5
Хотя Оля начала жить совсем недавно, но именно через нее мне распахнулась такая даль времен и непрерывность судеб, какую я в своем куцем «индивидуальном» существовании постичь не мог. Мои тридцать лет были внутри одной, замкнутой в себе жизни, а три Олиных месяца выводят меня в жизнь другую, настежь распахнутую. Есть ли разница, откуда вступаешь в море? Ведь оно сразу оказывается со всех сторон. Жизнь, продолженная хотя бы на день или месяц за свои пределы, начинает вмещать и простор предыдущих тысячелетий, каждое «потом» отзывается в «прежде». Бесконечное не имеет количественных степеней, оно возникает сразу и во всем; появление ребенка мгновенно превращает меня в очередное звено протянутой через меня цепи.
Рождение — взаимное одаривание родителя и рожденного, но как не равноценны эти дары! Я дарю своему ребенку всего лишь одну, совсем короткую жизнь, несколько десятков лет. Он дарит мне жизнь моих предков и потомков, не имеющую границ. Кто кому должен быть благодарен? Весь родительский труд попечения, воспитания, самопожертвования ради детей — не есть ли это лишь неподобающе малая плата за такое приобретение, как вечная жизнь рода? Ведь рождая ребенка, мы обрекаем его на смерть, а он дарит нам бессмертие.
6
Оля лежит у меня на руках, а Л. нагибается к ней, заворачивая в одеяло. И оттого, что Л. склонилась над моими руками, я чувствую новую для себя, непривычную позицию в пространстве: мы вместе, почти прильнули к друг другу, но устремлены к тому, что находится между нами. Эта кривизна пространства между нами, свернувшегося, как кокон, вокруг нового маленького тельца; эта сдержанная и расширенная теплота, уход друг от друга и встреча в ином, не кратчайшем отрезке, — странны немного, как смещение оси у нашего мира. Мы-то привыкли общаться прямыми взглядами, прямыми касаниями, а теперь все сдвинулось. Будто из евклидова пространства, где двое связаны по прямой, мы попали в лобачевское, в неэлементарную геометрию, где двое связаны кратчайшим образом — по кривой, проходящей через третьего.
И вообще, не есть ли переход человека из одиночества в брак, а из бездетного брака в детный и многодетный — постепенное усложнение геометрии бытия? Так от точки мы переходим клинии, связующей две точки, а от линии — к плоскости, связующей две линии; и это умножение кровных связей ведет нас все глубже в непознанную мерность мира.
«Точечный» эгоизм одного преодолевается в браке, «линейный» эгоизм двоих — в ребенке, «плоскостной» эгоизм единственного ребенка — в других детях, «кубический» эгоизм целой семьи — в браках детей и соединении с иными семьями… и вот уже человечество не отвлеченно, а осязательно постигается как единая плоть, вся пронизанная узами родства.
Теперь я понимаю, как просто и незаметно, каждым взглядом и прикосновением плетутся эти узы… Снизу Олю поддерживают мои руки, сверху облегают руки Л. и склоняется ее голова, я смотрю на них обеих, и все это замыкается в моем взгляде, все линии заботы сплетаются в многомерный клубок надышанного, почти горячего пространства.
7
О своих отношениях с Л. я совсем не могу писать, а об Оле — очень охотно. Первое имя я скашиваю до начальной буквы, а второе готов повторять до бесконечности. То, что между супругами есть и должно оставаться тайной, через ребенка выходит наружу как естественное ее раскрытие. Два законных стремления: мужу с женой — ото всех уединяться, скрывать свои отношения, ребенка же — охотно показывать, любоваться им в широком кругу близких и дальних.
Когда ребенок рождается, не только мы выводим его на свет. Одновременно и он нас на свет выводит, из темных подсознательных наших недр, и наделяет новым зрением и даром речи. Кажется, один и тот же солнечный дух витает и над младенцем, выходящим из чрева, и над словом, вылетающим из уст. Только после рождения Оли прорвалась наконец во мне затяжная немота, внутренняя жизнь вдруг обрела язык, сразу и телесно, и словесно сказалась.
Прежде я сильно страдал от отсутствия сюжета. Не только литературного, но и жизненного, магистрального. Все было как-то вразнобой, и перебивался я отдельными заметками, вклиниваясь репликами в диалог чужих умов и судеб. Я даже собирался составлять «сумму сумм» из одних только чужих фраз, великих афоризмов (буквально — «осколков»), чтобы в итоге явить мировую мудрость и возвестить всеобщее утешение.
Но этот собирательский замысел отпал, как только родилась дочь. Тут у меня сюжет и появился — не только тема, но и мысль всей жизни, проходящая через разные темы. В мою жизнь вошла долгота, медленное и пристальное слежение — день за днем, минута за минутой, и все одним пронизано — новизной души, впервые в этом мире себя узнающей.
«Сюжет» буквально, в своей этимологии, означает «подкидыш» (латинское subjectus, французское sujet), и в этом глубокий смысл: ребенок, вторгшийся в жизнь, и есть «подкидыш», пружина сюжета — сама внезапность, источник изумления и нетерпеливого ожидания, страница «чрезвычайных происшествий», зримый рост, отмеряющий движение и мое, и всего на свете.
VII. Воспоминания
Для взрослых детство — утраченное самозабвение, для детей — приобретаемое самосознание. Это время величайшей растерянности и одиночества.
1
Я пишу о дочери, все более сознавая ограниченность такого одностороннего описания. Ведь не только я воспринимаю ее, но и она меня. И это ее восприятие, пожалуй, даже ближе и «свойственнее» мне самому, чем мое собственное.
Вот я, держа Олю под мышки, смотрю в зеркало. Оля смотрит на себя, я — на нее. И так хорошо я понимаю, что она сейчас чувствует, прижатая к папиному животу. А вот кто такой я сам — решительно не понимаю, глядя на большого бородатого человека с бледным, словно застывшим лицом. Что такое «папа»? Этот звук и образ осмыслены лишь для ребенка, а самому быть «папой», отождествить свое «я» с «папой» — в этом есть что-то неестественное. Папа — всегда «он». Чужой человек смотрит на меня из зеркала.
В том-то и дело, что «я» изначально формируется так: «я» — маленький, а вокруг меня взрослые: папа, мама, дедушки, бабушки — «они», живущие другой, непонятной мне жизнью. «Я» — первичное и глубочайшее — определяется в противоположность всем другим людям, и прежде всего самым близким, родителям. «Папа» — тот, по отношению к кому я исходно определяю себя. И теперь, когда я сам стал папой, я уже с трудом могу соотнести себя с этим словом. С другими людьми, от которых не зависело мое раннее самоопределение — как муж, как друг, как сын, — я по-прежнему я, но почувствовать себя собой в качестве «папы» — не могу. «Папа» — это кто-то другой, и я скорее глазами дочери, чем своими, смотрю на этого бородача, выглядывающего из-за ее спины.
2
За последние годы, что я не один, я отвык сосредотачиваться на своем «я» — казалось, навсегда избавился от привычки к саморазглядыванию, которая преследовала меня в отрочестве и юности. В эти годы зрелости мое «я», зарастая жильем-быльем, жило в ладу с собой, и я радовался такому простому существованию, устремленному вверх, к плодоносящей кроне, а не вниз, к темным и сырым корням своего «я». Сейчас же меня вновь потянуло к первооснове, к вопросам о том, что само вопрошает, к томлению о том, что само томится. Естественный ход жизни, ранее уводивший меня в окружающий мир, теперь возвращает к себе. Родилось дитя, и жизнь моя начинается как бы заново, завершив полный круг — от рождения до рождения.
Еще недавно я был уверен, что только в старости захочу оглянуться назад, на свое прошлое. Но оказывается, что до собственной смерти есть еще рождение другого — столь же оборачивающее на себя, требующее самоосознания. Теперь вновь ко мне возвращается младенчество, детство, отрочество, все это я стану переживать по второму кругу, словно в замедленной съемке, позволяющей разглядеть и осмыслить то, что в первый раз было прожито впопыхах.
Тут само бытие раздвоилось на «меня» и «ее», и самосознание не разрушает, а, напротив, скрепляет его целостность. Как я могу понять Олю в ее настоящем и будущем, не возвращаясь к своему прошлому? Ведь если она изо всех сил растет, сближается со мною, то неужели я не пойду ей навстречу, не спущусь в доступные мне самые ранние слои своего детского опыта?
3
Поздний вечер. Я сижу рядом с Олей и стараюсь понять, о чем она думает, когда подолгу лежит в темноте с открытыми глазами. Мне-то скучно смотреть на вещи, досконально изученные при дневном освещении, но для нее этих вещей нет, а есть только сгущения и разрежения тьмы в тех местах, где они были днем. Не стекла шкафа там отсвечивают, а отсветы неподвижно парят в воздухе. Я пытаюсь увидеть комнату Олиным неузнающим взглядом, и комната исчезает, остается только скопище теней, призрачное пространство, состоящее из расплывов, зияний, уплотнений… Как будто мир перенесен на абстрактное полотно, где стерты знакомые очертания и остались только расплывчатые пятна и контуры. На эту картину, открывшуюся младенцу, можно смотреть бесконечно, она все время меняется, мерцает, как пламя, или колышется, как волна.
Вот и смотрит Оля долго-долго, не закрывая глаз, но застыв зрачками — как будто уже уснула. Однажды соседка, видя, как Оля замерла в коляске с открытыми глазами, так ответила на мою жалобу, что, дескать, никак не заснет, сколько ни убаюкивай: «Да ведь она уже спит!» Не знаю, правда ли это, но похоже на правду: ей, маленькой, и не нужна эта перегородка смеженных век, потому что мир для нее воочию так же расплывчат и зыбок, как для нас в сновидениях. Чтобы понять, о чем думает Оля, надо увидеть все глазами спящей — всматриваться в мир так, как мы смотрим в себя, в туманный рой видений. Миросозерцание как грезовидение.
4
Еще одно состояние, когда так же незаметно стирается грань между образом и реальностью, — болезнь. Не мучительная, страшная, а легкая, освобождающая, беспечная болезнь, которая соотносится с тяжелой, как сон — со смертью. От нее не умирают, а дольше спят, наяву чуточку бредят. Простуда, озноб, градусник, малина, чай, молоко. Во время такой болезни я чувствую возвращение детства, и мне особенно приятно, что мама рядом.