Отцовство — страница 24 из 35

твует о гораздо более широком «вкусе» к жизни. Слюною ребенок склеивает себя с окружающим, как бы создает непрерывную, тянущуюся связь — мы же, напротив, стараемся отклеиться от приставучего вещества, и всякие следы липкости на коже нас раздражают, «пачкают».

Слюнявый, испещренный влажными пометками мирок, окружающий ребенка, — что это? Память о том вместилище, из которого он вышел на свет, — или стремление вместить в себя все то, что еще извне объемлет? «Еще» или «уже»? Скорее всего, сам момент превращения. Ребенок окружает себя клейкой пеленой, чтобы воссоздать вокруг себя среду материнского чрева, — но для уже рожденного этот возврат возможен лишь как увлажнение окружающего мира. То младенческое, что было объемлемым, становится объемлющим — лишь бы не кончалась теснота и влажность самого объятия.

Вспоминаются «клейкие листочки» Ивана Карамазова, которыми тот знаменовал свою исступленную любовь к жизни превыше смысла ее. «Клейкие» — тоже как будто елеем помазанные. Да и что такое елей, как не масличный сок! Не только человек, но даже и деревья, все живое имеет свою детскую слюнку, первую, резвую, прыскающую влагу, елейно-клейкое начало бытия.

Эта слюна и есть сок жизни, а «смысл жизни» — ее усыхание, шероховатость отлипшего, непритертого существа, мучающего себя вопросом: к чему я?

7

Среди субстанций самая родная и близкая Оле — тягучая, вязкая. Но есть у нее свои предпочтения и в мире форм. Оля — Великий Исследователь Щелей, Знаток Пуговиц и Петель, Эксперт по Крошкам и Узелкам, Профессор Пупырчатых и Дырчатых Наук. Ее внимание и прилежание в этой области поистине безграничны: всегда наготове любознательный пальчик, который то и дело утыкается в какую-нибудь крошечную несообразность на совершенно гладкой поверхности. Так, сидя у меня на коленях, она открыла мне, сколько свалявшихся ворсинок и запутавшихся крошек таит мой шерстяной свитер. Пальчик ее — словно магнит, вытягивающий из пространства всякие искривленности, утолщения, нелепые загогулины.

Большую часть времени она проводит в этом своем тщательно подобранном, подробном мирке, мирочке, сплошь состоящем из неправильностей, оплошностей, несуразностей нашего большого мира. Благодаря Оле я впервые заметил, как условно и приблизительно мы живем, привыкнув пропускать мимо себя те сучки и задоринки существования, которые непременно ее зацепляют. Например, для нас пол представляет сплошную, гладкую поверхность, удобную для ходьбы; для Оли это прежде всего отступление от нашего понятия — множество глубоких щелей и мелких трещинок, совокупность изъянов. Рубашка для нас — это плотно облегающая ткань, а для Оли — швы и прорехи, то есть выходы в пустоту.

Можно сказать, что Олин мир — это негатив нашего, прокравшееся в него по капелькам небытие. Все в нашем твердом, наполненном мире интересует Олю лишь постольку, поскольку оно зияет или торчит, открывает пустоту или окружено пустотой. Отсчет ведется от ничто, как у Лао-цзы, для которого дом состоит не из дерева или камня, а из пустот, в них прорубленных (двери, окна, трубы…). И так весь мир выдолблен: форма — частичка небытия, внесенная в бытие. Сосуд — это полость, вдутая в стекло. Это иномирный взгляд, свойственный существу, еще не сгустившемуся и потому столь же чувствительному к пустоте, как плоть чувствительна к плоти.

У «дворца небытия» есть своя архитектура. Дырочки и пупырышки, выступы и выемки, зубчики и зазубринки одинаково интересны для Оли как отрицание простого наличия, как разрывы в однообразной протяженности мира. Эти разрывы всегда соотносительны: там, где есть петелька, в которую можно просунуть пальчик, есть и пуговка, которую приятно обкатывать пальчиком и вминать в мякоть. Вообще, пуговицы — осязательное лакомство Оли, она может долго-долго их крутить. Мы месим и катаем мир как тесто, требуя от него сплошной, равномерной наполненности, — а Оля выковыривает из этого теста всякие неразмятые и непропекшиеся комочки, словно сладчайшие изюминки.

Только «выдающиеся» (буквально) вещи и значимы для нее — то, в чем палец может ощутить задевающую, трогающую власть непохожести. Если бы мир только и состоял из таких вещей: радужных лохматых пылинок, подтеков краски на мебели, отгибающихся уголков обоев, всех бесчисленных пустяков, которых для нас просто не существует, — как было бы прелестно и необременительно жить! Словно в осенней тишине, подробной до самых последних звуков, или в пространстве абстрактной картины, среди точек и черточек, послушных любому истолкованию и произвольному движению взгляда. Тем и прекрасны пустяки, что через них в нашу жизнь глядит пустое, прозрачное, еще не заплывшее весом и смыслом.

8

Первое, что Оля научилась показывать на себе — раньше, чем ухо, нос или глаз, — это пупок. Хотя он всегда на виду, но и упорно скрывается из виду, в нем есть заманчивость тайны, выдающей себя ровно настолько, чтобы не выдать до конца.

Пупок явно представляет собой какую-то инаковость в теле — он и есть иное, вобранное в себя. Потому, наверно, Оля раньше всего заметила его и облюбовала, проявила ту же пристальность, что и к щелкам, рубчикам, всяким зияниям и вывертам в пространстве. Причем пупок заметно отличается от прочих отверстий в теле, имеющих ясное предназначение: ртом ешь, глазами смотришь, ушами слышишь, ноздрями дышишь… Все эти отверстия широко распахнуты, впускают множество вещей, вестей, веяний — через них свершается каждодневная работа тела. А пупок — словно глухой заросший лаз, ведущий к запертым воротам. Что там за ним, какая неведомая жизнь? И вот Оля подолгу роется в нем пальчиком, как бы дальше исследуя проход к неизвестному, сосредоточенно молчит — а то вдруг покажет нам с удивленной и довольной улыбкой первооткрывателя: посмотрите-ка, что я нашла, какая тут закавыка!

Вспоминаю детское свое ощущение от пупка: что за странный тупичок, куда он должен вести? Почему так легко начат и так быстро закончен путь? И ведь это в самом деле выход в никуда — во внутриутробное пространство, в дородовое время, в то, чего уже нет. Пупок — единственное, что никак не обусловлено потребностями замкнутого в себе тела, а, как печать, удостоверяет его происхождение.

Долгое время — чуть ли не до двенадцати лет — я воображал, что через пупок у женщин рождаются дети, что замкнутое это отверстие должно как-то раскрываться по воле природы. Я словно бы не мог согласиться с тем, что рост бытия состоит в его зарастании. Должно быть наоборот: все тупики когда-нибудь углубятся и получат выход. Вот и Оля упрямо тычет свой пальчик в тесную ямку, с тою же надеждой на выход в открытое пространство, на раздольный мир за глухой стеной.

Все-таки поразительно, до чего ребенок в простоте своей чувствителен к иномирному. Все воронки и раструбы бытия, все ввернутое снаружи или развернутое изнутри заставляет его чутко внимать и устремляться навстречу, будто позывные родины — на чужбине.

9

После того как Оля впервые выделила в себе заповедную часть — пупок, она быстро научилась показывать и другие, более открытые части своего тела, главным образом отверстия и окончания: рот, уши, глаза, пальцы — все, что расступается, оттопыривается, выдается. Но, показывая отдельные части себя, она никак не могла понять и охватить себя как целое.

Когда мы спрашивали ее: «Где Оля? Покажи Олю!» — она смущалась и делала вид, что занята чем-то другим. Не понять вопроса она не могла, потому что состоит он из хорошо знакомых слов; но и ответить тоже не могла, потому что — как же показать себя целиком, к чему прикоснуться, в чем найти свое средоточие? Да и кто бы не затруднился указать точное место, где находится его «я»?

Правда, Оле раньше удавалось показывать себя целиком — прячась и появляясь. Но совсем не одно и то же — явить себя из небытия и само свое бытие положительно обозначить.

И вот пришел срок гениальной догадке… На очередное наше любопытное и «развивающее»: «Покажи, где Оля?» — она рукой потянулась к животу и ткнула пальцем в пупок.

Так, примерно к году, завершилось Олино освоение собственного тела. Но ведь здесь и сама жизнь ее началась, завязалась в отдельное телесное существо. Не повторяет ли круг познания — круга, замкнутого рождением? Не рождается ли в самопознании человек снова и снова, как целостность, замкнувшаяся в той же точке, «пупке», где впервые стала собой? Неустанный, неведомый по цели труд: выявлять и завершать свое «я», рождать его снова и снова, втягивая вовнутрь то, что выходило наружу, — и в местах этого самоопределения оставлять маленькие, ввернутые внутрь, духовные и плотские завязи, словно круглые печати, удостоверяющие возврат личности к себе самой.

XII. Общение

Публичное внимание к ребенку — прообраз той высшей демократии, которая избирала бы своим полномочным представителем не самого сильного, а самого слабого, нуждающегося во всеобщей опеке.

1

Не могу понять, в кого характер у Оли. Я был в детстве меланхоличен, Л. — серьезна, рассудительна. Дочка же — бойкое и неугомонное существо, необыкновенно расположенное к окружающим. Вся ее мимика и жесты — сплошной оклик: «Эй, здравствуй! Давай поговорим!»

Ни у меня, ни у Л. этого не было в детстве, нет и сейчас. Но вместе, пожалуй, мы и в самом деле образуем существо достаточно общительное и открытое. Какая-то вибрация друг другу передается, и то, что мы как пара собой представляем, не похоже на каждого из нас — более подвижно и свободно.

Но может быть, как раз на него-то и похожа Оля? То зыбкое, двуединое, что порою возникает между ее родителями, но держится непрочно, завися от настроения и обстоятельств, — это призрачное в ней, наконец, воплотилось.

2

Весной переехали жить в подмосковный поселок Голицыно — и благодаря Оле за день приобрели столько знакомых, скольких я один не приобрел бы за год.

Вот мы катим ее в коляске по оживленной улице, и она что-то лепечет, показывает, размахивает руками — но разве только к нам она обращается? Нет, ее слова разлетаются вширь, и любой прохожий может по праву ответить ей, потому что это и к нему вопрос, и за него зацепка, — и он оборачивается, втянутый этим шумным круговоротом речи, и на равном с нами основании отзывается, идет рядом, что-то объясняя ей и показывая.