископ Гурий к нам всегда приезжал с красивым посохом, наверное, кипарисный был, я тогда не разбиралась, высокий, с серебряным набалдашником. Он мне его и дал, я и постукивала архиерейским посохом, который был раза в полтора выше меня. А он, конечно, сидел да посмеивался, он очень любил маленьких.

– Посмеяться он любил, покойник, Царство ему Небесное, – вмешался отец Сергий, прислушавшись к разговору. – У нас один семинарист хорошо его смех копировал. Бывало, сидим в классах и слышим: «Ха-ха-ха!» Все, конечно, насторожимся, и из каждого класса кто-нибудь выглянет посмотреть, Гурий приехал или наш товарищ балуется.

– А его воспитанницу Анну Васильевну Киселеву помните? – спросила Юлия Гурьевна.

– Как не помнить Анюту Киселеву, – встрепенулась матушка. – Мы с ней почти одних лет были, я немного постарше. Епископ Гурий ее вывез из какой-то голодающей деревни. Анюта не круглая сирота, у нее мать была, бедная вдова. Епископ платил за содержание Анюты в училище и в женском монастыре, она там жила, а на лето ее обыкновенно кто-нибудь из подруг приглашал. У нее много было подруг, она была очень общительная и, к слову сказать, очень красивая. После окончания епархиального, уже когда епископ Гурий был в Симбирске, Анюта так и осталась в училище классной дамой. А потом, уже много спустя, замуж вышла, уехала в Москву. Епископ Гурий еще мальчика тогда воспитывал, тоже сироту, Павла Петровича Мурашкина. Он потом, кажется, инженером стал.

– Да, я это все знаю, – подтвердила Юлия Гурьевна и переспросила: – Неужели Анна Васильевна моложе вас?

– Моложе. Вы не смотрите на моих детей, я старше, чем они показывают, – улыбнулась матушка. – У меня до Анатолия еще несколько человек было, все умирали. Анатолий тоже рос слабенький, болезненный, мы и не думали, что он выживет. Сама не помню теперь, кто нас надоумил в Саров съездить и в Дивеево, к юродивой Пашеньке. Слышали про нее?

– Слышала, а съездить не пришлось.

– А мы вот побывали. Приняли нас ласково, с Толей играет, разговаривает, а на руки не берет. Мне очень хотелось, чтобы она взяла, а она говорит: «Материн, материн» – и на руки не берет. Я, когда вышла, заговорила с ее послушницей и пожалела, что Пашенька ребенка не взяла, а послушница отвечает: «Это хорошо, что не взяла, значит, жить будет; она, когда берет, этим предсказывает, что ребенок умрет. А у вас, что, дети не живут?»

«Не живут», – говорю. «То-то она про этого говорила – материн. Этот жить будет. Вы его еще, когда в пустыньку к отцу Серафиму пойдете, в источнике искупайте!»

Пошли мы на источник. Не знаю, как потом, а тогда там две купальни стояли – мужская и женская, и вода по трубе текла холодная, прямо ледяная. У меня ноги стыли, пока я купалась, а после очень приятно сделалось. Стала я и Толю раздевать, а женщины, которые тут были, говорят мне: «Неужели вы и ребенка купать будете, да еще такого больного? Простудите!» А я думаю, все равно он не жилец, только и надежда, что Бог поможет. И понимаете, не успели мы от пустыньки до монастырской гостиницы дойти, как он есть запросил, а до того насильно заставляли. И вот видите, какой стал! Когда поет свои упражнения, пианино за ручку поднимает – и голос не дрогнет. А то подойдет к лампе – видите, у нас тридцатилинейная «Молния», – и возьмет какую-нибудь длинную ноту. Так лампа тухнет…

– Ты что же, хозяйка, заговорилась и гостей не угощаешь! – раздался веселый, звучный голос отца Александра. – Кушайте, пожалуйста, рыбу, моя матушка мастерица ее приготовлять. Да и рыба хорошая попалась. Конечно, судак, а не осетрина, да Бог с ней, с осетриной, очень она коварная; меня это один раз больно коснулось, с тех пор видеть ее не хочу.

– Вы не о том ли случае вспомнили, когда не то двое, не то трое ею отравились? – переспросил отец Сергий. – Я уже теперь подробностей не помню, а тогда по всему уезду разговор был. Священник с женой тогда, кажется, умерли.

– Моя родная сестра с мужем, – вздохнул отец Александр. – Съезд был в Николаевске, зять приехал, и она с ним, хотела со мной повидаться. В одном номере мы и остановились. После съезда прошли по магазинам, купили малосольной осетрины, поели на дорожку; в охотку-то много съели. Мне тогда нездоровилось что-то, я отказался, а то с ними же был бы. Я осетринку-то любил. У меня кое-какие дела в городе были, я задержался, а они сразу после обеда собрались. Едва половину пути до Подшибаловки проехали, как зять почувствовал, что ему нехорошо: голова кружится и в глазах двоится: две лошади, два солнца, четыре руки. Заговорил с женой, оказывается, и у нее тоже. До Подшибаловки от города двадцать пять верст; там больница была. Зять погнал лошадь что было сил, да все равно не успел. Сестра дорогой умерла, а он вскоре по приезде. Успел все-таки мне телеграмму послать: «Жена умерла, я лежу». Я, конечно, сейчас же ямщика, застал зятя при последнем издыхании… Да, вы правы, отец Сергий, шума тогда этот случай много наделал… – Возьмите пирога, не пожалеете!

– Спасибо. Я уж полтора года знаю, какие у матушки вкусные пироги.

Отец Сергий намекал на свое первое знакомство с Моченевыми, на Пасху 1925 года. Тогда, на первый день Пасхи, он был арестован, а на третий доставлен в Пугачев. В городе очень скоро стало известно, что в милиции находится арестованный священник и, хотя никто его не ждал, в тот же день ему принесли от Моченевых передачу – вкусный праздничный обед. То же было и в среду, только в тот день передачу приносили три раза – в завтрак, обед и ужин, и утром в четверг. Приносили столько, что отец Сергий делился со своими случайными товарищами и с дежурными охранниками – им ведь тоже не очень приятно было сидеть на работе, когда все их товарищи отдыхают (тогда еще в учреждениях праздновали Пасху). Понятно, что это угощение помогло установиться добрым отношениям.

В четверг, едва начались занятия, отца Сергия отпустили; он зашел в Новый собор, отстоял литургию и поблагодарил отца Александра за сочувствие и помощь.

Этот случай и напомнил отец Сергий, сидя за обедом; он был не из тех, которые стесняются лишний раз поблагодарить за сделанное добро. А отец Александр был не из тех, которые готовы без конца слушать благодарности; он сразу перевел разговор на другое.

– Я по себе знаю, как тяжело человеку в праздник в таких условиях, – сказал он. – В 1924 году нас, несколько человек, привезли в Самару, как раз в Великую Субботу. Вот тяжело было! На улицах чувствуется праздник, звонят коло кола, а нас, грязных, полуголодных, ведут через весь город в тюрьму. Только что мы вышли с вокзала, мимо нас, будто случайно, прошла женщина и тихонько спросила: «В чем нуждаетесь?» Мы-то еще недавно из дома уехали, а с нами были два архиерея, они не помню сколько уж времени с этапа на этап переходили. Один из них показал на разбитую обувь, другой знаком объяснил, что нужно белье. И не успели нас в тюрьме оформить, как несут передачу – белье, обувь, громадный кулич, пасху, узел крашеных яиц, еще что-то. Слезами мы тогда это угощение облили, а все-таки радостно было. Устроили-таки добрые люди и для нас праздник!

– А ты расскажи, как тебя причащали, – напомнила матушка.

– Да, интересно получилось! – Глаза у отца Александра заблестели, по лицу разлилась счастливая улыбка.

– Сами понимаете, пост, а я в милиции. Владыка Павел, дай ему Бог здоровья, и придумал: отслужил литургию, да и направил ко мне отца диакона со Святыми Дарами… – Вот он, герой-то, сидит, – показал отец Александр на диакона Федора Трофимовича, с аппетитом обсасывавшего рыбью косточку. – Так прямо в Чаше и нес через площадь.

– И пропустили?

– Представьте себе, пропустили.

Во время прошлогодней встречи отец Александр сказал: «Трудновато нам одним кормить всех, кто сюда попадает. Если бы вы из сел нам немного помогли».

Вернувшись, отец Сергий поговорил кое с кем из соседей и прихожан, и вскоре в Пугачев были отправлены сухари, масло, яйца и другие непортящиеся продукты. Немного спустя и другие села последовали их примеру.

Глава 4Две семьи

Диакон Федор Трофимович Медведев был вдов, и женщинам не нужно было делать ему визита, а в молодые семьи к псаломщикам более подходило идти Соне. Кстати, Женя Жарова так настойчиво приглашала ее. Выбрав для храбрости время, когда Димитрия Васильевича заведомо не было дома, Соня отправилась в красивый особнячок, где Жаровы снимали квартиру.

Женя происходила из состоятельной и культурной семьи, одной из тех, членов которых в маленьком городке все знают. Может быть, сложившиеся в детстве привычки отразились и на выборе именно этой квартирки… Во всяком случае, обстановка темноватой, но уютной столовой, в которой Женя приняла гостью, могла быть только у таких людей.

Вынув из старинного, резного темного дерева буфета, тонкие хрустальные вазочки с вареньем, красивые чашки и маленькие тарелочки для закусок, Женя угощала новую знакомую и, приветливо сияя глазами, без умолку говорила. О чем только она не говорила! И о своей свадьбе, о борьбе, которую ей пришлось выдержать с родителями, не желавшими этого брака, и о том, как они в прошлом году чуть не утонули, катаясь на худой лодке, и о своей бабушке, которая, бывало, водила ее к заутрене в монастырь, и еще о многом. А Соня слушала и думала.

Ей вспоминался рассказ отца, как он удивился, когда молодая женщина при первом знакомстве отрекомендовалась просто: «Женя!» Обычай называться уменьшительным именем тогда только входил в моду и до села еще не дошел. Впрочем, и в городе он не вполне утвердился; Димитрий Васильевич, например, совсем не претендовал на то, чтобы остаться Митей. Поэтому отец Сергий спросил: «А как ваше отчество?»

– Я еще молоденькая! – с легкой смущенной гримаской ответила Женя.

Действительно, она была молоденькая. Что-то совсем юное проскальзывало в ее тоне и манере, несмотря на пенсне и густые, срастающиеся брови, придававшие ей солидность. Совсем по-молодому она любила и поболтать, и повеселиться, и в кино сходить. Это служило иногда причиной очередных недоразумений между ее мужем и отцом Сергием. Принаряженная для кино или гостей, Женя появлялась к концу вечерни в церкви, Димитрий Васильевич, увидев ее, начинал торопиться и зарабатывал замечание, иногда довольно резкое.

Все же бабушкино воспитание было в Жене очень заметно.

– Вы посмотрите, как она молится, – говорила о ней Юлия Гурьевна.

Правда, молилась Женя удивительно – горячо, искренно, забывая об окружающем. Жена регента, Прасковья Степановна, не вставала на клирос, когда собиралась говеть и хотела спокойно помолиться, а Жене ничто не мешало, она и на клиросе могла прекрасно отдаться молитве. Вообще, несмотря на сверкавший в ее глазах огонек юности, она казалась взрослее, серьезнее, вдумчивее мужа. Размышляя о горячем, неустоявшемся характере Димитрия Васильевича, отец Сергий возлагал надежды на ее доброе влияние. И не ошибся.

Регент Михаил Васильевич Емельянов, был человек совсем иного типа, чем его младший товарищ, – небольшого роста, более спокойный. Он был почти новичком в городе, приехал туда из Уральска ровно за год до отца Сергия. И у него, и у его жены Прасковьи Степановны, и даже у маленького Бори, когда он начал достаточно понятно объясняться, был сильно заметен уральский говор. Они говорили: «пямы», «Сяров», «дярутся» и т. п.

Емельяновы еще не успели обзавестись постоянным кругом знакомств и скучали. Как псаломщик первого штата, Михаил Васильевич в основном служил с настоятелем и мог бы почти не встречаться с отцом Сергием. Однако он часто, гораздо чаще, чем Димитрий Васильевич, заходил к новому батюшке, еще когда тот жил один, продолжал заходить и когда к нему приехала семья.

Вначале для таких посещений было два основных повода – возможность получать ссуды и брать книги для чтения. К отцу Сергию, продавшему свой домик в Острой Луке, до покупки нового все сослуживцы обращались за небольшими займами, и чаще всех это делал Михаил Васильевич. С другой стороны, он как манны небесной ждал библиотечки отца Сергия, о которой зашел разговор еще тогда, когда они вдвоем сидели в полупустой и страшно холодной квартире нового священника. Когда же библиотечку наконец привезли, Михаил Васильевич стал самым частым и аккуратным ее абонентом.

Михаил Васильевич успел принять участие в гражданской войне. В 1919–1920 годах он отбывал действительную службу в закаспийских степях, воюя против казаков Серова. На память об этом времени остался глубокий круглый шрам на правой щеке, а на правой руке у него два пальца были оторваны осколком снаряда. После армии Михаил Васильевич пел на клиросе в Уральском соборе, даже был там помощником регента. Естественно, что, не зная других образцов, он во всем, хорошем и плохом, подражал этому регенту и считал его непререкаемым авторитетом в области пения. Пение Михаил Васильевич страстно любил, и в этом была одна из точек соприкосновения его с отцом Сергием, хотя вкусы их были совершенно различны, и они много спорили, толкуя о стилях пения.

Для начинающего регента у Михаила Васильевича была довольно большая нотная библиотека; когда закрывали собор, он ночью вынес оттуда, какие мог, нотные тетради и зарыл их в сугробе, а потом постепенно перетаскал домой. Он красочно рассказывал о своих переживаниях в это время, да и вообще любил и умел рассказывать; рассказывал и случаи из певческой жизни, и о военном времени. Вопреки распространенному мнению, будто самым страшным видом оружия обычно считают то, от которого пострадали сами, Михаил Васильевич самым страшным считал конную атаку казаков.

– Пехоте труднее всего выдержать, когда казаки мчатся на нее во весь опор с шашками наголо, – рассказывал он, – да при этом еще орут или визжат, что ли, дикими голосами; мороз по коже пробирает. А шашками они так работают: с одного удара пополам разрубают человека или руку с плечом отрубают – та же смерть, только мучений больше. Очень трудно выдержать, не стреляя, подпустить их на нужное расстояние, так бы и повернулся и побежал… а если побежал – конец… От верховых не убежишь, а бегущих казаки рубят как им вздумается. Зато уж, если выдержит пехота, да с близкого расстояния даст залп, тут, считай, казакам конец. Потому-то они так и стараются кричать, на психику подействовать, чтобы этого не допустить. От залпа передние ряды упадут, задние не остановиться, ни повернуть на скаку не могут, сшибаются друг с другом, падают, лошади под ними бесятся, а по ним в это время залп за залпом…

Рассказывая, Михаил Васильевич страдальчески морщился – он не годился в поэты, у которых война выходит красивой.

Зато первый муж Прасковьи Степановны был воин по профессии – казак из-под Гурьева. Туда он увез из Уральска молодую жену, там и оставил ее с ребенком, когда стало ясно, что красные вот-вот завладеют городом.

– Я плакала, просила его, чтобы остался, а он мне ответил: «Что же мне, из-за бабьей юбки ждать, пока у меня из спины ремней накроят?» – рассказывала Прасковья Степановна. По ее тону было ясно, что даже тогда, во время паники, ее внимание остановили не «ремни», а «бабья юбка». Оскорбление, звучавшее в этих словах, не забылось, а может быть, стало еще ядовитее от того, чего молодая женщина натерпелась потом от пьяного свекра.

– Кормиться-то нужно было, я на людей стирала, – продолжала она, по-видимому, снова переживая прошлое. – Запрусь, бывало, в бане и стираю до поздней ночи, а он куролесит. Сколько я тогда передрожала, наверное, и сердце тогда испортила. Нет-то нет, заснет или уйдет куда-нибудь, а мы со свекровью наплачемся, наплачемся вместе… Потом ребенок у меня умер, в хозяйстве моей части не стало, а в области поспокойнее сделалось и поезда пошли. Я и уехала обратно в Уральск, стала на клиросе петь. Миша тогда из армии вернулся, тоже там пел. С тех пор как мой муж пропал, уже четыре года прошло, мне церковный развод дали, мы и повенчались. А тут вскоре и мой первый в Уральск явился, где он пропадал это время, не знаю. Ну, мы и решили оттуда уехать.

Как и Женя, Прасковья Степановна рассказала свою историю в первый раз, как Соня пришла к ней. Они сидели в небольшой комнатке, жарко натопленной, чтобы было тепло ребенку, игравшему на полу, а маленький Боря деловито возился под столом. Боря был вылитый отец и в то же время хорош, как картинка. Чистая белая кожа с нежным, чуть заметным румянцем; небольшой, красиво вылепленный носик, большие голубые глаза под тонкими черными бровями, пунцовые губки бантиком. Если бы такие краски были не у ребенка, а у девушки, никто бы не поверил, что это все натуральное. Вдобавок Прасковья Степановна любила одевать сынишку во все белое. Даже зимнее пальтецо и шапочка были у него из мягкой белой ткани, а этот цвет очень шел мальчику. Вот и сейчас хозяйка и гостья залюбовались на Борю, когда он, выбравшись из-под стола, подошел к ним. Личико ребенка было озабочено, а на пальчике, который он выставил вперед, виднелась капелька крови.

– Нозем! – взволнованно лепетал он, подходя к матери.

– Это значит – ножом, – пояснила та, завертывая пальчик чистой тряпочкой.

– Ухитрился где-то стеклянку найти, – добавила она, наклоняясь под стол и убирая опасный предмет. Такой полазука, никак за ним не уследишь. Вот посмотрите, что у него на ногах.

Прасковья Степановна указала на яркие зеленые валеночки, из которых один был совершенно новенький, а на втором в двух местах красовались заплаты:

– Сжег было пимы. И как только ухитрился кинуть, ведь печь-то высоко. Я затопила, а сама вожусь у стола, стряпаю. Он подходит, бормочет: «Папа, мама», а я и не пойму, о чем он. Сунулась к печи, а пимауже пылает, вон какие две дыры прогорели.

1 февраля 1927 года у Бори родилась сестренка Валя, такая же блондиночка, но с темно-карими материнскими глазами. Прасковья Степановна охотно ходила к С-вым с обоими детьми, которых там с радостью встречали. Правда, первый самостоятельный поступок Вали, когда она стала без чужой помощи передвигаться по комнате, состоял в том, что она вытащила из-под письменного стола большую бутылку чернил и вылила их в стоявшую рядом картонную коробку. Конечно, произошел переполох. Пока Соня тряпками и бумагой собирала чернила и оттирала пол, матери пришлось отмывать теплой водой виновницу происшествия, стирать и сушить ее беленькое платьице. Посещение на этот раз затянулось дольше обычного.

Глава 5О певчих и пении

Отец Сергий имел очень хорошее мнение о Михаиле Васильевиче как человеке и сослуживце, но находил, что как регент он оставляет желать многого. Большинство прихожан разделяло его взгляд. Прихожане еще помнили «старого регента Жукова», умершего от туберкулеза несколько лет назад. В последнее время Ефим Иванович не мог долго стоять; хором управлял его сын Борис Ефимович, перешедший потом в Старый собор. Он регентовал, а отец сидел на клиросе и поднимался только в самые ответственные моменты. «И при Борисе хорошо пели, сразу как будто и незаметно разницы, – рассказывали любители пения, – а как Ефим Иванович встанет да взмахнет руками, хор будто подменят, совсем по-другому зазвучит!»

Уж если Борис Ефимович не мог угнаться за отцом, то Михаилу Васильевичу и вовсе было до него далеко. Вдобавок не только наших приезжих, привыкших в селе к благоговейному поведению певчих, но и многих из здешних старожилов коробило то, как держались певчие на клиросе: они стояли спиной к алтарю, улыбались, перешептывались, особенно во время чтений. Регент отчаянно размахивал руками, точно все пение зависело от силы его размаха, а так как он стоял на самом виду, то внимание молящихся отвлекалось – невозможно было не следить за его движениями.

– Михаил Васильевич, если бы вы постарались делать как другие регенты, – говорил ему отец Сергий. – Вот в Самаре, в Петропавловской церкви, есть регент. У него весь хор стоит лицом к алтарю, а он сам сбоку и чуть впереди их, вполоборота, – и ему их видно, и им его. И совсем не машет руками, только чуть-чуть шевелит пальцами, да иногда бровью, а певчие поют, как хороший музыкальный инструмент. И смотреть, и слушать приятно.

– Не умею я так, – отвечал Михаил Васильевич.

Он и действительно не умел, да и не считал нужным что-то менять, находил все вполне нормальным. Сам вчерашний певчий, он в разговорах на клиросе не видел ничего особенного. Когда же ему со всех сторон начали делать замечания, он уже не мог справиться с избаловавшимися людьми. При Ефиме Ивановиче Жукове на клиросе была строгая дисциплина, при Борисе Ефимовиче она ослабела, а поступивший потом регент, о котором составилось мнение, что он неверующий, и совсем распустил певчих. И уж, конечно, не Михаилу Васильевичу с его мягким характером было взять хор в руки.

Связывало его и то, что певчие с хорошими голосами при первой же попытке призвать их к порядку фыркали: «Уйдем в Старый собор». Там, правда, им не было такой свободы, они не были там единственными и незаменимыми, но грозить – грозили, а некоторые даже выполняли угрозу. С этим тоже приходилось считаться.

Чуть ли не основная беда Михаила Васильевича как регента состояла в том, что он не мог добиться подчинения от собственной жены. Свое первенствующее положение в домашней жизни она перенесла и на клирос. «Главный регент» – язвительно звали Прасковью Степановну обиженные ею певчие, а за ними и все прихожане. Неплохая женщина, хорошая семьянинка и хозяйка, благодаря привычке командовать мужем, она потеряла чувство такта и на клиросе сделалась нетерпимой и несправедливой. Частенько, не стесняясь тем, что это видит вся церковь, она настаивала на исполнении именно тех вещей, которые нравились ей, пела все лучшие партии, затирая других дискантов. Особенно обидно было невестке отца Александра, Жене Моченевой, обладавшей удивительно красивым голосом, мягким, но не очень сильным. В хору резковатый, громкий голос Прасковьи Ивановны совершенно заглушал ее, а солировать ее не допускали. Дело дошло до того, что вмешался церковный совет и потребовал, чтобы Жене дали исполнить соло «Ныне отпущаеши». Когда начали готовить «На реках Вавилонских», только благодаря вмешательству того же церковного совета дискантовая партия была отдана Жене. Молящиеся получили незабываемое наслаждение. Чистый, серебряный голосок Жени, с глубоким чувством повторявший: «Аще забуду… Забвена буди…», вызывал слезы на глаза; как будто слышалось пение самих иудейских пленников. Мне он слышится и теперь, спустя сорок лет.

В известной мере Прасковью Степановну оправдывало то, что она действительно любила пение. Некоторые песнопения она исполняла так, что ее приятно было слушать. Когда она пела «Благословлю Господа на всякое время» за Преждеосвященной литургией или «Реку Богу: заступник мой еси», голос ее терял обычную резковатость и звенел неподдельной искренностью.

Были удачи и вообще в репертуаре хора. Прежде всего «Святый Боже» угорского распева, которую с искренним удовольствием слушала даже Соня, особенно тяжело переживавшая переход «от греческого пения к итальянскому», как определил отец Сергий. Хорошо, со вкусом, которого не хватает многим более видным хорам, пели «С нами Бог» – крещенские песнопения и прокимен «Море виде и побеже». Да и «На реках Вавилонских» с Женей Моченевой производило сильное впечатление.

Правда, о последнем отец Сергий говорил, что он значительно выиграл бы, если бы вместо бесчисленных повторений на разные лады каждой фразы из них взяли бы только по одному наиболее сильному варианту И добавлял: «А камней-то сколько навалили, это уже совсем лишнее!.. Теряется чувство меры, основным звучанием становится не скорбь, а жестокость».

Отец Сергий горячо любил пение и, несмотря на эти недостатки, вместе с Костей старался не пропускать ни одной спевки. Возвратившись, он иногда с удовольствием напевал понравившуюся ему мелодию, а иногда комментировал: «Марш какой-то!» И, расхаживая по комнате, наглядно доказывал, что под эту музыку очень удобно маршировать. А однажды пропел фразу из песнопения (не буду указывать из какого, чтобы не смутить тех, которые его услышат) и спросил Юлию Гурьевну и Соню: «Что это?»

– Что-то очень знакомое, но что, не могу припомнить, – ответила Юлия Гурьевна.

Отец Сергий еще раз пропел мелодию уже без слов, а затем со словами, «переводя на русский язык»: «Ле-он мо-ой, ле-ен!» – и добавил с горечью: «Вот чем нас потчуют новые-то, модные композиторы!»

– Как много значит в церковном пении правильный темп, – говорил он в другой раз. – А у нас то торопятся, чуть не захлебываются, слова не выговаривают, особенно на левом клиросе, то, как воз в гору тащат. Некоторые регенты, особенно второстепенные и третьестепенные, медленность и вычурность считают торжественностью. Чем больше праздник, тем больше они стараются насовать всяких концертных «номеров» с бесконечными, а часто и бессмысленными повторениями одних и тех же слов. Затянут службу, а потом начинают пропускать стихиры, не считаясь с тем, что некоторым стихирам, по их содержанию, цены нет. Понравилось им это «Ныне отпущаеши»! Я прошлый раз по часам заметил, ровно пятнадцать минут пели. Сколько стихир можно бы пропеть за это время, если бы не увлекались итальянщиной! Эти все сложные «херувимские» да «Отче наш» – «птички» хороши для духовных концертов, какие устраивались раньше во внебогослужебное время, а не для самого богослужения. На концерте можно полюбоваться и голосами певцов, и искусством, с которым они справляются с разными, чуть не оперными, фокусами. А за богослужением нужно другое, нужно, чтобы пение создавало и усиливало молитвенное настроение – его «птичкой» не достичь. Наши лучшие духовные композиторы – Иоанн Дамаскин, Косьма Маюмский знали этот секрет, и лучше их гласовых напевов ничего не придумаешь. А у нас в последнее время привыкли гласовое пение считать за ничто. Какие-то деревенские регентишки и хоришки и то норовят петь «понотно» (хотя в нотах почти ничего не смыслят), а так называемое «простое» пение оставили левому клиросу. А оно, кстати сказать, совсем непростое, далеко не всякий хор сумеет как следует исполнить его, не подменяя всякими «приторными» и тому подобными распевами. Конечно, если ноют два старика да три старухи, хорошего не получится, а когда на него, хотя бы и в селе, обращено должное внимание, то споют так, что заслушается. А вот у епископа Тихона в его миссионерской школе пели по-единоверчески молодые звучные голоса, куда до них нашему хору! И в семинарии у нас, бывало, все больше гласовое пели, нотного очень мало, и только настоящих церковных композиторов вроде Архангельского, а сколько людей приходили слушать!

– Да, я тоже очень любила семинарское пение, – подтверждала Юлия Гурьевна, – очень любила туда ходить. Да и вообще мне больше нравится мужское пение.

– Это еще новый вопрос. Женские голоса по природе резкие и страстные, они заглушают мужчин. Чтобы они не преобладали в хоре, а украшали его, женщины должны составлять примерно четвертую часть поющих, а в современных хорах бывает наоборот – мужчин четвертая, а то и пятая часть.

На квартиру к новому батюшке частенько заходил по-соседски один из церковных попечителей, Григорий Амплеевич Калабин, маленький, худенький и очень горячий старичок. Как-то так получалось, что он почти всегда попадал во время обеда.

– Садитесь к столу, Григорий Амплеевич, – приглашали его.

– Спасибо, не хочу, – солидно отвечал он. – Сейчас только пообедал. Щи с горохом ел.

Он брал стул и усаживался чуть поодаль от стола, аккуратно устроив между ног довольно увесистую палку.

Разговор начинался с текущих соборных дел, переходил на воспоминания о недавнем прошлом, снова возвращался к собору и т. д. Григорий Амплеевич был ярым противником обновленчества, в 1923 году вместе с другими членами церковного совета привлекался к суду за сопротивление, оказанное уполномоченному ВЦУ, и очень любил об этом рассказывать.

– Ведь оправдали нас, – говорил он. – Значит, и суд согласился, что по-другому мы не могли поступить. А что же было, терпеть, когда Варин к нам в собор лез? Мы замок навесили, а он со своими явился, хотели ломать. Тут, конечно, народ сбежался, попечители пришли, не дали. Я вот этой палкой!..

Его глазенки возбужденно блестели, палка внушительно стучала об пол, убедительно подчеркивая наиболее острые моменты рассказа. С языка, по адресу Варина, с силой срывались эпитеты: «чубук»… «лоскут»… – самые резкие выражения, которые позволил себе употребить маленький попечитель. Можно было поверить, что противники у Варина оказались не из смирных.

Григорий Амплеевич стоял в церкви на левом клиросе, подпевал там дискантом, как его когда-то учили в школе, и имел свой идеал церковного пения. Он не забирался в дебри теории, а рассуждал попросту, требовал, чтобы пение было «церковное, а не как в театре», и чтобы певчие ни своим поведением, ни самым пением не нарушали церковного благочиния.

– Не могут начать сразу! – горячился он. – Священник возглас даст, а они «докают» да «микают», камертон разогревают.

Эта привычка не беспокоиться о непрерывности богослужения, задавать и перезадавать тон иногда в самые важные моменты, даже во время Евхаристийного канона, волновала и отца Сергия. Еще больше его возмущало то, что даже в эти моменты регент и певчие считаются только с собой, по собственной фантазии выбирая то очень быстрый, то очень медленный напев.

– Во время Евхаристийного канона, хотя бы и не сам служил, хочется сосредоточиться, углубиться, – говорил отец Сергий, объясняя, почему не выходит в это время исповедовать. Он и в селе перестал руководить хором отчасти для того, чтобы не рассеиваться. – А то читаешь тайные молитвы и прислушиваешься, как певчие такую-то и такую-то ноту возьмут.

В селе он мог не следить за пением, знал, что певчие возьмут нужный темп и кончат одновременно с ним, а если поторопятся, то и повторят последние слова. А здесь?

– Я евхаристийные молитвы читаю, в это время все должно идти по порядку, в привычном ритме, чтобы не нарушалось молитвенное настроение, – жаловался он. – А тут читаешь и слышишь, что на клиросе молчат – спели что-то быстрое и меня поджидают. Тут невольно начинаешь нервничать, торопиться. А то еще хуже, дойдешь до самого важного момента, скажешь начало стиха, нужно возглашать «Приимите, ядите!», а певчие все свои рулады выводят. Вот и сохрани тут молитвенное настроение перед самым Пресуществлением!

Он ненадолго замолкал, чтобы дать почувствовать серьезность сказанного, особенно если его собеседником был Михаил Васильевич, потом продолжал:

– Рассказывали про митрополита Филарета Киевского[102], что ему однажды пришлось служить в присутствии императора Николая Первого. Придворные перед началом шепнули митрополиту, что, мол, его величество торопится, нужно кончить литургию за час. А он два прослужил и на сделанное ему замечание ответил: «В присутствии Царя Небесного я не могу помнить о земном». Знаете, что Николай Первый из себя представлял? А вы хотите, чтобы я к певчим приноравливался!

По поводу какого-то такого «Господи, помилуй», в котором сопрано выделывает замысловатые коленца, один слушатель высказался так: «Посмотрел бы я, как она запоет «Господи, помилуй», когда смерть пред собой увидит; пожалуй, забудет все эти выкрутасы-то».

Глава 6Новоселье

Едва квартира была приведена в порядок, устроили новоселье. У отца Сергия собралась та же компания, которая была на поминках у Моченевых, только Михаил Васильевич на этот раз явился «со своей Панюркой». Они вместе с диаконом Медведевым пришли первыми. Михаил Васильевич хозяйским взглядом окинул знакомую комнату. Она совершенно изменилась – трюмо, фисгармония, книжный шкаф, небольшой красивый буфет, какие были в моде, когда отец Сергий женился, портреты его родителей на стенах. Но чего-то не хватало – исчез корявый, полузасохший фикус, который раньше занимал середину комнаты.

– А где же древо жизни? Выбросили? – спросил Михаил Васильевич, здороваясь.

Диакона Федора Трофимовича заинтересовал японский лакированный альбом, лежавший на столике перед трюмо. Мальчики, приехавшие на каникулы из села Приволжье, где они учились, подсели к нему, и Костя начал объяснять, кто изображен на фотографиях. Евгений Егорович С-в… он же с женой… Юлия Еурьевна. Отец Сергий с женой вскоре после рукоположения, еще с короткими волосами и пушком вместо бороды. Братья обоих супругов в студенческой и военной форме. Юлия Еурьевна с двумя красавцами-сыновьями. Отец Сергий, вернее, маленький Сережа С-в, то один, то с братьями, то на руках у матери… Федор Трофимович перевернул еще один лист; с небольшой «визитной» фотографии на него взглянуло юношеское лицо с задумчивыми глазами и светлыми волосами. Федор Трофимович перевел взгляд с фотографии на Костю, потом на фотографию, опять на Костю и сказал чуть-чуть укоризненно, словно тот хотел его обмануть: «Да это и не ты!»

– Не я, – подтвердил Костя. – Это папа.

– Похож ты на отца. Я сначала подумал, что ты.

В прихожей хлопнула дверь. Вошли Жаровы, и следом за ними сразу четверо Моченевых. Жаровы, как и в прошлый раз, были принаряжены. Димитрий Васильевич в новеньком костюме, Женя – в светлой шелковой кофточке и высоких сапожках с пуговицами. Эти сапожки из дорогой кожи, на белой шелковой подкладке, Димитрий Васильевич недавно купил за 35 рублей и уже хвастался ими перед сослуживцами. Михаил Васильевич тогда сокрушался; что не имеет возможности подарить такие своей жене, а отец Сергий возмущался:

– Отдал за сапожки чуть не весь месячный заработок! Конечно, им родители помогают, и те и другие, да не в том дело. Если и средства позволяют, недопустимо бросать такие деньги на наряды.

Все гости, за исключением матушки Моченевой и отца диакона, не переступавшего в своих музыкальных познаниях за пределы церковных служб, были певцами. Они заинтересовались грудой нот, лежавших около фисгармонии, и после молебна и обеда занялись ими. Там было несколько тетрадей с партитурами опер, кипа различных печатных нот, но больше всего рукописных, оставшихся от того времени, когда квартиру С-вых каждое лето наполняли музыкальная молодежь, братья и сестры хозяев.

– Споем? – предложил кто-то из гостей. – Отец Сергий, найдите что-нибудь хорошенькое!

Отец Сергий порылся в нотах и вытащил четыре тоненькие тетрадочки:

– Вот! Полностью все голоса сохранились! Знакомо ли это вам? «Дай добрый товарищ, мне руку свою».

– Знакомо. Хорошая вещь! – потеплевшим голосом отозвался отец Александр.

Молодежь была не настолько осведомлена, но Прасковья Степановна смело взяла тетрадь с надписью «Дискант». К ней подошла Женя Моченева. Женя Жарова, единственный альт, получила свою тетрадь в единоличное пользование, мужчины сгруппировались у двух других. Отец Сергий, знавший теноровую партию наизусть, приготовился аккомпанировать. Но пение не пошло. Мелодия оказалась красивой, но довольно трудной, а молодежь не привыкла петь с листа, без подготовки. Все-таки им не хотелось отступать, и, когда батюшки отошли, они продолжали перебирать ноты, пробовали спеть то одно, то другое.

– А ваши дети не поют? – спросила Софья Ивановна Моченева, заметив, что дети хозяина присоединились к сидящим за столом.

– Нет, не поют. И желание есть, да певческих данных нет.

Отец Сергий не стал подробно распространяться о том, что являлось его больным местом. Когда-то давно он много пел с детьми и убедился, что певцами они не будут. Поэтому он не стал тратить дорогого времени на обучение их теории пения, а все свободные часы употреблял на другое – занимался с мальчиками богословскими предметами, необходимыми будущему священнику. В надежде на то, что его сыновья пойдут по этому пути, он еще в Острой Луке требовал, чтобы они вставали на клирос, читали и пели там, на практике знакомясь с Уставом и гласовым пением. Миша выполнял это без особого энтузиазма, зато Костя с большой готовностью, но у него была слабая грудь, заставлявшая опасаться туберкулеза, и петь ему было трудно. Соня в епархиальном училище начала было учиться пению и музыке, но все заглохло, когда ее в 1917 году взяли из третьего класса. Миша одно время увлекался скрипкой. Отец Сергий по случаю купил ему недорогой инструмент, чтобы неопытный музыкант не испортил тона хорошей скрипки, и вскоре они вдвоем уже исполняли несложные скрипичные дуэты и украинские песенки. Потом бурей налетели события 1923–1925 годов и направили мысли в другую сторону. Теперь пределом музыкальных знаний всех четверых являлось умение одним пальцем наиграть на фисгармонии любимую мелодию.

Должно быть, Софья Ивановна поняла, что крылось за ответом отца Сергия, потому что добавила: «Наташе самое время вставать на правый клирос, начинать учиться петь».

Конечно, отец Сергий и сам уже думал об этом. Именно в таком возрасте начинало большинство певчих. Если бы она стала сейчас петь, возможно, что и голосоку ней развился бы и она постепенно научилась бы разбираться в нотах, хотя бы вот так, как эти молодые певчие. А еще чему научилась бы она там? Болтать, считать из всей службы заслуживающим внимания одно нотное пение? И он сказал:

– Пусть лучше учится молиться.

Точку зрения отца Сергия неожиданно поддержали давнишние, почти забытые знакомые Юлии Гурьевны, сестры Кильдюшевские, из которых младшая, Александра Михайловна, была ее одноклассницей по епархиальному училищу, а вторая, Людмила Михайловна, одноклассницей ее старшей сестры, Ольги Гурьевны. Самая старшая, Аполлинария Михайловна, была одной из старейших самарских епархиалок. Она окончила училище во втором выпуске и сразу же, еще совсем молодой девушкой, была назначена классной дамой в том классе, где учились ее сестры и Юленька, а впоследствии много лет была начальницей своего родного училища. В свое время все сестры пели в хоре, сначала там, потом в тех селах, где жили. Лучшей певицей считалась Александра Михайловна, которая даже была солисткой в епархиальном училище. И именно она отчетливо выразила свое «еретическое» отношение к хору, с которым соглашались все сестры.

– Ведь это мы только когда стояли на клиросе, считали, что принесем кому-то пользу, если разучим новый концерт, – вспомнила она, – а теперь я вижу, что мы делали это для себя. Нам самим было приятно и лестно сознавать, какие трудные вещи мы научились петь. А слушателям, вроде меня теперь, гораздо дороже простое пение, под него легче молиться. И Наташе нечего делать на клиросе.

Последняя сестра, Юлия Михайловна, была года на два старше Александры Михайловны, ей было под семьдесят лет. Это была очень красивая старушка с волнистыми серебряными волосами и большими кроткими глазами. Она единственная из сестер выходила замуж. Ее мужем был монастырский священник отец Павел Смеловский. В прошлом году сестры, сложив свои маленькие средства, приобрели при его содействии домик в городе. Тогда еще, познакомившись с отцом Сергием, они передавали приветы и поклоны Юлии Гурьевне и с нетерпением ожидали ее приезда. Осенью отец Павел умер, едва успев отремонтировать домик и перевезти в него жену и своячениц. Осиротевшие старушки ждали Юлию Гурьевну так, словно надеялись новым знакомством отчасти возместить недавнюю утрату. Действительно, скоро между семьями установились близкие, почти родственные отношения.

Юлия Гурьевна гораздо спокойнее отнеслась к предстоящей встрече с подругой детства, но это сближение оказалось приятным и полезным и для нее, давая ей возможность отвлечься от домашних забот и волнений. Оно даже в какой-то мере смягчало ее тоску о детях.

Каждый год она месяца на два, на три уезжала из дома и гостила у дочери, сына и сестры. Дети не раз уговаривали ее остаться у них навсегда, но она возвращалась туда, где чувствовала себя более необходимой. Однако, считая своим домом дом зятя, она сильно скучала о детях, беспокоилась, если долго не получала писем.

– Что-то Санечка (или Миша) не пишет, – упоминала она сначала вскользь; через день-два заговаривала об этом настойчивее, а еще через некоторое время ее беспокойство переходило в настоящую тревогу.

– Что-нибудь случилось с ними! – волновалась она. Заболели. У Миши грудь слабая, не дай Бог, воспаление легких! А Санечка постоянно в поле, и до лаборатории далеко ходить, долго ли простудиться!

Письмо приходило, когда тревога достигала наивысшей степени, и это повторялось с такой регулярностью, что Соня, успокаивая бабушку, уверенно говорила о ее волнении как о следствии передачи мыслей на расстоянии.

– Они начинают подумывать, что пора бы написать письмо, – убеждала девушка, – а вы в это время начинаете думать, что давно их не получаете. Может быть, происходит и наоборот – сначала вы подумаете и тем у них пробудите первую мысль о письме. Только едва ли и они обладают такой же способностью воспринимать мысли. Эта мысль приходит все чаще, но все что-то мешает, наконец они садятся писать, а у вас поднимается беспокойство – заболели. А когда письмо опущено в ящик и уже приближается, вы места себе не находите. И вот наконец…

С этой теорией был согласен и отец Сергий. Иногда он даже командовал дочери: «Ну-ка, Соня, запиши, какое сегодня число. Бабушка начала беспокоиться». Скоро приходило письмо, дата которого была очень близка к записанной. Полученное письмо Юлия Гурьевна перечитывала несколько раз, обсуждая все его подробности, без конца рассматривая новые фотографии. А в свободное время она доставала свой толстый семейный альбом и небольшую шкатулочку, обтянутую потертым зеленым бархатом, где хранились самые мелкие фотографии, тихо рассматривала их. Когда очередь доходила до маленькой карточки, с которой смотрели обрамленные зимними шапками детские личики двух ее самарских внуков, она слегка улыбалась: ей вспоминалось определение, сделанное одним островским попечителем. Он пришел к отцу Сергию в то время, когда Юлия Гурьевна, любуясь только что полученным снимком, сказала, что малыш Вова выглядит тихоньким, будто и не он.

– Что, разве озорковатый? – спросил Василий Максимович, с интересом заглядывая через ее плечо. – А взгляд-то хозяйственный.

Глава 7Домашние заботы

На Святки Кильдюшевские в первый раз пришли к Юлии Гурьевне и были встречены необычным образом. Двери квартиры были открыты, из них полез едкий дым с запахом горелой краски, а посредине выходящей в прихожую двери спальни виднелось черное, вздувшееся пузырями пятно.

Произошло вот что: ожидая редких гостей, Соня поскорее прибежала из церкви, натаскала полную прихожую бурьяна-чернобыла, которым отапливалась половина города, растопила печь и пошла в кухню ставить самовар. Когда она выглянула, бурьян пылал. От напора воздуха печная дверца открылась, пламя «вымахнуло» в комнату и подожгло приготовленный запас. Хорошо еще, что девушка была в кухне и могла схватить ведро воды и быстро ликвидировать начавшийся пожар; если бы она отошла в какую-то из двух других комнат, дело могло кончиться хуже.

Кто знает, если бы в этой массивной изразцовой печке вместо нескольких корзин чернобыла сжигать столько же охапок хороших дубовых дров, может быть, в квартире было бы тепло. Но в степном безлесном городке дрова были редки и дороги; русские печи топили кизяком, а голландки – соломой, подсолнечными стеблями и вот этим чернобылом. Он давал большое пламя, очень много золы и не так-то много полезного тепла; печь от него прогревалась плохо и быстро остывала; в квартире, по пословице, можно было волков морозить. Еще в спальне, где устроились все три женщины, было теплее, там имелось всего одно окно и туда выходили две стороны печки. Зато в зале, угловой комнате, открытой трем четвертям всех ветров, бушующих по широкой равнине, окон было четыре, а от печи в нее выглядывала только одна небольшая стенка возле самой двери.

Представляя себе жизнь в городе, С-вы были довольны, что вместо деревенской избы, в какой жили последние годы, они опять поселятся в более поместительной городской квартире, где можно расставить всю мебель и каждому иметь свой уголок. Общим советом даже определили, что в дальней, наиболее светлой и наиболее уютной части залы можно устроить кабинет для отца Сергия, использовав в качестве перегородки фисгармонию. «Кабинет» отгородили, поставили туда кровать и письменный стол, но пользоваться им не пришлось – по температуре он ненамного отличался от сарая. Заниматься отец Сергий выходил к обеденному столу, приткнувшемуся около печки, сюда же поближе перетащили и кровать. Вскоре и этого оказалось мало, и он перебрался на небольшую кухонную печь. В маленькой полутемной кухоньке с окном и коридоре тоже стоял собачий холод, но печные кирпичи сохраняли на ночь небольшой запас тепла, и отец Сергий, хоть с трудом, умащивался по диагонали печки. В довершение всех прелестей, внизу, у самой печи, мирно посапывал теленок. Это превысило даже непоколебимое терпение отца Сергия, и теленка, маленькую телочку, на которую возлагались большие надежды, вскоре продали за бесценок.

Что ни дальше, все заметнее становилась правота отца Сергия, предположившего, что в материальном отношении в городе будет тяжелее, чем в деревне. В конце концов, в селе жили не только на церковный доход, но и благодаря своему хозяйству. Был небольшой посев, огород, пчелы, корова, козы и куры. Сена накашивали сами с выделенной в лугах на общих правах делянки, как и все, заготовляли в лесу дрова – переросший хворост и дубовую мелочь. Осенью, по прадедовскому обычаю, хоть и очень тяжелому для отца Сергия, он обходил село со сбором капусты, шерсти, хлеба, дополняя, таким образом, то, чего недобрал в своем хозяйстве. После этого осенью, в урожайные годы, можно было чувствовать себя обеспеченным всем необходимым «до нового».

В городе не было уверенности ни в чем. За все нужно бы платить, а сколько получат в следующем месяце, неизвестно. Еще в зимние праздники и Великим постом доход был побольше, а пройдет Троица, и клади зубы на полку на все лето. О каких-нибудь заготовках на зиму не могло быть и речи, впору хоть зимой откладывать на лето. Зимой же каждый лишний рубль съедало отопление. Не только чернобыл, но и кизяки, по-местному – пласты, покупали на базаре возами. А закрутит на недельку-другую буран, позанесет все дороги, и хоть сиди с нетопленой печью. Подвоз прекращается, отдельных смельчаков, не испугавшихся погоды, ловят еще за городом. Если крестьянин окажется упорным и не захочет продавать, пока не увидит, что делается на базаре, то за ним бежит целая толпа покупателей, и он заламывает такую цену, что этих покупателей, несмотря на мороз, в жар бросает. Вдобавок в такой обстановке некогда не только торговаться, но и посмотреть товар, и, когда привезешь покупку на двор, может оказаться, что воз только снаружи обложен приличными кизяками, а внутри – одни сырые, промерзшие крошки. Даже если покупка оказывалась сравнительно удачной, хозяин и хозяйка оценивали ее по-разному.

– Посмотри, какие я пласты купил, не поднимешь! – хвалился жене отец Александр. Матушка горестно всплескивала руками: «Саша, да тут же одна земля!»

Отец Сергий никогда не попадал впросак, покупая в селе пласты оптом на год, а то и на два. Там товар был налицо, делали для себя, а здесь с каждым возом новые сюрпризы. Впрочем, он скоро покончил с этими недоразумениями.

– Покупай сама, – предложил он дочери. – Ты бабушке помогаешь, тебе виднее, что вам нужно. Сходишь раза два-три со мной, присмотришься к порядкам, и покупай!

Новая обязанность оказалась нелегкой. Случалось, Соня ночь не спала, готовясь идти на базар, но этот небольшой опыт впоследствии пригодился ей.

Холод в квартире еще больше подталкивал поторопиться с приобретением дома. Правда, большинство новых знакомых не советовали связываться с покупкой. Квартиру все равно дадут от собора, а эти средства лучше употребить на другие насущные нужды, хоть приобрести необходимую одежду и обувь. Но у отца Сергия были свои соображения; он хотел на всякий случай обеспечить семью хоть жильем. С этой целью он еще в Острой Луке постарался приобрести избу, а теперь, продав, хотя и подешевле ее, большой амбар и еще кое-что, рассчитывал и в городе присмотреть удобный домик. Целую зиму он с Василием Ефремовичем в качестве консультанта осматривал все продающиеся дома, но так ничего и не купил. Попадались и подходящие и по цене, и по качеству, но вставал вопрос о быстрой оплате, а денег налицо не было. Если отец Александр, Михаил Васильевич и другие брали у отца Сергия от случая к случаю несколько десятков рублей, то Василий Ефремович в самом начале зимы «перехватил на недельку» чуть не половину всего запаса. Сотрудники отца Сергия только ахнули, услышав об этом, и не знали, на кого досадовать – на него ли, что он сделал такой шаг, ни с кем не посоветовавшись, или на себя, что не предупредили.

– Отдавали руками, теперь походили ногами, – выразила общее мнение алтарница, матушка Евдокия Гусинская. – Ему никто копейки не доверяет, очень уж он на расплату тугой.

Наконец, уже в начале Великого поста, зашел Григорий Амплеевич и сообщил, что продается домик совсем рядом, за углом. Смотреть пошли всей семьей. Домик был невелик – кухня, столовая и такая же передняя комната с отгороженной в ней спаленкой; зато во дворе стоял хороший амбар, который со временем тоже можно было превратить в комнату. Цены на дома к весне начали подниматься, и особенно выбирать не приходилось. Впрочем, домик всем понравился – чистенький, заново оклеенный светло-зелеными обоями с цветочками – прием, пользуясь которым, ловкие продавцы не раз надували неопытных покупателей. А главное – чисто побеленная голландка дышала жаром, и в комнате было очень тепло.

В уплату за дом пошли и лошадь, и корова, так как от Василия Ефремовича на этот раз с трудом удалось выручить только часть долга.

Разочарование наступило очень скоро. Первую же ночь на новом месте скверно спали все, особенно Юлия Гурьевна, постель которой устроили в самом теплом уголке, в спальне. На следующий день, едва истопили голландку, обнаружилось, что чисто побеленный потолок и светло-зеленая стенка около печи покрыты большими коричневыми пятнами – это было невероятное скопление клопов. Обследовав положение, отец Сергий убедился, что единственный выход – выломать переборку вместе со светлыми обоями и, хорошенько ошпарив кипятком, выбросить все на мороз. Затем он тщательно веником смел оставшихся клопов с потолка и печки в таз с кипятком и в течение некоторого времени продолжал эту процедуру ежедневно. Была объявлена беспощадная война каждому маленькому кровопийце, выбравшемуся из своего убежища, и в сравнительно недолгий срок они были побеждены.

Зато с первого же похолодания, сменившего несколько дней оттепели, был обнаружен другой, на этот раз непобедимый враг – новая квартира оказалась почти не теплее старой. Хозяева, знавшие, когда придут покупатели, постарались к этому времени хорошенько натопить помещение, обману помог ясный, теплый день, и впечатление было создано. Только на горьком опыте новые владельцы убедились, что тепло в доме почти не держится. Все время, пока они жили тут, Юлия Гурьевна изо всех сил натапливала русскую печь, а голландку раскаляли до того, что кирпичи расходились и в щели между ними было видно гудящее, рвущееся вверх пламя. Проходило несколько часов, из горячей голландки выгребали еще не потухшую золу, ставили ее в герметически закрытом бачке на кухне к умывальнику, чтобы полностью использовать сохранившееся тепло, и начинали заново калить печь. Даже при усилиях под умывальником намерзал лед, который приходилось вырубать топором. А как-то раз под большой праздник не успели дважды истопить печь. Когда вернулись от всенощной, голландка была еще очень теплая. Вдруг со звоном лопнула бутылка, подвешенная к подоконнику, чтобы собирать стекающую с него воду, и эта вода, разлившись по полу, замерзла раньше, чем ее успели подтереть.

Вдобавок летом принесли извещение – штраф и налог за скрытого от обложения жеребенка, не уплаченные старым хозяином. Напрасно было доказывать, что платить должен он, а не отец Сергий, – в финотделе значилась не фамилия, а номер дома.

Финотделу трудно было доказать и другое: там не верили декларации о доходах духовенства. «У вас даже прожиточного минимума не получается, – говорили там священникам, – как же вы живете?»

Вот именно, как живете?

У отца Сергия было примерно подсчитано, сколько откладывать из каждой получки на наиболее крупные расходы – на уплату будущего налога, на дрова и т. п. Вечером в воскресенье он приносил доход за неделю – грудку серебра и медяков и очень немного бумажек, и начинал распределять намеченные суммы по отдельным пакетам.

Нередко, прежде чем заняться этим, он спрашивал Юлию Гурьевну: «Сколько я вам должен?» Это значило, что на прошлой неделе Юлия Гурьевна на что-то тратила свои деньги, те, которые время от времени присылали ей сын или дочь. Такой долг погашался в первую очередь.

Покончив с распределением, отец Сергий клал на подоконник медяки для нищих, а оставшееся серебро ссыпал в ящик стола: откуда деньги могли брать на текущие, так сказать, утвержденные расходы все члены семьи, не исключая подростка – Наташи; и можно было быть уверенным, что ни одну копейку не истратят не по назначению. При этом строго соблюдалось лишь одно правило: всякий расход записывался в лежащую тут же тетрадочку, по которой время от времени проверялось – не допущено ли каких-либо излишеств.

Для характеристики того, какая строгая экономия соблюдалась во всем, можно указать, что был и еще «пакетик», куда каждое утро откладывалось по двадцать копеек за молоко. Молоко, четверть в день, брали у соседки, которая просила платить ей не ежедневно, а «кучкой». Она могла в любое время попросить причитающуюся ей сумму (два-три рубля), а эту сумму не так-то легко оторвать от своего бюджета. Поэтому, чтобы деньги всегда были налицо, их и откладывали каждый раз, когда приносили молоко.

Понятно, что при таких скудных средствах, дети не всегда могли решиться попросить у отца пятак на семечки. Костя старался использовать для этого Наташу – должно быть, заметил, что ей, еще ребенку, легче это сделать.

Пятаки лежали в незапертом ящике. Казалось, почему бы, беря сорок две копейки на покупку пышного шестифунтового, так называемого «серого», калача, не взять и еще один пятак? Этого не делали даже не потому, что взятых без спроса денег через пару дней может не хватить на что-то безусловно необходимое; просто это было невозможно, так невозможно, что никому и в голову не могло прийти.

Несмотря на все старания, все-таки случалось, что в конце недели не на что было купить масла или керосина. В таких-то случаях Юлия Гурьевна прибегала к своему карману, после чего отец Сергий спрашивал: «Сколько я вам должен?»

Иногда Юлия Гурьевна допускала непредусмотренный расход. Существовало тонкое различие в определении степени необходимости того или иного продукта. Четверть молока каждый скоромный день – по пол-литра на человека – были необходимы, как хлеб. Осенью базар завален свежими овощами, сравнительно недорогими, и недавние сельские жители ели вдоволь арбузов и помидоров, отказаться от которых куда труднее, чем от мяса. (Кстати, к осени и доход отца Сергия немного повышался.) Керосин необходим безусловно. Вечерами дети учат уроки, и всем, детям и взрослым, вечером так хорошо работается; следовательно, экономить на освещении совершенно невозможно. Другое дело – масло, можно, пожалуй, денек-другой обойтись и без него, если денег нет. Но тут уже Юлия Гурьевна имела твердое свое мнение, которое готова была отстаивать даже наперекор уважаемому ей зятю.

Молодым организмам нужно питание (о себе она, по обыкновению, забывала), они и так сильно подорваны голодными 1921–1922 годами; это нужно возмещать – масло нужно безусловно. И она покупала на свои деньги масла, а иногда и другие покупки, которые могли показаться отцу Сергию излишними. Об этих расходах Юлия Гурьевна сообщала со смущенным видом, она немного робела перед зятем, как раньше робела перед мужем, а потом перед сыном; не потому, что они могли сказать ей что-то неприятное, а по необычайной своей кротости. Отец Сергий слегка хмурился, соображая, каким образом покрыть этот «перерасход», но сдерживался. Он никогда не забывал, что теща ради его детей делит с ними их лишения, тогда как могла бы вести более обеспеченную жизнь у одного из своих детей. Зато не раз бывало и так, что Юлия Гурьевна, истратив все свои деньги, отказывалась получить их обратно, говоря: «Пусть это будет мой расход».

Случались и экстренные затраты – починить обувь, купить что-нибудь из одежды мальчикам (девочки чаще обходились, перешивая материнские вещи). Тогда опять расплачивалась Юлия Гурьевна, но такой долг не удавалось погасить из одной получки, оплата растягивалась на несколько недель.

Чаще всего такой дефицит получался после уплаты очередного налога. Налоги росли все время; иногда среди года приносили дополнительные извещения – перерасчет за прошлое. Как ни старался отец Сергий откладывать с учетом этого обязательного повышения, действительный налог всегда оказывался больше, чем ожидали, и отложенных денег не хватало. Они давали только возможность извернуться, использовав все ресурсы, иначе положение могло стать совсем безвыходным. Получив очередное извещение, отец Сергий не спал ночь, ворочался, вздыхал, а утром говорил: «Ничего, детишки, Господь поможет, как-нибудь вывернемся». И садился подсчитывать по тетрадке расходы, чтобы решить, по какой статье еще можно сэкономить.

К чести причта нужно сказать, что, несмотря на такую скудость и денежные затруднения, которые по-своему отражались на каждом, никто не заикался о введении таксы за требы. Прихожане платили кто сколько мог, кому как позволяла совесть.

Глава 8Сучки и задоринки

В то время, когда отец Сергий переехал в Пугачев, крупных недостатков в приходской жизни Нового собора не было, а к мелким старожилы притерпелись, или совсем не замечали их, или считали неустранимыми, вроде неправильного резонанса. Свежему же человеку, как отец Сергий, притом привыкшему совсем к другим порядкам, многое не просто бросалось, а прямо било в глаза. При своем характере он не мог смиряться даже с мелкими неполадками, а старался исправить их, найти выход; и, конечно, не мог не рассказывать дома о том, что волновало его в течение дня.

У детей не было своих отдельных знакомых, своих отдельных интересов, они жили делами и интересами отца. Он ничего не скрывал от них, делился впечатлениями, как когда-то с женой; остро анализировал характеры и поступки людей. Но это не было осуждением, наоборот, он старался понять, подойти, найти общий язык, хотя и часто бывал резок в выражении своих мыслей. Он не чувствовал бы всей полноты жизни, если бы лишился возможности вот так вновь переживать недавние события и вслух обдумывать их. «Отец Александр с Димитрием сегодня за час десять минут обедню скрутили! – взволнованно говорил он, вернувшись из церкви и вешая на место парадный подрясник. – А как скажешь? Отец Александр и то обижается, что я не хочу крестить во время всенощной. Мне же, как и любому верующему, хочется в праздник помолиться, я лучше после задержусь… так народ обижается, приучили. И псаломщики… Михаил Васильевич, тот хоть молчит, пыхтит, а Димитрий Васильевич, чуть что ему скажешь, сейчас же в амбицию вломится. То и дело с ним стычки. Настоятель-де ничего не говорит, а вы везде придираетесь. В том-то и беда, что настоятель не говорит, а мне приходится на рожон лезть».

Отец Сергий отхлебывал несколько глотков чая и продолжал: «А торопятся! В соборе с его резонансом, чтобы было разборчиво, нужно каждое слово отчеканивать, а у нас на правом клиросе тянут до невозможности, а на левом частят. Среди певчих тоже много любителей этого стиля, но все-таки главное дело в псаломщиках. Псаломщики должны руководить клиросом, подавать пример, а они сами, еще служба не кончилась, все книги в шкаф засуют, а последние слова допевают уже на ступеньках. Михаил Васильевич даже ухитрялся во время часов на базар бегать, благо базар рядом, только из ограды выйти. Я запретил, он теперь не ходит, а понял ли, что был не прав?»

Бороться с такими неполадками было тем труднее, что причиной их были не только свойственные молодежи легкомыслие и небрежность; это было следствием неправильной системы, действовавшей в некоторых местах. Михаил Васильевич усвоил в певческих кругах понятие, что основой каждой службы является пение, а чтение – только малосущественный придаток, и потому считал себя вправе во время длинных чтений – часов, Шестопсалмия, кафизм – заниматься своими делами, даже совсем выходить из церкви. Много пришлось отцу Сергию поговорить и поспорить с ним и после службы, и дома, прежде чем он понял красоту и важность этих чтений. Димитрий Васильевич тоже был не просто торопыга, его так приучили, и он считал умение быстро читать большим достоинством. Еще мальчишкой, при дедушке, он бегал с братьями в Старый собор, и они хвалились одни перед другим уменьем без остановки прочитать сорок раз «Господи, помилуй!» Позднее монахини учили его петь с закрытым ртом, уверяя, что очень хорошо получается: и быстро, и отчетливо. Быстро – да, а уж отчетливо… может быть, в маленькой, низкой церковке у таких искусниц и можно что-то разобрать, но только не в соборе. Зато о Димитрии Васильевиче прихожане отзывались: «Поет читком, а читает скороговоркой».

Вдобавок в маленьких уездных городишках, чуть ли не больше, чем в областных, гордятся тем, что мы-де не кто-нибудь, а городские. Поэтому претензии какого-то деревенского батюшки учить, указывать на недостатки «городских» сами по себе казались обидными. А он продолжал вести свою линию.

– Прекратите хождение! – приказывал он, заметив, что псаломщики то и дело перебегают около горнего места с одной стороны алтаря на другую. В этом были повинны не только Жаров и Михаил Васильевич, а и другие певчие. Чтобы не сновать на виду у народа по амвону, они пользовались алтарем как коридором, по делу и без дела переходя с одного клироса на другой, или заходили в алтарь пить воду.

– Здесь вам не водопой! – возмущался отец Сергий. – Можно и потерпеть два-три часа. Терпят же ваши женщины. В крайнем случае приносите воду на клирос.

Кончалась вечерня. Отец Сергий вышел на амвон и начал читать последнюю молитву «Христе, Свете истинный…» Одновременно с этим на левом клиросе запели «Взбранной Воеводе». Так делали уже не раз, не считались с замечаниями, поэтому отец Сергий применил другой метод – остановился, дал клиросу допеть, и снова начал «Христе, Свете истинный…» Поневоле пришлось и клиросу повторить «Взбранной». Как нарочно, Димитрий Васильевич собирался куда-то идти. Обычно в будни он ходил в потрепанной курточке с коротковатыми рукавами, придававшими ему вид длинного подростка, выросшего из своей одежды, а на этот раз был одет в парадный костюм, и около клироса его ждала жена. Было вдвойне неприятно, но препираться некогда, да и что скажешь? В глубине души приходилось сознаться, что отец Сергий прав, но недовольство его строгостью оставалось.

Как относилась к подобным случаям Женя? Гораздо чаще, чем муж, она признавала правоту строгого батюшки, открыто становилась на его сторону. То, что отец Сергий совсем не пил, внушало ей и симпатию к нему, и надежду на его помощь. До его приезда она много перестрадала, замечая, что муж частенько приходит домой «под хмельком» и что эта пагубная привычка все больше и больше овладевает им. Может быть, пока это была еще не страсть и даже не привычка, а просто по пути то и дело встречались соблазны. Предшественник отца Сергия был очень не прочь выпить, его уволили именно за этот недостаток, при нем и Димитрий Васильевич постепенно втягивался в выпивку. Длинными зимними вечерами, ожидая возвращения мужа, Женя то и дело с тревогой посматривала в окно. «Господи, хоть бы не упал где-нибудь, а то свалится и будет лежать…»

Молодожены тогда еще не имели отдельной квартиры и жили вместе с родителями Димитрия. Жене было там тяжело. Семья грубоватая, свекор человек властный, и притом совсем не в том роде, к которому привыкла Женя в своей семье. Заметив, что невестка то и дело подходит к окнам, закрытым тяжелыми ставнями, и, подставив стул, старается выглянуть на улицу в щель сверху, свекор прикрикивал на нее: «Долго ты тут будешь по окошкам лазать? Кончай это! Не дай Бог, придет пьяный, стукну, поучу его. По-настоящему стукну, будет знать, как бабенку мучить».

От этих обещаний Жене становилось еще больше не по себе. А что, ведь правда может стукнуть! Да еще стукнет так, что уродом сделает… А то, пожалуй, и Митя не стерпит, на отца руку поднимет… Час от часу не легче!

Когда Димитрий Васильевич, никому не сказав, нашел отдельную квартирку, Женя не знала, радоваться ей или горевать. Конечно, ей одной будет свободнее, спокойнее, чем в семье, но ведь и Митя будет свободнее. Не перестанет ли он совсем сдерживаться?

Вскоре по приезде отца Сергия Димитрий Васильевич вернулся домой чернее тучи.

– Этот новый протоиерей совсем невозможный человек, с ним нельзя служить, – с раздражением начал он, не успев даже переодеться.

– В чем дело? – испугалась Женя.

– Пригласили нас на поминки, – рассказывал Димитрий. – За обедом налили по рюмочке. Новый наотрез отказался. Хозяева попробовали угощать, да отступились. Хозяйка говорит: «Тогда я Димитрию Васильевичу налью», а он отвечает: «Димитрий Васильевич как хочет».

– Митенька, а ты неужели выпил? – не выдержала Женя.

– Выпил, конечно, что же тут такого? Я не алкоголик, без него понимаю, сколько мне можно. Да он сам сказал – как хочет. Немного погодя наливают по второй…

– Ну?!

– Ну, он с кем-то разговаривал. Поднял голову, да на меня и посмотрел…

Чувствовалось, что после этого взгляда рюмка встала Димитрию Васильевичу поперек горла. Тем сильнее было его раздражение против отца Сергия.

– Митенька, ты же ему за это должен быть благодарен, он же тебя добру учит, – горячо вступилась Женя. Она была рада такому союзнику и изо всех сил старалась, чтобы муж правильно воспринял его замечания.

Со своей стороны отец Сергий у себя дома тоже с большим волнением рассказывал о подобных рюмочках. «Смотрю – выпил одну, другую, потом еще… хмелеть начинает… И такой человек помышляет со временем стать священником! Да, он помышляет. Просил продать ему мой священнический крест. Вам, говорит, не нужно, вы наперсный носите. Я отговорился, сказал, что нужен мне крест, сын подрастает. В священники! Да он и посты-то не соблюдает, много раз я видел, как он скоромное ел…»

В отношении постов о семье Жаровых рассказывали и другое. Мать Жени вспоминала, что, будучи девушкой, Женя одна из всей семьи старалась соблюдать посты, по возможности избегая в постное время скоромной пищи. Сама мать не имела привычки поститься и говорила о постах с досадой: «Не могу я голодом сидеть, люблю хоть немного поесть, да вкусненького».

Следовательно, и в этом отношении Женя рано проявила свою самостоятельность и настойчивость, а выходя замуж, ясно видела, что над ее Митей надо много поработать, и еще неизвестно, что из него получится. Он стоял как бы на перепутье, решалась его судьба, кем он будет и куда пойдет.

Впрочем, на это, пожалуй, можно взглянуть и несколько иначе. Женя раньше всех заметила в молодом человеке лучшие черты его характера и поняла, что они могут победить, если для них будут созданы благоприятные условия. По всей вероятности, именно эта вера в него в свое время послужила причиной того, что она, вопреки воле родителей, отвергнув более блестящих претендентов на ее руку и сердце, сделала своим избранником простого псаломщика.

Гораздо раньше мужа Женя заметила, как тяготили отца Сергия их размолвки, как он старался сгладить неприятное впечатление, особенно если почувствует, что чересчур вспылил и сказал лишнего.

– Что-то у них случилось, – вспоминала однажды Женя. – Митя пришел, возмущается, я стараюсь его успокоить. Вдруг слышим в окно стук – отец Сергий. Пришел будто бы напомнить, что сегодня им предстоит всенощную на дому служить. Я, конечно, обрадовалась, пригласила его позавтракать – это еще тогда было, когда он один жил, а я как раз блины пекла, он их любил. За завтраком отец Сергий рассказал несколько случаев из своей жизни. Он интересно умел рассказывать. Смотрю – и Митя успокоился. Вот как он действовал! Почувствовал, что Митя очень обиделся, и сам прибежал мириться.

Последним и очень серьезным поводом для взаимных неудовольствий был вопрос о благословении. Простой и скромный в частной жизни, отец Сергий всегда требовал уважения к своему сану. Немного пооглядевшись на новом месте, он настоятельно предложил псаломщикам перед началом богослужения подходить под благословение к служащему священнику, как это строго соблюдалось в Острой Луке. Конечно, за отца Александра он требовать не мог, а в свою неделю настаивал. Это особенно обостряло отношения. Опять послышался аргумент – «отец Александр не требует, а вы требуете», с прозрачным намеком на то, что деревенский батюшка слишком уж зазнается. И опять, конечно, Михаил Васильевич молча подчинился, а Димитрий Васильевич бушевал и ломал копья. Самолюбивому юноше тем труднее было исполнить подобное требование, что он и за всенощной, прикладываясь к иконе или Евангелию, ухитрялся убежать, не поцеловав руки священника. Отец Сергий не допускал и этого.

Конфликт разросся до того, что Димитрий Васильевич несколько дней вообще не здоровался с отцом Сергием. Отец Сергий вздыхал, вслух разговаривал с непокорным во сне, что у него являлось признаком предельной взволнованности, а днем в алтаре, убедившись, что сказанные ранее добрые слова не действуют, по-прежнему довольно резко обрывал псаломщика. Для разговоров более подробных он предпочитал находить другое время и место, не в алтаре и не во время богослужения. Много раз он напоминал о том, с каким благоговением следует входить в алтарь и о том, что старозаветные христиане до сих пор каждое житейское дело начинают благословясь, и тем более нельзя без благословения принимать участие в церковной службе; что целуют руку не у какого-то отца Сергия, отца Александра или отца Василия, а руку священнослужителя, который этой рукой совершает Бескровную Жертву; что благословение, с его освящающей благодатной силой, нужно не столько подающему, сколько принимающему его. Словом, говорил то, что должно бы быть ясно каждому верующему, но что до некоторых не доходит за всю жизнь.

Влияние жены в какой-то мере смягчало Димитрия Васильевича, он и сам был неглупый человек и, несмотря на вспыльчивость и юношеское самомнение, был не чужд способности понять искренность своего беспокойного начальника и оценить горение его духа. Когда исчезал неприятный осадок в душе, Димитрий мысленно признавал, что большинство предъявленных ему требований не только справедливы, но и очень важны и что резкость замечаний вызывается необходимостью и, главное, ревностью о Духе Святе, стремлением, чтобы все «благоговейно и по чину».

Эти выводы давались не сразу. Раздражение, переходящее во внутреннее сопротивление, держалось долго, а для того, чтобы изменить свои взгляды и привычки, требовалась большая внутренняя ломка. В душе юноши происходил сложный процесс, разрушающий много старого и созидающий новое. Этот процесс совершался крайне медленно, незаметно. Однако пришло время, когда отец Сергий, говоря о псаломщиках, употребил новую формулировку: «Их можно сравнить с евангельскими братьями, из которых один сказал „пойду“ и не пошел, а другой отказался, а потом пошел, – определил он как-то. – Михаил Васильевич на замечания отмалчивается, выполняет, но, пожалуй, без внутреннего согласия, только потому, что требуют, а когда есть возможность, постарается и не выполнить. Димитрий Васильевич, тот вспыхнет, нагрубит, а через некоторое время не только сам начинает делать, как я говорил, а и другим указывает».

Глава 9Как обтираются углы

Многим работавшим в каких-либо учреждениях приходилось наблюдать, как их начальники с трудовой книжкой и характеристикой в руках обсуждают кандидатуры на вакантную должность:

– Сильный работник! Такому и то, и то можно доверить, с чем прежние не справлялись, и по объему работы больше сделает, и по качеству По всему видно – человек энергичный, знающий и с размахом. Но… на самостоятельной работе долго был, такие подчиняться не любят, по-своему норовят повернуть…

Непосредственный начальник кандидата может еще добавить про себя: «И опасный соперник». И документы сильного работника возвращаются с извинениями, а на свободное место берется другой, которого нельзя заподозрить в излишней самостоятельности.

Отец Александр Моченев не побоялся назначения на второй штат человека, имевшего двадцатитрехлетний стаж самостоятельной работы и репутацию непримиримого, а отец Сергий был готов к тому, что на новом месте придется подчиняться. Неизбежные на первых порах разногласия и недоразумения не заставили ни одного из них забыть о больших достоинствах другого. Никогда не было и соперничества, боязни, что другой затмит его, заслужит большую любовь прихожан. Наоборот, оба они, как своему, радовались каждому успеху другого, каждому проявлению его высоких качеств. Конечно, это в первую очередь относилось к Моченеву, который имел уже в городе определенный, установившийся авторитет и с интересом и сочувствием наблюдал за первыми шагами нового сослуживца.

Несмотря на это, их отношения оставались сложными, и нужно было много такта и терпения с обеих сторон, чтобы мелкие неудовольствия не испортили добрых отношений между ними, перешедших впоследствии в большую дружбу.

Нельзя сказать, что у отца Александра был слишком мягкий характер. Он, когда считал нужным, умел поставить на своем, но предпочитал жить со всеми в мире. Этим в значительной степени объяснялось и то, что он обходил молчанием, «не замечал» тех непорядков, которых отец Сергий не мог оставить без внимания. Но если отец Сергий часто был недоволен таким благодушным молчанием, если его задевало, когда отец Александр позволял себе во время службы посторонние разговоры или слишком быстро заканчивал будничную службу, то у отца Александра тоже были поводы к неудовольствию. Это, прежде всего, уже упомянутый отказ отца Сергия крестить во время всенощной.

В Пугачеве, кроме деления всего города на приходы, относящиеся к той или другой церкви, существовало еще деление внутри прихода. Если нужно было идти на дом к прихожанам, причащать больного, выносить покойника, служить молебен или панихиду или совершать другие требы, то одни улицы обслуживал настоятель, а другие – второй священник. В церкви служили понедельно, но случалось, что кто-нибудь просил заменить его и потом отслуживал на другой неделе. Так получалось, что отец Александр иногда служил с Жаровым, а отец Сергий – с Емельяновым. В церкви требы совершал очередной. Впрочем, оба священника часто бывали в церкви и в свою свободную неделю помогали в алтаре или на клиросе, исповедовали. Исполнение этой обязанности во время службы особенно тяготило отца Сергия.

– Всегда мы приходим в церковь заранее, – говорил он. – Кажется, те, кто готовится к причащению, тоже могли бы прийти пораньше, исповедаться до службы, а потом стоять и молиться, не отвлекаясь. Так нет, только приближается самая важная часть богослужения, хочется сосредоточиться, углубиться – обязательно подходит сторож: пришли опоздавшие или намеренно задержавшиеся, «чтобы после исповеди не согрешить». И опять нужно идти погружаться в грязь…

При крестинах тем более люди не связаны определенным временем, неужели нельзя прийти на полчасика пораньше?!

С крестинами вошло в обычай приходить во время всенощной, какой бы праздник ни был. Нередко случалось, что, едва кончали крестить одного ребенка, как приносили другого. Если была неделя отца Сергия и он служил, отец Александр покорно шел крестить, если же служил Моченев, а так всегда бывало по большим праздникам, то отец Сергий предлагал дожидаться конца всенощной. Кумовья обижались и ворчали, а главное, обижался Моченев. Отец Александр вообще-то не часто делал замечания, тем более он не использовал своих прав настоятеля по отношению к своему ближайшему сотруднику, но заметно бывал очень недоволен. Обычно при встрече с людьми его большие глаза ласково смеялись, а благодушная улыбка и все его существо как бы излучали свет доброжелательства, и отец Сергий очень переживал, когда этот свет потухал. Хуже всего было, что внешне дело выглядело так, будто он не хочет помочь старшему товарищу. В конце концов пришлось идти на компромисс – крестить во время первого часа. Прихожане постепенно привыкли к этому порядку и стали приходить с крестинами к концу службы, так что выиграл и отец Александр.

Зимой крестили в строжке, а весной, когда здание прогревалось, – в самом соборе. Это вносило дополнительные неудобства – две службы мешали одна другой.

– Василий Ефремович, – говорил отец Сергий казначею Козлову, тому самому, который приезжал для переговоров в Острую Луку, – как бывший подрядчик, не сумеете ли вы придумать какую-нибудь перегородку в правом углу, где крестят? Можно бы сделать между колоннами легкие раздвижные стенки, вроде ширмы или ворот; на передней можно бы даже нарисовать что-то вроде иконостаса и повесить несколько настоящих икон. Тогда сзади отделится большая комнатка, чтобы детский плач не мешал молящимся, а хор не заглушал нашего пения. А по окончании крестин эти стенки можно бы сдвигать, чтобы не занимали места, особенно в большие праздники.

Василий Ефремович был достаточно изобретателен. Перед последним ремонтом храма он соорудил высокую, передвигающуюся на деревянных катках лестницу с площадкой наверху, с которой легко было красить стены и обметать пыль. Если бы он заинтересовался мыслью отца Сергия, он, вероятно, сумел бы что-то придумать, но мысль показалась ему странной – он не замечал неудобств установившегося порядка. Поэтому он ответил не раздумывая, что ничего нельзя поделать, для этого нужно долбить стену и колонну, будет стоить очень дорого. План провалился. А могла бы пугачевская крестильня оказаться одной из первых!

Хотя отец Сергий и говорил, что псаломщики должны быть хозяевами на клиросе, но сам же признавал, как трудно стать там хозяином новичку Михаилу Васильевичу, а тем более Димитрию Васильевичу, которого певчие помнили еще мальчишкой, да и сейчас считали почти таким же. А на левом клиросе годами стояли солидные мужчины, по большей части члены церковного совета, привыкшие, чтобы с ними считались не только в церкви, но и в городе. Все они, правильно или неправильно, считали себя знатоками церковного пения и Устава, и незаменимыми украшениями хора…

Аборигенов левого клироса заинтересовал новый священник, избранный несмотря на то, что отказался приехать на пробу. Интерес был чисто профессиональный. Тогда, на собрании, говорили о разных его качествах, заставивших предпочесть его другим кандидатам. Многим понравились слова, которыми он обосновал свой отказ и которые в точности передал Василий Ефремович: «Я не цыган, чтобы меняться приходами, и не цыганская лошадь, чтобы меня „пробовали“. Я считаю, что обручился с церковью, к которой назначен, и не нахожу возможным переходить в другой приход без приказания епископа».

Все это хорошо, а все-таки как он служит?

Первое впечатление оказалось не в его пользу. После громкого, хотя и пропитого баса его предшественника, рядом с мягким, сочным баритоном и внушительной фигурой Моченева, его голос показался слабым, а манера служить – слишком простой, не эффектной.

– Ничего особенного, – пожимали плечами представители общественного мнения.

Михаил Васильевич откровенно улыбнулся, когда отец Сергий, рассказывая, как его провожали в Острой Луке, упомянул о сожалениях некоторых прихожан: «Такого соловья больше не услышим!»

Подумаешь, соловей! Михаил Васильевич охотно признавал, что в молодости, когда отец Сергий только приехал на приход, голос его был значительно лучше и сильнее, но это было когда-то. Теперь человеку шел сорок пятый год, и по его рассказам видно, что ему пришлось много испытать, а тенор – такой нежный, капризный голос! Хорошо, что хоть частичка осталась!

Трудно показать свой голос и уменье, когда приходится только давать возгласы. Но вот однажды, в пятницу, когда у диакона был выходной, отец Сергий служил один. Служил так, как когда-то в селе, не подчиняясь хору, а ведя его за собой, даже сделал свой обычный переход с одного тона на другой, когда начинал ектению об оглашенных. Этот переход так любили в Острой Луке; кроме своей музыкальной красоты он пробуждал внимание молящихся, ослабленное однообразным ритмом предыдущих прошений, заострял его на новом и важном моменте. Но главное, что произвело впечатление на слушателей, было чтение Евангелия. Отец Сергий не одобрял излюбленную многими диаконами и чтецами Апостола манеру начинать на самых низких, едва доступных голосу нотах, причем в начале чтения слова сливались в сплошной, невнятный гул, а под конец из горла вылетали резкие, дребезжащие звуки. Он начинал своим обычным голосом и читал отчетливо, просто, без декламации, но как бы вкладывая каждое слово в уши и сердца слушателей. Постепенно и вполне естественно, без напряжения, голос его начинал повышаться и четко и свободно поднимался вверх, почти до самого своего предела.

Но так как отец Сергий хорошо знал этот предел и не доходил до него, может быть, на каких-то полтона, то казалось, что этого предела и нет и что, продолжай он читать еще полчаса, его голос так и будет лететь ввысь, придавая особую лирическую прелесть произносимым им словам.

Любители церковных служб были покорены. «Вот это да!» – восхищенно произнес один из певчих, выражая этой короткой фразой чувство слушателей. Это было признание.

Когда отец Сергий еще только начал вставать на клирос, там к нему отнеслись со сдержанным недоверием – деревенский, что он понимает! Да он и не старался лезть вперед; он стоял, пел и прислушивался. И скоро убедился, что на клиросе достаточно неплохих голосов, есть и хорошие, но нет руководителя и потому нет хора. Начинать пение не умеют. Еще Михаил Васильевич в свою неделю может, как регент, задать правильный тон, и, оказывается, он неплохо знает гласовые напевы, а без него некому. Каждый запевает самостоятельно, и если выйдет дружно, так выйдет, а не выйдет, победит тот, у кого сильнее легкие.

– Руководитель должен учитывать возможности каждого певца, – говорил отец Сергий дома семейным или новым знакомым, чаще всего тому же Михаилу Васильевичу. – Сам он должен нести мелодию, т. е. теноровую или дискантовую партию. Если запевает бас или альт, другим очень трудно попасть в тон, да иногда, как запевают здесь, и не по силам – слишком высоко или слишком низко. Воту Димитрия Васильевича вырабатывается прекрасный голос, но петь он не умеет, он не поет, а подпевает (об этом, конечно, при посторонних не говорилось). А ведь у него альтище… запоет, унесется под небеса, а остальные справляйся, кто как может.

Выждав момент, отец Сергий запевал сам. Сначала никто, кроме разве Михаила Васильевича, не заметил его вмешательства. Чувствовалось только, что на этот раз всем легко петь и хорошо получилось. Потом обратили внимание – деревенский-то, оказывается, кое-что понимает!

Наконец, однажды Михаил Васильевич тихонько назвал «Херувимскую», которую собирался запеть, а отец Сергий так же тихо предложил: «А что, если спеть простую?»

Михаил Васильевич смущенно кашлянул, видно, не был уверен в себе, и ответил: «Может быть, вы запоете?»

«Простая» «Херувимская» понравилась и вошла в употребление.

Позже, когда в город уже вернулся епископ Павел, он однажды должен был служить в какой-то небольшой праздник среди недели. Многие певчие работали и не могли прийти. Тогда представители церковного совета явились к епископу и к отцу Сергию с просьбой – пусть отец Сергий не служит, а поет на правом клиросе басовую партию. При небольшом хоре он и это мог. «Я ведь партитурой пою», – шутил он по этому поводу.

Признание признанием, а борьба по разным поводам продолжалась – не такие люди стояли на левом клиросе, чтобы беспрекословно подчиняться кому бы то ни было. Правда, борьба эта, что ни дальше, становилась менее напряженной.

Великий пост. По городу разносится медленный, печальный звон. В церкви – такие же печальные и торжественные, пробуждающие душу покаянные напевы. Еще не забытая прекрасная старинная манера делает то, что все голоса, не только певчих, но и священника и диакона, звучат как-то своеобразно, необычно музыкально, мягко, задушевно. Кажется, если бы человек много лет провел в темнице, так много, что потерял счет не только дням, но и временам года; если бы такой человек неожиданно всего на несколько секунд попал в церковь, он и тогда, услышав переливы одного слова «а-аминь» или первые нотки «Херувимской», понял бы – сейчас Великий пост.

Продолжительные чтения тоже как-то по-особенному трогают сердце. Даже знакомые слова звучат совсем по-иному, а незнакомые иногда являются целым откровением. Конечно, если их хорошо можно разобрать. А если не разбираешь, сразу становится заметно, что читают очень долго, что в соборе страшный холод и мучительно мерзнут ноги. Хорошо еще, что немного людей и ноги можно укутать несколькими стегаными половичками, которые приносят и оставляют по углам заботливые старушки. А если этого нельзя, люди нетерпеливо топчутся и… уходят в Старый собор. Значит, вдвойне нужно отчетливое чтение, оно согревает не только душу, но и тело. А как его добиться?

На Масленицу служил Моченев, первая неделя должна быть отца Сергия, но отец Александр объяснил ему, что принято первую и Страстную неделю служить настоятелю. Значит, отцу Сергию придется отслуживать подряд две недели – вторую и третью. Опять, как на Рождество и другие большие праздники, отец Сергий столкнулся еще с одним неудобством положения второго священника – он лишен возможности сам совершать службу в наиболее дорогие ему торжественные дни. Положим, Великий канон они читают по очереди, но это еще не все. Считается, что настоящая, полная служба должна быть только на первой неделе, а дальше можно дать себе поблажку. Особенно чтецы, которым тяжело достается Великим постом, норовят, где только удастся, сократить. Нельзя совсем выбросить кафизму, так прочитать вместо нее один псалом покороче, а то и всего несколько стихов. Да и петь, если возможно, поменьше.

Сначала отцу Сергию неудобно было настаивать, но скоро он возмутился и заявил, что если они – второй штат, это не значит, что служение их должно быть второго сорта. Да и люди, которые не смогли поговеть на первой неделе, имеют такое же право и так же хотят помолиться на любой другой. Постепенно, конечно, не в первый год, он добился, что на клиросе привыкли – нет второстепенных недель, служба всегда должна идти одинаково. Впрочем, уступки пришлось делать с обеих сторон. Скрепя сердце согласились, что на второй неделе, как и на первой, кафизмы будут вычитываться полностью, а на остальных по псалму на «славу». «Все равно ведь никто ничего не разбирает», – защищались чтецы.

Что «никто» и «ничего» – это неправда. А что мало, к сожалению, правда. Так нужно добиться, чтобы разбирали. И отец Сергий сам брался читать, брал то один, то другой темп, выходил то на середину, то поближе к клиросу, то дальше. Своих близких он просил тоже вставать то на одно, то на другое место, спрашивал, как слышно. Выяснилось, что нужно читать не нараспев, а старательно отделяя каждое слово – так слышимость лучше. Но этого мало. Требовалось что-то еще.

Глава 10Еще углы

Исповедь – нравственно самая тяжелая из обязанностей священника и в то же время дает самое глубокое внутреннее удовлетворение. Так не раз говорил отец Сергий, так переживал он дни Великого поста. И опять и здесь разница с прежним была громадна. В Острой Луке он изучил души своих прихожан, знал каждое изменение этих душ в течение двадцати лет, все колебания и падения, трепетную надежду возрождения и тяжелые срывы. Знал и тихий мир тех, кто не устает следить за своей внутренней жизнью и приходит на исповедь, внимательно рассмотрев каждый уголок души. К этому отец Сергий особенно заботливо приучал своих духовных детей, приучал с их первого появления у аналоя, когда внимание малыша разделяется между страшными грехами ребяческих ссор и непослушания и зажатой в кулаке копейкой, которую нужно не забыть положить на столик. Зато и сам батюшка подмечал даже те перемены, которые были еще не ясны самому исповедующемуся; не забывал спросить и о том, о чем начинали говорить по селу и в чем самим кающимся так трудно признаться. И лекарство он предлагал каждому свое, считаясь со скрытыми опасностями и дремлющими духовными силами, присущими именно этому человеку. Такое знакомство с прошлым каждого он считал необходимым и даже порекомендовал тем, кто кается у нового духовника, рассказывать все грехи, начиная с первой исповеди. Не потому, что они требовали вторичного прощения, а чтобы этот духовник знал, с кем имеет дело, как врач, расспрашивающий обо всех болезнях, которыми когда-то страдал его пациент.

В Пугачеве все исповедники были незнакомы отцу Сергию, со всеми приходилось разговаривать дольше обычного. Таким образом, стоящая около левого клироса, где он исповедовал, группа людей убывала очень медленно. Отец Александр исповедовал на правом клиросе, там подвигались гораздо быстрее.

Никто не мог бы обвинить отца Александра в том, что он небрежничал или торопился. Нет, он напоминал обо всех часто встречающихся грехах, спрашивал, не знает ли человек за собой еще чего-то, в нужных случаях давал советы. Но он говорил сам, быстро, привычно перечисляя грехи, а отец Сергий стоял и ждал, пока подошедшая к нему медленно и с сокрушением повторяет: «Сердилась… завидовала… на базаре, когда молока мало было, лишнюю цену брала…»

Наскучив долгим ожиданием, исповедники переходили от левого клироса к правому, и отцу Александру приходилось исповедовать больше людей, чем в прежние годы. Это был новый повод к неудовольствию, но тут отец Сергий не считал себя вправе уступить ни на йоту; он готов был оставаться дольше, чем настоятель, исповедуя «своих» прихожан, но не мог позволить себе сократить исповедь.

Понятие о том, как важно каждому иметь постоянного духовника, не было чуждо ни отцу Александру, ни другим городским священникам. Они не раз пытались добиться того, чтобы люди ходили на исповедь к священнику «своего прихода», в смысле того частного разделения, о котором говорилось раньше; однако это не удалось по многим причинам. В приходе отца Сергия имелось несколько семей горячих приверженцев прежнего священника.

Они были возмущены его увольнением, и, хотя отец Сергий был назначен через несколько месяцев после этого события, они довольно долго бойкотировали его, обращаясь со всякими требами к отцу Александру На дом к таким отец Александр отказывался ходить, но не мог не принять их на исповедь. Точно так же нельзя было отослать людей «чужого прихода», когда исповедь проводил один священник. Впрочем, постепенно все более или менее установилось. К отцу Сергию стали ходить те, кто хотел поговорить подробнее, хотел, чтобы священник отнесся к ним построже, а отца Александра любили за то, что он «не задерживает, исповедует и быстро и хорошо».

Потом отец Сергий нет-нет да и возвращался к ставшей для него больной теме о распределении служения по неделям. «Хорошо, настоятелю положено служить первую и Страстную неделю, это его привилегия. Так ведь именно привилегия, я бы тоже с радостью послужил в эти дни, а у меня и право это отнято, да еще приходится «отслуживать». Что же получается? На первой неделе я все равно присутствую в церкви каждый день и помогаю, иначе нельзя, да и самого тянет. На второй и третьей я служу, а отец Александр имеет возможность в любой день отдохнуть, не прийти или прийти только в пятницу или субботу, чтобы помочь при исповеди. Крестопоклонную неделю служит опять он, а я неизменно присутствую. Пятая неделя – моя; шестая – его, вот тут только разве я могу день-другой отдохнуть. Страстная по очереди моя, а считается, что служит он, хотя я тоже хожу каждый день и нагрузку несу не меньше его. Зато на Пасху он только на первый день придет к вечерне, а все остальные дни до позднего вечера ходит по своему приходу с праздничными молебнами. А мы с Димитрием Васильевичем после литургии должны исправить все требы и вечером служить вечерню. Поэтому и устаем мы гораздо сильнее, и прихожане вправе обижаться, что к ним пришли в конце недели, когда, по их словам, они «уж и забыли, что праздник». Да еще и Фомину неделю нам же служить. Не справедливее ли было бы с первой недели назначать новую очередь, не считаясь с тем, кто служил на Масленицу?»

Чем больше задевали все эти необтершиеся углы, чем больше находилось случаев, когда сравнение со старым было не в пользу нового, тем дороже оказывались те моменты, когда в новом обнаруживалось что-то хорошее. Так, всем очень нравился обычай, существовавший в Пугачеве во время причащения. После уставных слов: «Причащается раб Божий…» – священник добавлял: «Се прикоснуся устом твоим, и очищены беззакония твоя, и грехи твои омыты». Нелегко повторить эти слова столько раз, сколько подойдет людей, зато как они увеличивали праздничное настроение причастников!

Если С-вы жалели о простом пении в обычное время, то тем более жалко его постом, и особенно на Страстной неделе. Когда пели «Волною морскою», хотелось плакать не от умиления, как обычно, а от разочарования, от досады.

– Что, если договориться с левым клиросом и на полунощнице под Пасху запеть ирмосы простым напевом? – предлагал Костя. (Каникулы совпадали с праздниками, и мальчики опять были дома.) – Один раз Михаил Васильевич спел по-своему, второй раз пусть будет по-нашему.

– Нельзя. Тут не один Михаил Васильевич, и среди народа многие привыкли к такому пению, – возразил отец Сергий. – Как нам хочется своих напевов, так им хочется своих. А впрочем, можно попытаться сделать так, чтобы ни им, ни нам не было обидно.

И он, придя вечером пораньше, договорился, что ирмосы «Волною морскою» будут петь по два раза – правый и левый клиросы. На левом это предложение приняли с удовольствием, каждому хотелось принять личное участие в праздничной службе. Но другое требование отца Сергия о том, чтобы не только пели ирмосы, но и читали канон, встретило возражение. Так никогда не делалось. Один из ведущих певчих, Бушев, обладавший красивым сильным баритоном и соответствующим апломбом, даже попробовал сделать по-своему. Едва правый клирос закончил первый ирмос, Бушев, в свою очередь, запел его. Отец Сергий моментально оказался на клиросе.

– Читайте канон! – распорядился он.

– Не успеем, – стоял на своем Бушев. – Крестный ход задержится. Не обойдем до двенадцати часов.

– Я не первый год служу, – возразил отец Сергий. – Сейчас только половина двенадцатого, как раз успеем. Читайте, или я сам возьмусь.

Бушев начал читать, а уж если начал, то постарался прочитать как только мог лучше. Трогательные слова тропарей, перемежающиеся с двумя напевами ирмосов, произвели сильное впечатление. Полунощница заняла то место, какое она и должна была занимать, – не торопливой вставки, сделанной ради того, чтобы успокоить истомившийся ожиданием народ, а неповторимо прекрасного вступления к праздничному ликованию пасхальной утрени. Крестный ход, разумеется, не задержался. Отец Александр даже постоял молча минуты две и сделал возглас только тогда, когда подтянулись отставшие и люди замерли в ожидании. С первым ударом колокола, выбивавшего полночь на пожарной каланче, священники запели «Христос Воскресе», а последние удары были заглушены мощным пением нескольких тысяч голосов, повторяющих торжествующий гимн победившего христианства.

Недаром отец Сергий столько раз поминал о трудности великопостного и пасхального служения. Он давно еле перемогался, всю Пасху через силу ходил с молебнами и даже вынужден был в одном доме попросить разрешения полежать. В последний день, ходя по домам, он едва держался на ногах, так что некоторые заподозрили, будто он пьяный. «От одного едва-едва избавились, и другой такой же оказался», – кто с горечью, а кто и со злорадством говорили прихожане. Правда, эти разговоры прекратились так же быстро, как и возникли, когда выяснилось, что отец Сергий серьезно болен.

Освободившись уже в конце недели, он наконец-то отправился к врачу, своему товарищу по семинарии, Александру Алексеевичу Попову. Александр Алексеевич по-товарищески отругал его за пренебрежение здоровьем, сказал, что отец Сергий перенес на ногах воспаление легких, и, во избежание серьезных последствий, велел лежать до тех пор, пока он не разрешит встать.

– Если не будет слушаться, привязывайте его, – полушутя-полусерьезно сказал он на следующий день Соне, пришедшей к нему в больницу за рецептами и за инструкциями. Но отцу Сергию уже не до того было, чтобы не слушаться. Он лежал как пласт, в полубессознательном состоянии, и перед ним с необыкновенной яркостью развертывались картины прошедшей жизни. «Говорят, что человек перед смертью вспоминает всю свою жизнь, – говорил он впоследствии. – Я тоже вспоминал такие подробности, о которых никогда и не думал, только раннего детства не мог вспомнить. Наверное, если бы я действительно умирал, то вспомнил бы и его».

Мощный, настойчивый, все усиливающийся гудок врывался в окна, проникал сквозь стены, будил спящих. Костя воспроизводил на фисгармонии этот по-своему даже приятный звук и говорил, что вот также, только во много раз сильнее, должна звучать архангельская труба, которая при конце света поднимет мертвых. Мертвых труба Чемодуровой мельницы не поднимала, но среди живых, в сфере ее действия, едва ли кто мог не проснуться, разве одна Наташа. Еще здесь, за два квартала дальше, она звучала глуше, а на старой квартире, после гудка, длившегося более пяти минут, заснуть снова было почти невозможно. Правда, отец Сергий и Юлия Гурьевна и так поднимались до шести часов и им гудок не мешал, а Соню и приезжавших на каникулы мальчиков он сильно донимал.

В первые дни болезни гудок не доходил до сознания отца Сергия; он, как составная часть, включался в полу-бредовые картины, возникавшие в его мозгу. С началом выздоровления гудок рассеивал эти картины, и больной просыпался. Лежа или сидя, читал он утреннее правило и брался за книгу. К этому времени он окончательно вошел во вкус аскетических сочинений. «Лествица», «Добротолюбие» и особенно письма епископа Феофана Затворника сделались его настольными книгами. «Стоит утром прочитать одно из этих писем, чтобы получить зарядку на целый день», – говорил он и старался придерживаться этого правила. Позавтракав и передохнув немного, отец Сергий принимался за письма. Писал он лежа, карандашом, но в таком количестве и таких подробных, как никогда в жизни, ни раньше, ни после. В течение этого, правда кратковременного, периода Наташа ежедневно относила на почту несколько толстых писем. Ответов пришло гораздо меньше, но отец Сергий не обижался. Ведь и сам он не написал бы этих писем, если бы был здоров и мог заниматься своим делом.

Глава 11У каждого свое

Еще тяжелее досталась эта весна семье Моченевых (1927 год). Опасно заболела их невестка Женя. По несчастному стечению обстоятельств, невольным виновником ее болезни оказался отец Сергий.

Убедившись, как трудно получить долг с Василия Ефремовича, он стал придерживать остальные деньги и давал их только при условии занять где угодно, но возвратить долг по первому требованию. Когда дом был куплен и нужно было срочно внести задаток, за отцом Александром скопилась довольно значительная для обоих священников сумма, взятая на таких условиях. Как нарочно, отец Сергий в этот день обошел всех своих должников и никого не застал дома – в городе шла ярмарка и все кто мог отправились туда. Ушел на ярмарку и отец Александр, и Женя побежала искать его. Искать пришлось долго, а стояла самая опасная погода – начало весны, с лужами под ногами и пронизывающим ледяным ветром. Надеясь быстро вернуться, Женя оделась очень легко и сильно промерзла, а незадолго до этого она перенесла грипп. Последствия оказались страшные – туберкулез, в несколько месяцев погубивший цветущую молодую женщину.

Все знали, что Женя больна серьезно, но никто не ожидал такого быстрого конца. В последний раз, когда Соня видела ее, она сидела на полу, на ковре, и играла с сынишкой. Она похудела, лицо ее стало одухотворенным. Определение «прозрачное личико» стало настолько избитым, что мы не замечаем его прямого смысла, но у Жени лицо действительно как бы просвечивало; сквозь тонкую, слегка желтоватую кожу пробивался розоватый оттенок, как свет фонаря сквозь фарфор. Глаза стали большими и глубокими, светло-русые, немного растрепавшиеся волосы казались особенно пышными и легкими; если раньше ее можно было назвать просто хорошенькой, то сейчас она была прекрасна.

Понятно, как больно отразилась ее смерть на всей семье, как переживали ее С-вы, которые не могли забыть связь двух событий – покупки дома и этой болезни. Но ни отец Александр, ни матушка Софья Ивановна никогда ни полсловом не намекнули на эту связь; казалось, они даже в глубине души не чувствовали ее.

Когда состояние отца Сергия стало немного лучше, однажды утром он заметил под окном на улице движение и шепот. Несколько человек стояли у открытого окна и, тихо переговариваясь, старались заглянуть через занавески.

– Кто там? Заходите! – окликнул отец Сергий.

Голоса на улице зазвучали громче и оживленнее, и в комнату, с некоторым смущением, вошли пятеро попечителей, живших неподалеку друг от друга на самой окраине города. Сначала они деликатно умалчивали о причине, заставившей их прийти сюда, потом проговорились. В это ветреное утро громко, как в мороз, гудели сосновые телеграфные столбы, создавая иллюзию далекого колокольного звона. На окраину, против ветра, настоящий звон доносится так же слабо, и им показалось, что звонили в соборе. Значит, решили они, отец Сергий умер, и этот звон – уставные двенадцать ударов по умершем священнике; значит, нужно пойти помочь, чем могут.

Около дома не было заметно никаких тревожащих признаков, но и в своей ошибке они не были уверены, а войти в дом не решались: как войдешь к больному и скажешь, что пришли хоронить его?

После этого случая отец Сергий близко сошелся со всеми пятерыми своими скромными доброжелателями, особенно со стариком Белобородовым, окладистая седая борода которого вполне оправдывала его фамилию. Впоследствии Белобородов неоднократно рассказывал отцу Сергию различные интересные случаи из своей жизни, в частности случаи проявления действий темной силы.

Один из этих случаев относился к тому времени, когда Белобородовы только что переехали в свой теперешний дом в татарском конце. Вечерами под праздники в переднем углу дома раздавался громкий стук, словно кто-то ударял палкой по стене. Чем больше был праздник, тем сильнее удар, так что даже кот шарахался со своего места и прятался в дальний угол. Помучившись несколько времени, Белобородов обратился за советом к священнику.

– А были прежние хозяева? – спросил он. – Татары?

– Татары.

– Значит, дом не освящен, – сказал священник и посоветовал отслужить в нем молебен и окропить все святой водой.

После молебна стук стал слабее. Освящение повторили, и все прекратилось окончательно.

Но это было не самое главное. В молодости Белобородов, как он сам выражался, «пятнадцать лет сидел на цепи» – бесновался, и был исцелен священником женского монастыря отцом Александром Кубаревым.

Белобородовы тогда жили еще в селе. Намучившись с бесноватым и услышав об отце Александре, брат Белобородова положил его в телегу и повез в монастырь. Бесноватый в это время уже не буйствовал, а лежал, как парализованный. У него не действовали руки и ноги, но болей никаких не было. Теперь, едва они тронулись, он почувствовал страшные, нестерпимые боли и начал кричать, прося брата остановиться. Брат остановил лошадь – боли прекратились, тронул – они начались с новой силой, так что, проехав несколько сажен, пришлось вновь остановиться. Так продолжалось долго, пока брат не потерял терпение. «Это тебя бес мучит», – сказал он и погнал лошадь, не обращая больше внимания на отчаянные крики бесноватого. Боли, а с ними и крики прекратились, когда повозка приблизилась к монастырю. Отец Александр прочитал над бесноватым положенные молитвы и велел привезти его еще. Ездить пришлось несколько раз; в конце концов бесноватый совсем исцелился и вот, дожил до старости нормальным уважаемым человеком.

Старые прихожане тоже не забывали своего батюшку и нередко заезжали к нему. Их не смущало даже отсутствие адреса. Один мужичок ухитрился от самого элеватора, вблизи которого появились первые окраинные домишки, спрашивать чуть не каждого встречного: «Где тут живет отец Сергий, что из Острой Луки приехавший?» И ведь нашел.

Чаще всех бывал самый желанный гость, Сергей Евсеевич, председатель церковного совета, друг отца Сергия и сподвижник во всех его делах и начинаниях.

Во время школьных каникул приехала сестра псаломщика Николая Потаповича Тарасова – Валентина Потаповна, учительствовавшая в той же Острой Луке. Валентина Потаповна привезла много сельских новостей, но больше всего она говорила о своих семейных делах и о старинной иконе, хранившейся в их семье около двухсот лет. Об этой иконе рассказывала еще покойная жена Николая Потаповича, Антонина Петровна. Юлия Гурьевна и Соня хорошо помнили этот разговор, он происходил вскоре после смерти матушки Евгении Викторовны.

Антонина Петровна тоже вспоминала о древности иконы и с удивлением говорила о необъяснимом явлении, происходящем от нее. Время от времени икона издает треск, похожий на тот, когда лопаются пересохшие доски. Икону осматривали и не обнаружили на ней ни малейшей щелочки; перевешивали в другой угол, чтобы проверить, правильно ли они определили источник звука, и убедились, что треск исходит именно от иконы.

Антонина Петровна умерла, и в том же году и, по словам Валентины Потаповны, после ее смерти треск прекратился. С тех пор он повторялся два раза – перед тем, как заболела и умерла старушка мать Тарасовых, и перед тем, как совсем молодой умерла в Самаре невестка Николая Потаповича, жена его сына. Недавно треск возобновился. Значит, говорила Валентина Потаповна, должны умереть или Николай Потапович, или она сама. Поэтому-то она и постаралась приехать в Пугачев, чтобы приготовиться к смерти.

Она прожила в городе несколько дней, поговела, исповедовалась у отца Сергия, причастилась, а через непродолжительное время было получено известие о ее смерти.

В доме теперь то и дело появлялись новые священники, но на первых порах запомнился только один, вероятно потому, что он был совсем иного рода, чем остальные.

Вначале говорили о приходских делах. Гость жаловался, что в селе портятся нравы. Люди настаивают на венчании в самых недопустимых случаях. Недавно один требовал, чтобы его обвенчали с сестрой его покойной жены. Участились и разводы. Не удивительно, если церковного развода добивается невиновная сторона, да они-то как раз редко обращаются, до последней возможности ждут, не образумится ли беспутный муж или жена. А эти беспутные, те, которые виноваты в развале семьи, в первую очередь лезут за разводами.

– Я ни с теми, ни с другими много не разговариваю, – добавил гость, – сразу же отсылаю к архиерею.

– Как к архиерею? – встрепенулся отец Сергий. – Вы же знаете, что в этих случаях и архиерей не может разрешить, зачем же посылать к нему? Только лишние неприятности ему устраивать. Нужно самому с ними покрепче поговорить, объяснить их неправоту, предупредить, что по таким вопросам архиерей требует заключения священника, а заключение будет не в их пользу.

– Стану я еще такое заключение писать! Чтобы мне за него какую-нибудь пакость устроили. Нет уж, пусть сам разбирается. У меня дети.

Отец Сергий встал и взволнованно прошелся по комнате:

– Я бы мог вам просто сказать – и у него дети. Вы не хуже меня знаете, что епископ Павел вышел из вдовых священников и что у него трое неустроенных детей. Но пусть бы архиерей и другой был, одинокий, я говорю не о нем, а о вас… или, скажем, о всех нас. Вы не забыли, что перед рукоположением сняли обручальное кольцо в знак того, что принимаете на себя другие, более важные обязанности, при которых семья должна отойти на второй план?

– А архиерей, что, таких обязанностей не принимал? – азартно ответил гость.

– Принимал, но у него и без ваших приходских дел хватит забот и неприятностей таких, о которых мы с вами, может быть и не подозреваем. Мы не имеем права заставлять его отвечать еще и за наши кровные, приходские дела. Наоборот, где только можно, мы должны грудью его загораживать, все трудности на себя принять.

– То есть свою шею за него подставлять, – неприязненно буркнул гость.

– Пусть, по-вашему, шею подставить… – подтвердил отец Сергий. Глаза его вспыхнули, голос прозвучал особенно твердо, он говорил о своем продуманном, выстраданном. – Пусть шею подставить! Нас, священников, много, если некоторые и пострадают, на церковных делах это мало отразится, лишь бы архиерей был на месте. А вот если его не будет…

– Грудью загораживать! – возмущенно повторял гость. – А нас кто будет загораживать?

– Нас – миряне, – ответил отец Сергий. – В приходе священник занимает такое же положение, как архиерей в епархии, и прихожане должны его так же оберегать, как мы архиерея.

– Заставишь их!

– Конечно, не заставишь, сами должны понимать и делать. И делают. Слышали, как здесь было в 1923 году? Весь церковный совет под суд пошел, а священников не затронули. Ну а если даже они этого не сделают, нам на них оглядываться не приходится, мы сами должны им пример подавать.

– Мне детей воспитывать надо!

– Какое же это воспитание, если вы ради своего спокойствия будете душой кривить! Дети-то прежде всего это и заметят. Сегодня вы ради их благополучия архиерея подведете, а завтра они ради хорошего места или возможности учиться от вас откажутся.

– Своя рубашка ближе к телу, – опять возразил гость.

Отец Сергий так резко повернулся, что стул под ним скрипнул.

– И вы, священник, не можете найти для себя правила, более соответствующего христианскому учению!

Разговор продолжался еще долго, но теперь говорил один гость, отец Сергий только изредка вставлял свои реплики. Он сидел вполоборота к гостю, вернее, почти совсем отвернувшись от него, и заметно с трудом сдерживался, чтобы не сказать резкость. Наконец гость догадался, что ему нужно уйти. Отец Сергий проводил его до крыльца и, вернувшись, шумно вздохнул всей грудью.

– Слава Богу, ушел! Я думал, что не выдержу, прорвусь. Как по-вашему, кто был прав? – обратился он к Юлии Гурьевне.

– Вы, конечно. Только… может быть, нужно было быть немного повежливее. Все-таки он гость…

– А я все равно старался помнить об этом, – ответил отец Сергий. Если бы я на минуту забыл об этом, я бы его выгнал.

В другой раз отец Сергий пришел из церкви с пожилым, на вид очень энергичным священником. Не обращая внимания на подготовленный завтрак, оба прошли в переднюю комнату; отец Сергий достал с полки какую-то книгу, открыл ее и что-то показал гостю. Гость взял книгу и ушел.

– Сообщите, чем кончится! – крикнул ему вслед отец Сергий. – Это отец Федор Нотарев, – объяснил он и в нескольких словах рассказал, зачем тот приходил.

Нотарев обратил внимание на то, как сформулирован закон о запрещении преподавания Закона Божия. Было сказано, что запрещается преподавание группам свыше трех человек. Отец Федор собрал из школьников пятнадцать или двадцать групп по три человека и занимался с каждой тройкой отдельно. Несколько времени все шло благополучно, потом на занятия обратили внимание местные власти, и Нотарева отдали под суд. Как на грех, сборника законов, касающихся Церкви (сборник под редакцией Гидулянова), теперь у него не было, и он не надеялся, что такой сборник окажется в суде. Суд был назначен на сегодня. Отец Федор приехал в Пугачев еще вчера и в поисках этой книги обошел всех знакомых. «Ведь догадался же человек! – не то с восхищением, не то с завистью говорил отец Сергий. – А мы что думали?»

После суда Нотарев не зашел. На следующий день был праздник, и он торопился к себе служить. Он только переслал взятый у отца Сергия сборник, где на чистом листе написал своим крупным размашистым почерком: «ОПРАВДАН».

Другу отца Сергия, ставшему после него благочинным отцу Иоанну Тарасову, не повезло. Приняв благочиние, отец Иоанн горячо взялся за дело, стараясь не только закрепить, но и развить все сделанное его предшественником. Его мечтой было ввести в правило ежегодные съезды духовенства. Опираясь на то, что в 1926 году съезд разрешен, он довольно легко добился такого же разрешения и в 1927 году, на этот раз в селе Дубровом. Но тут-то была совершена маленькая ошибка, оказавшаяся для отца Иоанна роковой.

Еще в прошлом году некоторые священники, в том числе и дубовский отец Федор Сысоев, остались недовольны тем, что отец Сергий после съезда пригласил на обед не только все духовенство, а и присутствовавшего на съезде представителя гражданской власти. Им хотелось официальную часть закончить неофициальной, поговорить за обедом по-семейному. Оказавшись в роли хозяина, Сысоев сделал именно так. Вечер провели посемейному, а вскоре затем Сысоев и Тарасов были арестованы «за организацию незаконного собрания». Хорошо еще, что пострадали только они двое, а не все присутствовавшие.

Весной 1927 года церковь обращенного в тюрьму женского монастыря была закрыта, но несколько монахинь еще жили по своим кельям и, чем могли, помогали заключенным; порядки в тюрьме тогда были самые патриархальные. Через этих-то монахинь отец Иоанн известил о себе, просил прислать подушку и что-нибудь из провизии. Через них же просимое было передано, и потом, в течение всего лета, они служили посредницами между друзьями, носили отцу Иоанну передачи от отца Сергия, иногда ухитрялись передать и несколько слов. Ближе к осени монахини принесли обратно подушку – отца Иоанна отправили куда-то на побережье Каспийского моря. Оттуда от него пришло одно письмо, потом всякая связь с ним прекратилась, и дальнейшая судьба его неизвестна. Но связь, установившаяся с тюрьмой, больше не порывалась.

Глава 12Земные заботы и небесная помощь

Однажды отец Сергий зазвал к себе домой ссыльного священника отца Иоанна Ферронского, чтобы покормить его чем Бог послал, и дать ему возможность провести несколько часов в семейной обстановке. Отдавая должное аппетитному пирогу, изделию рук Юлии Гурьевны, Ферронский не скрыл своего удивления тем, что отец Сергий оказался семейным.

– Я почему-то думал, что он монах, – повторял Ферронский, несколько раз возвращаясь к этому, словно только что сделал неожиданное открытие и с усилием заставляет себя по-новому взглянуть на человека.

Зная отца Сергия только по церкви, он видел, что этот протоиерей не участвует в обсуждении базарных цен на муку и сено, не торопится уйти домой и не пропускает почти ни одной службы, хотя на неделе отца Александра в будни имел полное право не приходить в собор. Впечатление отрешенности от всех мирских забот было настолько сильным, что Ферронский даже упустил из вида, что отец Сергий был протоиерей, а не иеромонах. У него создалось впечатление, которое легко могло создаться и у любого другого малознакомого с причтом Нового собора, что отец Сергий человек свободный, не обремененный заботами о семье и житейские земные интересы ему чужды. Зато знавшие его ближе отлично видели, что мысль о детях всегда была с ним и что бы ни делал, о чем бы ни говорил, все напоминало ему о них. Впоследствии мать Евдокия, алтарница, вспомнила, что отцу Сергию нельзя было сделать большего удовольствия, как спросив о детях. Несомненно, выполнение пастырских обязанностей стояло у него на первом плане, но в глубине души его никогда не оставляла и эта мысль – забота о том, как воспитать детей. И не только воспитать по-христиански, но как-то устроить их жизнь.

Весной 1927 года особенно остро, прямо ребром, встал вопрос о школе. Собственно, он вставал уже давно, так как в Острой Луке и окружающих ее селах были только школы первой ступени, но до сих пор удавалось ограничиться полумерами. В прошлом году отец Сергий устроил мальчиков в школу-семилетку в чужом районе, в селе Спасском (Приволжье), отстоявшем от Острой Луки километров на тридцать, а от Пугачева и на все сто двадцать. Костя окончил там последнюю, седьмую группу, значит, его нужно было устраивать в восьмую, а Миша хоть и перешел только в седьмую – не было никакого смысла везти его одного в такую даль. Наташа же вообще училась только дома. Отец Сергий сознательно заботился о том, чтобы младшая девочка, как перед тем и мальчики, подольше не встречались с чужими и чуждыми идеями и влияниями, чтобы ее внутренний мир формировался и креп полностью в его руках. Но ограничиваться дальше домашним обучением стало невозможно, наступило время знакомить и ее со школой, систематизировать те знания, которые она имела, и увязать их со школьной программой.

Соня тоже беспокоила отца, может быть гораздо больше, чем она сама подозревала. Конечно, она получила среднее образование, но не имела никакой специальности и, случись что с ним, не могла бы не только поддержать семью, а и себе-то обеспечить кусок хлеба. Но это был вопрос, хотя и больной, но не связанный с определенным моментом. Самое основное сейчас было – школа.

Нужны были пятая, седьмая и восьмая группы, а в эти-то группы было особенно трудно поступить.

Начальных школ, по четвертую группу включительно, в городе было вполне достаточно, а начиная с пятой группы положение резко менялось. В Пугачеве была только одна школа-семилетка и одна так называемая школа второй ступени с пятой по девятую группы. Естественно, что при поступлении в пятую, а особенно в восьмую группу создавалась пробка; далеко не все окончившие четвертую и седьмую группы могли продолжать образование. Правда, не все к этому и стремились, некоторые уходили в недавно открытый педтехникум, другие просто шли работать, не считая обязательным даже семилетнее образование. Зато приезжали ребята из сел, и все равно желающих было гораздо больше, чем мест.

Трудность поступления увеличивалась еще тем, что прошедшие тяжелые годы – гражданская война, разруха и особенно голод 1921 года, оставшийся тяжелым кошмаром в памяти переживших его, нарушили правильный ритм школьного обучения. Школы работали с перебоями, не имея ни бумаги, ни учебных пособий, а иногда и совсем не работали. Костя и Миша потеряли по этой причине четыре учебных года, а среди их одноклассников было немало и старше их, значит, у них пропало еще больше. Теперь жизнь наладилась, и переростки кинулись в школы. А вместе с ними и другие ребята, моложе их, которым пришло время учиться, с таким же правом претендовали на места в школе.

Во время приема обращали внимание почти исключительно на социальное положение родителей. Дети рабочих имели все преимущества, дети крестьян принимались по мере возможности, а для детей служащих поступление оказывалось делом счастливого случая. Что же говорить о детях духовенства? Кто учился раньше, те оставались, а положение вновь поступающих было безнадежно.

Отец Сергий «облетел всю поднебесную», стучался во все двери в поисках возможности устроить детей, но безуспешно. Заведующая школой-семилеткой, сама дочь священника, немного знала его и хотела бы помочь, но это было не в ее силах. Она могла лишь развернуть перед ним только что описанную картину, объяснить, как обстоит дело, и на что можно, вернее, на что нельзя рассчитывать. Оставалось признать, что надежды нет никакой, и сложить крылья.

Как всегда в трудных случаях, отец Сергий в кругу семьи уточнил обстановку. Без паники, но и без утайки, по-деловому.

– Ну, детишки, – сказал он, – теперь уж я не знаю, куда еще можно идти. Все, что мог, я сделал, и ничего не вышло. Теперь одна надежда – на Бога и Божию Матерь. Будем еще молиться о упокоении блаженной Ксении. Это в Ленинграде была такая подвижница, она многим помогает в разных домашних затруднениях, особенно когда не удается устроиться в школу или на работу. Ей молиться и служить молебны нельзя, потому что она еще не причислена к лику святых; кто хочет получить от нее помощь, молится за нее, заказывает о ней панихиды и вообще молится о упокоении ее души. Давайте и мы отслужим завтра панихиду, а потом я буду ежедневно на проскомидии вынимать за нее частицу, а вы поминайте ее в своей молитве, когда поминаете всех своих близких.

Так произошло, можно сказать, личное знакомство семьи отца Сергия с этой праведницей. Как умели, молились, и немало, а многозаботливая праведница и для этой семьи исхлопотала у Господа велию и богатую милость.

К концу лета выяснилось, что все трое детей зачислены в школу, а спустя некоторое время даже и Соне совершенно неожиданно удалось поступить на курсы кройки и шитья.

Трудно передать, что чувствовал отец Сергий, узнав, что и последний из троих, Миша, принят. Он лучше всех понимал трудность исполнения того, о чем они молились, и потому был больше других потрясен.

– По молитвам блаженной Ксении совершилось чудо, – сказал он. – Никогда не забывайте этого!

Глава 13Неугомонный

Служба еще не начиналась. Отец Александр разговаривал на левом клиросе с псаломщиками. Молящиеся подходили к небольшому столику, стоящему внизу около клироса, и клали на медный поднос просфоры, поминанья и деньги. Когда поднос заполнялся, сторож переносил все на другой столик около жертвенника. Деньги со звоном катились по клеенке, покрывавшей столик.

– Скоро ли вы уберете отсюда этот престол сатаны? – послышался голос отца Сергия. Он только что пришел и с ходу заговорил о том, о чем толковал уже не раз. Можно бы поставить там, внизу, кружку или весь столик перенести к свечному ящику. Незачем около престола Божия деньгами звенеть.

Отец Александр обыкновенно отмалчивался. Он не видел в этом обычае ничего дурного и не соглашался с отцом Сергием. К тому же сейчас он был серьезно озабочен другим.

– У нас тут события поважнее этого развертываются, – сказал он, здороваясь с сослуживцем. – Слышали новость? Диакон Маркин приехал.

По лицу отца Александра можно было прочесть, что эта новость не доставляла ему удовольствия. Отец Сергий тоже сразу помрачнел.

– Что он вам говорил? – спросил он.

– Ничего не говорил, хоть бы из приличия подошел поздороваться. Собрались около него наши воротилы за свечным ящиком, шепчутся.

– Значит, подкапываться приехал? На живое место лезет? – возмутился отец Сергий, а отец Александр добавил в тон ему:

– На живое место, несомненно, а что подкапываться, так еще вопрос – сам ли он приехал или его вызвали?

Новособорные прихожане не очень ценили своего диакона Медведева. И голос у него был не особенно хорош, и выпить не прочь, и об отношениях его с квартирной хозяйкой ходили темные слухи. Священники тоже не были им очарованы и были бы довольны, если бы архиерей заменил его более подходящим. Но именно архиерей, и именно более подходящим, а не Маркиным, и не таким незаконным и нечестным путем.

– О чем вы думаете? – встретил отец Сергий «воротил», подошедших к нему после обедни договориться о том, чтобы Маркин послужил с ним в будущую пятницу. – Кукушку на ястреба меняете? Что, у него голос громче медведевского? Не лучше, а только громче. А остальные-то недостатки у них одни, только у Маркина они крупнее; недаром его из Балакова выживают. А как вы набрались смелости без архиерейского разрешения, на живое место диакона приглашать, пробу устраивать?

– Да мы не пробу, – возразил председатель церковного совета Андрей Платонович. – Маркин сюда к родным приехал, а мы надумали – в пятницу Медведев будет отдыхать, так пусть этот послужит для торжественности.

– О торжественности беспокоитесь в будни, – усмехнулся отец Сергий. – Что вы меня за малого ребенка считаете? Соберете в пятницу, кто поскандальнее, покажете им Маркина, а потом поедете архиерея за горло брать. Не буду я с ним служить.

– Настоятель не возражает, – продолжал напирать Андрей Платонович. Только с вами согласовать велел, потому что вы очередной.

– Настоятель с вами связываться не хочет, потому ко мне и послал. Если у Маркина совесть чиста, почему сам к настоятелю не подошел, не объяснил, что, мол, так и так, не могу трех дней не служа пробыть, разрешите. А он обходным путем, через адвокатов действует.

– Так если церковный совет желает! – повысил тон Андрей Платонович.

– Мало ли чего вы желаете! – вспыхнул и отец Сергий. – Ваше дело у ящика, там и распоряжайтесь, а в алтарь не лезьте, мы и без вас разберемся.

– Мы тоже имеем право каких нам хочется священнослужителей принимать, – настаивал председатель.

– Ваше право вам гражданская власть дала, там не вникают в наши церковные правила. А вы, как христиане, сами должны от этого права отступиться или пользоваться им умеренно, подчиняя его власти епископа. Мое последнее слово – если Маркин придет и будет облачаться, я разоблачусь и уйду. Просите тогда настоятеля, пусть он служит, если вы уверяете, что он согласен.

Отношения испортились всерьез и надолго. Андрей Платонович был человек властный и не любил, когда ему противоречили.

Это было первое и последнее такое крупное столкновение. До того причт и церковный совет жили мирно, разве иногда спорили со старостой Гурием Лукьяновичем, отличавшимся чрезвычайной бережливостью, вернее, скупостью. Он страшно любил копаться в деньгах и только ради этого удовольствия согласился принять должность старосты, не представлявшую для него никаких выгод, – церковные должности тогда еще не оплачивались. Зато нужно было провести целую кампанию, чтобы получить от него хотя бы три копейки на чернила. Уже обсуждены все доводы за и против такой траты. Уже Гурий Лукьянович пошел искать сторожа, чтобы послать в магазин, и вдруг он опять шаркает своими больными ногами и несет прошлогодний пузырек, на стенках которого присохла чернильная пыль: «Может быть, сюда водички налить, так и обойдется?»

Маленький анекдот, над которым можно посмеяться дома, хотя батюшки иногда и досадовали на старика, заставлявшего их тратить время на бесполезные разговоры. Теперь не то. Андрей Платонович и его сторонники смотрят на отца Сергия как на врага, они не привыкли, чтобы их так резко ставили на место. А отец Сергий не может позволить, по его выражению, «ногам стать выше головы». Много воды утечет прежде, чем забудется этот конфликт.

– А тебе до всего дело! – ворчал старик протоиерей, отец Василий Парадоксов, когда отец Сергий делился с ним своими заботами. – Везде поперек лезешь. Борода больше чем наполовину седая, а ведешь себя, как пятнадцать лет назад.

Парадоксов намекал на выступления отца Сергия на съездах 1910–1912 годов, одно из которых так всполошило присутствовавшего там представителя власти, что он счел нужным вызвать исправника. Именно тогда старик и заприметил молодого священника, заговорившего о том, что, прежде чем добиваться в Государственной Думе жалованья для духовенства, нужно добиться земли для крестьян.

– Где побывал? Домой-то заходил ли? – встречал отец Василий гостя.

– «Облетел всю поднебесную и приидох семо[103]», – отвечал тот, усаживаясь.

– То-то! Лидия Александровна! – звал хозяин старушку-свояченицу, ведавшую его хозяйством. – Чайку нам поскорее да закусить чего-нибудь, а то умрет, не дай Бог, с голода, мы отвечать будем. Где же все-таки был-то?

– У татарского муллы. Услышал, что им разрешили в мечети детей Корану учить, и пошел узнать, как они этого добились.

– Узнал?

– Узнать-то узнал, да для нас это не подходит. Принял он меня с почетом, должно быть, лестно ему, что я пришел. Поговорили. Мулла человек неглупый, магометанское высшее учебное заведение окончил в Казани. Он не простой мулла, а мухтасиб, вроде нашего благочинного. А жена у него, кстати, по-русски не понимает. Он мне подробно объяснил, как они действовали. Ну, повторяю, нам их способ не подходит, к нам отношение более серьезное. Слово за слово, и казанского протоиерея Ефима Александровича Малова мы с ним вспомнили. Он тоже подтверждает, как я раньше от казанских татар слышал, что «бачка Юхим Коран лучше мулла знал» и что много татар обратил. Вот я и подумал – если и мне, пока свободное время есть, татарским языком заняться да с Кораном познакомиться?

– Я и говорю – неугомонный!

Отец Василий Парадоксов, старейший протоиерей города, пользовался большим уважением не только в Пугачеве, но и среди уездного духовенства. Правда, его авторитет сильно пострадал, когда он присоединился к обновленчеству, многие из новособорных прихожан до сих пор не могли простить ему его грех, но отец Сергий, не забывая об этом, все-таки питал к старику симпатию. С тех давнишних встреч на съездах он знал его как либерала; советуясь с ним о чем-нибудь, всегда учитывал этот его уклон, но ценил, что в смутное время старик искренно заблуждался, а не искал для себя никаких выгод. И какие выгоды мог он получить от обновленцев?

Лучший приход? Парадоксов и так был настоятелем Старого собора, прослужил в нем чуть ли не с самого рукоположения и не променял бы его ни на какой другой. От архиерейства он отказался еще в 1922 году, когда в конце концов выбрали Амасийского. Новую награду? Отец Василий уже был награжден митрой, но принципиально не носил даже набедренника. В этом пренебрежении наградами он доходил до крайности, до чудачества, да и вообще был известен своими чудачествами. Взять хотя бы такую подробность: зимой, при служении в холодной церкви или на открытом воздухе, например, когда сопровождают покойника, не только всем священникам, но и диаконам разрешается надевать скуфью, не фиолетовую, которой награждают, а простую, черную; отец Василий не пользовался и ею. Любители торжественных служб серьезно обижались на него, когда он на Крещение возглавлял шествие на иордань, укутав свою лысую голову большой шалью. Обижались, но терпели, мирились с его выходками ради его неиссякаемого доброжелательства к людям. А ведь жизнь его была не из легких. Он рано потерял жену, его младший сын покончил с собой – для верующего это одно из наиболее тяжелых несчастий. Сам отец Василий в молодости болел туберкулезом, врачами был приговорен к смерти. Выжил он с третьей частью легкого и изуродованным рубцами пищеводом, так что несколько десятков лет не мог глотать ничего твердого, он питался только полужидкой пищей. И вот доживал уже восьмой десяток и собирался жить еще. Только длинные богослужения были ему не под силу, и он старался по возможности сократить их. И регенты в Старом соборе так налаживались, и при совершении треб отец Василий оставлял только самое главное. Во время крестин, например, полагается прочитывать три заклинательные молитвы, а он читал только одну, самую короткую, в которой говорится о том, как Спаситель послал бесов в стадо свиное.

– А ты, наверное, полностью все молитвы вычитываешь? – спрашивал он несколько лет спустя молодого батюшку, отца Константина. – Нечего с нечистым церемониться, послал его к свиньям, и все.

В 1927 году умер бывший настоятель Нового собора, отец Павел Попов, встретивший в 1923 году только что посвященного епископа-обновленца Николая Амасийского словами: «Дверьми ли входишь, владыко?» и переведенный за это в село. Все городское духовенство участвовало в его отпевании. Служба была длинная, отец Василий измучился.

– Меня так не хороните, – наказывал он во время поминок. – Меня поскорее отпевайте.

– Ишь вы какой, отец Василий, – возразил отец Сергий, стараясь безобидной шуткой развеять обычное на похоронах тяжелое настроение. – И сейчас вы во главе, и тогда хотите распоряжаться. Нет уж, тогда лежите да слушайте, мы вам будем петь!

Парадоксов живо обернулся к нему: «А ты что, меня хоронить собрался? – спросил он своим обычным добродушно-грубоватым тоном. – Ишь какой хитрый! Я еще тебя переживу!»

Отец Василий не раз отвечал так тому, кто намекал на возможность его близкой смерти, и не раз его предсказания оправдывались. Оправдалось оно и по отношению к отцу Сергию. Парадоксов лет на шесть пережил его.

Глава 14Авилкин дол

– Иван Александрович, что вы знаете об Авилкином доле? – Вопрос был задан как раз тому человеку, от которого легче всего можно было получить исчерпывающий ответ.

Иван Александрович Вавилов являлся как бы живой летописью города. Он знал биографии чуть ли не всех жителей до их отцов и прадедов и помнил все мало-мальски примечательные события, связанные с городом и его окрестностями. Это и послужило точкой соприкосновения между ним и отцом Сергием, который всегда интересовался прошлым родных мест и часто нуждался в отчетливой характеристике то одного, то другого прихожанина, с которыми ему приходилось иметь дело. Правда, к характеристикам Ивана Александровича отец Сергий относился осторожно, проверяя их по другим источникам, а вначале и его самого немного сторонился – была в нем какая-то легковесность, и настораживало то, что Иван Александрович, один из немногих прихожан Нового собора, был в свое время активным сторонником обновленчества. Но обновленчество осталось уже в прошлом, а постепенно отцу Сергию начали открываться и более глубокие черты характера нового знакомого. А однажды, во время поста не то 1928, не то 1929 года, Вавилов проявил себя с совершенно неожиданной стороны.

Среди собравшихся к всенощной пронесся слух, что Иван Александрович онемел. Физически он чувствовал себя неплохо, это не удар и не какая-нибудь подобная болезнь, просто онемел, и все. Он даже присутствовал в храме, сидел на раздвижном стульчике, недалеко от выхода, и не то растерянно, не то смущенно смотрел на людей, старавшихся выразить ему свое сочувствие. Несомненно, он слышал все, что ему говорили, но ответить не отвечал. И вдруг на первый день Пасхи он, как ни в чем не бывало, заговорил снова. Оказалось, что балагур и шутник, не лезший за словом в карман, Иван Александрович наложил на себя такой тяжелый при его характере подвиг – не сказать ни одного слова во время поста. Тогда некоторые вспомнили, что это уже не первый случай, что уже когда-то, несколько лет назад, он вот так же умолкал.

Еще раньше отец Сергий узнал, что Иван Александрович не раз бывал в Авилкином, или, как некоторые из вежливости называли его, Вавиловом долу, который пользовался в народе известностью как святое место. Не удивительно, что именно к нему он и обратился с этим вопросом.

Иван Александрович не то что затруднился с ответом, просто его ответ показался малоудовлетворительным.

– Что я знаю? Почти ничего. Рассказывают, что раньше там жили старцы-отшельники, что будто бы они до сих пор там где-то скрываются, а правда ли это, трудно сказать; то есть о том, что они и теперь там живут; что были, я не сомневаюсь. И сейчас в ближних туда селах есть женщины, которые будто бы знают о них и даже передают им пищу и одежду; одни им верят, другие нет. Только если правда есть там отшельники, значит, они очень искусно скрываются. Ведь сколько туда народа ходит, тысячи за лето перебывают, и каждый непременно пойдет в лес, попробует, не найдет ли какой-нибудь лазейки под землю. Я сам весь дол обшарил и ничего не видел. А в прежнее время, говорят, люди видели.

– Что, пещеры или старцев?

– Старцев. Говорят, кое-кто в одиночку их встречал, а то и в толпе богомольцев появлялись какие-то странные заросшие люди. Да ведь почему-то прославилось это место, не ходят же куда-нибудь еще, а именно туда.

– Ну а когда там отшельники появились, откуда они взялись, неизвестно?

Иван Александрович немного замялся.

– Попадалась мне в руки одна брошюра, да что-то она мне подозрительна. Там было сказано, что это старообрядцы, выходцы из Соловков, которым удалось уйти оттуда после «Соловецкого сиденья». Помните, так называли осаду Соловков войском царя Алексея Михайловича. Монастырем тогда самые заядлые старообрядцы владели и долго от царских войск отбивались, а после взятия монастыря часть их будто бы пришла сюда. Только я думаю, не сами ли старообрядцы эту брошюру написали, не их ли это измышление?

– Возможно. Если бы отшельники были такие ярые старообрядцы, они непременно влияли бы на окрестные села, и там старообрядчество было бы особенно крепко, а этого незаметно. Наоборот, их там, пожалуй, меньше, чем в других местах, например, у нас на Чагре…

– А может быть, началось со старообрядцев, а кончилось православными, как в монастырях по Иргизу? – предположил Иван Александрович.

– Может быть, и так.

Отец Сергий задумчиво прошелся по комнате и остановился перед собеседником.

– Вы вскоре не собираетесь туда? Захватите меня с собой! – попросил он.

– С удовольствием, когда вам угодно. – Иван Александрович весь просиял, так ему приятно было, что батюшка заинтересовался почитаемым им местом.

– Я давно подумываю, да как-то все не удается… Так… Вы сейчас служите, значит, будущая неделя у вас свободна… Может быть, тогда и пойдем?

– Что же. На будущей, так на будущей! Если Бог велит, сходим, – с удовольствием согласился отец Сергий.

Авилкин дол находился в сорока пяти – пятидесяти километрах от Пугачева, недалеко от сел Ивановка и Ивантеевка. Маленькая церковка Авилкина дола была приписана к ивантеевскому храму, где настоятельствовал отец Анисим Пряхин, брат самарского миссионера отца Сергия Пряхина. Наши паломники решили зайти к нему, взять хранившиеся в церкви антиминсы и сосуды, чтобы отслужить литургию.

Отец Анисим приветливо встретил гостей, а на вопрос отца Сергия о старцах ответил: «Неизвестно, есть ли там подвижники, но место это свято уже потому, что полито молитвенными слезами десятков, а может быть, и сотен тысяч верующих».

Отец Сергий согласился с таким мнением, но в глубине души у него все-таки жила надежда – не удастся ли узнать что-либо побольше.

Дорога от села была довольно однообразна. Кругом широко раскинулась приуральская степь. Было жарко и пыльно, но путники чувствовали особенное воодушевление. Хотелось говорить только о чем-то чудесном, вспоминались необыкновенные случаи из жизни. Иван Александрович начал рассказывать о событии, происшедшем когда-то в их семье.

Его жена Прасковья (кажется, Абрамовна) рано осиротела, и ее воспитывала не то тетка, не то совсем чужая женщина. Воспитанница горячо любила свою приемную мать, и старушка жила с ней и тогда, когда Прасковья Абрамовна вышла замуж и начала работать в местной больнице. Эта старушка, будучи уже в больших годах, заболела однажды двусторонним воспалением легких. В то время, когда не было пенициллина, такая болезнь считалась очень серьезной даже для молодых, крепких людей, а в таком возрасте признавалась безусловно смертельной. Прасковья Абрамовна была в страшном горе; как медсестра, она яснее других представляла опасность и ночами горячо молилась о помощи Божией. В одну из таких ночей она вдруг увидела преподобного Серафима (к сожалению, подробности видения не помню), который успокоил ее и сказал, что дорогая ей старушка будет жива. Сказав это, он направился к запертой двери и вышел. Прасковья Абрамовна еще провожала его глазами, когда услышала громкий зов: «Паша!» Она оглянулась и увидела, что больная, которая лежала в соседней комнате без движения и почти без голоса, стоит в дверях и громко зовет: «Паша, где ты, иди скорее! Ко мне отец Серафим приходил, просвирочку мне дал!» И действительно, в ее руках оказалась необыкновенной белизны просфора. Вскоре она совершенно выздоровела и прожила еще несколько лет.

– А теперь, когда поднимемся вон на тот пригорочек, будет видно и Авилкин дол, – сказал Иван Александрович, заканчивая рассказ.

Вдали показался поросший лесом глубокий и широкий овраг, а на опушке леса, там, где верхний край дола отлого поднимался к дороге, виднелась небольшая деревянная церковка с отдельной колокольней на столбах, а рядом с ней старый, но довольно поместительный дом. Около него стояли несколько человек и смотрели на приближающихся путников. Неожиданно раздался громкий трезвон во все колокола.

– Что такое? – удивился отец Сергий.

– А здесь так принято, – улыбнулся Иван Александрович. – Священника всегда трезвоном встречают, знают, что он идет со святыней.

Гостей радушно приняла заведующая странноприимным домом: старая монахиня – крещеная татарка; у нее уже кипел громадный самовар. Новоприбывшим сначала предложили вымыть горячей водой ноги, что было очень приятно после тяжелой дороги, а потом закусить. Немного отдохнув, отец Сергий, к великой радости немногочисленных богомольцев (была самая рабочая пора), отслужил всенощную. Уже смеркалось, а в овраге и совершенно стемнело, идти туда было невозможно, поэтому все собрались на лужайке около церкви. Слушали таинственный, навевавший благоговейные мысли шум леса и тихонько разговаривали.

Невдалеке от церкви находился старинный колодец, из которого богомольцы брали воду домой и здесь пользовались ею для своих потребностей. Воды было немного, колодец зарастал. Монахиня и старик богомолец из Ивановки рассказывали, что колодец очень древний, последний раз его чистили, когда старик был еще подростком. Тогда в нем под слоем тины обнаружили два небольших, пудов по шесть-семь, колокола. Один из колоколов повесили сюда, на колокольню, а другой куда-то увезли.

– Откуда же они взялись? – задал кто-то вопрос.

– Кто знает? – задумчиво сказал старик. Говорят, в старое время тут всякого народу было… и башкиры, и калмыки налетали, и свои хуже чужих. От кого-нибудь прятали.

– А старцев тебе не приходилось видеть? – спросил отец Сергий.

– Видел один только раз, лет двенадцати еще, – ответил старик. Мы тогда с отцом тут недалеко бахчи сажали, отец и послал меня с бочкой к колодцу за водой. Это до того еще было, как его почистили, воды в нем оставалось чуть, на дне, больше полведра сразу зачерпнуть не удавалось, а то и вовсе одна жидкая грязь. Подъехал я, смотрю: возле колодца стоит монах, молится. Оглянулся на меня, спрашивает: «Ты чего, за водой приехал?»

– За водой.

Он заглянул в колодец да и говорит: «А воды-то чуть-чуть. Ну, давай ведро, я тебе начерпаю».

И начал черпать, да все по полному ведру, а я в бочку сливаю. Налили полную бочку, я и поехал. Отец меня еще не ждал, удивился, спрашивает: «Ты это что так скоро?»

– Мне, говорю, монах помог.

– Какой монах? Где? Ты у него хоть благословился?

– А я и не догадался.

Бросил отец работу, подхватил меня, да к колодцу, думал, не застанет ли монаха. Нет, ушел. Заглянули в колодец, а он полон, даже через края вода переливается. Ну а после этого случая больше никто их не видел, ни я, ни другие.

Утром отец Сергий отслужил литургию, потом побродили по лесу, теснившемуся по склонам дола. Лес был высокий, но площадь занимал небольшую, и уж, конечно, каждый его уголок, каждое мало-мальски подозрительное место было многократно и безуспешно исследовано прежними богомольцами. На опыте подтверждались слова отца Анисима: «Неизвестно, есть ли здесь подвижники, но место это свято уже потому, что полито молитвенными слезами десятков, а может быть, и сотен тысяч верующих».

С таким выводом отец Сергий и вернулся домой.

Глава 15Ищущий находит

Наконец-то отец Сергий нашел то, что искал, – место, с которого чтение было отчетливо слышно по всему собору! Это получилось не сразу Уже он постепенно завоевал авторитет на клиросе, уже по его настоянию стали петь больше стихир. Следуя своему правилу: нельзя настаивать только на своем, как нам хочется своих напевов, так и другим хочется своих, – он добился, чтобы ирмосы по двунадесятым праздникам исполнялись по два раза – постные и простым напевом. Хоть с трудом, но всего этого удалось достигнуть, а чтение по-прежнему оставалось неразборчивым. Между тем оказалось, что вопрос этот был уже решен в свое время, и решен удивительно просто.

Как-то отец Сергий обратил внимание, что на средней колонне, отделяющей правый придел от центральной части собора, на ее грани, обращенной к алтарю и центру храма, укреплена массивная откидная доска. Старожилы вспомнили, что с возвышения, получавшегося, когда доску откидывали, священники раньше говорили проповеди, чтобы их было лучше слышно. Для этой цели место оказалось ненужным, так как проповедник стоял лицом к народу, и его было достаточно хорошо слышно и с амвона. А если перевести сюда чтецов с клироса? В одну из суббот отец Сергий сам прочитал с нового места канон и спросил мнения людей, стоявших в разных углах храма; в другой раз, уже в будни, попросил почитать Михаила Васильевича, заявившего себя горячим сторонником новой идеи, а сам слушал, переходя то на одну, то на другую сторону Слышимость оказалась гораздо лучше обычной. Казалось, теперь оставалось сделать немного – указать на новое место чтецам, которые должны обрадоваться такой находке… Но не тут-то было! Чтецы не хотели идти туда. Они выслушивали доводы отца Сергия, соглашались, что с нового места звук не рассеивается, а выходить туда отказывались.

– Всегда и везде читают с клироса, нечего новшества придумывать, – заявлял самым упорный противник нововведения Михаил Алексеевич, бывший обновленческий диакон, оставшийся после отъезда Бушева одним из старейших певцов левого клироса. – Как читали, так и будем читать.

Сопротивление походило на забастовку. Чтецы явно рассчитывали на то, что если они будут настойчиво игнорировать новую затею, то она заглохнет сама собой. Действительно, дело клонилось к этому. По будням еще можно было держаться – читали сам отец Сергий и псаломщики, Михаил Васильевич с воодушевлением, а Димитрий Васильевич скрепя сердце. Но в праздники отец Сергий служил, Михаил Васильевич был занят с хором, а Димитрию Васильевичу было трудно одному. Хорошее начинание оказывалось близко к погибели.

Неожиданно выручил самый «шебутной» из певчих, горбатенький, суетливый старичок Григорий Егорович, «согбенный старец», как называл его впоследствии Иван Борисович Семенов. Называл он его еще и «вибрион», за то, что он не мог стоять смирно, все время «вибрировал». Гораздо прочнее привилось к Григорию Егоровичу другое прозвище, данное ему Димитрием Васильевичем. Он прозвал его Закхеем, потому что он «возрастом мал бе».

Голос у Григория Егоровича был несильный и не особенно приятный, и в обычное время читать ему редко удавалось, а желание было большое. Ради возможности читать он не считался ни с какими партийными интересами. Едва на клиросе возникала заминка и чтецы начинали лениво торговаться, выходить или не выходить, Закхей подхватывал книгу и легкий раскладной аналой и трусил к новому месту. Оппозиционеры вынуждены были поступать так же или вообще отказаться от чтения. В конце концов, и это неопределенное «новое место» получило через Григория Егоровича точное наименование, раз он Закхей, значит, он лезет на смоковницу[104]. Так это название – «смоковница» – и утвердилось среди сторонников нововведения и клиросной молодежи во главе с Димитрием Васильевичем и Костей.

Уже много времени спустя выяснилось, что среди оппозиционеров бытует другое название, как раз и определяющее причину нежелания стоять там, хотя непонятно, почему они сразу не высказали эту причину. Костя случайно услышал, как Михаил Алексеевич ядовито говорил очередному чтецу: «Иди лезь на полочку!»

Полочка! Вот в чем дело! Их смущал неказистый, несовместимый с их представлением о своем достоинстве вид этого сооружения.

Не составляло никакого труда поправить дело. Доску перестали поднимать и опускать, а закрепили постоянно в одном положении. Вместо прежней табуретки, с помощью которой взбирались наверх, сделали ступеньки, покрыли все спускавшимся со всех сторон до пола ковром, поставили настоящий аналой. «Полочка» преобразилась. Вскоре самые заядлые ее противники начали без смущения входить на нее.

Когда в Пугачев вернулся епископ Павел, снова возник вопрос, не следует ли, по примеру прошлого, и проповеди произносить со смоковницы. Посоветовались и решили, что нет, обычные не следует, лучше, когда все молящиеся стоят лицом к иконам, а не поворачиваются вбок, к проповеднику А вот вечером, пожалуй, можно; тут создается обстановка домашнего разговора, и неплохо, если слушатели плотнее, со всех сторон, окружат священника.

После вечерни по воскресеньям в Новом соборе служили водосвятный молебен, который пели всем народом, а потом один из священников говорил уже не короткую проповедь, как утром, а длинное, иногда чуть не на час, катехизическое поучение. Объясняли некоторые молитвы, смысл и значение различных богослужебных действий, время от времени затрагивались и разъяснялись новые нападки безбожников. Вечерни любили и хорошо посещали, хотя состав слушателей был несколько иной, чем по утрам. Однако батюшки не успокаивались ни на этом, ни на том, что большинство прихожан и за литургией внимательно и как будто с удовольствием слушали их проповеди. Их заботило, почему не все так слушают, почему некоторые во время проповеди нетерпеливо переминаются и перешептываются. Может быть, даже и ушли бы, если бы проповедь была, как в других церквах, в конце службы, но в Пугачеве было принято произносить ее сразу после Евангелия.

– Мы все это давно знаем, – отвечали эти прихожане, когда кто-нибудь из священников вызывал их на откровенность. – И сами читали, и слышали сколько раз.

Конечно, чаще всего говорилось о всем известных христианских истинах, но ведь слушали же другие; да разве мало батюшкам было известно случаев, когда самые простые, общеизвестные истины, даже в самой скромной передаче, вдруг представлялись чем-то неожиданным, трогали людей до слез. Иначе, что ли, были они сказаны, другими словами, с другим чувством? Значит, нужно искать эти слова.

– О чем говорить? – спрашивали батюшки у домашних и у близких к ним прихожан. – Вы стоите в народе, слышите, как он реагирует на наши слова, замечаете, может быть, такие недоумения и недостатки, которые нам в голову не приходят. Подумайте, понаблюдайте.

Люди наблюдали, подсказывали, а потом с первых же слов проповедника с удовлетворением догадывались: в ответ на мои слова говорит.

– Иногда неплохо и к Александру Введенскому прислушаться, – заметил как-то Моченев. – Обновленец он ярый, но против безбожников хорошо выступает, и ораторские способности у него блестящие. А он, между прочим, говорит, что проповедь должна быть не длиннее десяти минут, иначе слушатели утомляются.

– Если у него утомляются, то как же у нас? – вставил присутствовавший при разговоре сравнительно молодой священник. – Нам тогда что, три минуты говорить?

– Три минуты мало, – ответил отец Александр, – чтобы в коротких словах людей за сердце затронуть, нужно большой опыт иметь и большой дар. Но и нельзя говорить, если видишь, что люди начинают хуже слушать. Нам ведь это с амвона очень заметно – перестают глядеть на проповедника, озираются по сторонам, даже перешептываются. Тут уж скорее закругляйся и кончай.

– Хорошо говорить – кончай! А это и есть самое трудное, – снова возразил гость. – Иной раз и сам чувствуешь, что чересчур разговорился, а чтобы закончить, никак слов не найдешь.

– Слова нужно подготовить заранее, – вмешался отец Сергий. – Меня еще давно один опытный батюшка научил, подсказал конец: «Богу нашему слава, во веки веков, аминь!» Так любую проповедь можно закончить, и когда скажешь все, что нужно, и когда растеряешься и забудешь, о чем хотел даже сказать. И как-то округлее, благоговейнее выходит: начало – «Во имя Отца и Сына и Святаго Духа», а конец – «Богу нашему слава!» Я всегда так кончаю.

Отец Сергий и отец Александр говорили по-разному; каждый имел свой круг ценителей его стиля, и методы подготовки у них были разные. Отец Александр писал свои проповеди заранее, иногда и на амвон выходил с тетрадкой, правда, пользовался он ею очень искусно и незаметно и только в крайних случаях. Говорил он красивыми, округленными периодами, такими же солидными и спокойными, как он сам. Отец Сергий иногда долго и напряженно выбирал тему, но обдумывал только главные мысли, костяк, а говорил теми словами, которые приходили ему в голову на месте; слова иногда получались шероховатые, зато задевали душу живым чувством.

– Если писать проповеди, то заранее все переживешь и переволнуешься, а говоришь уже с холодком, – объяснял он. – А так, хоть иногда, может быть, и запнешься, зато живое слово скорее до сердца доходит.

И правда, во время его проповеди нередко слезы дрожали на глазах и у проповедника, и у слушателей.

– Ведь вот как иногда бывает, – говорил он, бьешься, бьешься, ничего не получается, думаешь уж совсем в этот раз не говорить. А подходит время, и вдруг явится мысль, как ударит, да и не только когда не о чем говорить. Случается, и была подготовлена тема, – ее оставишь, а говоришь о том, что в последнюю минуту на ум пришло. И такие проповеди бывают самые удачные.

– Хорошо вам! – позавидует кто-нибудь из молодых. – Вы привыкли говорить, не волнуетесь.

– Нет, я всегда волнуюсь, выходя, – ответил отец Сергий. – Приложишься к престолу, повернешься лицом к народу, а на тебя столько глаз смотрит… Хоть беги!.. Как тут не волноваться! Нужно только себя в руках держать, чтобы все слова не растерять, а то ведь с некоторыми и так случается.

Глава 16Левый карман

 

– Дети, сейчас мне дали два рубля, отдать кому-нибудь нуждающимся. Я кладу их в левый карман вот этого подрясника, на вешалке. Имейте в виду – это не наши деньги.

В городе даже в таком сугубо личном деле, как помощь ближнему, не всегда можно обойтись без посредника. В селе это делалось проще. Все знали друг друга и дружески помогали. Казалось вполне естественным отнести кринку молока, пару арбузов, блюдо ягод или яблок «ребятишкам», в семью, где пала корова или не уродила бахча. В другой раз, может быть, и самим так придется. Наоборот, казалась дикой мысль, что за молоко можно взять деньги. Когда после рождения Кости у Евгении Викторовны пропало молоко, а корова перестала доиться, отец Сергий все село обошел, подыскивая постоянную молочницу. Никто не соглашался продавать. «Так приходи бери, а продавать… я уж что-то и не знаю…» Пришлось завести козу.

Принять помощь от односельчан было не обидно. Вдова или калека, видевшие, что им не обойтись своими средствами, прикрепляли к стене дома ящичек для тайной милостыни; другие посылали детей, а то и сами шли «кусочики собирать». В первый раз это, конечно, было нелегко, но никого не удивляло – не голодным же сидеть. Нищие имели при себе мешки для хлеба, для муки. Профессионалы «странние» (так называли тех, которые много лет жили в селе, но пришли откуда-то со стороны) брали только муку.

Попадая в разные концы села, разговаривая с людьми, знавшими друг о друге всю подноготную, отец Сергий быстро узнавал, кто сейчас особенно нуждается. Возвратившись домой, он наказывал кухарке: «Если без меня придет вдова такая-то, насыпь ей пудовку (или две) муки». И кухарка насыпала «мерой доброй и утрясенной».

Иногда Соня спохватывалась, что исчезло какое-нибудь любимое платьице, из которого она почти еще не выросла. На ее вопрос мать отвечала: «Я его отдала». Конечно, это касалось только любимых вещей, остальные, как и рубашечки мальчиков, исчезали незаметно. Разве только после ночного пожара в селе, когда люди выскочили в чем были, дети замечали, как мама перерывала сундук и комод, собирая, что можно отдать.

Было в селе несколько бедняков – безродных вдов и калек, постоянно живущих тем, что им принесут. Перед Рождеством и Пасхой матушка на лошади объезжала их, отвозила денег, кусок мяса фунта в два-три, еще чего-нибудь на разговенье.

В голодном 1921 году, когда в селе не было семьи, где бы ели чистый хлеб, или хотя и подмешанный, но досыта, все-таки и в этом сплошном горе можно было выделить самых горьких. Однажды отец Сергий пришел домой с выражением муки и страдания, которое не изгладилось с его лица, пока он шел от школы.

– Вы бы посмотрели, что ребята Сергея Пахомовича едят, – сказал он. – Вынула его жена хлеб из печки, а он разваливается, как навоз, и пахнет навозом! – И сейчас же отнес учителю сколько-то пшеничной муки, хотя и сами пекли хлеб пополам с перемолотым подсолнечным стеблем.

Там все было просто и ясно. А в городе некоторые и хотели бы помочь нуждающимся – отметить память дорогих покойников, выполнить данное в тяжелую минуту обещание или просто удовлетворить сердечную потребность сделать кому-то что-то хорошее, так не все находили, кому дать. Нищие, стоящие около церквей, не в счет; они питаются благодаря копеечкам, которые им подают почти мимоходом. В серьезных случаях хотелось найти других, таких, которые не протянут руку на паперти, хотя нуждаются даже сильнее, чем эти нищие. В таких случаях часто прибегали к помощи батюшек – они больше имеют дела с народом, с ними настигнутые неожиданной нуждой откровеннее и принять от них легче – они только посредники. Вот и совали отцу Сергию кто рубль, кто два, а он откладывал эти деньги в левый, неприкосновенный карман и время от времени говорил: «Ну-ка, достаньте там из левого кармана, сегодня мне про такую нужду рассказали…»

Он не ограничивался только тем, что давали ему на подобные расходы другие. Туда попадала и часть того, что он больше обычного получал в церкви; иногда ему совали деньги на личные расходы, или случалось какое-то другое неожиданное поступление. В таких случаях он вносил предложение: «Это нам Бог дал, может быть, отложим из них в левый карман?» Возражений, разумеется, не было, и постепенно подобные отчисления вошли в правило. Получил и специальное значение термин «левый карман».

В поисках посредников между собой и нуждающимися люди обращались не только к духовенству. В городе была хорошо известна старушка Анастасия Ивановна, нищенка. Несколько лет назад обратили внимание, что из собранной милостыни Ивановна оставляла себе только самую малость, а остальное раздавала другим нищим или бедным многосемейным женщинам. Ей стали подавать больше, а она относила остатки в больницу или в тюрьму; в тюрьме ее помощь оказалась нужнее. Теперь уже люди специально стали приносить ей кто что мог для этой цели. Дошло до того, что перед Пасхой, Рождеством и другими большими праздниками ей давали лошадь, и она везла передачи на лошади. Теперь она уже не стояла с нищими, все нужное приносили ей на дом, а ее клиентами постепенно оказалось почти исключительно духовенство. Кстати, когда на Пасху 1925 года отец Сергий после освобождения зашел в собор, именно она подала ему булочку. А на следующий год, во время обсуждения кандидатуры на священническое место в соборе, она так охарактеризовала его: «Худой, строгий, подрясник из мешковины» – и этим завоевала ему симпатии многих.

За последние годы Ивановна постарела, ослабела и уже не могла сама таскать тяжелые сумки, стала поручать это другим, но в ее избушку, как в штаб или перевалочную базу, по-прежнему стекались приношения.

С переводом тюрьмы ближе к городу, в женский монастырь, передачами занялись монахини. Некоторые передавали от случая к случаю, пока их не переселили, а одна, мать Агапия, сделала это своим основным занятием. Эта высокая худощавая старуха оказалась юркой и находчивой. Живя на монастырском дворе, она изучила порядки, заведенные у новых соседей: когда выводят на прогулку, когда на работу, через какой двор, куда. Узнала, кто из охранников разрешает поговорить с заключенным, а при каком можно только заранее спрятать узелок с передачей между грядками на плантации, а потом, «нечаянно» столкнувшись на дороге, шепнуть, чтобы искали.

Осенью работы на плантации закончились, и пришлось передавать через контору, а там принимали только от родственников. Мать Агапия узнавала уже не только имя и фамилию, а и примерный возраст нового подопечного и, в зависимости от него, называлась то его сестрой, то теткой.

– Что-то ты, бабушка, всем попам сестра и тетка! – замечал кто-нибудь из выдающих пропуска, но дальше не шло. Формальность соблюдена, и ладно.

В свое время мать Агапия много помогла Соне и другим начинающим ходить «к воротам» своими советами. На практике показывала, когда нужно стоять и ждать ответа, а когда бежать куда-то, где можно хоть издали увидеть гуляющих и работающих. Потом ее опека стала не нужна: ученицы, особенно молодые, далеко превзошли свою учительницу.

Пока в тюрьме оказывались только отдельные священники, и носили им поодиночке. Но вот в 1928 году с разных концов уезда почти одновременно привезли по несколько человек. Тут вразнобой не справиться. Может получиться, что кому-то будут приносить много, а кому и ничего. А некоторые «не искушенные от злых» могут и вообще не догадаться помочь. Отец Сергий обошел все городское духовенство и договорился, кто кому будет носить.

– Ведь и вы можете оказаться в таком же положении, – убеждал он кого-нибудь из «неискушенных». – Может быть, нас Господь для того и хранит, чтобы мы других поддерживали.

Впрочем, убеждать почти не приходилось. Почти у каждого в числе доставленных оказались знакомые, а то и друзья; у кого их не было, те брали на свое попечение незнакомых. Договорились взять по два человека. Это согласовывалось и с тюремными правилами, по которым из одних рук принимали не более двух передач, и с количеством подопечных. Заключенных отправляли дальше, иногда выпускали, на их место привозили новых, так что их количество все время колебалось около этой «нормы» – два на одного. Если же их оказывалось больше, к делу помощи привлекали диаконов и псаломщиков, – они обслуживали не более одного человека каждый – и кого-нибудь из мирян. Договорились приблизительно и о содержании передач. Их принимали раз в неделю, значит, нужно посылать столько, чтобы хватило на неделю добавлять к пайку. Большой, восьмифунтовый, калач, килограмм вареного мяса, сахар, по возможности молоко. Кто хотел, мог добавить что-то еще, но этот минимум должен быть непременно. С помощью прихожан собирать такие передачи было посильно, хоть и нелегко. Вот в это-то время и потребовались еженедельные отчисления в «левый карман».

Разумеется, такие регулярные стандартные передачи не остались незамеченными. «Попы организовались», – сказал кто-то из проверяющих. Впрочем, это пока никого особенно не интересовало.

В числе тех, кому носили С-вы, оказался новотульский священник, отец Алексей Саблин, тот самый, который в 1923 году так ловко ускользнул от участия в съезде, а после него, в тяжелый для отца Сергия день, привез весть об освобождении Патриарха Тихона. До сих пор, когда говорили о Саблине, вставало в памяти, как он, в повозке, запряженной двумя коровами, подъезжал к дому отцу Сергия и его лицо сияло рядом с серьезными мордочками двух сынишек.

– Мелюзга у него, – сочувственно вздыхал отец Сергий. – Тем, у кого дети от рук отошли, много легче. Как говорят: «Одна голова не бедна, а бедна, так одна». Еще он хорошо держится, вида не подает, а у самого, конечно, кошки на душе скребут.

Отец Алексей почему-то один из всех священников работал на разборке недостроенного собора, и его иногда удавалось видеть. Однажды ему удалось даже забежать во время службы в стоявший совсем рядом с недостроенным Старый собор и причаститься там. Вскоре его отправили, а через некоторое время и его матушка с детьми куда-то уехала.

Почти через сорок лет удалось узнать один эпизод из последующей жизни отца Алексея.

Сколько-то лет спустя одна из его бывших прихожанок гостила в Казани у сестры. Сестра предложила ей съездить к старцам, жившим в лесу недалеко от Казани. Одним из этих старцев и оказался отец Алексей. Он так изменился, что женщина его было не узнала. Он сам узнал ее, окликнул и спросил о семье. Женщина эта, чуть ли не одна в селе, имела адрес матушки. Она рассказала, что ей известно, обещала наладить связь и… вернувшись домой, неожиданно умерла, не успев ничего сделать, а с ней оборвалась и последняя нить, которая могла бы соединить отца Алексея с семьей и приходом. Так и осталась его дальнейшая судьба неизвестной.

Об этой встрече случайно упомянула одна старушка в разговоре, шедшем совсем о другом. Она не смогла даже уточнить, когда это произошло – до ставшего роковым для многих 1937 года или после него.

Неизвестно ни то, как отец Алексей попал в лес, ни долго ли он пробыл там. Ни начала, ни конца. Как будто темной ночью на мчащейся по неизвестной местности автомашине на мгновение включили фары, осветили кусочек чужой жизни и снова выключили. И опять – тьма и неизвестность…

Глава 17Школьники

 

На левом клиросе частенько появлялся молодой паренек, чуть постарше Кости. Его звали Николай Романов, и он очень гордился своим именем. Иногда кто-нибудь из певчих, пряча улыбку, выражал сожаление, что у него не все получилось гладко, что он не Александрович, а Игнатьевич.

– А если бы Александровичем был, меня бы давно свергли, – горячо возражал Николай.

Однажды обнаружилось, что на эмалированном абажуре электрической лампочки (были тогда и такие) выцарапана его фамилия.

– Это не я, это Димитрий, – оправдывался он.

– Я? – возмутился Димитрий Васильевич. – У меня, кажется, своя фамилия есть. – Если бы мне так уж загорелось расписаться, я бы своей расписался.

Николай покорно выслушал все, что нашли нужным сказать ему старшие, потом шепнул Косте: «Все равно это Димитрий, я только на себя вину принял».

Чем-то этот суматошный, простоватый паренек понравился Косте, они подружились. Может быть, потому, что Николай мог без конца самозабвенно слушать «умные разговоры», а Косте, как и раньше, не хватало собеседника.

В восьмом классе Костя окончательно увлекся философией. Помогло ему то, что теперь он получил возможность доставать книги через учителей. В первый раз он встретился с настоящими, хорошо знающими свое дело, преподавателями, имеющими высшее образование. Каждый по-своему привлекал его: и Н. И. Заседателев, сын местного единоверческого священника, и яркий оратор Баскаков. Впрочем, последний недолго восхищал учеников. Старшеклассники были требовательны. Они скоро открыли, что звонкие, красивые фразы Баскакова довольно-таки легковесны, и с улыбкой говорили про него: «Это наше солнышко, которое светит, но не греет». Больше других помог Косте учитель математики Андрей Васильевич Антропов. Он обратил внимание на способного, серьезного новичка, поговорил с ним и предложил пользоваться своей библиотекой. Костя набросился на книги по истории философии. Теперь он читал не так, как когда-то раньше, не щеголял количеством прочитанных страниц, а работал по-настоящему – перечитывал по несколько раз заинтересовавшие его места, выписывал наиболее характерные определения, делал конспекты. Пятьдесят четыре ученические тетради, исписанные его убористым почерком, давали ему при возможности воспроизвести в памяти прочитанное. На это ушло около года. Наконец и эта возможность иссякла. «Больше у меня ничего нет, – сказал ему Андрей Васильевич. – Если бы вы владели каким-нибудь иностранным языком, я бы еще много мог дать, а по-русски вы все у меня прочитали».

Конечно, Костю не удовлетворяло одно чтение и конспектирование, ему хотелось и поделиться своими новыми сведениями, а поговорить было не с кем. Отец Сергий, с глубоким удовлетворением следивший за тем, как взрослел и развивался его сын, когда только возможно, вел с ним разговоры, как равный с равным. Но свободного времени было мало, а тем для разговора много, и из них философия была далеко не самой главной. Соня и Миша слушали брата постольку, поскольку невозможно было жить рядом с Костей и оставаться равнодушными к его увлечениям, но, занятые каждый своим, не стремились углубляться в дебри философии. Поэтому Николай Романов был для Кости настоящей находкой. Он не мечтал о чести понимать то, о чем рассуждал его товарищ; он только с упоением слушал странные, звучные слова: «трансцендентный», «имманентный», «категорический императив», – и не менее звучные имена: Лейбниц, Фейербах, Шопенгауэр – такие слова и не выговоришь сразу. Вот фамилия Кант – другое дело; она произносится легко, да и Костя говорит о Канте больше, чем об остальных. Скоро Николай и Костю начал звать Кантом.

– Нагрешник этот Николай Романов, – рассказывал как-то Костя с обычным своим коротким, словно смущенным, смешком. – Влетел в большую перемену в школу, несется по коридору и орет: «Кант! Где Кант?» Я уж от него в физкабинете между шкафами спрятался. Недоставало того, чтобы меня в школе Кантом прозвали!

В школьном самоуправлении Костя занимал должность заместителя председателя санитарно-хозяйственной комиссии, сокращенно «зампредсанхозком». Ребята оценивали всю соль такого «сокращения» и со вкусом развивали его всякими дополнениями. В конце концов его титул принял форму:

«зампредсанхозкомгосспиртшвеймашинанарпитупромкомбинат». Ну, да такое словечко часто говорить не будут, прозвищем оно не станет.

Одной из обязанностей зампреда с таким громким продолжением было следить, чтобы никто не оставался в школе в головном уборе. Костя только добродушно посмеивался, когда кто-нибудь из младших школьников, завидев его в коридоре, с преувеличенной поспешностью и деланым испугом стаскивал с головы шапку. Все это было в порядке вещей, но Кантом в школе он не хотел быть, и так поговорил с Николаем о его выходке, что даже тот понял – всему есть предел.

Между тем сам Костя любил пошутить и легко подмечал смешное. Да и в семье у них, несмотря ни на что, всегда было весело и оживленно. Дух бодрости отца Сергия передавался всем, и, по-видимому, именно это влекло в маленький батюшкин домик не только Николая, но и более серьезных людей – Михаила Васильевича, отца Александра, даже сначала державшегося в отдалении Димитрия Васильевича.

Чавкала в худых сапогах знаменитая пугачевская грязь, годами носились сшитые бойкими самоучками уродливые пальто и пиджаки, зимой сидели, закутавшись во все что-нибудь теплое и время от времени растирая мерзнувшие руки, а все, начиная с отца Сергия и Юлии Гурьевны и до Наташи, с живейшим интересом встречали нового посетителя, слушали рассказы и о школьных делах, и о приходских или государственных новостях. Серьезный разговор вдруг прерывался шуткой, раздавался смех, и опять все молчали и слушали.

Костя был лучшим рассказчиком в семье. Он не только подмечал ускользающие от других интересные или смешные детали, но и умел передать их. Соня не раз пыталась при новых слушателях повторить чуть не слово в слово его рассказы, и – никакого эффекта. А стоило ему вмешаться и начать рассказывать с обычным серьезным видом и только слегка вздрагивающими уголками губ – и на лицах слушателей появлялась заинтересованность и веселые улыбки.

Разговор кончен. Романов рассматривает поданный ему Костей том исследований профессора Юнгерова о Книге пророка Михея. Материал подан сухо, даже Костя не смог одолеть его, но он дорожит книгой только ради надписи на заглавном листе: «Дорогому Евгению Егоровичу от автора».

– Значит, в вашем роду авторы были? – с почтением спрашивает Николай.

Проникшись уважением к «учености» новых знакомых, Николай усиленно старался поддержать и свой авторитет в их обществе. Однажды, влетев, по обыкновению, как сумасшедший, он с ходу начал рассказывать, что его укусила пчела. «Шишка в два диаметра вскочила», – вдохновенно повествовал он, а когда Соня не выдержала и расхохоталась, поправился: «Я же шучу! Разве я не знаю, что диаметр – это больше метра!»

В другой раз он сообщил, что всерьез занялся самообразованием, начал читать словарь иностранных слов.

– И до чего же ты дошел? – поинтересовался отец Сергий.

Роковая судьба Николая подсунула ему на язык одно из любимых Костиных словечек, и он выпалил пред охнувшей от восторга аудиторией: «До абсурда».

Романов работал рассыльным в прокуратуре и гордился этим почти столько же, сколько своей фамилией. Отец Сергий иногда добродушно подшучивал над ним. «Подумать только, в прокуратуре работает! Не важно кем, а важно, что в прокуратуре. Это тебе не баран чихнул! Уж ты, Коля, в случае если нас туда потащат, помоги по-дружески!»

Николай внимательно всматривался в батюшку, стараясь понять, в чем тут шутка, на всякий случай обещал солидно: «Помогу».

Какая горькая правда крылась в этой шутке! Впоследствии каждому члену семьи в отдельности и всем вместе не раз приходилось убеждаться, как много может значить доброе или недоброе расположение такого вот маленького человека.

Наташа приходила из школы с целым ворохом новостей, которые спешила выложить за обедом. Иногда к ней приходили подруги заниматься вместе, и тоже не только занимались, но и болтали о школьных делах.

Отец Сергий присматривался к девочкам, внимательно слушал рассказы дочери, а потом говорил иногда всего только несколько слов, но таких, которые заставляли Наташу посмотреть на все другими глазами. Она вдруг понимала, что они (Наташа и подруги) были неправы, возмущаясь нетоварищеским поступком одной из подруг; что выходки озорника Голова не смешны, а возмутительны; отчасти она понимала и главное – что отец всегда около нее, на страже. Он наблюдал и за ней, и за всем новым, что появлялось в мальчиках, только там нужны были другие методы, другой, более тонкий подход, особенно к Мише, у которого все было в брожении.

Миша по школе был старше Наташи на класс, а по годам на пять лет. Держался он солидно, но с той настороженной самостоятельностью, которая бывает у вчерашних подростков, считающих себя взрослыми, но еще не уверенных, что настоящие взрослые примут их всерьез. Отец Сергий старался не задевать этого больного места; он, например, никогда не проверял уроков ни у него, ни у Кости. Впрочем, он действительно надеялся на них.

Наташа тоже становилась все самостоятельнее, хотя ни она, ни Соня еще не забыли о своих отношениях учительницы и ученицы, и Соня продолжала следить за ее занятиями по русскому языку. Грамотность в школе сильно хромала, и учительнице русского языка было не до того, чтобы вырабатывать еще и слог учеников. Наташа была грамотнее других, значит, не требовала особого внимания учительницы, и Соня боялась, как бы она не опустилась до общего уровня. Поэтому она просматривала письменные работы Наташи, но не до проверки их учительницей, а после, чтобы ее замечания не оказались подсказкой. Наташа еще продолжала считаться со старшей сестрой и обращалась к ней за разрешением своих недоумений.

– Посмотри, Сонинька! – смущенно попросила она как-то. Само полузабытое слово «Сонинька», которым она несколько лет назад называла сестру, желая приласкаться, показывало, что девочка растерялась.

– Вот, посмотри, по-моему, я написала правильно: «Здравствуй, солнце, до утра веселое!» А Ольга Ивановна зачеркнула и написала: «Да утро». Я не понимаю.

– А как ты понимаешь все предложение?

– Ну, что солнце всегда веселое, с вечера до утра.

– Девочка, как оно может быть веселым с вечера до утра? Ведь его в это время не видно. Это надо понимать так: солнце и утро.

– А, ну теперь понятно, – с удовлетворением ответила сестренка. – Значит, я правда ошиблась.

Как-то ее класс писал сочинение на вольную тему. Наташа написала о наводнении 1926 года. Ольга Ивановна похвалила ее, сказала, что написала интересно, но исправила одно слово: вместо «долевой» пароход написала «дольний». Наташа опять сунулась к Соне.

– Что же поделаешь, это специальное волжское слово, а она не волжанка, – вместе решили сестры.

Было еще сочинение «Самый печальный случай в моей жизни». Наташа написала о смерти маленького братца Сережи. Отец Сергий, потихоньку от младшей дочери, не одобрил заданную тему.

– Разве можно давать такие? – сказал он. – Конечно, они еще подростки, но у некоторых из них могут быть и очень тяжелые воспоминания; зачем заставлять их снова переживать старое? Хорошо еще, что Наташа вспомнила только про Сережу, а не про маму.

Мишин класс тоже писал на вольную тему, и написал «Разговор крестьянина с рабочим в вагоне». В «Разговоре» были переданы и взгляды, и стиль речи рабочего и крестьянина. Вообще, Миша, бывший всегда вторым, когда учился вместе с Костей, теперь считался одним из лучших в классе, но особенного пристрастия ни к одному предмету не проявлял. Его интересовало другое – домашнее хозяйство, которого теперь не стало, лошади, цыплята. Он хорошо рисовал животных, особенно лошадей.

Еще когда С-вы жили в Острой Луке, к отцу Сергию ездил посоветоваться любитель-пчеловод, по специальности художник. Случайно увидев какой-то Мишин рисунок, он попросил показать и другие и заявил, что у мальчика несомненный талант, что ему нужно поступать в художественное училище. «Если бы я жил поближе и бывал почаще, я сам взялся бы учить его, – говорил он. Ведь есть же художники, которые прославились, рисуя кошек или собак. Может быть, и Миша добился бы известности своими лошадьми. Вы смотрите, как его лошади сгибают ноги. Сразу видно, что вот эта идет крупным шагом, а эта бежит рысью. Нужна большая наблюдательность и чутье, чтобы изобразить это самостоятельно, без подсказки».

Попасть в художественное училище сыну священника нечего было и думать. Так и остался Миша при том, чему научился самоучкой. За человеческие лица он не брался, только раз, уже взрослым, довольно похоже написал акварелью на серой оберточной бумаге автопортрет. Обыкновенно же люди у него появлялись только там, где лицо оказывалось незначительной подробностью, например, в карикатурах для стенгазеты, или в том, что с легкой руки Николая Романова, называлось «дружеский жорж». В таких рисунках важна была выразительность фигуры, а это у него хорошо выходило. Большую роль в них играли второстепенные персонажи – смеющееся или удивленное солнце, которое выглядывает из-за горизонта, уцепившись пальцами за край земли; возмущенная или испуганная сорока, собачонка, которая, то, захлебываясь от лая, хватает кого-то за ногу, то испуганно прячется в дальний уголок. Лучше всего выходили случайные рисунки-шутки, неожиданно появлявшиеся на первом попавшемся обрывке бумаги или на старом конверте.

Уже лет десять спустя, сидя в дружеской компании за вечерним чаем, Миша что-то чертил карандашом на полях постланной вместо скатерти газеты. Скоро там оказалась серия рисунков, изображающих драку различных животных. Два здоровенных быка сцепились рогами в отчаянной схватке; с пронзительным ржаньем лягаются лошади; две собаки сплелись в пестрый клубок, из которого летят в стороны клочки шерсти; потом белая собака удирает во все лопатки, а черная со сосредоточенно-деловым видом гонится за ней. Два кота, ощетинившись, с извивающимися хвостами, стоят друг против друга в угрожающих позах, таких живых, что, кажется, слышишь отчаянные, режущие ухо вопли, которыми каждый старается устрашить другого. Эти же коты, пустившие в ход когти и зубы. Две козы, поднявшиеся на задние ноги, чтобы нанести взаимный удар всей тяжестью своего тела. Сорока, с победоносным видом треплющая за хохол взъерошенную, бессильно разинувшую клюв, соперницу…

Рисунки передавали из рук в руки, смеялись, хвалили. Кто-то обратил внимание на то, что на всех рисунках можно было понять, кто победит. Общий восторг усилился, когда заметили, что везде побеждают черные животные. Дело в том, что сам Миша обыкновенно ходил в темной рубашке, а его приятель Павел Иванович – в белой. А серию борцов из животного мира завершали два боксера, из которых черный окончательно и бесповоротно одолевал белого.

Это было много лет спустя, а тогда, на рубеже 1927–1928 годов, становилось ясно, что не только в художественную школу, айв восьмую группу Мише попасть не удастся.

Летом 1928 года снова начались хлопоты, тревоги, поиски. После долгих волнений узнали, что на станции Ершово, откуда проходила железнодорожная ветка на Пугачев, будет открыта восьмая группа на родительские средства. Это было измышление тех сложных лет, которое, впрочем, продержалось недолго. Руководители школы подсчитывали, во что обойдется содержание еще одной группы и каждого ученика в отдельности, включая сюда зарплату преподавателям и обслуживающему персоналу, отопление, освещение, ремонт и т. п.; накидывали еще сколько-то, как резерв на непредвиденные расходы. Родителям, не имевшим другой надежды устроить детей, предлагалась довольно кругленькая сумма взноса. Родители кряхтели, но другого выхода не было.

Отца Сергия выручили кролики. В те годы чуть не все поголовно занимались разведением кроликов, благо заготконтора охотно принимала шкурки и можно было купить племенных животных. Отец Сергий с Димитрием Васильевичем купили несколько пар наиболее ценных пород, с пломбами в ушах. Да, именно с Димитрием Васильевичем. К этому времени острые углы обтерлись, отец Сергий и Жаров попривыкли друг к другу, нашли общий язык, и вот даже в складчину купили кроликов. Отец Сергий не столько радовался дополнительному доходу, хотя он был серьезным добавлением к бюджету семьи, сколько установившимся добрым отношениям. А Костя так по-настоящему подружился с Димитрием.

В уходе за кроликами Димитрий Васильевич почти не участвовал. Клетки стояли в сарае у С-вых, и, естественно, ухаживать приходилось им, главным образом Мише. До его отъезда кролики были почти исключительно на его попечении. Особенно любил он возиться с молодняком от двух недель до двух месяцев – пушистые зверьки в этом возрасте прелестны. Самых маленьких подкармливал сепараторным молоком из пипетки. Подросших кроликов забивали. Этим занимался уже Димитрий Васильевич, так как отец Сергий не мог убивать животных по своему сану, а Миша – по любви к ним.

Молоко для кроликов покупали у одной вдовы, державшей коз. Такая мелочь, как покупка сепараторного молока, помогла укрепиться случайному знакомству, которое началось при не совсем обычных обстоятельствах, а впоследствии перешло почти в дружбу. Вот как это получилось.

Незадолго до каникул Наташа принесла из школы сенсационную новость – ее одноклассник Николай Иванов сбежал из дома. Он плохо учился, ленился, мать пригрозила ему, а он ушел. Через несколько дней к отцу Сергию пришла эта мать, Прасковья Матвеевна. Смуглая, худая, с большим «восточным» носом, по которому одна за другой стекали слезы, она сидела против отца Сергия и рассказывала.

– Да, побила его и еще пригрозила, а он вот что сделал. Не со страху, что там мои удары для большого пятнадцатилетнего мальчишки, а от обиды. Самолюбивый он, вольный, без отца рос; старшие не такие, с ними легче было. Старшие уже разъехались, работают. И им писала, спрашивала, не у них ли Коля, – нет ни у того, ни у другого. Может быть, уж и в живых нет?

– Вернется, куда он денется, – успокаивал отец Сергий. – Не он первый, не он последний. Еще когда я учился, бывали такие случаи – начитается разных приключений да и убежит в Америку или на Кавказ, а его с первой станции воротят. Так и с вашим будет.

Прасковья Матвеевна приходила еще несколько раз. Сын пропадал недели две, и мать что ни дальше, то больше беспокоилась. Наконец он явился – действительно, попытался пробраться на Кавказ, оттуда они были родом, да голод заставил вернуться. Прасковья Матвеевна пришла поделиться радостью, а потом продолжала заходить просто так, отвести душу.


– Молиться-то я не умею! – жаловалась она отцу Сергию. – Когда Коля пропадал, как горячо молилась, со слезами. А теперь надо бы так же благодарить, а у меня не выходит.

– Да, а ведь и этого мало, – отвечал отец Сергий. Надо не только просить и благодарить за полученное, а еще и бескорыстно восхвалять Господа. А то у нас как: кланяемся, когда поют «Господи, помилуй» или «Подай, Господи», а когда «Тебе, Господи!» или «Слава Тебе, Боже наш!» – так у нас словно рука отсохнет – стоим столбом, как будто это нас не касается!

– Батюшка, у меня еще вопрос, – заговорила как-то Прасковья Матвеевна. – Мы всегда привыкли, что от Пасхи до Троицы нельзя в землю кланяться, а после Троицы в положенных местах вставали на колени каждую службу. А недавно один старик говорил, что по правилам не полагается по воскресеньям на колени вставать?

– Есть такое правило Трулльского собора, да не для нас оно писано, – отвечал отец Сергий. – Канонические правила – дело серьезное, ими всегда нужно руководствоваться, но не кое-как, а с рассуждением. Некоторые правила в свое время были необходимы, а теперь их выполнять нельзя. Есть, например, такое правило, что если человек без уважительной причины три воскресенья подряд не будет у литургии, то он отлучается от причастия. Так ведь это было возможно тогда, когда христиане каждое воскресенье причащались. А теперь народ ослабел, попробуй это правило применить, так половину отлучать придется. Или еще. За тяжелые грехи отлучались от причастия на десять, пятнадцать, а то и двадцать лет. А теперь если отлучить кого хоть года на три, он и на четвертый к причастию не пойдет, отвыкнет. Так и с коленопреклонением. Раньше много было подвижников, которые каждый день клали десятки, а то и сотни земных поклонов; им-то это правило и давало отдых в воскресные дни. А нам от чего отдыхать? Сейчас редко кто дома поклоны кладет, да и в церковь ходят только по воскресеньям и по большим праздникам. Так если им еще и здесь запретить коленопреклонения и земные поклоны, значит, они совсем, никогда и нигде не будут делать, а ведь большинство только на коленях от души и помолятся. Нет, для нас и того достаточно, если мы от Пасхи до Троицы от земных поклонов воздержимся. Ведь недаром на Троицу читаются молитвы с коленопреклонением, дается нам на это благословение на целый год.

– А еще, – добавил отец Сергий, – я опять про обычную повседневную молитву скажу. Если что просите, нужно просить усердно, как евангельская вдова у судьи, но не требовать от Господа, а всегда добавлять: «Да будет воля Твоя». И не просто языком добавлять, а так и чувствовать, что Он лучше нас знает, что нам на пользу. Значит, исполнит Он нашу просьбу или нет, благодарить Его нужно всегда.

Глава 18Диспут

 

– Вот досада, разбил бутыль с керосином! – Отец Сергий с трудом стащил намокшие в керосине варежки и начал мыть руки. Руки у него были красные, окоченевшие, с негнущимися пальцами. По боку стеганого подрясника расплывалось темное, с острым запахом пятно.

– Недалеко и нести-то оставалось, так вот на тебе, сломалась корзина, бутыль выскользнула, и сам весь залился, и керосин пропал!

Носить керосин из ларька на площади было тяжелое дело. Керосин не замерзал ни при каком морозе, зато температура его понижалась вместе с температурой воздуха. Если нести его в четверти, стекло, охлажденное изнутри керосином, жгло даже сквозь рукавицы, да и неудобно в рукавицах, того и гляди выскользнет бутыль; приходится ограничиваться варежками, а в варежках руки застывают так, что хоть кричи. Да и надолго ли хватит четверти, много если на неделю или дней на восемь. Вдобавок керосин пачкал, носить его было одним из самых неприятных дел, никому не хотелось за него браться. Отец Сергий предпочитал сразу приносить большую, литров на двадцать пять, стеклянную бутыль в корзине: обвяжет корзину веревкой и тащит. И вдруг такая неудача!

Да, сколько ни уделяй времени высшим интересам, а от хозяйственных забот тоже не уйдешь. Можно не говорить, даже не думать в церкви о ценах на хлеб и сено, а совсем забыть об этом хлебе, о керосине и топливе тоже нельзя. Нельзя не думать, как дай себе волю, пусти на самотек, и не хватит приносимой раз в неделю кучки денег. Неудача с керосином обидна не только потому, что бесполезно устал и замерз, что нужно замывать и выветривать подрясник, а и потому, что разбитая бутыль и пролитый керосин стоят денег.

Едва успел отец Сергий отогреться и пообедать, как явился неожиданный гость – невысокий, коренастый, еще молодой мужчина с немного одутловатым лицом. Он назвался председателем Союза безбожников Бочкаревым и предложил отцу Сергию выступить оппонентом на диспуте, который намечался через неделю.

– На какую тему?

– Происхождение религии.

Отец Сергий поморщился.

– А какие условия?

Условия были кабальные. По две речи той и другой стороне, после первых речей ответы на вопросы, выступления желающих, не долее пятнадцати минут, заключительные речи. Это нормально, но безбожникам давалось полтора часа на первую речь и час на вторую, а верующим – вдвое меньше, и притом у безбожников были и первая и последняя речи.

– У нас, бывало, на беседах со старообрядцами и сектантами времени давалось поровну, и у одной стороны было вступительное слово, а у другой – заключительное, без новых доказательств, – попробовал возразить отец Сергий.

– Такой регламент, – отрубил Бочкарев, – мы организуем диспут, мы и начинаем, и заключительная речь должна быть наша.

– Без новых доказательств, – уточнил отец Сергий.

– Само собой.

Отец Сергий отложил ответ на завтра, чтобы подумать и посоветоваться. В глубине души он чувствовал, что отказываться нельзя. Бочкарев уже намекнул, что диспут все равно состоится, найдется кто-нибудь из публики, кто будет возражать. Но при этом безбожники будут играть на том, что попы не пришли, испугались, а это хуже всякого провала. Если согласиться, то, хотя и в неравных условиях, все-таки что-то успеешь сказать, чего те, кто не ходит в церковь, без этого никогда бы не услышали. А если еще подчеркнуть, что не хватает времени, то для беспристрастных слушателей будет понятно, что у верующих имеются простые и ясные ответы и на остальные вопросы, хотя они и кажутся неразрешимыми. Да, именно ради этого и нужно соглашаться, а вообще хорошего мало. И тема не основная, расплывчатая, где трудно определить, о чем будут говорить противники, да еще дающая простор для всяких враждебных выпадов. И времени для подготовки мало; безбожники-то, конечно, сначала основательно подготовились, а потом уже пошли договариваться. А тут в неделю и материал нужно подобрать, и речи обдумать со всеми возможными вариантами, в зависимости от того, что будут говорить противники. И все одному, без помощников. Что Моченев не желает выступать, это уже известно, Бочкарев ходил сначала к нему.

– Что вы при таких условиях можете сделать? – сказал отец Александр, когда отец Сергий пришел посоветоваться. – Только осрамитесь да лишних недоброжелателей наживете.

Старик отец Иоанн Заседателев, единоверческий священник, пожалуй, и не прочь бы был принять участие в диспуте, но отец Сергий сам не хотел этого. Образование отец Иоанн имел небольшое, что-то вроде миссионерской школы, но это бы не испугало отца Сергия.

Мешало другое. Заседателев много читал. У него имелся богатый материал против атеизма, особенно по вопросам о происхождении мира, жизни и человека, который он собрал, пользуясь библиотекой сына-преподавателя. Но все это укладывалось в голове отца Иоанна как-то не так, как понимал отец Сергий; говоря на эти темы, они часто спорили. Сейчас, заикнись только, Заседателев с удовольствием возьмется помогать, но поведет свою линию и будет только помехой. Поэтому отец Сергий побывал у него, попросил материал, выслушал советы, а его довольно прозрачных намеков будто не понял.

Конечно, если бы предложение Бочкарева застало отца Сергия совсем врасплох, он мог бы и отказаться от выступления. Но вопрос назревал давно, и давно чувствовалось, что рано или поздно придется столкнуться с ним вплотную. В Москве уже не первый год гремели диспуты сначала архиепископа Илариона Верейского, потом А. Введенского с Луначарским и другими. Еще в 1924–1925 годах в селах около Хвалынска выступали на диспутах священник отец Гавриил и псаломщик Николай Александрович Каракозов. Чтобы находиться в курсе дела, отец Сергий читал и апологетическую, и антирелигиозную литературу, выписывал газету «Безбожник» и журнал «Антирелигиозник». Он завел несколько тетрадей на разные, касающиеся религии темы, куда вписывал из прочитанных книг все, что могло впоследствии пригодиться. Но это был пока еще сырой материал, отдельные мысли, отдельные цитаты, которые нужно было соединить, логически увязать, предусмотреть все возможные возражения, не оставив незащищенным ни одного пункта.

Как на грех, и этих тетрадей под рукой не было, их выпросил знакомый батюшка из села. Конечно, за ними срочно послали, но дорогие часы уходили, план пришлось составлять еще без них.

Моченев имел постоянную связь с Саратовом, где училась его дочь. Там диспуты были уже не в диковину, существовал даже кружок верующей интеллигенции: врачи, юристы, инженеры – они, каждый по-своему, участвовали в работе. По рукам ходили записи выступлений отца Аристарха Полянцева. Через знакомых отца Александра обратились туда за помощью и чуть не накануне диспута получили несколько тетрадей, на проработку которых почти не осталось времени.

Не дожидаясь помощи, которая или придет, или нет, отец Сергий работал целые дни. Всю неделю он вставал еще раньше обычного и сидел до позднего вечера. Несколько раз произносил свою речь вслух, чтобы определить, сколько времени она займет, а потом в одном месте сокращал, в другом добавлял недостающее. У него была привычка говорить во сне, когда он был чем-нибудь взволнован. Иногда, не поняв, что он спит, кто-нибудь переспрашивал. Отец Сергий отвечал и сразу же просыпался. Теперь он говорил чаще обыкновенного, а в один из вечеров обменялся с Соней несколькими как будто вполне сознательно сказанными фразами и так и не проснулся.

Нечего скрывать, беспокоил всех и еще один вопрос. Он был у всех на языке, но задать его решилась только Юлия Гурьевна, и то лишь тогда, когда стало ясно, что отступать уже нельзя и что вопрос не будет понят как попытка отговорить.

– А вам за это ничего не будет? – спросила она.

Отец Сергий пожал плечами: «Сейчас не будет, неудобно, если народ поставит это в связь, а после отыграются».

Кажется, на третий вечер после посещения Бочкарева отца Сергия спросил другой незнакомец, благообразный чернобородый мужчина лет тридцати семи. Он истово перекрестился на иконы и отрекомендовался: «Николай Андреевич Роньшин. Услышал, что вы согласились выступать на диспуте, и пришел предложить свои услуги в качестве помощника».

– Проходите, пожалуйста, – пригласил отец Сергий.

Роньшин сел на предложенный стул и продолжал: «Я имею одну книгу. Соломон Рейнак…»[105] – Он вынул толстую книгу, по внешнему виду которой было понятно, что ею частенько пользовались, но и тщательно берегли ее.

– В ней очень много хорошего материала. Вот, например… – Роньшин уверенно открыл одну страницу, другую, третью. Цитаты, которые он прочитал, были действительно ценные, и прочитал он их в таком порядке, чтобы создать цельное, все усиливающееся впечатление. Как опытный миссионер, отец Сергий оценил и то, что у гостя красивый и, по-видимому, сильный голос, прекрасная дикция, и держится он свободно и уверенно, как человек, привыкший, чтобы его слушали.

– Мне уже приходилось пользоваться этой книгой у себя на родине, – продолжал Николай Андреевич. – Правда, начал я не с нее, а с «Толкового Евангелия» Гладкова. Раз объявили диспут, священник почему-то отказался, а я пошел послушать и Евангелие захватил. Определенного намерения у меня не было, а так, на всякий случай. Пришел, послушал. Говорят о Воскресении Христа, у Гладкова это хорошо разобрано. Я попросил слова, говорю: «Я от себя сказать не могу, а вот из книги прочитаю». И прочитал несколько страниц, да так кстати получилось, что им и отвечать нечего. В другой раз диспут наметили, меня уж специально пригласили. А я после первой легкой победы пришел не подготовившись. И был бит.

– И на этом дело закончилось?

– Нет, – улыбнулся Роньшин. – Только потом я с подготовкой выступал. Вот тут и Рейнаком начал пользоваться.

Проговорили до позднего вечера, на следующий день встретились еще. Договорились, что первую, основную речь будет говорить отец Сергий, а вторую – Роньшин. Это тоже нелегко. Нужно найтись, ответить на все вопросы, которые будут заданы в прениях, добавить то, чего не успеет сказать основной оппонент. Тут же тщательно условились, кто о чем будет говорить, чтобы не повторяться и не упустить чего-нибудь важного.

– Кажется, Бог послал хорошего помощника, – заметил отец Сергий, проводив гостя.

Клуб, в котором должен был проводиться диспут, теперь показался бы странным даже в селе. Раньше в нем был магазин или склад какого-то купца. Это было длинное низкое здание с небольшой сценой с одной стороны и самодельными плакатами и лозунгами на стенах. Места на диспут занимались заранее, да и как занимались – битком, сколько могло втиснуться на узкие, без спинок скамейки. Еще задолго до начала зал был полон и двери закрыты, однако едва начал говорить первый оратор, у входа послышался треск, шум – толпа сломала двери и ворвалась в помещение. Люди заполнили свободное пространство у задней стены, втискивались между скамейками, которые от их напора сдвинулись до того, что придавили ноги сидящих. Шум, крик. Председатель напрасно старался водворить порядок.

– Товарищи! – кричал он. – Давайте потише! У меня глотка хоть и луженая, а я вас перекричать не могу!

Прошло немало времени, прежде чем все успокоились, и докладчик начал свою речь сначала.

Это происшествие оказалось на пользу другу отца Сергия, Сергею Евсеевичу. Он случайно приехал, когда все уже ушли. Дома оставались только Наташа и Юлия Гурьевна, которая чувствовала, что не может слушать безбожников. Увидев приехавшего, она заторопила его – может быть, еще успеет. Сергей Евсеевич побежал в клуб, потолкался некоторое время у входа и, когда дверь открылась, вошел вместе с другими в зал.

Соня сидела в зале, а Костя, которому отец Сергий поручил держать и по мере надобности подавать подсобный материал, прошел за кулисы вместе с Жаровыми. Все были напряжены и взволнованы. Особенно волновалась Женя Жарова. Когда начал говорить основной оратор-безбожник, молодой врач Лушников, она несколько раз порывалась встать и уйти.

– Не могу я слышать такой мерзости! – возмущалась она.

– Потерпите! – уговаривал ее Костя. – Подождите, вот наши будут говорить!

Вторым выступил отец Сергий. Женя повеселела.

Вдруг в разгар речи в зале потух свет. Произошла заминка. Наконец откуда-то принесли стеариновую свечу, и отец Сергий продолжал свое выступление. Но контакт с залом был уже нарушен. Публика, не привыкшая долго слушать серьезные речи, и без того была утомлена полуторачасовым выступлением Лушникова. Внимание рассеялось и долго не могло восстановиться. Мешала и необычная обстановка – темнота и слабое пламя свечи, бросавшее дрожащий отблеск на лицо оратора.

– Нам страшно было, когда твой отец говорил, – признавались потом Косте его товарищи. – Худой, строгий, свечка его едва освещает… Жутко!..

Понятно, что в таком настроении было не до того, чтобы вникать в смысл речи.

Свет через некоторое время дали, но это еще раз отвлекло внимание слушателей. Авария настолько снизила впечатление от доклада, что некоторые потом высказывали подозрение – не нарочно ли это было подстроено? Может быть, и не руководителями, а кем-нибудь из слишком горячих болельщиков.

После перерыва начали говорить желающие. Среди выступавших в прениях безбожников было несколько человек, несомненно подготовленных заранее. Среди них выделялись Мурзалев, преподаватель обществоведения во второй ступени, и его тесть Ефименко. Особенно первый.

Мурзалев учился в «Тихоновской академии» – миссионерской школе, открытой архимандритом, впоследствии митрополитом Тихоном, – и любил играть на этом, утверждая, что именно эта школа сделала его атеистом. В своих выступлениях он не пользовался даже теми мнимо-научными данными, какими щеголяли его товарищи. Он любил говорить о доходах, которые получали до революции некоторые епископы и монастыри, о притеснениях старообрядцев при Николае Первом, со смаком размазывал некрасивый поступок какого-нибудь священника. При этом он не мог, или делал вид, что не может, держаться спокойно, как-то особенно жестикулировал, с ехидной улыбкой отпускал ядовитые шуточки, рассчитанные на молодежь круга воинствующих безбожников. Эта молодежь была от него в восторге, встречала и провожала его аплодисментами, а для верующих его выступления были самыми тяжелыми не по убедительности, а по тону.

Однажды кто-то возмущался грубостью ораторов, употреблявших слово «попы».

– А что тут обидного? – отозвался отец Сергий. – Поп – значит «папа», «отец». Когда так говорит, скажем, какой-нибудь крестьянин, у него это слово звучит не грубо, а даже с уважением. Все дело в тоне, в настроении, с каким слово говорится. Вон Мурзалев говорит «священнослужители», так от этого мороз по коже пробирает.

Чтобы не передавать своими словами полузабытые факты и впечатления, приведу стихотворение, написанное Костей через несколько месяцев после диспутов. С внешней стороны оно оставляет желать многого: постоянно меняющийся ритм, неправильные выражения. Костя и сам понимал его недостатки и писал для себя, потому что только об этом и думал. Зато в стихотворении есть то, что не всегда сохраняется в хорошо отработанных литературных произведениях: живые мысли и чувство. Оно является свидетельством очевидца, под свежим впечатлением передающего, о чем говорилось на первых двух диспутах, как говорилось и как воспринималось определенной частью слушателей. А это сейчас самое главное.

Диспуты

Мгновенных пару впечатлений

О диспутах недавних я,

Покорный чувства повеленью.

Открыть намерен вам, друзья.

Условий ряд пренебрежен,

Попрана совесть, честь забыта,

И Фадин – председатель – он

Считает диспут наш открытым.

Фадин с «глоткою луженой»

Любит «громко выступать».

Лексиконами снабженный,

Несмотря на них – наврать.

Врач-«ученый» Пятинов

Поднимает руку:

«Нам не надобно попов,

Дайте нам науку!»

«Религия есть дело буржуазное,

Она есть средство угнетенья масс,

И от нее, как от поветрия заразного

Давно сторонится рабочий класс».

Роньшин быстро объяснил

Публике безмолвной:

«Пятинов что говорил,

Все ведь голословно.

Ведь не религия, а в сущности, безбожие,

Рождает злобу классовой борьбы.

Союз Христа с богатыми есть мысль в основе ложная,

В религии равны владыки и рабы».

Бочкарев Вольтера зря

Приписал Рейнаку,

Сам с собою говоря:

«Не найдут ведь справку».

Но не тут-то было, милый,

Здесь-то ты попался;

Хоть тебе и стыдно было,

Лучше б уж сознался!

Ведь Роньшин силой аргументов

Так двинул положенье,

Что этот из моментов

Был просто загляденье.

Примечание: Отец Сергий указывал, что безбожие – это тоже своего рода вера, не основанная ни на опыте, ни на доказательствах. Как пример, он привел слова Вольтера, что если бы на парижской площади в присутствии толпы народа и при соблюдении всех условий для производства опыта был воскрешен мертвый, то он (Вольтер) все равно бы не поверил. Отвечая на это, Бочкарев перепутал Вольтера с Рейнаком и заявил, что Вольтер был верующим. Роньшин коротенько, но едко прошелся на тему о том, что безбожники даже своих основоположников не знают, не разбираются в том, что было сто пятьдесят – двести лет назад. Как же им разобраться в вопросах мирового значения?

Лушников от имени науки

Говорит, что все врачи не верят в Бога,

А «Безбожник», испуская звуки,

Свирепые, как вопли носорога,

Пишет: «Караул, сюда, безбожники!

Медицинский персонал России

Чуть ли не подряд церковники

И религию всю оставляют в силе».

Если Лушников безбожник,

Как сказал он в речи,

То зачем же он с «Безбожником»

Впал в противоречье?

Одним словом, было дело

Лыками здесь шито:

Как безбожье ни шумело,

Карта его бита.

Мурзалев тем, что в часы великие

Прыгал, словно клоун тренированный,

Лишь показал, что в отношении религии

Он человек совсем необразованный.

Разбавив правды полтора процента,

Добавить гаденьких насмешек гору,

Запачкать личность оппонента,

На это мастер он, нет спору.

Врач Пятинов, «вступаясь» на науку,

Забыл последние ее слова:

«Природа только составляет руку,

А Бог – над всей природой голова».

Науке и религии не тесно

В громадной мысли творческих голов.

Нам непосредственно из Дарвина известно,

Что в Бога верят лучшие из мировых умов.

Наука и религия, как сестры,

Не могут в длительный войти раздор;

Кто говорит, что здесь конфликты остры,

Тот не ученый, а фразер.

Примечание: Буквально: «Наука и религия есть родные сестры, дщери Всевышнего Родителя. Они никак между собой в распрю придти не могут, разве кто… для показания своего мудрования на них вражду всклепляет» (Ломоносов).

И тот не знает ни науки и ни веры,

Кто, поддаваясь обольщению века,

Без веса, без числа и меры

Плюет на честь и званье человека.

Знаток ли дела Мурзалев?

И Бочкарев ли жрец науки?

Нет, к этим слово «философ»

Далеко, как глухому звуки.

И Лушников, и Пятинов

Стоят в науке у порога,

А врач-профессор Пирогов,

Тот, безусловно, верил в Бога.

Кант, Фихте, Бэкон и Сократ,

Все люди логики железной,

Нам в Бога веровать велят,

Чтоб жизнь была не бесполезной.

Ведь если не было бы Бога,

Тогда не надо бы и жить;

Зачем послушною игрушкой

Бездушных атомов служить?

Ведь разум наш, краса вселенной,

Себя бессмыслием не должен унижать,

И лишь Тому служа, Кто Разум совершенный,

Задачу жизни можно уважать.

Примечание: Маленькая, но интересная подробность, показывающая, как строго относился Костя к содержанию стихотворения. Вместо Бэкона он поставил было сначала Лейбница, но потом заменил, сказав, что у Лейбница логика далеко не железная.


Отец Сергий не ошибся, доверившись Роньшину. Николай Андреевич действительно оказался очень ценным сотрудником. Даже внешние его данные помогали ему производить нужное впечатление. Он стоял за кафедрой также спокойно, как будто разговаривал с соседом, а его мягкий звучный баритон свободно долетал до всех уголков зала. К выступлению он усиленно готовился, но его речь казалась импровизацией, так искусно перемешал он подготовленное ранее с тем, что оказалось необходимым сказать по ходу диспута. Он на лету подхватывал оговорки противника, их неосведомленность в определенных пунктах, вопросы, возникавшие из их освещения фактов, и неторопливо, скупыми, но хорошо понятными слушателям словами добивал одно возражение за другим. Несколько дольше остановился он на вопросе, на котором задержался в своей речи Лушников. Лушников доказывал, что современные книги Священного Писания искажены, даже не отражают тех мыслей, которые были в них в древности. В древнееврейских рукописях писались только согласные буквы, а гласные опускались. Написано, например, «р к». А что это значит? Может быть, «река», может быть, «рука», а может быть, и вовсе «рак». И так каждое слово. Значит, один может прочитать фразу так, другой – по-другому, а третий и еще по-своему. Ищи там, как было написано в подлиннике!

Роньшин согласился, что так могло бы получиться, если бы язык, на котором написаны рукописи, был забыт хотя на несколько сот лет. И то ученые, находя рукописи на неизвестных языках, по большей части находят и способ правильно перевести их. Но Священное Писание никогда не находилось в таком положении, его читали и переводили люди, прекрасно знакомые с тем, что значит то или иное сокращение. Это как и у нас в славянском языке. Написано, например, «аггл», а все читают – «ангел», и никому и голову не придет придумывать другое значение этому слову. А если какой-то начинающий и ошибется, так его сразу поправят. Да нам как будто и неудобно говорить о том, что сокращения непонятны, когда у нас кругом сокращения, и мы их прекрасно понимаем. Вот, например, на плакате буквы РСФСР. Мало ли можно найти слов, начинающихся на эти буквы, можно и так подобрать, что какой-то смысл получится, однако любого малыша спроси, да и любого иностранца, и они скажут, что это значит: Российская Социалистическая Федеративная Советская Республика.

Раздались аплодисменты. Вообще, слушатели и той и другой стороны вели себя экспансивно, прерывали ораторов выкриками сочувствия или протеста; иногда одни выкрики вызывали другие, противоположные. Фадину не раз приходилось пускать в ход свою «луженую глотку». Горячилась не только молодежь, не отставал от нее и маленький попечитель Григорий Амплеевич Калабин. Он со своей знаменитой палкой сидел в первом ряду, и отцу Сергию не раз приходилось взглядом останавливать его. Особенно трудно было сдерживать его во время речи Мурзалева.

– Что ты из брюха-то вытаскиваешь! – кричал он своим тоненьким голоском, когда слышал слишком уж откровенный вымысел. – Ты из брюха не вытаскивай, ты дело говори!

Коротенько, но дельно сказал отец Николай Амасийский. Он возражал против нападок на Иосифа Прекрасного, будто бы являвшегося угнетателем народа. Конечно, он служил фараону, ответил на это отец Николай, но, запасая хлеб, заботился обо всем народе. Он как бы хлебозаготовками занимался и спас египтян от голодной смерти.

Как ни удачны были отдельные выступления, все время чувствовалось, какой перевес дало безбожникам преимущество во времени. Не было возможности ни детально разобрать сказанное противниками, ни повторить свои основные положения, а это особенно требовалось после того, как речь отца Сергия была наполовину сорвана аварией со светом. Такое впечатление особенно усилилось во время заключительной речи Бочкарева. Бочкареву явно не давали покоя лавры Мурзалева, но ему не хватало ума, пожалуй, и злости, чтобы подражать товарищу в ехидстве. Зато он брал грубостью и бесцеремонностью, причем старался сказать свою грубость так, чтобы за ним осталось последнее слово. На одном из последующих диспутов, в то время, когда председатель уже объявил его законченным, Бочкарев вдруг попросил минутку внимания и сказал, что ему только что задали вопрос: в Евангелии сказано, что к Иисусу привели двух ослов, и что это за ослы? А ослы вот эти самые… Бочкарев широким жестом обвел зал… – эти самые, которые до сих пор верят в эти сказки и позволяют попам на себе ездить…

Зал возбужденно зашумел. Одни возмущались, другие торжествовали. Отец Сергий безуспешно пытался сквозь шум объяснить, что слова «сел поверх них» – относятся не к ослам, а к возложенным на осла одеждам (пришлось потом сказать об этом в проповеди), а Бочкарев довольно улыбался – реакция публики была как раз в его вкусе. В тот первый вечер для него была полная свобода изощряться в подобных шуточках. По условию, в заключительной речи должно было только суммироваться и комментироваться сказанное раньше. Несмотря на это, Бочкарев приберег к ней несколько наиболее эффектных, по его мнению, доказательств. Доказательства все пустые (выходки подобно описанной), разбить их было бы легче легкого, но не оставалось возможности сделать этого, а без объяснения они многим показались убедительными. Верующие вынуждены были признаться, что диспут окончился далеко не так, как они желали, а безбожники торжествовали.

Диспут взбудоражил весь город. Разговоры и рассуждения о нем и затронутых им вопросах, как круги от брошенного в воду камня, захватывали все больше людей. Говорили и единомышленники, и противники, причем Бочкареву и его присным пришлось выслушать немало рассуждений о справедливости и о том, что они сильны бороться, если у их противников связаны руки.

Отец Сергий оказался прав в том отношении, что, хотя он и не сказал всего, что было нужно, даже то, что сказано, явилось неожиданным открытием для многих. Еще большее число умов серьезно обдумывали услышанное и то, что из него вытекало. Эти мысли, каждый по-своему, перерабатывали самые разные люди – Костя и его товарищи, Димитрий Васильевич и такие непохожие друг на друга старики, как отец Александр и Григорий Амплеевич. Последний, конечно, переживал все происшедшее в полном согласии со своим характером – кипел и бурлил, как переполненный самоварчик.

– Чубук! Лоскут! – бушевал он по адресу особенно возмутившего его Мурзалева. – Совесть они потеряли и со своим Ефименкой вместе. Этот-то старый дурак чего думает, ему умирать пора, а он вон куда полез!

– Да, – задумчиво соглашался отец Сергий. – Говорят, никто не может так похулить Бога, как бывший священник. И знает он больше, и оправдать нужно себя за свое отречение. Мурзалев хоть не был священником, да собирался быть, у Тихона в школе учился.

– У Тихона в саду он учился! – снова взрывался Григорий Амплеевич. – Да и не учился ничего, учился бы, все бы что-нибудь в голове осталось. У Тихона в саду мослы собирал.

Отец Александр переживал все гораздо серьезнее, но о нем речь будет немного позже.

Глава 19Диспуты продолжаются

 

Относительная неудача первого диспута принесла неожиданную пользу – увеличила самоуверенность безбожников. Повернись дело сразу не в их пользу, на том бы все и закончилось. Теперь же они наметили серию диспутов (конечно, преподнося их по одному) и даже согласились вести их на равных условиях с верующими.

Вот когда отец Александр загорелся! Он по-прежнему не собирался участвовать в диспутах, да теперь при Роньшине его участие больше и не требовалось, зато старался помочь, чем мог. Из Саратова ему привезли новый ценный материал, всего около пятнадцати – двадцати тетрадей, но, как и прежний, просили не задерживать. И вот в квартирах обоих батюшек открылись целые канцелярии. Отец Сергий готовился к очередному диспуту, а его старшие дети и отец Александр со своими переписывали полученное из Саратова. Переписывая, Моченев заинтересовался и пожелал и для себя иметь полный комплект. Поэтому, наскоро переписав кому что досталось и, отправив подлинники обратно, батюшки обменялись тетрадями и стали писать вторые экземпляры.

Второй диспут был на тему: «Есть ли Бог?»

– Это гораздо лучше! – радовался отец Сергий. – Вопрос основной, притом ясный и понятный – или есть, или нет. А ведь всегда легче доказывать «есть», чем «нет». Предположим, нужно доказать, имеется ли здесь в комнате золотая монета. Можно перерыть все щелочки, распороть все подушки, поднять полы, ободрать обои, а все-таки уверенности, что нет, не будет. Может быть, где-то и лежит. А хозяин, который положил, сразу достанет и покажет: вот она, есть! Так и о Боге. Доказывают, что Его нет, а Он вдруг Себя и покажет. И в других случаях так. Взять хоть вопрос о всеобщности религии, то, что нет ни одного народа без религии. А безбожники найдут и покажут: где-то в дебрях Африки или Австралии живет такое-то племя, без религии. Хотя и тут всегда останется сомнение – может быть, религия у них есть, только выражается она по-своему, и исследователи не сумели ее найти.

Получив для своих выступлений вдвое больше времени, отец Сергий, не стесняясь, подробно излагал все доказательства бытия Божия и, выступая, не думал о том, что вот такое-то возражение безбожники упустили, значит, о нем можно и не говорить. Наоборот, он сам начинал нападение.

– Нападать всегда легче, хоть в бою, хоть в споре, – учил он неопытных. – И слов меньше надо, и первое впечатление важно. Вот почему легче тем, кто начинает диспут или беседу. Но и оппонент, если не растеряется, может перейти в наступление, повести разговор, как ему удобнее, а докладчик пусть защищается.

Действуя по этому правилу, он, дойдя до не затронутого докладчиком пункта своей речи, замечал: «Об этом безбожники еще не говорили, может быть, еще скажут… на это существует такой-то ответ…»

После таких заранее данных ответов некоторые записавшиеся выступать в прениях, отказались, а кто-то, чуть ли не Бочкарев, начал как по-писаному, развивать положение, только что опровергнутое отцом Сергием. Из зала раздались выкрики: «На это уже ответили, нечего опять то же говорить!»

Мурзалев применил собственное доказательство. «Вот я, по-вашему, богохульствую, – насмехался он. – Так почему же Бог меня не наказывает? Если Он есть, пусть Он меня сейчас накажет!»

Некоторые из слушателей пропустили это издевательство наравне с другими его богохульствами, но многие и запомнили.

– Командовать Господом Богом вздумал, требует, чтобы сейчас же его наказал, – переговаривались они после диспута, обсуждая выступления ораторов. – А Господь и Сам знает, когда наказать.

Третий диспут был о душе – вопрос и вообще трудный, а особенно когда пришлось говорить перед неподготовленной аудиторией. Возможно, что отец Сергий и Роньшин допустили ошибку, ограничив себя лишь научными доказательствами существования души, которые, конечно, могли быть только косвенными. Может быть, следовало бы привести несколько примеров, хотя бы из Дьяченко, о явлении умерших и о других явлениях потустороннего мира. Конечно, это было бы не совсем на тему, а безбожники сразу заговорили бы о ненаучности таких доказательств, но на многих эти факты произвели бы впечатление. Пожалуй, их даже ждали.

Ошибка или не ошибка, этим материалом не воспользовались. Безбожники говорили о том, что душа является лишь продуктом деятельности головного мозга, а верующие, главным образом, упирали на отличие человека от животных, на высшие свойства души, которых нельзя развить даже у наиболее высоко организованных животных. Приходилось много рассуждать, получалось сухо, малопонятно для основной массы слушателей, а потому и не убедительно. Что говорить этим слушателям хотя бы цитаты из Вирхова о том, что «человек мыслит понятиями, и эта маленькая штучка «понятие» имеет такое значение, что, овладей им обезьяна, она «сразу же превратилась бы в человека, несмотря на свой малый мозг и длинный хвост». Да и о самом Вирхове кто слышал? А рассуждение о другом различии, о стыде при отправлении определенных естественных потребностей, некоторым показалось даже неприличным. Словом, верующие были не удовлетворены.

А Бочкарев разошелся. В конце заключительной речи он отпустил такую фразу, которую нельзя повторить не только потому, что она кощунственна, а и потому, что похабна. Зал взорвался. Возмущенные возгласы, хохот, аплодисменты превратились в настоящую бурю.

– Хоть бы постыдился, здесь девушки! – негодующе кричали женщины. Парни рядом бросали им насмешливо-успокоительные реплики. Григорий Амплеевич, опять сидевший и передних рядах, поднялся с места и, размахивая своей неизменной палкой, что-то возбужденно выкрикивал срывающимся дискантом. Около него, на свою беду, оказался Николай Романов и на правах дальнего родственника пытался утихомирить старика.

Маленькие глазенки Григория Амплеевича загорелись. Подвернулся человек, на которого он мог по-родственному излить свой гнев.

– А, и ты туда же! – Палка угрожающе поднялась и опустилась на голову Николая. Опустилась довольно тихо – в последнюю секунду Григорий Амплеевич сдержал руку, но это немногие заметили, зато все видели, какой угрожающий полукруг описала перед тем палка. К нарушителю спокойствия подошел милиционер и предложил выйти в его сопровождении. Григорий Амплеевич проследовал поперек зала к двери, напяливая на голову малахай и торжествующе поблескивая глазенками. Его раздражение нашло выход и улеглось, и теперь он чувствовал себя героем, пострадавшим за правду.

Мысли всей семьи С-вых до того были поглощены переживаниями, связанными с диспутами, что они даже не так остро, как в прошлом году, почувствовали, когда Миша вдруг среди зимы вернулся домой. Родительскую группу, в которой он учился, запретили, и теперь уже не было никакой возможности продолжать образования ни ему, ни оканчивающей семилетку Наташе. Конечно, это расстроило всех, но далеко не так сильно, как можно было ожидать, судя по волнениям прошлого года. Смирились, что ли, с неизбежным. Не каждый же год ожидать чуда. Приходилось успокаивать себя тем, что все-таки положение лучше прошлогоднего, хоть семилетнее-то образование у всех будет. Вскоре и Миша тоже сидел с остальными за столом и переписывал тетради.

К Святкам предложили диспут «Был ли Христос?» Это было так хорошо, что не верилось своим ушам. Разумеется, безбожники, выбирая эту тему, не собирались поддаваться верующим; по-видимому, они считали, что обладают неопровержимыми доказательствами, если решились выступить с ними публично. Большое значение для них имело то, что тема совпадала с наступившими праздниками, и было соблазнительно ударить по самому корню христианства. Но желание – одно, а дело другое. Верующие надеялись, что в дни памяти Своего Рождества Христос поможет им, и эта вера не посрамила.

У отца Сергия материала нашлось более чем достаточно, и какого материала! Свидетельства историков – Тацита, Плиния, Иосифа Флавия; ссылки на писателей II и III веков, не только друзей, но и врагов христианства, на Евангелие, подлинность которого никому из них не внушала сомнений… Оставалось только выбрать самое ценное и распределить так, чтобы показать каждое доказательство в полной силе.

– Папа, а что, если я выступлю в прениях на пятнадцать минут? – спросил Костя.

Отец Сергий взволнованно прошелся по комнате.

– Я ничего не буду тебе советовать, – сказал он, – решай сам. Сам не маленький, можешь учесть все последствия.

– Не надо бы, Костенька! – тихонько вступилась Юлия Гурьевна.

Все-таки Костя решился. Слишком уж возбуждающе подействовали на него предыдущие диспуты. Да еще на руках такие сокровища, что впору хоть и не готовиться. Просто, как Роньшин в первый раз, бери и читай по напечатанному.

Такой легкий хлеб не привлекал Костю. Он тщательно обрабатывал свою первую публичную речь. Взяв за основу предисловие к Толковому Евангелию Гладкова, он добавил кое-что из статьи А. Введенского «Бог ли Христос». Брал и из других мест, комбинировал по-своему, подолгу советовался с отцом. Отец Сергий, используя накопившийся за это время опыт, уже не тратил на подготовку так много времени, как в первый раз. Главное, он уже знал, как уложиться в предоставленный ему регламент, да и с материалом был знаком так, что, хоть ночью его разбуди, скажет, что нужно. Поэтому он уделял Косте столько внимания и времени, сколько тому требовалось. Он не касался содержания речи, не подменял собой сына. План, подбор и разработка материала полностью принадлежали Косте. Отец Сергий только прослушивал его, указывал на недостаточно отработанные места, на недостатки в произношении, помог найти правильный темп – не слишком торопливый и не слишком медленный. Но уж тут он не успокаивался до тех пор, пока не убедился, что Костя не осрамится.

Ни на один диспут верующие не шли так бодро, с такой уверенностью в победе. Кроме хорошей подготовки, для них, как и для безбожников, только в противоположном смысле, имело значение то, что это происходило на праздник.

Перед самым началом, как только безбожники заняли места за своим столом на сцене, стоявшее в углу знамя вдруг пошатнулось, описало полукруг в воздухе и, падая, ударило Бочкарева древком по голове.

– Заранее бьет! – сказал Димитрий Васильевич. Сказал вполголоса, но достаточно отчетливо для того, чтобы его услышали в первых рядах.

Бочкарев кисло улыбнулся. Кажется, он и сам воспринял этот случай именно так.

В противоположность расплывчатой теме первого диспута, эта была так строго ограничена, что можно было заранее с уверенностью сказать, о чем будут говорить безбожники. Как и раньше, в других местах, они будут стараться изложить подложность и недостоверность Евангелий. Все те мнимые противоречия между евангелистами, дата смерти Ирода, будто бы умершего до Рождества Христова… Все это столько раз объяснялось, что делалось неловко за ораторов, вновь и вновь повторявших те же избитые доводы. Конечно, неподготовленным слушателям в первый момент они могли показаться и очень убедительными, но не могли же Бочкарев и Мурзалев надеяться, что их оппоненты не знают, что ответить!

Отец Сергий был особенно в ударе. На этот раз он не только ссылался на авторитеты, но читал цитаты прямо из книг. На столе перед ним лежала большая стопа этих книг, и он, ссылаясь на того или иного автора, брал нужный том, открывал закладку и читал «на строке» – вот что он говорит! Это производило на публику более сильное впечатление, чем чтение тех же цитат по тетради.

– Теперь поговорим немного о противоречиях, – продолжал отец Сергий. – Посмотрим, можно ли на основании мнимых противоречий в описании чьей-либо жизни говорить, что этого человека совсем не было. Вот у меня в руках две современные книги, изданные в последние годы. (Он сказал в какие.) Та и другая – биографии Ленина, только разных авторов. И вот послушайте, что здесь написано…

Отец Сергий зачитал выдержки о покушении Каплан. В одной из биографий говорилось, что, когда был сделан выстрел, Ленин сидел в машине, в другой – что он находился около машины… Отец Сергий отложил книги и обратился к народу:

– Вот видите! В большинстве случаев, которые приводил докладчик, и противоречий-то нет, просто евангелисты обратили внимание на разные стороны одного и того же события, или рассказывали один кратко, а другой подробно. Таких случаев и в этих биографиях можно найти сколько угодно. А то, что я прочитал, действительное противоречие – не мог Ленин одновременно находиться и в машине, и около нее. Так что же, значит, можно говорить, что Ленина не было? Мы-то так сказать не можем, все мы знаем, что он был, а многие и лично его видели. Но пройдут даже не тысяча девятьсот лет, как от Христа, а всего лет двести или двести пятьдесят, и кто-нибудь, рассуждающий так, как наш докладчик, вполне может сделать такой вывод. Очевидцы, мол, не очевидцы, они ничего не видели, а все выдумали, а противоречия налицо – значит, Ленина не было. Так вот и евангельские «противоречия» совсем не означают, что Христа не было… Есть еще доказательства, не зависящие от свидетельства отдельных лиц – это вы сами, ваша вера. Как могло христианство распространиться по всей земле, если не было Христа? Ведь распространялось оно не тихо, не спокойно. Множество древних писателей и мученические акты, по-нашему – протоколы допросов, говорят, что христиан жестоко преследовали почти триста лет, а в иных странах и больше. Так неужели во время этих страшных пыток, которым подвергались не только сами первые христиане, но и на их глазах их любимые родственники – мужья, жены, родители, даже малолетние дети, – неужели не нашлось бы ни одного, который сказал бы: «Все это неправда, никакого Христа не было, мы это выдумали?» И для чего бы им терпеть страдания за вымысел? Одно дело – поддерживать обман, если это приносит какие-то выгоды, а другое – если за него получишь только мучительную смерть. А апостолы терпели, потому что знали, что все сказанное ими – правда. И последующие мученики тоже знали это, не только по слухам, а и по собственному опыту; они на себе испытали поддержку Христа во время своих мучений. Это было так ясно для всех видевших их страдания, что количество христиан во время гонений не уменьшилось, а увеличилось, и в конце концов христианство распространилось по всему миру…

В противоположность отцу Сергию, Роньшин не искал других книг, кроме своего Соломона Рейнака, за которого он крепко держался и которого почти никогда не позволял себе назвать просто Рейнаком. Зато и изучил он его так, что, о чем бы ни зашла речь, он на все находил там краткие, но исчерпывающие ответы – в книге был собран материал по самым разнообразным вопросам. А уж донести этот материал до слушателей, передать его образно и понятно – на это у Николая Андреевича был настоящий талант; недаром же его и встречали, и провожали аплодисментами.

Отцу Сергию на этот раз особенно удалась тактика нападения. Разъясняя сказанное докладом во вступительной речи, он одновременно опровергал и то, что еще не сказано, но будет сказано. Бочкареву, некоторым выступавшим в прениях и, отчасти, Мурзалеву, пришлось брести по его следам. Если употребить недавнее сравнение отца Сергия, безбожники оказались в положении людей, ищущих давно найденный клад, да еще доказывающих, что его нет, когда им ясно показали – вот он!

Правда, Мурзалев заговорил и о менее известном факте, который он поворачивал и так и этак, всячески стараясь придать ему как можно большее значение. Не только, дескать, Евангелие подделано, да еще и подделано-то невежественными фальсификаторами, не представлявшими условий жизни и обычаев того времени. Сколько все евангелисты распространяются об отречении апостола Петра, как трогательно описывают его раскаяние при крике петуха, а никому и в голову не пришло, что петухов-то в Иерусалиме тогда не было: по еврейскому закону запрещалось иметь там кур.

После Мурзалева на сцену вышел его тесть Ефименко. На первом диспуте на верующих тяжело подействовал вид этого слабого седого старика, который, стоя одной ногой в могиле, кощунствовал не хуже зятя. Теперь это было уже не ново. Затем вышел Костя.

«Какой-то комсомолец», – послышался негромкий голос в зале. А «комсомолец» вдруг начал говорить в защиту религии. Для большинства это была полнейшая неожиданность. Тем сильнейшее впечатление произвела его речь. Конечно, Костя не мог не волноваться – ведь это не школьный доклад, хотя в числе лиц, обращенных к нему из зала, было много лиц товарищей и преподавателей; сейчас это не успокаивало, а пожалуй, еще больше волновало. Но он так искусно скрывал свое волнение и держался так спокойно и уверенно, словно ему не в диковинку были подобные выступления. В конце концов, смотреть на товарищей было все-таки смелее, и он начал говорить, как будто обращаясь к ним, тем ровным тоном, каким делал доклады в школе, так было легче. Он разобрал несколько возражений безбожников и перешел к последнему, о петухах. Ведь надо же было, чтобы об этом сказал не кто другой, а Мурзалев. Теперь Косте приходилось опровергать своего учителя. Тем же ровным, спокойным тоном, внушавшим гораздо больше доверия, чем кривлянья Мурзалева, Костя объяснил, что закон такой, правда, существовал, но он не строго соблюдался даже евреями. А в Иерусалиме в то время жило множество людей различных национальностей, которые не считались с еврейским законом. В частности, там стоял большой гарнизон из римских воинов; петух вполне мог быть римским, от этого ничего не меняется. «Из всего этого я делаю только один вывод, – добавил Костя, и уголки губ его слегка дрогнули, как бывало в домашнем разговоре, когда он мимоходом забрасывал камешки в чей-нибудь огород, – одно мне ясно, что плохи у безбожников дела, если они петухов мобилизовали».

Фразу о петухах Костя взял у Введенского, но она была так уместна здесь, что оказалась убийственной. Ее поняли и запомнили, и много раз потом вспоминали. Костю проводили аплодисментами, каких еще ни разу не удостоился никто из выступавших в прениях.

Глава 20Круги по воде

 

Великим постом диспуты в городе прекратились, но дела стало не меньше. Круги по воде распространялись все дальше, эпидемия диспутов перекинулась в села; сельские священники ехали в город и просили помощи. Один-два имевшиеся в городе экземпляры записей были каплей в море, да и опасно было рисковать ими, пришлось переписывать еще и еще. Писали под копирку, по два, по три экземпляра. Трудов не жалели, даже Юлия Гурьевна отрывала время у необходимого отдыха и проводила вечера за перепиской. Возникло новое затруднение – не хватало бумаги, она была дефицитным товаром. Покупали любую, даже муаровую почтовую, по три копейки за листочек. Такой расход оказался чувствительным для кармана отца Сергия, пришлось предлагать оплачивать стоимость бумаги. Батюшки платили беспрекословно, охотно заплатили бы и за работу, если бы кто-нибудь взялся переписывать за плату более крупные вещи, но таких людей не было.

Один экземпляр тетради «Был ли Христос», включавший речи отца Сергия, Роньшина и Кости, как нельзя более кстати попал в Березовую Луку, к старому соседу и другу отца Сергия, отцу Григорию Смирнову. Березовские безбожники, подчиняясь моде, тоже подготовились к диспуту и пригласили батюшку. По правде, они никак не ожидали, что пожилой, рано потерявший память отец Григорий примет их предложение. А он не только принял, а прочитав по тетрадочке все, что считал нужным, отбил у своих противников охоту повторять рискованный опыт. До отца Григория дошло короткое, но сильное определение, которое сделал о нем организатор диспута: «Старый ч.».

Отец Григорий всегда был очень щепетилен и чувствителен ко всякой грубости, но этим определением он гордился.

Отец Александр Моченев не принимал участия в распространении литературы, но у себя имел полный комплект всего и с удовольствием хватался за каждую новинку. Когда отец Сергий заходил к нему, отец Александр вдруг выносил какую-нибудь книгу издания Сойкина или Тузова и с загоревшимися глазами указывал напечатанные на обложке длинные списки выпускавшихся издательством книг.

– Посмотрите, какое богатство! – с сожалением говорил он. – Почти все это мы, когда учились, могли брать в семинарской библиотеке, а не брали, не интересовались. И потом, на приходе, могли без труда оторвать несколько рублей и выписать то одно, то другое. Так нет, выписывали какие-нибудь журналы с приложениями, «Вокруг света» или «Природа и люди», а об этих книгах не думали. А теперь хоть локти кусай!

В Костином классе приступили к изучению происхождения жизни. Учительница Анастасия Александровна Ахматова вкратце изложила две основные теории – самозарождения и перенесения зародышей из других планет (теория Аррениуса). Потом она неожиданно предложила: «Чтобы детальнее познакомиться с этими теориями, мы устроим… ну, что-то вроде диспута. Один будет защищать теорию, другой опровергать. Начнем с наиболее распространенной – теории самозарождения. Кто будет защищать ее? Ты, Скородумов? А опровергать? С-в? Хорошо. Подготовьтесь, через неделю мы вас послушаем».

Через неделю получилось так, что, выслушав обоих противников, Анастасия Александровна сказала: «Да, приходится признать, что эта теория несостоятельна». Отсюда логически вытекало, что нужно принять теорию Аррениуса. По этой теории Анастасия Александровна диспута не назначала, ученики сами организовали его.

– Давайте соберемся через полторы недели, в воскресенье, – предложил кто-то. Скородумов будет докладчиком, С-в – оппонентом. Возьмешься?

– А что же? Конечно, возьмусь.

В речи, рассчитанной на школьников-старшеклассников, Костя вложил все свои знания и все свое остроумие. Имея дело с товарищами, он не стеснялся применить какой-нибудь специально школьный оборот или лишний раз пошутить. Пример «петухов» показал ему, что шутка иногда очень помогает. Вот отдельные моменты его речи.

– Наука не противоречит религии. Верующие говорят, что мир и жизнь сотворены Богом, а ученые – что они созданы силами природы. В этом так же мало противоречия, как и в том, если кто скажет, что сочинение написано Бурениным, а другой возразит – нет, чернилами. Деятель – Буренин, чернила – средство. Так и во вселенной. Деятель – Бог, природа – средство…

– Поговорим о возможности занесения жизни с других планет. Мы недавно учили, каковы размеры вселенной. Небесные тела отстоят друг от друга на тысячи и миллиарды световых лет, и среди всех, которые поддаются изучению, не нашлось ни одного, на котором была бы обнаружена жизнь. Но предположим, что в те времена, когда Земля только что сформировалась, где-то существовало такое тело, с которого во все стороны распространились зародыши жизни. Сколько же должно быть этих зародышей, чтобы в неизмеримой вселенной некоторые из них могли попасть на Землю – представляющую в этой вселенной микроскопически малую точку? Возможность этого практически равна нулю, разве только допустить, что «жизнь» организованным порядком устремилась прямо на Землю. Но и тогда ей предстояло преодолеть невероятные трудности. Несясь по мировому пространству, «жизнь» в течение длительного периода, исчисляемого энным количеством световых лет, должна была подвергаться действию холода, достигающего в мировом пространстве, как вы знаете, более тысячи градусов Цельсия[106]. После этого, попав в земную атмосферу на метеорите или космической пылинке, или еще как, «жизнь» сразу же перейдет в раскаленное состояние, измеряемое несколькими тысячами градусов. Если бы при такой обстановке «жизнь» сохранилась, это было бы чудом, далеко превосходящим чудеса христианской религии, вроде трех отроков в вавилонской печи.

Мне возразят, что «жизнь» могла сохраниться в глубоких трещинах крупных болидов, где температура значительно ниже, чем на поверхности. Но если эти трещины узки, то при полете сквозь земную атмосферу они должны накрепко заплавиться и похоронить в себе «жизнь»; если же достаточно широки, то температура там будет та же, что и на поверхности. И в том, и в другом случае можно сказать вместе с поэтом: «Тише! О „жизни“ покончен вопрос»…

…Если «жизнь» вещественна, то ей бы не поздоровилось, а если нематериальна, тогда другой вопрос, но и другой разговор…

Но допустим, что «жизнь» преодолела все эти препятствия и расселилась на Земле. Тогда нужно ответить, откуда же она взялась на той, самой первой планете. Что ни говори, а вопрос все равно остается открытым…

Ребята построили свой диспут по образцу недавно слышанных, так что Костя разделил весь материал на две речи, но сказать ему удалось только первую. Во время нее школьные активисты (сами же и предложившие диспут) беспокойно шушукались между собой, а потом секретарь комсомольской ячейки Федотов заявил, что они поступили неосмотрительно, допустив диспут без согласования с руководством, и что поэтому его нужно отложить до тех пор, пока не будет получено разрешение от начальства. Разрешения такого, конечно, не последовало. Вместо того через несколько дней зав. школой И. Я. Родионов вручил Косте справку, что он исключается «как не поддающийся влиянию школы и разлагающе действующий на учеников».

– Вы хоть напишите: «разлагающе действующий на учеников в религиозном отношении», – попросил Костя. – А то можно подумать, что я какой-то хулиган.

Родионов добавил требуемые слова и, передавая Косте справку, сказал: «С этим документом можете в академию ехать».

Неизвестно, с каким чувством были сказаны эти слова, но они были похожи на злую насмешку – ни о какой академии в то время не могло быть и речи.

Еще давно, за несколько лет до смерти жены, отец Сергий заметил, что самые тяжелые события в его жизни происходят Великим постом. Как бы в подтверждение этого, Костя был исключен тоже Великим постом, за два месяца до окончания школы.

В конце Фоминой недели был назначен еще один диспут: «Возможно ли воскресение мертвых?» Опять Костя собрался выступать, опять отец Сергий пришел в клуб с целой связкой книг, но безбожники не явились. Может быть, они надеялись, что слушатели, устав ждать, разойдутся, но ушли только единицы, основная масса упорно ожидала. Наконец часа через полтора-два послали узнать, в чем дело. Только после этого на трибуне появился один из членов союза безбожников и объявил, что диспут отменяется, так как докладчик уехал в командировку. Причина была явно неуважительная. Если уехал один, могли выдвинуть другого или, в крайнем случае, отложить диспут, а не отменять совершенно.

Все восприняли это как решительную победу верующих. Значит, ни Бочкарев, ни Мурзалев и никто другой не решились взять на себя ответственность и заменить докладчика. Да и вообще, никто не сомневался в том, что командировка была только предлогом. Просто, обсудив возможности, свои и противника, безбожники решили отступить с наименьшими потерями. На это указывало даже то, что с объявлением об отмене диспута прислали какого-то незаметного, который на все вопросы мог бы отговориться незнанием.

Отец Сергий забрал свои книги и отправился домой в сопровождении детей и Димитрия Васильевича. Его возвращение было похоже на небольшой триумф.

– Поздравляем, батюшка! – кричали ему обгонявшие и даже те, которые спокойно сидели у домов, как будто их ничего не касалось. Отец Сергий на ходу приподнимал шляпу и отвечал: «Да вот, без драки попал в забияки».

Диспуты кончились, ученье прекратилось, а нового дела, новых интересов пока не было. Костя все еще переживал тревоги и волнения прошедшей зимы. Вот в это-то время, начав с шутки и постепенно перейдя на серьезный тон, он и сочинил стихотворение, первая половина которого приведена в главе «Диспут», а продолжение дается сейчас.

Атеисты в докладах стремились

Фактов цепь повернуть кверху дном.

Оппоненты-священники бились

Величайших ученых умом.

Много было здесь всем возражений,

Много сильных и шумных похвал.

Но, быть может, объятый сомненьем,

Кто-нибудь здесь и правду искал.

Кто действительно истину ищет,

Вникни сам, рассмотри и реши:

Рукоплещет народ или свищет,

Ты вниманьем к тому не греши.

Посмотри на безверие модное,

Что внушает нам страх пред концом,

И на веру в Христа благородную,

Что венчает бессмертья венцом.

Обратись и к научному методу,

Посмотри, сколько веры и в ней.

Не имеешь ты права поэтому

Говорить, что наука сильней.

Прикрываясь сужденьями ложными,

Нам кричат: справедливость напрасна!

Грех и лживость найдены возможными…

Но мы с этим совсем не согласны.

Мы за Того, Кто в мученьях распятья

Пролил за всех неповинную Кровь.

Наша программа – всеобщее счастье,

Наши лозунги – Бог и Любовь.

Выбирай, если хочешь, проклятья,

Твоя воля свободна, иди!

Но, гоняясь за призраком счастья,

Ты увидишь тоску впереди.

Если ж ты, укрепляемый верою,

Встанешь твердо, как дуб-великан,

То ты кровью своею и нервами

Впишешь подвиг в науку векам…

Как червь волочится в пыли,

Считая грязь своим пределом.

Так и безбожье на земли

Животным манит стать уделом.

И как орел, взлетая к небу,

Кругами мощными парит,

Так вера в огненном порыве

О Боге вечном говорит.

Ни Лушников, ни Мурзалев,

Ни Олещук иль Луначарский

Не поразят из-за углов

Великой веры христианской.

Сгниют они в своей пыли,

Развеет вихрь земное счастье;

А Бог и вера – посмотри —

Во всех не потеряют власти.

Мы знаем: в этом мире боле

Все только внешность и наряд.

А в нашей вере в Божью волю

Зарницы вечности горят.

И. К. С.

(Такую подпись Костя придумал несколько позже. Она означает: иподиакон, потом иерей, Константин С-в.)


Примечание: На своем стихотворении Костя сделал надпись: «Посвящается священнику Зиновьеву, положившему на звуки знаменитую декларацию гонимого, но торжествующего христианства „С нами Бог!“».

Сильнее всего диспуты отразились на Димитрии Васильевиче. Если у Кости в результате их изменилась жизнь, то у него укрепились убеждения.

Лишь значительно позже он сознался, что в этот период он как раз переживал душевный кризис. У него усилились колебания, сомнения в основных истинах веры. Самолюбие не позволяло ему обратиться за разъяснением к старшим, он считал, что должен решать все сам, не по чужой подсказке, а может быть, возникшие у него вопросы казались ему настолько трудными, что он и не надеялся получить ответа. Дело дошло до того, что он подумывал уйти из собора и перейти на светскую работу.

Только сам Димитрий Васильевич мог бы передать те чувства, которые он испытывал в начале диспутов. Держался он около духовенства, даже сидел с отцом Александром и другими священниками на сцене, что было совсем не обязательно, но еще вопрос – был ли он уверен в возможности доказать правоту своей стороны, или же, по свойствам своего характера, в трудную минуту хотел подчеркнуть, с кем он. Возможно, что к серьезному беспокойству у него присоединялся и чисто спортивный интерес – кто кого? Но сознавал он это или нет – несомненно, что в это время решалась его судьба, быть или не быть ему христианином.

Внутренний спор решился в пользу веры.

В своих речах отец Сергий и Роньшин ответили на многие сомнения молодого человека. Не меньше пользы принес ему и оживленный обмен мнениями, начинавшийся после каждого диспута. Говорили дома и по дороге домой, до начала службы в соборе и за обедом у кого-нибудь из прихожан, пригласивших отслужить молебен или всенощную. Уточняли недосказанное, разбирали подробности, вызвавшие различные понимания. Говорили и о предстоящих новых диспутах, обсуждая ответы на знакомые тезисы безбожников и на все попутные темы, которых кто-нибудь, пожалуй, мог и коснуться. Многое из того, что здесь намечалось, так и осталось несказанным, не понадобилось, но для Димитрия Васильевича иногда именно это-то и было особенно важно.

По мере того как его взгляды укладывались в более стройную систему, менялся и его характер, он становился мягче, серьезнее. Конечно, эти перемены произошли не в один день, они были не всем заметны. Для многих он оставался прежним задиристым и резким Димитрием. Но толчок был дан, внутренняя работа становилась все углубленнее, и в тайных уголках его души уже вырабатывался будущий отец Димитрий.

Прошло около года со времени последнего диспута. Стоял чудный февральский воскресный день. Когда шли в церковь, солнце ярко светило на чистом, высоком, бледно-голубом небе. Но во время обедни вдруг крупными хлопьями повалил снег, поднялся сильный западный ветер, настолько сильный, что Соня и Наташа, возвращаясь из церкви, вынуждены были несколько раз отдыхать, оборачиваясь спиной к ветру, хотя им нужно было пройти всего два небольших квартала. Разыгрался страшный буран. В степи, по общепринятому выражению, «света вольного было не видно».

Соня в этот день обещала знакомой матушке отнести передачу ее мужу – ожидалось, что в этот день его отправят. Конечно, трудно было думать, чтобы рискнули отправлять этап в такую погоду, но и ручаться за обратное тоже было нельзя.

Соня наскоро поела и пошла, не дождавшись возвращения отца. Только отойдя подальше, она поняла, насколько разбушевался буран. На обширной базарной площади и на окраине, где дома широко расступились по обе стороны длинной, топкой низины, ветер рвал и крутил со всех сторон с такой силой, что захватывало дыхание. Приходилось, набрав в легкие воздуха, идти, не дыша, сколько хватало сил, потом останавливаться и, отвернувшись, отдыхать. Особенно тяжело пришлось на открытом с трех сторон пустыре, метров в двести, отделявшем тюрьму, бывший монастырь, от последних домиков города.

Закутанный в тулуп охранник у калитки как-то странно посмотрел на девушку и велел идти прямо в караулку. А когда она, занесенная снегом, вошла туда, один из охранников сказал: «Ну и женщины! Мужчина для жены ни за что бы в такой буран не пошел».

Дома отец встретил ее словами: «Вот я и говорю: что это – сумасшествие, или геройство?»

– Скорее всего, первое – весело отпарировала она. – Ведь я же твоя дочь. Помнишь, как отец Григорий говорил матушке: «Что ты ушла, разве не видишь, какой буран? Значит, кум придет».

Она сняла пальто и легла на кровать. Сердце билось так, что бант на блузке трепетал, словно от сильного ветра. Прошло не меньше недели прежде, чем сердце наконец стало работать нормально.

Можно бы и не вспоминать об этом случае, если бы он не показывал, что творилось тогда в природе. Буран продолжался всю ночь и весь следующий день, а на третий день, когда отец Сергий пришел в собор, его встретил взволнованный Михаил Васильевич.

– Слышали? – еще издали спросил он. – Мурзалев замерз.

– Как? Когда?

– В воскресенье утром, по хорошей погоде, выехал в Ивантеевку. Не один, их подвод пятнадцать или восемнадцать ехало. А когда начался буран, он, должно быть, отбился. Что его подводы нет, заметили только в селе, да и то не сразу обеспокоились, решили, что он к знакомым заехал в начале села. Так что пока хватились, пока собрали людей, пока начали искать, времени много прошло. И где бы, вы думали, нашли? Под самым селом, у стога соломы.

– Так как же он замерз? Почему в солому не залез?

– Вот в том-то и дело! Кого Бог захочет наказать, прежде разум отнимет. В степи любой ребенок знает, что около соломы не замерзнешь, нужно только в нее закопаться. А вот он, степной житель, растерялся. Да что там! На нем волчий тулуп был, в таком и без соломы можно не знаю сколько протерпеть. Ведь мороз-то совсем слабый был, только что буран. Его жена, говорят, верить не хотела, когда ей сказали, все про волчий тулуп толковала, пистолет около него нашли и стреляные гильзы. Видно, хотел выстрелами сигнал подать.

Михаил Васильевич помолчал, потом добавил: «Помните, отец Сергий, как он на диспуте кривлялся: „Если Бог есть, пусть Он меня накажет!“… Вот и дождался. Летом двое детей один за другим умерли, а теперь сам».

О неожиданной смерти заговорил весь город. Жалели жену погибшего, которая, хоть и неверующая – недаром дочь Ефименко, – была очень доброй женщиной. А пуще всего опытные степняки удивлялись, как он мог незамеченным отбиться от обоза – ведь не последний ехал, и не ночью – и так быстро замерзнуть. Да у него и спички были, мог из соломы костер развести, и сам бы погрелся, и сигнал подал. Сигнал-то подавал, а его все равно не услышали.

Кто бы и с чего бы ни начинал этот разговор, рано или поздно в нем появлялись слова: «А помните?» И заканчивали его тем, что Господь долго терпит, да больно бьет.

Глава 21Костины невесты

 

В Спасском, где мальчики прожили зиму 1926–1927 годов, священствовал отец Федор Филатов, состав семьи которого очень напоминал семью С-вых. Отец Федор тоже был вдов, и хозяйство у него вела теща, Елена Ивановна. Старшая дочь отца Федора, Тося, была примерно ровесницей Сони, Нина лет на пять моложе ее, а Коля немного моложе Нины. Нина и Коля учились в одном классе с Костей. Была еще Лида, Наташиного возраста, и маленький Володя.

Костя и Миша бывали у Филатовых. Гостеприимная Елена Ивановна приглашала их на блины на Масленицу и разговляться на Рождество и Пасху. Костя заходил и в другое время, не только как товарищ Коли, а и к отцу Федору. Один из учителей, некто Борисов, на уроках частенько бросал антирелигиозные реплики, а Костя не мог спокойно выслушивать их. Он старался сначала хорошенько уяснить себе мысли, возникавшие в связи с этими замечаниями, а потом разъяснить их товарищам. Но первое время мысли плохо укладывались в слова.

– У меня много есть что сказать, да не знаю как, – жаловался он сначала Мише, Коле, а потом и отцу Федору. Слова не являлись, скорее всего, не только от неопытности, а и оттого, что мысли были еще неясны ему самому. Юноше, недавно только начавшему мыслить самостоятельно и впервые столкнувшемуся с такими вопросами, не хватало опыта, он не всегда мог разобраться в словах Борисова, хотя ясно чувствовал их несправедливость.

Отец Федор помогал ему сформулировать то, что смутно бродило в его голове, давал ему книги. Постепенно Костя начал не только разговаривать с товарищами, а и возражать учителю. Свои возражения он облекал в форму вопроса, на ответ Борисова следовал новый вопрос, так что в конце концов получалась целая дискуссия. Товарищи Кости были довольны прежде всего тем, что не оставалось времени спрашивать уроки, но кое-кто внимательно прислушивался и к самому спору.

В Пугачеве о Филатовых частенько вспоминали знакомые Юлии Гурьевны, сестры Кильдюшевские. Две из них всю жизнь учительствовали в Спасском и хорошо знали семью отца Федора, а с Еленой Ивановной даже переписывались. Скоро у них возникла мысль сосватать Костю и Нину.

– Хорошая была бы для него невеста, – мечтали они. Старушки полюбили Костю, как внука, и по-своему были озабочены его будущим. Как и большинство знакомых отца Сергия, они считали не подлежащим сомнению, что Костя впоследствии будет священником. А ведь священнику нужна и жена, а сейчас так трудно найти подходящую девушку. Нина подошла бы во всех отношениях, Костя сам знает ее. И отец Сергий видел…

Несомненно, что отец Сергий, размышляя о будущности сына, думал и о том, что ему придется жениться. Кто знает, может быть, и ему приходила на мысль эта хорошая религиозная девушка. Но он ничего не отвечал на намеки старушек, а Костя и вовсе не подозревал, что за чайным столом пытаются решить его судьбу.

Неожиданно Кильдюшевские получили известие, что Нина умерла от осложнения после гриппа. Старушки сильно расстроились, жалели и девушку, и свою несбывшуюся мечту. Впрочем, мечту скоро удалось заменить другой.

– У отца Федора еще Тося есть, – говорили они Юлии Гурьевне. – Тося немного постарше Кости, но тоже очень милая девушка, пожалуй, еще лучше Нины, такая рассудительная, религиозная. Она отцу Федору секретаря заменяет, всеми его делами интересуется. У нее с Костей много общего найдется.

Скоро пришло новое сообщение. Тося тоже умерла.

Чуть ли не на следующий день после исключения Кости отец Сергий зашел по какому-то делу к Кильдюшевским. Он очень торопился и не прошел в комнату, а в коридоре рассказал Юлии Михайловне свою невеселую новость. Юлия Михайловна охала и сокрушалась, а гостившая у них ее шестилетняя внучка Риточка вертелась тут же, внимательно прислушивалась. Потом она побежала в спальню, где отдыхала Людмила Михайловна. «Знаешь, баба Люда, – взволнованно, со слезами на глазах, зашептала она. – Костю исключили из школы. Мне так его жалко!»

– Жалко, говоришь? – Людмила Михайловна не смогла удержаться от неуместной шутки. – Значит, он тебе нравится? Может быть, ты за него замуж пойдешь?

Малютка подняла на нее невинные, влажные от слез глазки. «Я бы пошла, баба Люда, – серьезно сказала она, – да он, пожалуй, не возьмет!»

И что же? Прошло совсем немного времени, и девочка умерла от менингита.

Как будто Косте было так строго предназначено оставаться безбрачным, что около него не должна была появиться даже тень женщины-подруги, пусть даже помощницы в будущих делах. Даже шутки, могущие нарушить целомудрие его души, пресекались свыше. Все его помыслы должны были быть посвящены Богу, а не семье.

1929–1931