ГЛАЗА, ГЛАЗА…
Зрение тускнело в моих глазах с тихой болью… Тускнело перед встречей утренней зорьки в день открытия охоты. За час до этого, пробираясь на лодке по узким протокам к перешейку двух озер, я еще видел рябь на воде. Но когда протиснулся в заросли камыша и взглянул в сторону восточного небосклона, то ощутил непривычную тяжесть над бровями и давящую на зрачки темноту. Подумалось, камыши заслоняют обзор. Я вытолкнул лодку к протоке, однако темнота уже прилипла к глазам. И вода уже не проблескивала передо мной, а покрылась округлыми расплывами густой сажи. И зари не видно.
Протираю глаза раз, другой — не помогает. Темнота сгущается. Неужели ночь застряла здесь на целый день или земля перестала вращаться?
В дальних секторах охотничьего угодья загремели частые выстрелы. Открытие охоты, как правило, обозначается беспорядочной стрельбой. Малоопытные охотники спешат палить по уткам на воде, подшибают хлопунцов, чаще расстреливают темноту.
Но вот уже вблизи, справа и слева, ударили дуплетами мои спутники — опытные «утятники». Невдалеке шлепнулась одна подбитая утка, вторая. Как мне показалось, бьют вдогон, под перо и без промаха. Значит, и мне пора закладывать патроны. Привычным движением переламываю централку, открывая патронташ, вглядываюсь в небо, но ничего не вижу. Слышу свист крыльев шилохвостей. Они пролетели над головой. В эту же минуту перед самым лицом пронеслась стайка чирков. Пара трескунков приводнилась у самой лодки, но я их не вижу, ничего не вижу!
— Сергеев! — кричит слева сосед. — На тебя кряквы!
— Ясно, — ответил я и ударил в темноту наугад.
Пустой выстрел возмутил соседа.
— Зачем пуляешь с открытой воды?.. Пугало.
— В ряске застрял, — соврал я.
— Помочь?
— Не надо, сам выберусь.
И сдал лодку назад на хрустящие заросли камыша. Темнота не оставляла меня. Еще дважды вскинул централку, палил дуплетами: дескать, у меня все в порядке, только мажу.
Прошло еще минут десять. Правой стороной лица ощутил свет лучей восходящего солнца и теперь понял, что с моими глазами случилась беда. От досады упал в лодку вниз лицом на рюкзак с провиантом.
Чудак, этого как раз нельзя было делать. Ко мне подкралась такая болезнь, при которой, как потом стало известно, ни в коем случае нельзя лежать вниз лицом. То был приступ глаукомы, по-простонародному — «подступила темная вода». Она чаще всего дает о себе знать при напряженном зрении в темноте. Что-то подобное случалось со мной раньше, но быстро проходило. Надеялся и на этот раз. Но темнота меня уже не оставляла.
Лежу, прислушиваюсь. Пальба еще идет, слышу перелет уток надо мной, однако мной уже овладел страх, и поэтому нет сил поднять голову.
Мои спутники прекратили стрельбу, подозвали егеря, подгребли ко мне.
— Сергеев, что с тобой?
— Не знаю, с глазами что-то.
— Выжег порохом или просто так?
— Просто так.
— Поднимайся, дай посмотреть… Глаза на месте, только зрачки как переспелая смородина.
— Черная смородина. Потому света и не вижу, — попытался развеселить я себя и товарищей.
Они отбуксировали меня с лодкой к причалу, посадили в машину — и в Москву.
Откинув голову на спинку заднего сиденья, я почувствовал — свет стал проникать в левый глаз. На ухабах и крутых поворотах замелькали световые вспышки и в правом глазу. Так и хотелось попросить шофера: не огибай ухабы, встряхивай сильней!..
Спутники молчат. Один из них, что сидит слева, дышит через нос, огорчен — сорвался такой красивый старт осенней охоты. Он азартный охотник и не любит возвращаться домой без пера на козырьке фуражки — знака победителя. И сегодня планировал после утренней зорьки побродить за бекасами, затем посидеть на вечерней зорьке, которая приносит больше удач, чем утренняя. И тут все сорвалось. Досадно. Для него вдвойне. Собирался убедить меня, что проигранное им пять лет назад состязание в стрельбе по летящим уткам — случайный эпизод.
Было это на Азовских плавнях, в районе Сладкого лимана, накануне массового перелета водоплавающей дичи. Утки, казарки, гуси после осенней жировки на наших полях улетают на юг.
Нас, охотников, приехало на лиман целый автобус. Егерь сказал, что к утру ожидается прилив, а это значит — хороший присад. Провели жеребьевку, распределили лодки, принялись готовить ружья. Каждый, подходя к фонарю над столом для чистки ружья, заглядывал в протертые стволы так, чтобы все видели, какая у него отличная гравировка на замках, какие отличные стволы с чёками, получёками — держись, утки, с поднебесья достану!
— Хвастуны, завтра посмотрим, кто с каким пером вернется, — проворчал мой сосед, не снимая чехла со своей «ижевки». Он был уверен, что завтра ему будут завидовать все обладатели «зауэров», «браунингов», «голонголонндов» и штучных «тулок».
Его умению сшибать уток навскидку завидовал и я. Но ни он, ни я не ожидали, что нас обставят. И кто?
Это девушка, ее звали Юлей, вышла из домика егеря и приблизилась к костру перед лодочным причалом в самый разгар разбора лодок и весел. Она шла не спеша. Спортивная куртка защитного цвета, на голове зеленый беретик, рост ниже среднего, на боку студенческая сумка, приспособленная под патроны, в руках ружье — какая-то курковка с короткими стволами.
— Не хватало еще охотника в юбке, — проворчал мой сосед. По его мнению, и охотники должны придерживаться правила, какое соблюдают капитаны кораблей при формировании экипажей к большому походу.
— Не ворчи, — сказал я, — ружьишко у нее похоже на палку с курками. Развлекается…
Лодки и весла быстро разобрали по номерам. Ей досталась плоскодонка без номера, вместо пары весел деревянная лопатка.
— Внимание! — подал сигнал егерь, когда все уселись в лодки. — Со второго по девятый номер двигаться за Юлей в правый рукав. Остальные — за мной в левый.
— Дайте ей весло, иначе до обеда будем шлепать, — не вытерпел мой сосед, которому достался пятый номер.
— Ничего, — ответил егерь. — Если будете отставать от нее, дайте сигнал. Притормозит. Так, Юля, или не так?
— Как всегда, — ответила она голосом школьницы.
Нас немного покоробило. Это мы-то отставать? От нее? На самом деле угнаться за ней было не так-то легко. Ее плоскодонка скользила по воде, между камышей, по ряске без задержки, а мы хлюпали размашистыми веслами, заклинивая друг другу путь почти на каждом повороте. Назад, вперед, снова назад. С рассветом стало легче.
Юля расставила нас по номерам вдоль залива. Мне достался девятый номер. Оставляя меня на номере, она сказала:
— Подлет надо ожидать с севера, с полей, а я буду следить за подранками. Их нельзя оставлять в камышах.
— Без собачки будет трудно, — посочувствовал я ей.
— Ничего, буду подшибать их над чистой водой, — сказала она и скрылась в камышах.
Загремели выстрелы в разных концах лимана. Утро выдалось тихое, и утка шла с полей высоко. В такой обстановке мой друг, которому достался пятый номер, должен был отличиться: перед ним чистый разлив, на который кряковые шли со снижением. Слежу за ним. Он вскидывает «ижевку» раз, другой, третий… Бьет дуплетами, но утки не падают. Лишь одна колебнулась в воздухе и потянула над номерами — шестым, седьмым, восьмым. Те бьют тоже дуплетами. Но она уже мчится надо мной. Я тоже бью из двух стволов. Мимо. Она неуязвима. Нет, рухнула. Рухнула там, за высокими камышами, где скрылась Юля. Оттуда донесся лишь одиночный, как мне показалось, выстрел хлопушки.
Минут через пять над номерами засвистели крыльями северные белогрудки. Перо у них плотное, мелкой дробью не возьмешь. Наши выстрелы даже не поколебали их строй. Однако оттуда, из-за камышей, опять донеслось два сухих хлопка — тук, тук… и из строя выпали две белогрудки.
Прошло еще несколько минут, и небо над нами буквально закружилось. Утки мотались над лиманом ошалело быстро, на разных высотах и беспорядочно, как пчелы над потревоженным ульем. Их охватила какая-то тревога. Зигзаги, стремительные виражи, карусели — попробуй взять на прицел, если они так кружат. Похоже, бросили вызов охотникам. И мы, в свою очередь, вошли в азарт. Раз — промазал, два — промазал, и теперь уже трудно остановиться. Пальба стала напоминать топот ног дюжины плясунов на пустых бочках. Стволы моей централки стали сизыми от перегрева. И все впустую. Не вижу удачи и у соседей. Лишь там, за камышами, откуда доносится «тук, тук», с неба валятся, как вилки капусты, парами подбитые утки.
Так длилось не меньше часа. Патроны кончились. Пальба стихла. Над лиманом взвилась желтая ракета. Это егерь дал сигнал — конец утренней зорьки, отбой.
Юля подгребла ко мне. Я прячу от нее глаза — патронташ пустой, и в лодке пусто. Она швырнула мне пару увесистых материков и одну северную белогрудку.
— Это подранки.
— Неправда, — возразил я.
— Следуйте за мной, — сказала она, не оглядываясь.
Пятому номеру от нее достались казарка и две северных. К моему удивлению, он не отказался, похоже, поверил, что Юля подобрала действительно его подранков.
Когда мы подошли к причалу, она выбросила к ногам егеря еще десяток уток и ушла, пожелав нам приятного завтрака. Мы стояли с открытыми ртами, не зная, как ответить.
…Левым глазом я уже мог разглядеть профиль угрюмого соседа по сиденью. Машина круто повернула вправо, и я толкнул его локтем в бок: дескать, не угрюмься, я тоже не унываю.
— Чему ты улыбаешься? — спросил он, повернувшись лицом ко мне.
— Чему?.. Вспомнил, как на Сладком лимане нас обстреляла одна девушка.
— Нашел время о чем вспоминать, — возмутился он.
— А ты знаешь, ее победу нельзя считать случайной. То была дочь старшего охотоведа округа Юлия Васильевна Сидорова, теперь Клекова, чемпионка мира по стендовой стрельбе среди женщин.
— Ладно, знаю… Хватит чепуху вспоминать. Скажи, как себя чувствуешь? Вижу, бодришься, а свет не видишь.
— Начинаю видеть, поэтому бодрюсь. Должно пройти. Такое уже было со мной.
— Куда сейчас, в какую больницу? Ведь сегодня выходной?
— Да, сегодня суббота, завтра воскресенье. Поэтому везите меня домой, — ответил я. — Только домашним об этом ни слова.
— Все скрываешь от жены и от детей?
— И от четырех внуков, — подсказал я и тем освободил своих спутников от поисков каких-то иных решений.
В понедельник темнота в моих глазах рассеялась, зато тревога усилилась. Стало страшновато. Что делать, если слепота подкатится снова и застрянет уже навсегда?
— Да, так может случиться, — сказал врач, измерив внутриглазное давление. — Сбить одними каплями пилокарпина едва ли возможно.
— Как же быть?
— Даю направление в глазной институт имени Гельмгольца.
— Зачем?
— Там посмотрят. Возможно, направят на операцию.
На операцию?! Но другого пути врач не мог подсказать.
От операции я покамест уклонился. В Кисловодске есть санаторий «Пикет» со специальным отделением для лечения глаукомы. Махнул туда. Но там лечат больных глаукомой в основном после операции. Коварная болезнь. Она и после операции не спешит отступать. Что же делать? Прорвался на прием к профессору Чернявскому, прибывшему из Москвы посмотреть больных, оперированных под его наблюдением.
— Правый глаз скоро потеряет способность ощущать свет. Высокое давление угнетает зрительный нерв. Последует атрофия. Операция неизбежна, и в первую очередь на правом глазу.
— Почему на правом? — спросил я, проверяя себя, не потерял ли дар речи.
— Попытаюсь ответить, — сказал профессор, ощупывая голову. На левой стороне, чуть выше уха его пальцы остановились. — Шрам?
— Шрам, — ответил я.
— Ну вот и все прояснилось, почему в первую очередь правый.
— Не понимаю, ведь шрам на левой стороне?
— Правильно, на левой, а последствия того удара сказались на противоположной. Как видно, в момент ранения черепная коробка была заполнена плотностями без пустот. Надеюсь, и теперь эти плотности сохранили свои свойства.
Выйдя от профессора, я почувствовал, как воспламенились мои уши. Наивно спрашивал — почему в правом? Будто не знал, по какому закону вылетает пробка из горлышка, когда бьешь по дну полной бутылки!
Однако вернувшись в Москву и оказавшись в глаукомном отделении глазного института, я еще раз попытался увернуться от операции. Убедил себя и лечащего врача, что мне должны помочь процедуры ультразвуковой терапии. Новинка в офтальмологии.
После двух процедур потерял сон: в роговицах вспыхнула жгучая боль. Из глаз безостановочно катились слезы. Ноги и руки стягивала судорога. В затылке угнездились горячие угли — ни вздохнуть, ни охнуть. Примочки, компрессы, уколы с морфием — ничего не помогало. Белый свет стал не мил. Готов был остаться навсегда слепым, лишь бы унялась боль.
Глаза, глаза… Вот вы как отзываетесь на эхо войны. Возле меня дежурили безотрывно по переменке жена, дочери Оля, Наташа, сын Максим и зять Костя. И напрасно их допускали ко мне — физическая боль легче переносится в одиночестве, во всяком случае, не среди родных. Это эгоизм — вынуждать их страдать за тебя.
На третьи сутки ночью сын уговорил дежурную медсестру поискать другие средства успокоения. Видя, что я уже скрючился и не могу разогнуться от боли, она согласилась. Принесла флакончик каких-то желтоватых капель, обильно смочила ими мои воспаленные роговицы, и я сразу уснул. Потом мне стало известно, что эти капли не имеют названия, просто расплавленный капрон. Он-то и заровнял борозды распаханных роговиц, веки стали скользить по ним без былого раздражения.
Пришла пора готовиться к операции.
Стало известно, что оперировать мой правый глаз будет хирург Кретова — кандидат медицинских наук.
— Операция щадящая, — сказал заведующий отделением.
— Как понять «щадящая»? — спросил я.
— Без скальпеля. Кретова освоила ультразвуковую технику.
Я содрогнулся: опять ультразвук. И уже стал обдумывать план побега. Пусть один глаз потеряет зрение, лишь бы не испытывать боли после ультразвуковых ударов.
— Больной Сергеев, в десять ноль-ноль к хирургу Кретовой. Ее звать Ольга Георгиевна, — объявила дежурная сестра, сунув мне под мышку термометр. Пока он прогревался, я раздумывал — показаться хирургу или дать ходу? Температура нормальная. Решил показаться. Из-за любопытства: «Кретова… Фамилия очень знакомая, по отчеству Георгиевна. А у меня в юности был друг Гоша Кретов. Пойду посмотрю…»
Перед входом в кабинет хирурга меня встретила миловидная девушка. Лицо светлое, на груди что-то вроде черепашки с одним глазом на спине, в руках тетрадка — история моей болезни.
— Я к доктору Кретовой Ольге Георгиевне.
— Проходите, я Кретова, — сказала она, указывая на кресло возле стола.
Смотрю в лицо и не верю: неужели такой молодой девушке доверю оперировать свой глаукомный глаз? Она прикладывает к моему больному глазу свою «черепашку», что-то записывает в тетрадку.
Вспомнилась юность. Спрашиваю:
— Георгий Кретов откуда родом?
Она правильно поняла мой вопрос и, улыбнувшись, ответила:
— Вчера папа сказал: твой больной Сергеев должен спросить, откуда ты родом, если не забыл Гошку Кретова.
— Мир тесен! — воскликнул я.
Как можно забыть глазастого и смышленого друга, с которым прошло детство в далекой сибирской тайге! Я узнал, что Георгий Кретов прошел всю войну в танковых войсках, уволился из армии полковником танковых войск, живет где-то в Москве.
Я попал в руки или, как принято говорить, под нож дочери друга юности. План побега отпал.
— Завтра день операции.
— Буду готовиться, — ответил я. — Привет отцу.
— Он тоже просил передать привет и сказал: «Не уходить от себя».
И вдруг словно позывные прозвучали из далекой юности. Тогда этими словами мы утверждали свое право на признание среди сверстников смелостью, умением постоять за себя. Проявление трусости, отступление от правды пресекалось фразой: «Не уходить от себя». Да и собственная совесть казнила за это жестоко и беспощадно презрением к самому себе. Таковы были нормы дружбы между нами. Похоже, Гоша Кретов не скрывает от дочери своих дум юности.
Я вернулся в палату с досадой на самого себя: предстал перед молодым врачом жалким трусом. Но кому хочется остаться слепым? Я таких не знаю. Самоподготовка к операции вызвала много дум о себе, о жизни. И память унесла меня в сибирскую тайгу, где я родился и вырос, унесла в зону тревожного счастья.
Тревожное счастье
Оно, это счастье, подвернулось, точнее, открылось перед моими глазами, когда мне было тринадцать лет. С тех пор прошло полвека, а я помню те обстоятельства так, будто они испытывали меня радостью и страхом только вчера.
Мокрый с ног до воротника рубашки, я бродил по старым выработкам драги с большим железным ковшиком — нащупывал под водой податливые, с мелкой галькой пески и промывал их. Норовил ухватить, как принято говорить среди старателей, хвост смыва содержательных пластов. Таким же делом занимались мои сверстники. Мы подражали взрослым. Но у них, у взрослых, получалось: после каждого промытого лотка песков, как я заметил, они открывали свои флакончики и опускали в них драгоценные крупинки. Золотишко в дражных хвостах было мелкое — пшенная крупа, но, как говорится, «курочка по зернышку клюет, а к вечеру с полным зобом на седало идет». Мне же с самого утра не везло. Промыл с полсотни ковшиков отборных песков и всего лишь одну бусинку поймал на палец со слюной, иначе и та могла сорваться в мутную воду. Досадно. Дома ждут с добычей, хотя бы с полграмма. Там пять сестренок младше меня, слепой отец, больная мать сидят без хлеба. Последний кусок достался мне перед уходом сюда. Полученные по карточкам продукты за неделю вперед съели еще позавчера… За полграмма золота можно получить в «Золотопродснабе» минимум еще на три дня хлебных запасов и килограмм сахару. Но вот в моем флакончике всего лишь одна бусинка.
Час за часом окунаюсь я в студеную воду, соскребаю в ковшик песок. Болят обломанные ногти. Хорошо еще, холод уменьшает боль.
После полудня поднялся на отвал посидеть на согретых солнцем камнях. Продрог в воде до корней волос, и руки одеревенели. Большой прогретый камень излучал тепло. Звякнул возле ног ненавистный ковшик. Усаживаясь на камень, толкнул ковшик ногой — катись к черту, несчастный. Но он не покатился, а, скребнув железными краями отвальный галечник, остановился в двух шагах от меня. Остановился и… Одна галька возле него, похожая на расколотое утиное яйцо, блеснула в моих глазах яркой желтизной. Самородок!..
Не веря тому, что именно здесь меня ожидало счастье, я окаменел. Нет, не окаменел, а с дрожью в сердце, не шелохнувшись, окинул взглядом подножие отвала — не следит ли кто за мной из взрослых, не потянулся ли кто сюда, на теплые камни, из моих сверстников?
От старых опытных старателей-одиночек мне было известно, что самородок надо поднимать оглядисто, иначе он уйдет от тебя или вместе с тобой безвозвратно. Старатели зорко поглядывают один за другим, как рыбаки на берегу глубокого омута — у кого клюет, к тому и тянутся, — а если кто-то забагрил крупного тайменя, берег закачается от зависти неудачников. Проще говоря, я не должен был выдать свою радость ни одним бодрым движением, ни улыбкой, ни блеском широко открытых глаз. И ох как трудно было одолеть себя, скрыть порыв к счастью. Ведь вот оно перед глазами, в двух шагах. Разбитое яйцо, виден желток. Или в самом деле, пролетная утка оставила его здесь? Нет, утки на камнях не гнездятся…
Медленно, почти незаметно для постороннего глаза, сползаю с теплого камня. Пугливо озираться тоже нельзя. Смотрю на пальцы рук, на остатки ногтей на них, беру их в рот, будто боль приступила нестерпимая, но не могу оторвать взора от самородка. Он похож на вылупившегося цыпленка с плоским клювом. И темные бисеринки глаз, и желтый пушок на грудке, и белые обозначения крылышек — чистый утенок. Белые полоски — это прожилки кварцевой породы прилипли к золоту…
Продвигаюсь сидя. Острые камушки прилипли к мокрым шароварам, пробрались как-то через заплатку на ягодицы и режут кожу, но терплю. Осталось шаг, полшага, четверть… Наконец накрываю обнаженную желтизну раскисшим в воде ботинком. Чувствую — «утенок» твердый. Сгибаю ноги в коленях, пытаюсь придвинуть его к себе — не поддается. Прилип к затвердевшей охре-запеканке. Отвалу лет сорок — не меньше. Тут и песок с глиной затвердели. Дотягиваюсь рукой — «утенок» под ладонью, но плотно сидит в своем гнезде. Как и чем вырвать его?
От напряжения в пальцах вспыхнула боль. Пришла пора пускать в дело зубы. Природное золото мягче бронзы, как красная медь, поддается на зуб. Подумалось, сколько отгрызу, столько и проглочу, и дам ходу. Проглоченное не пропадает. Мне и моему сверстнику Гоше Кретову приходилось глотать «клопов» и «таракашек». То было на Бурлевском ключе. Мы вымыли там несколько крупных золотинок — выпал фартовый день — и, возвращаясь домой, «спрятали» добычу в себя. И правильно сделали. Вечером, перед рудником, на мосту через речку перед нами выросли пьяные парни с намерением потрясти наши флакончики. Их было шестеро. Они принялись обыскивать нас, но ничего не нашли. А через два дня мы сдали «клопов» — свою добычу в золотоскупку. Но разве проглотишь «утенка», да еще с породой, которая прилепилась к его лапкам и хвосту! Эх, что будет, то будет. Вскакиваю, хватаю ковш и со всего размаху, как топором, принимаюсь отсекать породу. Острые железные края ковшика выручили меня. Куски затвердевшего песка один за другим стали отваливаться от «утенка». И вот он в моей руке, увесистый, с колючками ноздристого кварца. И тут же я спохватился. Рубка камня ковшиком могла привлечь внимание тех, кто продолжал бродить по выработкам, особенно моих сверстников. Они могли оценить мои действия за попытку высечь огонь из камня и развести костер — хорошая приманка. Обступят меня, и попробуй утаить свою радость. Кто-то уже поднял голову и смотрит в мою сторону. В это же мгновение я выронил ковшик. На сей раз он покатился к подножию отвала с громким звоном. Теперь мне осталось согнуться в три погибели, схватиться за живот, пряча под рубахой руку с драгоценной находкой, и спешить в кусты, вроде приспичила неотложная нужда. Так и сделал, показывая, что на ходу расстегиваю штаны. Возле ковша упал на острый камень, разорвал на локте рубаху, но успел отфутболить ковш в кусты. Оставлять его на виду нельзя: сверстники спохватятся, почему долго не возвращаюсь за ковшом, и примутся звать или даже обшаривать кусты.
В кустах присел как можно ниже. Надо же разглядеть золотого «утенка». Разглядел. От радости чуть не закричал, в горле запершило, в глазах ослепительная желтизна, будто кусок солнца улегся на ладонь. Полфунта, пятьдесят золотников, не меньше! Но как донести его до дома, чтоб никто не остановил с расспросами и допросами — откуда спешишь и почему кулак держишь в кармане, покажи… Такое золото и добрых людей может толкнуть на недоброе. Решил пробираться окольным путем, глухими таежными тропками. Пусть в пять раз дольше, но лишь бы с людьми не встречаться. Медведи, росомахи и рыси в летнее время за человеком не охотятся. Однако раздумывать долго некогда. Наскоро обмотал разбитый локоть лопухами, привязал их жгутом из травы, а «утенка» пристроил под мышкой больной руки. Если кто встретит, то увидит — парнишка где-то руку повредил, похоже, сильно, потому придерживает ее здоровой рукой.
Из кустов до ближайшего укрытия в густых пихтачах я не выходил, а выползал, затем, поднявшись и оглядевшись — не следит ли кто за мной, — зашагал все быстрее и быстрее. На первых порах ноги унесли меня километров на пять в сторону от рудника, к самой дремучей горе Алла-Тага, по-русски к Боговой горе, будь она неладна. У ее подножия много родников, встречаются трясины. В летнее время к трясине нельзя подступиться. Встанешь на зыбкую кочку, и зашипит, запузырится водянистая зелень. Отпрыгивай немедленно назад, иначе засосет, проглотит с головой.
Вечерние сумерки застали меня на отлогом косогоре перед долиной таежной речки, которая вела к баракам лесорубов, затем в центр рудника, на восточной окраине которого притулилась наша изба под крышей из горбылей. Еще километров восемь — десять. В долине меня остановила зыбкая почва. Ноги стали погружаться с шипеньем и бульканьем в какую-то вязкую массу. Трясина!
С тех пор прошло много лет, а я до сих пор еще содрогаюсь, вспоминая тот момент.
Вижу рудник, на окраине которого, на отвалах и старых дражных выработках, на полигонах, когда-то богатых золотоносными песками и рудами, прошло мое детство. Впрочем, детства я не помню. Оно промелькнуло перед моими глазами быстро, коротким всплеском радужных красок. Была ли юность? С двенадцати лет я стал гоняться за старательским счастьем, делать все так, как делают одиночки-старатели, — бродить по руслам таежных ключей, по старым выработкам, промывать пески, толочь в ступке камни с желтыми крапинками, ловить на ртутные цеплялки шламовое золото в хвостах «бегунки» — фабрики по извлечению металла из богатых руд.
В былую пору рудник славился на всю Сибирь. Славился богатыми рудами и песками. Он разместился в центре тайги и потому назывался Центральный. Подступы к нему ограждены со всех сторон тайгой, бурными реками и местами просто головокружительными преградами из скал, ущелий, водораздельных хребтов. Природа будто нарочно нагромоздила такие препятствия, чтобы не допустить людей к здешним богатствам. Однако во второй половине прошлого века люди пробрались сюда. Сначала небольшими группами, затем целыми партиями золотодобытчиков. Образовался рудник. В годы моей юности он напоминал таежный городок. Ныне этот рудник называется, как мне сказали в райкоме партии, Центральным карьером. Что осталось от прежнего рудника и кто из моих друзей юности живет теперь там — расспрашивать не стал. Решил сам навестить те места, совершить путешествие в свою юность.
Райкомовский газик поднялся на гребень Кийской гряды гор, покрытых здесь посадками лиственниц. Шофер включил первую, самую тихую, скорость. Впереди двухкилометровый крутой спуск. Тормоза тут только для притормаживания, а машина должна спускаться на первой скорости с малым газом. Внизу заголубел клочок горной реки. Это Кия, бурная, порожистая река. В этом месте она широка, более ста метров, но с высоты крутого спуска кажется — ее можно перепрыгнуть без разбега. Там же теснится поселок Макорак. Дома поселка напоминают пчелиные ульи таежной пасеки. Сейчас мы свалимся на них, как с неба, точнее, с самой кромки зеленого облака из лиственниц. Сколько тут было в свое время поломок колесных телег, повозок с разными грузами, но другого, более или менее удобного спуска к реке не было и нет. Так начиналась дорога к центру тайги. Дорога для смелых и отчаянных. Она и теперь на этом спуске испытывает и прочность транспорта и опытность водителей.
Мой сын Максим впервые видит такую длинную крутизну в каменное ущелье. Спускаемся тихо. Наконец под колесами машины загромыхал деревянный мост. Над нами синеет лишь узкая полоса высокого горного неба с редкими белесыми облаками, которые, цепляясь за вершины скалистых гор, за лиственницы и сосны на них, обретают зеленоватую окраску. Облака и зелень хвои здесь извечно живут в обнимку.
Далее тенигус — длинный подъем до Крестовой горы. Максим фотографирует ее издалека. На лысом косогоре этой горы, слева, в двадцати шагах от дороги стоит черный крест из окаменевшей с годами лиственницы. Он стоит с начала века, напоминая проезжим и прохожим, что здесь был убит крупный купец, имя которого до сих пор неизвестно. Люди сочинили о нем много легенд. Одна из них гласит, что безымянный купец продавал на руднике свои товары не за бумажные рубли и червонцы, а за мерки вроде наперстков, наполненных золотой россыпью. Сколько он наменял золота — никто не знает. Да еще обманул какого-то удачливого старателя, поднявшего двухфунтовый самородок, который достался купцу за краденного приказчиком рысака. Когда это стало проясняться, купец запряг пролетку и покатил по трактовой дороге, вроде бы встречать обоз с товарами, а двух приказчиков, один из них был цыган, посадил в седла с кожаными сумами и направил их таежными тропами. На лысом косогоре купец был вышиблен из пролетки разбойниками, но золота с ним не оказалось.
В другой легенде рассказывается, что купец вывозил золото с рудника в двух оцинкованных ведрах, залитых сливочным маслом. Разбойники переворошили все чемоданы и сумки купца, а на ведра с маслом не обратили внимания. В них было около пуда золота. Масло досталось какой-то несмышленой хозяйке, которая оробела перед желтым дьяволом в масле. Закричала, сбежались люди, и золото сдали в казну.
Крест у дороги… Быть может, его поставил предупредительный таежник — «не втягивайся в азартную игру с золотом, иначе — крест, крест!».
Спуски, подъемы, крутые повороты, снова подъемы. Ни одного ровного и прямого разбега. Вот и трехэтажная гора. Три горы взгромоздились одна на другую, как три стога сена. На вершине ровная, как стол, площадка. Отсюда до рудника полдня ходу пешком. Но никто из пешеходов не поднимался до третьего этажа без остановки на передышку. Сколько проклятий выслушала эта трехэтажка от мучеников гужевого транспорта, от обозников былой поры, да и теперь редкий водитель грузовика не пожалуется здесь на перерасход горючего.
После трехэтажки дорога вьется по редколесным увалам, огибает топкие согры и долго тянется по бугристому подъему Алла-Таги, косматой с пролысинами горы. Аллаха никто не видел, но воображение подсказывает — вот он сидит на зеленом ковре тайги, подобрав под себя ноги, на голове чалма из серых скальных утесов, угрюмый и недоступный.
Подножие этой горы и сегодня выглядит так же сумрачно, как в тот тревожный для меня вечер пятидесятилетней давности. Мысленно я вновь ощущаю зыбкую почву под ногами.
Трясина… Она уже всосала меня до пояса. Шипящая, пахнущая гнилью, теплая сверху болотная зыбь стала обволакивать бока, как бы уговаривая — тебе тут будет хорошо, тепло, не пытайся вырваться.
Раскинуть бы руки, ухватиться за космы кочки или за кустик таволожника, но под мышкой «утенок». Он уйдет на дно раньше меня. Да есть ли смысл появляться без него дома? Пусть ищут меня здесь. Если найдут, то с золотом, и будут знать, почему ушел на дно тихо и смирно. Но есть ли дно у этой болотной ямы и как могут найти здесь мой след, если его уже сгладила зыбкая почва? На болотах долговечность одинокого следа равна одному шагу.
Поднимаю глаза к небу, ищу созвездия Большой и Малой Медведицы, два небесных ковша. По ним все таежники определяют, где север, где юг. Мне надо знать, где юг. Идя строго на юг, я мог выйти на рудник. Мог, но вот застрял. И звезд не видно. Да и зачем они мне сейчас? Пора закрывать глаза. Болотное одеяло своей теплотой уже обволокло меня до пояса. «Спи, спи», — шипит оно.
И вдруг ноги ощутили холод родниковой воды. Вода забралась под штаны, по всему телу прокатилась дрожь. Она взбодрила меня. Значит, здесь родник бьет из-под камней, из песчаной почвы. Глубоко ли до нее? Ноги уперлись во что-то твердое. Согнув колени, напрягаю все силы для решительного толчка. По прыжкам в высоту я был первым среди ровесников, но здесь густая жижа резко сократила высоту прыжка. Ноги опутаны волосистой ряской. Смекнул — надо призвать на помощь руки. Выхватываю из-под мышки «утенка». В родниковой воде он показался мне удивительно теплым, даже горячим, лег в ладонь здоровой руки источником солнечного тепла.
Второй прыжок удался. Шлепнулся на спину плашмя. Теперь уже заработали руки — и больная и здоровая с «утенком» во всю силу. Руки увеличили площадь опоры. Выгребся на спине до сухого бугорка, прополз еще до дерева, от которого начиналась зыбкая полянка.
Выбрался, не утонул… И самородок в руке. Но и ночью в лесу он, казалось мне, излучал между пальцев свет плотной желтизны. Четвероногих таежных хищников я не боялся — сам, вероятно, был похож на болотного лешего в зелени волосистой ряски. Опасны были для меня встречи с двуногими искателями приискового счастья. Значит, мне следовало пробираться к руднику самыми глухими тропами, по лесным гривкам, избегая поляны и низины: хватит, хлебнул болотной жижи до тошноты.
В полночь показались огни на копре шахты, в которой отец лишился зрения. Нашел я глазами и огонек в окне своей избы на косогорной северной окраине рудника: не спят домашние, ждут или уже мечутся — куда девался тринадцатилетний старатель с ковшиком? Небось уже заявили в милицию, и завтра по тревожному гудку весь рудник, как это бывало не раз, поднимется на поиски потерявшегося человека. А он вот где — уже недалеко от дома, еле волочит ноги вдоль канавы.
Было бы хорошо, если б хоть здесь встретили меня сестренки с куском хлеба и помогли добраться до порога — ведь я несу самородок.
Я заметил их в темноте по белым платьицам. Бегают пугливо взад и вперед по гребню над канавой. Позвать бы старшую, но криком от радости она выдаст меня: ведь там, чуть подальше, на высоком сером валуне темнеют две фигуры взрослых людей. В одной фигуре я узнал маму, а кто с ней рядом — попробуй разгляди, когда в глазах от истощения и усталости куриная слепота начинает гнездиться. Припал к земле, передохнул, прислушался.
— Не должен, не должен заблудиться, — послышался басовитый голос.
— Нет, заблудился, — это голос мамы.
— Не должен. Погодим еще часок…
Чей это голос? Неужели дядя Ермил Руденко, наш сосед? Отменный силач, работает в пекарне, а иногда на сцене показывает номера, крестясь двухпудовой гирей. Сильные — всегда добрые и спокойные, но сейчас он даже про милицию заговорил, вроде того что через час пойдет объявлять тревогу.
— Не надо, дядя Ермил! — подал я голос. — Не надо в милицию, я уже дома…
Он бросился ко мне, подхватил меня на руки.
— Мокрый… Вымок где-то, — рокотало в его широкой груди. — Мать, отца, сестренок всполошил… Что ты мне кулаком в нос грозишь?
— Дядя Ермил, это не кулак…
— А что?
— Тише, дома покажу, обязательно покажу.
— Ладно, догадываюсь. До утра помолчим.
— Ох, ох, — со стоном вздыхала мама. Она, кажется, потеряла дар речи, молча ощупала мои голые ноги, на ходу прислонилась к моей спине грудью.
— Мама!.. — И сердце мое застучало от радости где-то возле горла. Застучало часто-часто.
Дядя Ермил внес меня в избу и не покинул нас до утра.
Отец сидел возле меня с железной тростью. Слепой, но, кажется, видел, что было на моем лице, иногда прикасался чуткими пальцами к моей груди, приговаривая:
— Чую, досталось тебе, сынок. — Ощупывая «утенка», он заметил: — Ермил Панасович… Тут будет, пожалуй, полфунта.
— Отобьют породу, и весы скажут, — ответил дядя Ермил.
— Да тут и запеканка, и кварцевые прожилки есть, — уточнял отец.
Удивительно, незрячие люди умеют пальцами видеть — чувствовать и окраску предмета, и его состав.
— Примесей не так уж много, — успокаивал его добрый сосед.
— Чистого останется меньше, но все равно почти полфунта, — соглашался с ним отец и снова повторял: — Полфунта, полфунта…
Повторение этого слова убаюкало меня. Я погрузился в глубокий сон.
И сейчас, приближаясь к руднику, с которым связано много воспоминаний о той поре, я даже вспомнил сновидение, навестившее меня в те предутренние часы. Включился в борьбу со своими сверстниками. Боролись на поясках. Вышел на круг и принялся бросать соперников, кого через бедро, кого через голову. «Он борется только одной рукой, с ним нельзя взаправду бороться», — возмущаются побежденные. «Почему нельзя?» — спрашивают другие. «У него рука больная, потому нельзя». И друзья не трогают мою больную руку, охотно идут на любой прием — на бросок через голову.
Где же вы теперь, мои сверстники, мои добрые друзья в былых сновидениях и наяву? Ведь здесь, на руднике, который уже виден через ветровое стекло газика, у меня действительно было много верных друзей.
Центральный рудник (ныне Центральный карьер) улегся между гор надломленным крестом. Главная Январская улица тянется вдоль мелководной речушки Кожух, в нее под прямым углом упирается Просвещенская, спланированная в былую пору по лощине, сбегающей с горы Юбилейной. На косогорах прилепились рябоватыми клочьями мелкие постройки с кривыми переулками и проулками. Место стыка двух больших улиц обозначало центр рудника, где много лет безостановочно громыхали дробилка, шаровая мельница и стопудовые чугунные колеса «бегунки», перемалывающие руду в железных чашах. Здесь более ста лет обогащались золотоносные руды.
Кто открыл здешнее месторождение богатых руд и песков — установить трудно. Известно только, что в конце минувшего века отсюда вывозили ежегодно десятки пудов драгоценного металла высокой пробы. Отчаянные люди стекались сюда со всех концов Томской губернии и с Урала. Позже, после революции 1905 года, здесь находили убежище люди из центра России, участники революционных событий, их здесь называли «политиканами», беглые из царских тюрем, ссыльные интеллигенты и просто искатели счастья. Все они превращались в горняков. Жили, как поется в песне, «где золото роют в горах», с ежедневной верой в удачу, рисковали собой и в штольнях, и в разрезах. Много было обвалов, затоплений и голодных дней, особенно в распутицу, когда нельзя было доставить сюда даже вьюком ни мешка зерна. Потому до моих детских лет сохранилось иное название рудника: «кругом горы, внизу горе».
Большое горе с кровью и жертвами пережили горняки в годы гражданской войны, когда сюда, к этому богатому таежному центру, проникли колчаковские грабители, жандармы и каратели. Горняки оказывали им упорное сопротивление, но у них не было оружия, кроме охотничьих берданок и шахтерских обушков. В апреле 1919 года на помощь горнякам подоспел партизанский отряд В. П. Шевелева (Лубкова). Партизаны нанесли удар по колчаковцам с двух сторон — с юга через поселок Драга и с севера по Тисульскому тракту 23 апреля. Бой продолжался более пяти часов. Освободив из «тюремной» шахты обреченных на смерть горняков и разгромив колчаковскую охрану рудника, бойцы Шевелева отошли к Драге, затем встали на лыжи и по реке Северный Кожух ушли в глухую тайгу. Все лето они не давали колчаковцам наладить добычу золота. Да и сами горняки подавали на-гора пустую руду, а так называемые рудные жилы с хорошим содержанием оставляли в заваленных забоях до лучших времен. Рудник несколько раз переходил из рук в руки. Зимой партизаны базировались на ближайших приисках Главный, Сухие Лога, Троицкие Вершины.
После изгнания белогвардейцев адмирала Колчака из Сибири горняки рудника размуровали забои с содержательными рудами, отвели воду от затопленных полигонов с богатыми песками, и металл пошел в банки молодого Советского государства. Но с этим не могли смириться бывшие хозяева шахт, полигонов и драг. Так, в самый напряженный период размола и обогащения руд в январе 1921 года на рудник налетела банда атамана Алиферова. Опытные грабители, взломщики банковских хранилищ, бывшие агенты колчаковской контрразведки, обозленные сынки промышленников и богатеев притаежных сел, включая бывших купцов и приказчиков, ринулись обшаривать рудничную кассу, литейку, шлюзы обогатительной фабрики, но взять то количество золота, на какое рассчитывали, им не удалось. По сигналу тревожного гудка электростанции смотритель литейки разбил тигли, и горячая амальгама растеклась по угольной топке, а рабочие фабрики успели выбить золото из чаш большой водой, выгнать его вместе с мусором в шламовые отстойники.
Озлобленные неудачей бандиты устроили дикую расправу над защитниками рудника. Раздетых и разутых горняков провели по заснеженной Январской улице, поставили к стене мучного амбара и на глазах согнанных сюда жителей расстреляли… Лишь двум горнякам, Петру Болобаленко и Макару Токареву, удалось уцелеть — в момент расстрела они, прикинувшись убитыми, уползли под амбарные лазы. Да и некогда было палачам пересчитывать убитых и неубитых: к руднику приближался отряд вооруженных конников во главе с опытным и отважным партизаном Михаилом Переваловым. Бандиты поспешили укрыться за перевалом Алла-Таги и взяли курс на ограбление мелких приисков. В Николке, где стояла приисковая церквушка, Алиферов до смерти запорол церковного хранителя, изъял у него сотню самодельных золотых крестиков и дюжину венчальных колец. Судя по всему, главарь банды рассчитывал крупно запастись драгоценным металлом и пробраться по кайме тайги до Енисея, затем в Туву… Затесы, которые оставляли на деревьях идущие впереди его разведчики, вели именно туда. Эти же затесы позволяли опытным таежникам, бывшим партизанам, устраивать засады против основных сил банды Алиферова. Только в Тисульском районе было перебито более двухсот бандитов, но обнаружить самого атамана Алиферова среди убитых не удалось — или он сумел уйти от возмездия, или был где-то тайно захоронен. Через десять лет один из его сообщников, бандит Пимщиков, с группой кулацких сынков стал бродить вокруг Центрального рудника, затем пошел по затесам алиферовского маршрута.
В борьбе с Пимщиковым погибло восемь молодых горняков рудника. Я хорошо помню, как их хоронили. Там же, где покоится прах семидесяти горняков, расстрелянных бандитами Алиферова. Стоял морозный день. Мы, мальчики, топтались на скрипучем снегу, ожидая прощального салюта из ста двадцати винтовок и карабинов. Наконец морозный воздух прорезал звенящий голос:
— Р-рота… Залпом… Пли!
Троекратно прозвучали дробные залпы. Командовал Петр Болобаленко, тот самый, что был под расстрелом здесь, у амбарной стены. На его счету было два ухода из-под расстрела. Первый раз он был приговорен к расстрелу за дезертирство из армии Колчака. То было в Тисуле 18 октября 1918 года. Двадцать два парня ждали смерти невдалеке от базарной площади. Каратели уже вскинули винтовки. В это время стоявший с края шеренги Петр Болобаленко крикнул: «Бежим, товарищи!» — и кинулся к селу, затем огородами пробрался в лес. Быстроногий и выносливый, он через день оказался в центре тайги. Второй раз ушел от смерти здесь. Легендарный человек. Рудник гордился им, а мы, мальчишки, были счастливы видеть его или подержаться за его рукав. Мне повезло быть возле него больше других сверстников: я дружил с его сыновьями — Сергеем и Колей, учился у них играть на балалайке и даже сиживал за одним столом с Петром Сергеевичем перед общей хлебальницей с мясным супом.
В момент салюта я стоял рядом с его сыновьями, а он, вскидывая руку перед каждым залпом, посматривал на нас: дескать, вот смотрите и запоминайте все, что здесь происходило и происходит, — «у людей золотого рудника много опасностей и кровавых бед» — так он любил говорить на встречах с нами — пионерами и школьниками рудника.
Его сыновья Сергей и Коля дружили со своими сверстниками, не кичились заслугами отца. Более того, Сергей часто предлагал мне свои услуги: «Давай сбегаю за водой быстро, а ты решай уроки» или: «Веди отца в больницу, а я за тебя дрова буду колоть». Коля младше Сергея на полтора года, рыженький, шустрый, хорошо играл в футбол. Носился по полю волчком вместе с мячом неудержимо. Его отталкивали, сбивали, пинали по ногам, но он прорывался к воротам соперников. «Вот вам гол за грубость!» Играл азартно, обливался потом и, казалось, не знал усталости. Забитыми голами не хвастался, только просил соперников «не ковать» его ноги, ведь больно… В команде ребят с Партизанской улицы он был постоянным центрфорвардом.
Сергей и Коля Болобаленко… Где они теперь?
Решил начать путешествие по памятным местам своей юности с площадки перед бывшим мучным амбаром. Мы с сыном пришли к обелиску над братской могилой — четырехгранной пирамиде из листов нержавеющей стали. На лицевой стороне гранитная плита. Сразу бросилась в глаза цифра 78 — на обелиске высечено, сколько здесь похоронено горняков. Семьдесят восемь остановленных бандитскими пулями сердец. Кажется, эти сердца кровоточат и сейчас: у подножия алеют пионы, букетики гвоздик, лежат венки. «Начатое вами дело — завершим», — прочитал сын на широкой красной ленте венка.
— Это делают пионеры и школьники — внуки и правнуки погибших здесь горняков, — пояснил парторг карьера, указывая на цветы и ленты. — Так и должно быть. Память… — Сын присел на скамейку, развернул блокнот. Он молодой архитектор, ему и в дни отпуска нельзя забывать о своем призвании.
Пока он делал зарисовку обелиска, я нашел ту точку, с которой мы вместе с Сергеем и Колей Болобаленко топтались на скрипучем снегу, ожидая прощального салюта над могилой восьми молодых горняков, погибших от пуль банды Пимщикова. И снова в моих ушах прозвучал голос отца моих друзей Петра Болобаленко:
«Р-рота… Залпом… Пли!»
И потянуло меня, потянуло навестить тот барак, в котором жила семья Петра Болобаленко. Вспоминалась мне его жена, кроткая и добросердечная женщина. В ту пору все называли ее просто и ласково — Лиза: каштановые косы до пояса, высокий лоб, большие с голубизной глаза, всегда румяные губы и весь ее облик излучали доброту. Она работала с моей старшей сестрой в рудничной столовой и почти ежедневно навещала нас, приносила целые кастрюльки супа, хлебные обрезки и рыбные консервы, полученные по карточкам. Ведь у нас было семь ртов. Иначе «хоть зубы на гвозди вешай» — так говаривал ослепший отец. Лиза приходила к нам с девочкой Катей, которая, унаследовав материнскую доброту, делилась с моими младшими сестренками ленточками для куколок и самодельными леденцами из расплавленного сахара.
С кем-то из них я должен повстречаться.
Не с кем… Сергея и Колю, как мне сказали, война застала в армии. Сергей погиб в боях с гитлеровскими танками под Минском. Коля был разведчиком, дважды выходил из окружения, и весть о его гибели родители получили в дни боев под Москвой…
После таких вестей отец погибших сыновей, славный горняк, бывший партизан Петр Сергеевич Болобаленко, умер от сердечного приступа. Война не пощадила и Лизу. От неизбывной горестной тоски о сыновьях и муже она умерла накануне Дня Победы. А где теперь наследница ее красоты и доброты — Катя, — никто пока не знает.
Вспомнил я еще одних обитателей этого барака — огромную семью горняка Сергея Парфенова. Глава семьи сделал свою фамилию знаменитой. Однажды, копая канаву для стока грязных вод, он наткнулся на рудную жилу с богатым содержанием, и на том месте была заложена штольня, затем вырос шахтовый двор. Шахта так и стала называться Парфеновской. У Сергея Парфенова было четыре сына — Николай, Михаил, Юрий и Павлик, — все входили в состав сборной футбольной команды рудника; и пять дочерей — Ася, Аня, Лиза, Таня, Нина, — все были похожи на мать Дарью Прохоровну, статную и красивую в молодости женщину, которая не умела унывать, почти каждый вечер увлекала подруг на спевки. Владея отменным голосом и слухом, она запевала протяжные и веселые песни так, что многие, в том числе и мы, мальчишки, приходили к бараку послушать ее запевы и пение стихийно собравшихся возле нее певиц. Дочери умело подражали матери, и помню, старшая, Ася, ставшая женой редактора приисковой газеты, возглавила художественную самодеятельность молодежи рудника. Отличные спектакли и концерты привлекали в рудничный клуб столько зрителей, что нам, малышам, приходилось ютиться между рядами или на подоконниках.
Скудно жили Парфеновы — попробуй прокормить такую ораву! — и теснились они в барачной квартире из двух комнат с кухней, но у них всегда было так весело и уютно, что даже теперь с радостью заглянул бы к ним и провел бы с ними не один вечер. Но та половина барака, в которой они жили, раскатана, как видно, на дрова. А время разбросало всю огромную семью горняка Сергея Парфенова, умершего двадцать лет назад, в разные концы страны. Недавно встречал в Москве Павла, точнее, Павла Сергеевича Парфенова. Он приезжал в столицу из Харькова выколачивать фонды на расширение подсобного хозяйства института, в котором руководит производственной практикой студентов. Ветеран войны, ходит на протезах, но унаследовал отцовскую натуру. Бодр и не собирается унывать. Сибиряк…
От полураскатанного барака я поднялся по отлогому косогору на бывшую Партизанскую улицу. Время смахнуло большинство домов и разных построек, обозначавших в прошлом эту улицу. Место, где стояла наша изба, я определил по крутому спуску к роднику, который и теперь пульсирует хрустально чистой водой, и по серому камню возле канавы, где встречали меня мама и дядя Ермил в ту памятную ночь, когда я крался сюда с самородком.
…Проснулся я от боли в локте. Сонный, продолжал бороться с друзьями и перевернулся на больную руку. Боль заставила открыть глаза. В первую очередь увидел лицо мамы. Она стояла передо мной с полотенцем, пахнущим пихтовыми опилками, — компресс на голову. Рядом, на сундуке, обитом лентами из белой жести, сидели отец и дядя Ермил. С полатей пучили на меня глаза сестренки. Их испуганные и в то же время ожидающие какого-то счастливого мгновения глаза подсказали мне тревогу. Забыв про боль в локте, я сунул руку под мышку, затем под подушку.
— Где «утенок»?!
— Лежи, лежи, сынок. Ты весь как в кипятке.
На лоб легло полотенце с опилками.
— «Утенок», «утенок» где?.. Куда его девали?
— Здесь, сынок, здесь. Под нами, в сундуке, мы охраняем его вместе с Ермилом Панасовичем.
— Но ведь дяде Ермилу надо на работу, — встревожился я.
— Вместе, вместе пойдем, — пророкотал бодрым басом дядя Ермил. — Вот протрем твою грудь и больную руку еще раз спиртом и пойдем.
В самом деле от больной груди и руки пахло спиртом. Так крепко спал, что даже не почувствовал, как протирали меня терпкой жидкостью. Это делали, конечно, мамины руки. И коли проснулся — надо вставать. Побаливала голова, подкашивались ноги, но я бодрился, предвкушая скорую радость всей семьи от посещения магазина «Золотопродснаба» — берите без карточек все, что есть на полках и на прилавках…
По старательским неписаным законам самородок несет на приемный пункт тот, кто его поднимал. И вот я иду посредине Январской улицы. Рядом со мной вышагивают отец, которого придерживает за руку мама, и дядя Ермил. Где-то за спиной крадутся сестренки, оставив открытой избу, хотя им было сказано сидеть и ждать нас с товарами и продуктами.
Возле входа в контору, ожидая открытия кассы, толпились сдатчики намытой в минувший день россыпи. Среди них были и те, кто бродил со мной вчера по выработкам. Видя в моих руках желтеющий кусочек металла — не зря же меня сопровождает силач дядя Ермил, — все расступились. Дверь тут же распахнулась. Меня сразу провели в кабинет главного инженера приискового управления. Сюда же дядя Ермил позвал управляющего.
— Где поднят этот желток? — спросил главный инженер.
Я знал, что врать нельзя. Инженер и приемщики золота точно определяют — откуда, с какого полигона приносят старатели золотую россыпь. Определяют по окатанности золотинок, по примеси, по оттенкам цвета. Дело в том, что золото в природе несет в себе примеси своих спутников — меди, серебра, свинца, платины. Металл нечистоплотный, сживается со спутниками без разбора. Опытные специалисты по определению лигатуры называют его металлом-проституткой. Многие величают красноватое золото червонным, не подозревая, что красноватость придает ему примесь меди. И наоборот, с беловатым оттенком россыпь может нести в себе примесь серебра или платины. Все зависит от того, где, на каком полигоне, с какими спутниками формировались золотоносные пески. Геологи умеют читать эту премудрость.
Поэтому я точно назвал место и время своей находки:
— Вчера днем, на втором отвале, возле Дмитриевских выработок.
— А почему только сегодня принес? — спросил управляющий. Спросил строго и предупредительно: старателям было запрещено долго держать намытую россыпь в сундуках и кубышках; спиртоносы вымогали ее у старателей и уносили на черные рынки.
— Ночь меня застала. Перед Алла-Тагой в трясину угодил.
— Зачем тебя в такую глушь повело?
— Боялся, плохих людей боялся.
— Понятно, — смягчился управляющий. — Значит, уже понимаешь кое-что в нашем деле.
— Конечно, теперь понимает, — ответил за меня дядя Ермил и подтвердил, что я вышел к руднику в полночь.
Тем временем главный инженер развернул на столе свою геологическую карту и попросил меня показать, где был поднят самородок. Тогда я еще не умел читать карты геологов и потому долго не мог найти Дмитриевские выработки. Наконец ткнул пальцем в заштрихованный квадрат.
— Да, здесь отвалы дражных работ, — сказал главный инженер и, помолчав, пояснил уже не мне, а управляющему: — Драга работала на этом полигоне до тысяча девятьсот двенадцатого года. У драг нет уловителей самородков. Если смотритель у промывочной колоды не замечал их, то они уходили в отвалы. Потому мог, вполне мог этот паренек поднять там такого «утенка». Но надо проверить, там ли он его поднял? Проверим по лигатуре…
Слова главного инженера «проверим по лигатуре», как мне показалось, больно хлестнули по лицу отца. Он склонил голову, уперся подбородком в рукоятку железной трости и, резко подавшись вперед, похоже, ждал еще одного удара. Потускнело лицо и у дяди Ермила. А что было в глазах мамы — мне и теперь трудно передать: и тоска, и тревога, и жалость ко мне, и мольба о пощаде. И у меня что-то зазвенело в голове, по спине забегали мурашки. А вдруг не совпадут показатели, вдруг этого «утенка» кто-то выронил на отвале или спрятал вот так просто, чтобы потом легче найти? Ведь в самом деле, моя находка лежала на поверхности. Так мне могут приписать соучастие в хищении или в попытке унести самородок в неизвестном направлении. Черт меня понес по глухим таежным тропам…
— Проверяйте, — сказал я. — Если не верите, то могу принести ковшик, которым отбивал породу.
— Твой ковшик и отбитую породу мы обязательно посмотрим. Тут есть следы твоей неумелой работы, — заметил главный инженер, разглядывая поблескивающие на «утенке» царапины.
Старший приемщик золотоскупки принес продолговатый черный камень, похожий на брусок для правки бритв, коробку с множеством золотых пластинок разной пробы и флакончик кислоты. Потер «утенка» носом по камню в двух местах. «Утенок» оставил на камне две желтые полоски. Рядом с ними появились полоски от пластинок с разными пробами. Одна из полосок, как я заметил, совпадала по цвету и оттенкам с полосками «утенка». На них легли капли кислоты. В эту же минуту главный инженер достал из стола большую лупу и принялся разглядывать смоченные кислотой полоски, затем стал листать какой-то справочник. Листал долго, задумчиво, как бы испытывая мое терпение. Я уже готов был просить дядю Ермила взять «утенка» в свою сильную руку, он одним разворотом плеча смахнет всех с ног, и мы уйдем в тайгу…
— Да, — наконец-то вымолвил главный инженер, обращаясь к управляющему, — есть совпадение с россыпью на Дмитриевских выработках.
Управляющий подозвал к себе старшего приемщика:
— Принимай, принимай… Проба Дмитриевской россыпи.
— По девяносто третьей? — спросил приемщик.
— Принимай по девяносто третьей.
— А как быть с примесью породы?
— В ступке отбить.
— Уж больно красив экспонат. Жалко.
— И мне жалко, — вырвалось с моего языка.
Управляющий улыбнулся:
— Жалко, но мы выполняем план не по количеству принятой породы, а по металлу.
— Конечно, — согласился с ним дядя Ермил, положив свою теплую ладонь на мое плечо.
— Впрочем, сейчас посмотрим, что покажут весы, — сказал главный инженер, открывая шкаф, в котором под стеклянным колпаком поблескивали никелированными тарелками штанговые весы.
На одну тарелку лег «утенок», на другую звякнула одна стограммовая гирька, вторая, к ним добавилось еще несколько мелких, и только теперь стрелка весов вытянулась вдоль штанги и остановилась на середине линейки с мелкими поперечными черточками.
— Двести сорок шесть с десятыми, — возвестил старший приемщик.
— До экспоната не тянет, — заключил главный инженер.
— Как не тянет? Больше пятидесяти золотников, больше полфунта… и не тянет, — удивился мой отец.
— Не тянет на экспонат, по инструкции мы должны посылать чистые самородки более пятисот граммов. Чистые, без породы, — пояснил ему главный инженер.
— Ладно, давайте в ступку, — согласился отец. — Все равно будет не меньше полфунта…
Принесли ступку. Теперь каждый удар пестика отец отсчитывал стуком заостренного конца железной трости.
— Половицу издолбишь, — пыталась остановить его мама.
— Не мешай, мать, слушай, не мешай…
Я не мог оглянуться на них. Взгляд мой был прикован к ступке. Там на ее дне «утенок». Казалось, он просил у меня помощи. Ведь только начал вылупляться из скорлупы, высунул лишь головку, зобик, показал одно крылышко, прижатое к корпусу клейким белком. Сейчас он должен был запищать, но молчит. Пестик сбивает скорлупу с хвоста, крошит кварцевые прожилки, расплющивает головку, вылетели бусинки глаз…
— Есть мусор, есть, — говорит приемщик, поглядывая в ступку. Затем он же высыпает на чистый лист бумаги крупинки отбитой породы, предлагая мне вглядеться, не уносят ли эти крупинки чистый вес «утенка». Нет, мусор чист, без желтых крапинок.
Снова, теперь уже более тяжелый, пестик поднимается над зевом ступки. С каждым ударом «утенок» теряет свой облик. Его уже нет. Он превратился в расплющенный желток, в поджаренный оладушек, в блин, края которого уже поползли на стенки ступки. В моих глазах стенки чугунной ступки разрастались в огромную пасть с желтыми зубами и пламенеющим языком. Еще мгновенье — и огонь прилипнет к моему лицу, хлестнет по глазам, и я останусь, как отец, без зрения.
— Стойте, стойте… Тятя, мама…
Пол под моими ногами закачался. Падая, я зацепился больным локтем за угол стола. Боль затуманила мое сознание.
Очнулся я на больничной койке. Возле меня сидела мама. Перед окном палаты покачивались ветки рябины с желтеющими бантиками.
— Мама… Как там?
— Лежи, лежи. От усталости, от переутомления у тебя это случилось.
— Как там? — снова спросил я.
— Скоро девчонки прибегут, скажут.
Мама отодвинула занавеску. Вскоре к стеклу рамы с той стороны прилипли два расплющенных носа. Это мои глазастые сестренки — Мария, Лида, Надя…
— Как там?
— Тятя велел передать: до полфунта не дотянуло. Но тебя все равно премируют…
— Недавно, на исходе шестидесятых годов, погасли огни на копрах двух шахт — «Юбилейная» и «Лермонтовская». В начале семидесятых прекратилась добыча руды из самой глубокой и самой мощной шахты «Красная», в забоях которой на разных горизонтах, в штреках, квершлагах и рассечках до последних дней трудился большой коллектив опытных горняков. Они выбрали все, что можно было выбрать и выдать на-гора в прошлом самой знаменитой богатыми рудами шахты. Но сколько ни скреби по сусекам давно выметенного и вымытого амбара, зерна и на кашу не наскребешь. Закрылась и наша матушка «Июньская», — басовитым голосом поведал мне сын потомственного горняка, мой ровесник Василий Нефедов, ныне пенсионер, но, как он говорит, сила в руках и плечах еще не усохла. Могучий, широкой кости горняк.
Шахту «Июньская» он назвал матушкой не случайно. В тридцатые годы в ней началась его трудовая деятельность; и руда в той шахте была отменно богатой: если забойщики и откатчики ухитрялись унести домой рукавичку той руды, затем истолочь ее в ступке и промыть, то к выходному дню им хватало, как говорится, на молочишко и на спиртишко. «Матушка» подкармливала и подпаивала их. Но вот все кончилось.
Рудник увял. Наступила тишина. Перестала греметь дробилка и шаровая мельница, замерли в чугунных чашах «бегуны» — стопудовые стальные катки, что размалывали руду в порошок, заглох шум приводов и насосов илового завода, воздух над центром рудника стал чище и прозрачнее, без тех запахов, которые мне запомнились с детства; тогда, в дни заполнения отстойников шламовой пульпой, из чанов по руднику расползалась белесая мгла с испарениями, которые по вкусу и запаху напоминали варево из прелой морской рыбы с селитрой. Мгновенно язык пересыхал, и першило в горле.
— Пошла планомерная откачка горняков в разные концы, — продолжал басить Василий Нефедов, хмуря широкий, распаханный глубокими морщинами лоб, — целыми бригадами, семьями в Белогорск на разработку нефелиновых гор, в Канск и Шарыпово на вскрытие угольных пластов. Грустно было смотреть на такую откачку… В те дни я все чаще и чаще, даже ночами, стал поглядывать вон на тот косогор с крестами и звездами… Правильно, там рудничный погост… Говорят, иногда над могилами скапливаются ночные светлячки, особенно возле старых, трухлявых крестов, вроде духи умерших так напоминают о себе в темные ночи. Суеверие. И вдруг своими глазами вижу — вспыхнул там один факел, второй, третий… Подумалось, какой-то басурманин кресты запалил. Нет, страшнее — сама земля там воспламенилась косматыми фонтанами огня. И воздух над погостом побагровел. Жутковато стало. Шутка ли — могилы горят! Невероятно, но так. Это увидел не только я. На кладбище положено ходить тихим шагом, а я бегом, во весь дух — пожар гасить. Прибежал и остолбенел — по кладбищу живые огни ходят… Это люди с факелами. Кто-то ищет в темноте бугорки, кто-то торопливо обкладывает их дерном, кто-то просто замер с факелом в руке перед крестом или пирамидкой со звездой над могилой деда, бабушки, отца или матери. Рудник существовал более ста лет. Прадеды и деды нашли тут вечный покой. Небось догадался, к чему веду этот разговор?.. Правильно, прощальная ночь. Но следует уточнить: прощальных ночей не бывает, есть прощальные дни, кажется, в конце пасхальной недели. А это случилось в конце лета. Вот так. Ларчик открывается с другого бока: дюжина грузовиков подкатила к домам горняков. Старший колонны дал команду: «Грузитесь, мужики. На сборы одна ночь. Колонна не может простаивать. Утром тронемся».
Василий вздохнул.
— Легко сказать — тронемся. Ведь тут каждый пуповиной прирос ко всему: квартира, огород, любимый родничок и заветные тропки в тайгу. И на погост надо — проститься с предками. Вот и вспыхнули огни на погосте. Побывал я там в ту ночь и решил: никуда не поеду от могилы отца с матерью…
Родители Василия работали на «Красной» шахте. Отец крепильщиком, мать ламповщицей. Погибли на лесозаготовках — в бурелом захлестнуло деревом. Осиротел Василий в десять лет и долго не хотел верить, что у него нет отца и матери, часто навещал их могилу. Поэтому у меня не нашлось слов против его нынешнего решения: «Никуда не поеду от могилы отца с матерью».
— Но ты не думай, что я тороплюсь примоститься к родителям, — прервал он мои размышления. — Ничего подобного. Еще поживу. Сколачиваю артель по бондарному делу. Скоро карьер строительного камня развернется во всю мощь, потом… геологи снова оживились. Они должны, обязательно должны найти в наших горах новые полезные ископаемые. Чую, душой и телом чую, есть тут у нас точки опоры. Не может быть, чтоб золото выработали — и все кончено. В крайнем случае скотоводством можно заняться. Травы у нас здесь вон какие, сочные, выше головы. Тысячи голов можно откармливать. Ведь раньше здесь у каждого горняка была корова. Посчитай, более трех тысяч, а теперь и сотни не осталось. Разве можно смириться с этим?
— Люблю оптимистов, — ответил я.
— Оптимизм жизнь продлевает. Без него тоска быстро душу источит.
Не спеша продвигаемся вдоль Январской улицы. Перед нами большой бревенчатый дом барачного типа. Это бывший интернат фабрично-заводской десятилетки. В нем я и Василий жили несколько зим — с шестого по десятый класс. В ту пору в интернате находили приют ребята из отдаленных таежных поселков, сироты и дети инвалидов.
— Интернат, — напомнил Василий. — Ныне он пустует. И зимой пустой, и так несколько лет. Спрашиваешь, почему? Сам подумай. Двести девяносто девять парней и мужиков не вернулись на рудник с войны. Таков список погибших на фронте. Двести девяносто девять… Помнишь, вон в той первой половине интерната мальчишки занимали двадцать шесть топчанов. Двадцать шесть наших ровесников. Из них в живых осталось только трое: ты, я и Георгий Кузнецов. Недавно он был здесь и говорил, что вместе с тобой прошел от Сталинграда до Берлина.
— Он был в нашем полку, — подтвердил я. — Отличный мастер по ремонту оружия.
— Ну, так вот, после войны он вырастил сына и дочь, уже внуками обзавелся, как ты и я. А те ребята, что погибли… От них рудник уже не мог ждать ни детей, ни внуков… Вот и запустовал интернат…
Мы вошли в первую половину пустующего интерната. Я снял кепку. Так же поступил Василий. Молча постояли перед рядами топчанов, возникшими перед нами по зрительной памяти, как бы вновь увидели сверстников, спящих на этих топчанах. Теперь уже непробудно, — и вышли, не сказав друг другу ни слова. И зачем тут слова: чувство скорби искони принято выражать минутой молчания.
Вторую половину интерната мы называли царством девчонок. В самом деле, у них всегда было чисто и уютно. На тумбочках и на подушках вышитые салфетки, топчаны принаряжены гладкими белоснежными простынями, на подоконниках картонные вазы с бумажными цветами. Одним словом, царство опрятности. Входить к ним в растрепанном виде мы просто робели. И сейчас, ступая на крыльцо в бывшее отделение девочек, я обнаружил в себе такую же робость, какая преследовала меня в те годы перед взглядом одной девчонки.
Первый взгляд ее зеленовато-серых с темными ободками глаз я встретил осенью тридцать второго, в начале учебного года. Она приехала в интернат из таежной глухомани. Невысокого роста, подвижная, смуглянка. Короткая синяя юбка в складку, матроска с широким во всю спину воротником, мальчишеская прическа и сапожки на низких каблуках — все подчеркивало ее складность. И столкнулся я с ней грудь в грудь первый раз именно на ступеньках этого крыльца. На ее щеках вспыхнул румянец смущения. Вероятно, и мое лицо в тот момент обрело розовый цвет. И ей и мне отчего-то стыдно стало. Однако с того момента я уже не мог не думать о ней.
Вскоре выпал снег, и мне подвернулся случай показать ей свою удаль и ловкость. Но она первая влепила в мое лицо снежок, да так резко и сильно, что я остановился, прикрыв лицо ладонями. «Какая меткая», — с досадой подумал я, следя за ней сквозь пальцы. Она торжествовала, но затем, заметив, что снег под моим носом покраснел, подбежала ко мне. В глазах испуг и сожаление.
— Держи голову выше и дыши ртом, — посоветовала она.
— Ладно, — ответил я и попытался улыбнуться, но улыбки не получилось.
Мои друзья это поняли по-своему, и кто-то из них предупредил ее:
— Уходи, иначе и твой нос будет в крови. Отомстит…
— Ну и пусть мстит, не боюсь!
— Ах, так! — вскипел я: нельзя же ронять себя в глазах друзей.
Однако все мои попытки влепить в нее такой же туго спрессованный снежок завершались промахами. Верткая, пружинистая и быстрая, как ласточка с белыми подкрылышками, она оставалась неуязвимой. Друзья решили помочь мне. На нее обрушился шквал снежков. И тут я, к удивлению друзей, прикрыл ее собой.
— Стоп!..
Она толкнула меня в спину:
— Отойди, без тебя отобьюсь!
И смело ринулась на ребят, вооруженных снежками. Но теперь уж никто не посмел пулять в нее. Снежки повалились к ее ногам.
В тот же час я сбегал в магазин «Золотопродснаба» за любимыми в ту пору конфетами «Раковая шейка», но встретить ее в тот день не удалось. Через день снова сходил в магазин, истратил последний остаток бон от прошлогодней получки за самородок, но войти в отделение девочек не посмел. Под руку подвернулся малышка из приютской комнаты Миша Черданцев, белокурый смышленый первоклассник. Он запросто проникал к девочкам. Я вручил ему пакет с конфетами и сказал, кому передать. Два раза мальчик возвращался ко мне с пакетом и виноватым голосом докладывал:
— Не берет, и все тут… Говорит, могу взять и выбросить за окно.
— Почему?
— Не знаю.
— Сходи еще раз и подсунь пакет под подушку.
После третьего захода Миша чуть не плача пояснил:
— Девчонки говорят ей о тебе худые слова: «Он, — говорят, — счастливчик, самородок поднял, а теперь девчонок конфетами подманивает. Смотри, не обманись…»
Мне было четырнадцать, ей тринадцать. О каком обмане можно было помышлять в такие годы? Мне просто хотелось понравиться ей, я стал заглядывать на себя в зеркало, смачивать слюнями и причесывать чуб, похожий на метелку из соломы, следить за чистотой воротника рубахи, закладывать на ночь под матрац брюки, чистить пиджак, но она при каждой встрече прятала от меня свои глаза, отворачивалась. Крепко же ей внушили худые думы обо мне. Она даже перестала выходить с подружками на улицу, если ей было известно, что я жду ее у крыльца, и оставалась на своем топчане с гитарой. Мне довелось подслушать через стенку, как она играет. Струны под ее пальцами звучали стройно, она разучивала какой-то тоскливый мотив. Повеселить бы ее бодрой песней, да голос у меня после простуды в трясине стал сиплым, и воздуха в легких для песни не хватало.
Перед зимними каникулами она тайком от подруг все же наградила меня лучистым взглядом, и я тотчас же решил сопровождать ее на лыжах по таежной глухомани, когда ее повезут к родителям. Точнее, не сопровождать, а выйти вслед за ними, лихо обогнать их на горном перевале и встретить ее у калитки дома, затем так же лихо умчаться обратно. Пусть посмотрит, какой я выносливый и как умею носиться на лыжах.
Помешало тревожное письмо от сестры Марии:
«Мама хворает, тетя хворает. Мы переехали из Крапивина в Осиповку. Тут совсем плохо. Верни нас обратно на рудник».
Пришлось поворачивать лыжи в другую сторону и шагать по Крапивинскому тракту — более ста верст — на край тайги. Дорога показалась нескончаемо длинной и скучной. Еще скучнее стало мне от встречи с родителями и сестренками. Они переехали в деревню Осиповку в минувшее лето и прожили здесь все, что вывезли с рудника. Как-то сохранились лишь хромовые выкройки, которые я приобрел после сдачи самородка. Мечтал пофорсить в хромовых сапогах и хромовой тужурке, но этой мечте не суждено было сбыться: только за хром крапивинские обозники согласились посадить на мешки с зерном и довезти до рудника отца, мать, сестренок.
Проще говоря, мне не хватило зимних каникул, чтоб выкроить день и махнуть на лыжах через горный перевал, показаться там в таежном поселке перед окнами той девочки, лучистый взгляд которой звал меня чем-то отличиться перед ней. Она вернулась в интернат раньше меня. Я увидел ее на школьной линейке. Глаза потускнели, на лице печаль.
— Что с ней? — спросил я Мишу Черданцева.
— Не спрашивай и не подходи к ней: мать у нее там… очень хворает…
В конце марта она уехала хоронить мать и не вернулась в интернат. Через несколько месяцев мне стало известно, что у нее умер и отец, оставив круглыми сиротами еще двух девочек и двух мальчиков, один из них совсем крохотный, только начал ходить. Теперь я стал думать не о том, как отличиться перед ней, а о том, как ей помочь. Раздавит ее горе, расплющит, как была расплющена в чугунной ступке моя находка — самородок, похожий на утенка, что не успел до конца вылупиться из скорлупы…
В следующую зиму я соблазнил своих сверстников в лыжный поход по таежным поселкам, планируя в первую очередь навестить осиротевших детей на прииске за горным перевалом. И конечно, повидать ее, помочь ей перебраться на наш рудник, устроить детей среди знакомых старателей. Но она опередила меня: перевезла младших сестренок в интернат соседнего Первомайского приискового управления, а братишек у нее взяли бездетные супруги Сальниковы…
В тридцать четвертом я побывал в Москве на краткосрочных курсах старших пионервожатых, и райком комсомола по моей просьбе направил меня на Первомайку старшим пионервожатым и преподавателем физкультуры той школы, где она училась в девятом классе. И вновь встретился с ней. Встретился на пороге в интернат. Теперь она наградила меня взглядом удивления и с трудом скрываемой радости, как бы говоря: я знала, что ты приедешь сюда! Вместе с ней в интернате жили две ее сестренки — Мария, Валя и братишка Коля, которого она вернула к себе. А самого младшего, Леню, увезли из тайги куда-то в кубанские степи. Там он, как потом стало известно, вторично осиротел. Несколько лет скитался с приемной матерью под фамилией Донис, не зная, что у него есть три сестры и брат. В годы войны при эвакуации погибла и приемная мать. Двенадцатилетним мальчиком он вернулся в тайгу, и здесь старшая сестра, опознав в нем брата, приютила его.
…С юных лет я прислушивался к сказкам, которые умел сочинять мой отец. В каждой сказке он отводил главную роль сиротам. Сам он с пеленок остался без отца и матери, рос приемным пасынком, с двенадцати лет батрачил на богатых мужиков. Его сказка о красивой, умной и несчастной сиротке, которую нещадно била злая мачеха, изуродовала ей лицо, сделала ее юной старухой и отправила скитаться по всему свету, но она выросла и стала самой знаменитой рукодельницей, к ней заморские купцы приезжали и платили червонным золотом за ее рукоделье, оставила в моем сознании глубокий след. Еще тогда, в детские годы, я объявил, что буду искать себе невесту-сиротку.
— Правильно, сынок, правильно. Они неприхотливы, умны и трудолюбивы, — одобрил мое решение отец.
И тут как бы сама судьба сотворила из сказки такую реальность. Перед моими глазами росла и хорошела умная, подвижная, приветливая девушка. Отличная спортсменка, выносливая, ловкая. Училась и одновременно работала чертежницей в геологическом отделе приискового управления — прирабатывала себе, сестренкам и братишке на обновки и сладости к праздникам. Глава большой семьи в семнадцать лет. Тогда же я рассказал о ней дома, за обеденным столом. Отец воспрял:
— Спасибо, сын. Внял отцовскому слову… А как ее звать?
— Тося… Анастасия, значит.
— Хорошее имя. Тихое, мягкое. Есть у меня сказка про доброе сердце свет Анастасии, — с ходу принялся сочинять отец.
Взрослеющие сестры, переглядываясь, перестали греметь ложками. Одна из них, самая младшая, Зоя, прервала отца:
— Тятя, Тося лучше и добрее, чем в твоей сказке.
— Вы зрячие, вам виднее… Значит, надо звать ее в нашу семью.
Такое решение чуть смутило маму.
— Отец, — сказала она, — за этим столом совсем будет тесно.
— Ничего, мать, ничего. Сундук подставим к столу. Раз сын научился шестерых кормить, а она троих, значит, нечего бояться тесноты. Помнишь присказку… Привели к попу двух сироток — «возьми, батюшка, усынови несчастных». А он глазами на матушку показал. Та забегала, заметалась по хоромам: «Спаси их Христос, без них тесно…» Привели сироток к богатому купцу. Тот чуть умом не рехнулся: «Разорение, они оставят меня без куска хлеба…» Показали сироток бедному мужику. У того своих семеро по лавкам. Но он сказал: «Берем, мать, нам не привыкать, семерых кормим, а эти двое нас не объедят». И стали они жить-поживать без бед и тревог. Совесть у них от рождения была богаче поповской и купеческой. Лишь сытые не терпят тесноты за столом. А мы жили вприглядку…
— Ладно, отец, зачем ты стыдишь меня. И моя совесть не дырявая. Раз сыну нравится, то и нам должна быть по душе.
С тех пор прошло сорок четыре года. Друзья называют мою жену по имени и отчеству — Анастасия Васильевна, дети — мамой, внуки — бабушкой, а я по-прежнему, как в годы молодости, зову ее Тося!
— Хватит стоять, похоже, ты оробел? — прервал мои раздумья Василий Нефедов перед ступеньками на крыльцо бывшего «царства девочек».
— Оробел, — сознался я.
— Перед чем?
— Спроси лучше, перед кем… Память вернула меня в те годы, когда мы были мальчиками. Увидел себя на этом крыльце перед глазами одной девочки и оробел.
— Значит, признаешься в трусости… Тогда скажи, как тебе удалось повоевать под Москвой, выжить в Сталинграде и дойти до Берлина?
— То другой коленкор. Там я был с товарищами, а здесь один перед своим счастьем. Боялся, уйдет оно от меня и никто не поможет.
— Понимаю, в таком деле можно полагаться только на себя, — согласился Василий. — И как я знаю, бедно жилось тогда тебе и ей, зато теперь стали богатыми: имеете троих детей и четверых внуков. Это большое счастье.
— Большое, но не без тревог.
— Ишь ты какой, не смей жаловаться. Хорошая жена — счастье на всю жизнь, дети — радость, внуки — богатство с двойной радостью родителей и дедушек с бабушками. Раньше, говорят, прадедушки и прабабушки умирали с улыбкой. Дожить бы до такого. А?
— Доживем, лишь бы небо и земля не воспламенились, — ответил я, не скрывая тревоги в голосе.
— Живем в грозное время, но выживем. Такая тревога посещает не только тебя. Тут ты не один, — заверил меня друг юности, как бы отвечая на свой вопрос, как я выжил в Сталинграде и дошел до Берлина.
Мы вошли в бывшее «царство девочек». Здесь все напоминало о юности моей жены. Казалось, сию же минуту зазвучат струны гитары, услышу тоскливый мотив, который она разучивала, вероятно, в предчувствии большого горя — смерти матери и отца. Но сейчас тут было тихо и пустынно. Вспомнилось, где стоял ее топчан, перед которым топтался белокурый малышка Миша Черданцев, стараясь вручить ей от меня пакетик с конфетами «Раковая шейка». Кто научил ее тогда назвать меня презрительным в ту пору словом «счастливчик», до сих пор не знаю. Но почему-то именно сейчас, здесь у меня появилась потребность рассказать о том, как я поднял самородок и как вскоре был не рад этому.
…Из больницы меня выписали через неделю. Я сразу побежал в магазин. В руках целая пачка зелененьких с желтыми полосками хрустящих бумажек — их называли бонами, они выдавались старателям за сданное золото; под ногами плюшевая дорожка — ее развернули передо мной от порога до прилавка, так принято было встречать тех, кто поднимал самородки. Потом я должен был разрезать эту дорожку на несколько кусков и раздарить первым попавшимся на глаза старателям на широкие «плисовые» приискательские шаровары. Я так и сделал. Нет, в тот час я был счастлив, мог купить все, что попадало на глаза, одаривать отрезами на платья и на костюмы всех близких и знакомых, не говоря уже о сестренках, о наборе всяких сладостей и нарядов для них. Скупиться в тот час было нельзя, не положено, иначе будешь презираемым «жмотом». Купил я, конечно, и для себя меховую шапку, шевиоту на костюм и хромовые заготовки на сапоги и тужурку. А затем наступило то, что должно было наступить.
Дома уже неделю стоял пир горой, не просыхала изба от разлива разведенного спирта и водки. Щедрая душа моего отца не позволяла скупиться и моей матери. Они делились со всеми знакомыми старателями-неудачниками, которым тоже надо было кормить и одевать своих ребятишек. Кому в долг, кому впрок, кому просто в дар. Это тоже был старательский неписаный закон: нельзя не делиться достатком, если знаешь, что такие же люди голодают, нуждаются в помощи; счастье старателя в щедрости: не гордись обретенным, а гордись разделенным. Доброта — родная мать гордой в ту пору бедности, жадность — извечный удел презренной сытости. Все должны быть равными. Такое было время.
Правда, в день моего возвращения из больницы у нас появилась корова по кличке Чернушка. Ее купили, как сказала мама, «за большие боны, ведерница и молоко жирное». Так что меня сразу стали отпаивать действительно жирным и вкусным молоком. Я стал поправляться. Но через несколько дней Чернушка не пришла на вечернюю дойку. С какой тоской я и мои сестренки бегали целую неделю по лощинам и увалам, звали: «Чернушка! Чернушка!..» Но она не отозвалась. Где-то провалилась в шурф, или ее задрал медведь, а быть может, кто-то из злых завистников просто зарезал ее на мясо. Досадно… Покупать вторую корову мы уже не могли, хотя нуждающиеся в помощи старатели не хотели верить — шутка ли, почти за полфунта золота получили столько и начинают скупиться. В отдельные дни и даже ночи в избе вспыхивали пьяные перепалки. Я стал уходить на ночевки к доброму дяде Ермилу. Вместе со мной у него на полатях проводили ночи и мои сестренки. Тот выждал момент, когда в нашей избе собрались самые заядлые выпивохи, пошел туда, вышвырнул их за порог, а моим родителям посоветовал:
— Выезжайте с рудника, пока не поздно…
Они послушали его — выехали с крапивинскими обозниками, которые привозили на рудник продукты и товары, а возвращались порожняком. Выехали на край тайги, за реку Томь. Я остался на руднике, был принят в интернат.
Но мои тревоги не закончились. Отдельные старатели, из разряда так называемых хищников, подкарауливали меня в одиночестве и требовали сказать правду, где я поднял «утенка». Требовали показать на отвале точку моей находки. «Не может быть, — рассуждали они, — чтобы «утенок», пусть еще не вылупился, был вдалеке от гнезда или от целого выводка «утят». Там же где-то должна быть сама «утка». Есть смысл постараться схватить ее вместе с «утятами»… Тихо, держи язык за зубами, иначе кайло в затылок». И я вынужден был выполнять их требования. Они на моих глазах ворочали камни, промытую гальку отвала с таким азартом и остервенением, что казалось, сама земля расступится перед ними. Жалко было смотреть на них — столько переворочали. И, встречаясь с их усталыми и злыми взглядами, я проклинал себя за то, что в свое время не выбросил «утенка» там же, где и поднял.
Кончилось преследование после того, как на Дмитриевских выработках установили гидромониторы и смыли перевороченный отвал, смыли до почвы с золотоносными песками…
Василий Нефедов, слушая меня, приготовился высказать по этому поводу какие-то свои грустные суждения — это читалось на его хмуром лице, — но на ступеньках крыльца послышались шаги, и он вдруг повеселел, распахнул дверь:
— Ага, вот и сын твой нашел нас здесь. Значит, сейчас пойдем осматривать наш Карфаген…
Карфагеном он называл центр рудника, где раньше грохотали дробилка, чугунные бегуны, шумели приводы и насосы, а теперь там остались только фундаменты, ямы и ржавеющие под открытым небом чаши, трубы и покореженные железные конструкции былых опор и лестниц.
— Согласен, — сказал сын и, помолчав, задумчиво спросил меня: — А когда мы посмотрим то место, где ты нашел самородок?
Василий Нефедов, конечно, понял, что речь идет о старых дражных выработках на Дмитриевке, но неожиданно для меня взял сына за локоть и повел его по половицам бывшего «царства девочек».
— Вот здесь, здесь!..
— Как? — удивился сын.
— Вот так…
Мой друг сказал это так, что я не мог не согласиться с ним. В самом деле, что такое кусочек желтого металла в сравнении с тем счастьем, которое подарила мне судьба на всю жизнь… Верная жена, дети, внуки — какое большое счастье. Правда, небестревожное, небесхлопотное. Но разве есть на свете счастье без тревог?
ГЛАЗА, ГЛАЗА…(Продолжение первой главы)
Операция длилась более часа. Щадящая… В самом деле, операционный стол напоминал мне домашнюю кушетку с мягким подголовником — лежи, отгоняй от себя усталость, только не засыпай. И хирургические инструменты будто не прикасались к больному глазу, щадили его. Лишь в конце операции, когда накладывался шов, на роговице повыше зрачка почувствовал словно несколько комариных укусов. Все просто и безболезненно. Напрасно боялся… Боялся самого себя.
Выезжая из операционной, ощутил присутствие жены, улыбнулся ей, разумеется, одними губами — глаза вместе с бровями и подстриженными ресницами были спрятаны под целыми копнами тампонов и бинтов, — но она, вероятно, не поверила моим улыбающимся губам, прошептала тихо-тихо:
— Сердце, как сердце?..
Я показал ей большой палец.
Сию же секунду операционная сестра предупредила меня:
— Никаких лишних движений… Трое суток лежать вот так. Ни в коем случае не крутить головой, иначе загипсуем до самых бровей. Кормить будем бульончиком через трубку.
Операция щадящая, а режим после нее беспощадный. Лежать трое суток без движения. Темнота и неподвижность…
Моего терпения хватило лишь на одни сутки. Руки жены, затем дочерей и сына, дежурящих возле меня, на вторые сутки стали раздражать меня до предела. Не дают пошевелить головой ни вправо, ни влево, хоть реви. Даже сонного держат неотступно. Казнители… Захотелось курить. Так захотелось, что вот-вот разразится кашель. А кашлять нельзя. Кашлянешь — и шов на глазу разойдется. Уговорил сына. Он дал мне затянуться раз, другой… И надо же, в этот момент заглянула в палату дежурная сестра. Поднялся переполох.
В коридоре, перед дверью палаты, нарастало шарканье ног, слышался шепот, но никто не решался войти. Я готов был вскочить, распахнуть двери и сказать: «Входите или убирайтесь отсюда подальше, шептуны!..» Вскочить действительно хотелось, однако рука сына легла на грудь двухпудовой гирей:
— Лежи…
Рядом с ним звякнула какая-то склянка, похоже, шприц в тарелке. И голос:
— Что случилось?
По голосу узнал: это мой хирург.
— Ольга Георгиевна, без курева меня задушит кашель.
— От кашля у нас есть таблетки. И сейчас сделаем один укольчик, — сказала она.
— И после этого можно будет сходить в курилку? Вот спасибо, — схитрил я.
— Завтра.
— Снимете повязку?
— Завтра.
— До завтра не вытерплю, не выдержу.
— После укола будет легче.
И все же я не выдержал. Утром после каменного сна крутнул головой. И, не почувствовав боли в оперированном глазу, спустил одеревеневшие ноги на пол, чем огорчил, кажется, до слез Ольгу Георгиевну. В полдень она сняла повязку с моих глаз. Левый принял свет затемненной комнаты с болью в затылке, правый разучился моргать, мешал шов, и перед зрачком покачивалось сдвоенное лицо хирурга.
— Ну как? — спросила она.
— Нормально, — ответил я.
Такой ответ смутил ее, ибо она видела, что до нормального еще далеко, и, помолчав, сказала:
— А вот и ненормально, но сдвоенное изображение пройдет дней через пять.
И мне стало стыдно, будто уличен во лжи. «Перед врачами надо быть как на исповеди, ведь и самообман равнозначен уходу от самого себя».
Тайна памяти моей
Тайга, тайга… С юных лет я сроднился с ней, знал ее щедрости и суровости. Она щедра весной, летом и, особенно, осенью. Едва сойдет снег, и уже можно переходить на подножный корм. Черемша, кандыки, саранки, щавель, дикий лук, вкусные трубки пучек, пиканчиков. Бывало, возьмешь кусок хлеба, который положен тебе на день, и с утра до вечера бродишь по косогорам и долинам. К такому рациону я стал привыкать с восьми лет и не знал хворей. В летние месяцы тайга радовала меня земляникой, черникой; ух, сколько этих ягод на таежных полянках и на откосах дражных выработок! Припадешь к земле, раздвинешь листву, и перед глазами вспыхивает краснота густой земляники или ослепительная сизость рясной черники, бери целыми горстями и ешь до полной сытости. А про осень и говорить нечего. Она открывает перед тобой в тайге такие богатства, что не знаешь, с чего начинать: спелая черемуха, зрелые стручки лесного гороха, кедровые шишки — таежный сдобный хлеб, — а на десерт осенние ягоды, скажем красная смородина. Она нежится на солнечных косогорах до глубокой осени. И когда спадает листва, каждый куст напоминает пламя костра и зовет, зовет к себе освежиться сладкими с кислинкой ягодами. Бери с куста прямо в рот.
Суровость тайги, как мне казалось, торжествует зимой. Глубокие снега, трескучие морозы и частые бураны превращали тайгу в моем воображении в скопище сугробов, похожих на белые гробы с дымящимися крышками. Жилось тогда впроголодь, глаза постоянно искали что-то съедобное и ничего не находили в этой мертвой белизне, потому мне оставалось только сердиться на зимнюю тайгу. Побаивался я углубляться в нее и потому, что был напуган смертью братьев Огловых, которых на пути из таежного поселка в школу застала пурга. Они сбились с дороги, долго брели по белесой мгле, оголодали, ели кедровую кору и уснули под кедром. Их нашли лыжники в трех километрах от рудника. Братья уснули в обнимку и не проснулись. Один из них, Федя Оглов, был моим ровесником, шустрый и смекалистый паренек… Его обледенелое лицо, рот, забитый кедровой корой, преследовали меня до четырнадцати лет. Вообще я боялся покойников, но никому не признавался в этом. То была, кажется, первая тайна моей души.
С четырнадцати лет тайга стала привлекать мое внимание и как источник заработка. Многие таежные речушки и горные ключи в половодье и после ливней обнажали в берегах слоистые отложения охристых и синюшных песков. Такие пески следовало брать на пробу — промывать в лотке или ковшике. Если в остатках промытого песка обнаружились шлихи — черные порошинки железа, — значит, ройся тут старательно — попадутся крупинки золотой россыпи. Ради них я готов был перекопать, перемыть весь берег. Ведь я должен был помогать слепому отцу и больной матери кормить семью в восемь ртов.
Вскоре ко мне пришла старательская смекалка: я перегораживал ручьи в избранном месте и направлял потоки воды на подмыв берега с песками. Вода работала на меня целыми сутками недели две, затем я приходил сюда, разбирал перемычку и принимался промывать, как было принято говорить, головки. В головках, то есть в тех самых местах, где вода выбивала пороги и ямки, оседали золотинки. Были удачи — намывал по золотнику за день, чаще возвращался домой почти пустой. И тем не менее на летнюю тайгу я не сердился. Она кормила меня и мою семью.
На промывку песков в таежных ключах часто брал с собой Гошу Кретова, смышленого паренька. Лобастик, он был младше меня года на два, но смелый и трудолюбивый, умел хранить тайну и не был жадным. Зная скудную жизнь нашей семьи, он при малых намывах отказывался от своей доли. В драках с ровесниками Гоша всегда был на моей стороне. Дрался отчаянно. Расстался я с ним накануне войны. Он попал в танкисты, я в пехоту.
В зимнее время я забывал старательские дела. Учился в школе и работал в типографии рудничной газеты «Приисковый рабочий». Наборщикам полагалась рабочая карточка с талонами на получение масла и молока бесплатно.
Правда, как-то зимой я соблазнился на добычу «сметаны» — так называли старатели амальгаму — шламовое золото, собранное с помощью ртути.
Встречают меня после работы в типографии знакомые старатели. Их было трое. Это из тех, что вынуждали меня ходить с ними на Дмитриевский отвал и надеялись найти там, где я поднял «утенка», целый выводок вместе с «уткой».
— Сергеев, — сказал один из них, измеряя ширину моих плеч веревочкой с узелками, — ты как раз впритирку пролезешь в одну дырку.
— Куда?
— За «сметаной».
— Обойдусь без сметаны. В типографии мне выдают талоны на масло и молоко.
— Значит, трус!.. Мы зовем тебя под аварийный чан. Понял?
Я знал историю аварийного чана. Еще прошлой весной в половодье дно чана, наполненного шламами из бегунной фабрики, почему-то проломилось. Шламы не попали в отстойник и расползлись по площади, забив канавы и сточные желоба. Летом я со своими сверстниками принимал участие в расчистке желобов. Изредка в щелях и спайках попадались капли ртути. Мы вылавливали эти капли цеплялками, затем отжимали ртуть через подолы рубах, и в наших руках оставались крохотные сгустки белой скрипучей, точно картофельный крахмал, амальгамы. После отпарки этих сгустков в железной ложке на горячих углях можно было идти в золотоскупку. Но я не знал, что под аварийным чаном можно ухватить, как сказали мои «знакомые», значительно больше, чем мы брали в желобах. Там теперь пробита канава, по которой стекает вода после смыва чаш и шлюзов.
— Понял, — ответил я. — Но почему именно мне надо пробираться под аварийный чан?
— У тебя есть хорошие цеплялки. У нас таких нет. Если трусишь, то отдай их нам.
Цеплялками мы называли самодельные лопаточки из медной проволоки, вроде чайных ложечек с длинными ручками. Концы лопаточек натирались ртутью.
Я не мог расстаться со своими приспособлениями для вылавливания ртути, они у меня были сделаны по всем правилам, удобные, много раз помогали выбирать мельчайшие бусинки из щелей бутары или в хвостах бросовых выработок. Я также не мог оставаться перед ними трусливым парнем…
Путь под аварийный чан сквозь обледенелые сточные люки не обещал ничего доброго, но «раз взялся за гуж, не говори, что не дюж». Мне предстояло добраться до самого пролома дна, точнее, до ямы под проломом, и там, как мне сказали, я должен наткнуться своими цеплялками на «сметану».
Они были уверены, что ее хватит на всех, что я должен поделиться с ними, иначе в милиции состоится обыск и мне дадут статью за аварию чана… Дескать, никто, кроме меня, не мог расковырять дно такими цеплялками.
— Надеемся на твою честность. Будем ждать тебя у люка, и только с добычей…
— Ждите, — ответил я.
К полуночи мне удалось добраться до цели. По канаве сочилась теплая вода — шел смыв шлюзов. В первой же яме моя цеплялка наткнулась на «сметану». Да, тут хватит на всех. Весной эту канаву будут очищать и накопившиеся в ней осадки возвратятся на шлюзы. Значит, я совершаю воровство? Нет, на эту удочку вы меня не поймаете. Называйте трусом, угрожайте любой расправой, но вором я не был и не буду!..
Но как же мне выбраться? Другого выхода из-под чана, увы, нет, а перед люком меня ждут…
Я решил пролежать под чаном до рассвета. А утром пойдут на работу люди, и кто посмеет потрошить меня среди бела дня?
Перед рассветом над рудником закружила метель. Она быстро настрогала перед чаном огромный сугроб и закупорила выход. Я оказался в ловушке. Но это лишь успокоило меня. Мои «знакомые» должны позвать кого-то с лопатами выручить человека из снежного плена. Ничего подобного. «Сбежали, сволочи, сбежали, — подумалось мне в тот час, — чтоб не отвечать за мою гибель под аварийным чаном».
Пробившись сквозь сугроб, я, не заходя домой, отправился к директору фабрики и чистосердечно рассказал, как пошел на воровское дело.
— А твоих уже взяли сегодня ночью, — сказал директор. — Троих. Хищники. Они давно прилаживались хватануть под аварийным чаном добрый куш. Не удалось. А ты, коль пришел ко мне с таким делом, помалкивай, не признавайся больше никому, что чуть не стал вором.
Тайна памяти… У кого в жизни не было постыдных поступков и досадных промахов, о которых не принято рассказывать даже самым верным друзьям и вспоминать про себя, — пусть они хранятся в глубине души, как говорится, за семью печатями… Хотя рано или поздно поступки и промахи могут обнажиться. И быть тому — невелика беда. Труднее раскрывается, чаще вовсе не раскрывается ход мысли, ощущения, переживания человека — как он думал, какие клапаны открывались и закрывались в его душе в обстоятельствах, близких к решению дилеммы: быть или не быть?
Именно на такие размышления натолкнул я своих друзей, рассказав им эпизод со «сметаной».
Нас шестеро. Нам предстоит путешествие по голубой тропе — по реке Кии, которая несет свои воды с юга от Хмурой горы на север до Чулыма. Впереди немало каменистых порогов, бурных перекатов и коварных водоворотов. Чего стоит, скажем, Мертвая яма или Шайтаны, где бешеная река рвет плоты, зажимает лодки между камней так, что не пытайся спасать свои манатки, а выбрасывайся в воду и пробивайся к берегу. Однако ни один здешний житель не может считать себя таежником, если не прошел эту тайгу по голубой тропе. Я проходил по ней в молодости на салике — плотике, сбитом из четырех сухих бревен, а ныне решил показать сыну красоту и таинственную угрюмость родной мне тайги с «кормы» резиновой лодки.
— Сознавайтесь, кто о чем думает сейчас, перед спуском лодок на воду? — выслушав меня, спросил Михаил Аркадьевич Федоров, наш командор, в прошлом флотский офицер.
— Думаю: как на четырех лодках разместить шестерых? — ответил мой сын.
— Вопрос логичен. Я тоже думал об этом. Отвечаю: на большой флагманской пойдут трое, а на трех малых — по одному.
Михаил Аркадьевич перевел взгляд на чем-то недовольного Виталия Бобешко.
— У нас, в десантных войсках, не разрешалось думать вслух, — ответил он.
— А все же?
— Все же… Прикидываю в уме место приземления. К вечеру должны дойти до устья Растая.
— Согласен. Там заварим первую уху из хариусов.
— Если будет клевать, — выразил свои сомнения Василий Елизарьев. Он родился и вырос в тайге и, как я знаю, не умеет скрывать свои думы и сомнения, всегда предупреждает о вероятных осложнениях.
— Клев будет, — заверил командор.
Дошла очередь до журналиста Виталия Банникова. Он взял отпуск ради того, чтобы совершить путешествие по голубой тропе. Я смотрел на него с тревогой. Он недавно перенес операцию. Левая нога покалечена, но упорно скрывает свое недомогание. Если случится расстаться с лодками и пешком преодолевать горные перевалы, то ему придется опираться на наши плечи.
— Сначала скажу, что вы думаете обо мне, — сказал он. Похоже, он разгадал мои мысли о нем. — Во-первых, зря не собираетесь доверить мне одиночную лодку. Больная нога тут ни при чем. Руки весло держат, а не ноги. Во-вторых, на флагманской лодке пойдут отец с сыном и командор. Другого решения быть не может… Тайны памяти действительно есть у каждого, но… разные они бывают — поучительные и унизительные. Об этом поговорим в пути. Впереди у нас много костров.
— На берегу или под водой? — спросил я.
— Ничего, плавать я умею, — ответил он.
— А что думаешь о Мертвой яме?
— Она мертвая, а мы живые. Робость перед опасностью хуже гибели. Пора трогаться. Так, командор, или не так?
— Так, — ответил Михаил Аркадьевич, вскинув на широкую, почти квадратную спину большую лодку. Накачанная воздухом, она легко шлепнулась на воду, но управлять ею на стремнине, на перекатах, знаю, будет трудно.
Погрузили провиант, палатки, условились, кто за кем пойдет, и речка понесла нас вниз по течению. Наша флагманская лодка с широкой кормой, подгоняемая попутным ветром, набрала скорость. Не успел я примоститься к своему месту, как лодка запрыгала на гривастом перекате. С тревогой оглянулся назад на Виталия Банникова. Он лихо направил лодку на гребень переката, перепрыгнул через него, дескать, вот как надо работать веслом, и норовит обогнать нас. Всадник на резвом скакуне.
— Остепенись, иди вслед! Впереди каменистые пороги…
— Дыши спокойно, — уловив мою тревогу в голосе, ответил он, но обгонять нас не стал. — Иду за флагманом.
Никому не чуждо чувство самоутверждения, но каждый проявляет его по-своему. Кто физическими способностями, кто умом, кто волей и решительным характером. Великое это стремление — стать нужным членом коллектива. Стать нужным! И конечно, Виталий Банников никому из нас не признается в этой тайне его души, но она проявляется в его действиях: смотрите, я с больной ногой готов стать полезным и нужным смельчаком на голубой тропе. Умеет утверждать себя, но с риском, поэтому его нельзя оставлять без внимания.
За лодкой Банникова следовал Василий Елизарьев. Он придерживался ближе к берегу, подворачивал к заводникам и на ходу испытывал клев, то на мушку, то просто на червяка. Предусмотрительный человек. В лодке у него есть все, что нужно человеку в тайге, вплоть до походной аптечки, иголки с нитками, и целый чемодан разных коробок с клеем, сырой резиной, запасными ниппелями и неприкосновенным запасом галет, брикетов сухого супа и гречневой каши. Все это завернуто в целлофан и заклеено изоляционной лентой. Василий на секунду, как бы между делом, открывал чемодан с таким хозяйством, привязывал к нему подушку, наполненную воздухом, — мягкость под сиденье и поплавок к чемодану на воде. Это он сделал перед посадкой в лодку.
И подумалось мне: может ли добрая, полезная тайна мысли и памяти оставаться непроявленной?.. Если да, то досадно. Скажем, тот же Василий, на долю которого выпали суровые испытания войны, узнал о гибели отца Иосифа Елизарьева лишь в день штурма Зееловских высот… О чем он тогда думал, какие чувства и порывы души побуждали его к верным решениям? Ему суждено знать законы тайги — здесь родился и вырос, — и он осмысливает их присущим только ему одному умом, но с ложной стыдливостью умалчивает о ходе тех или иных соображений, пусть ошибочных, и собирается унести их с собой нераскрытыми в безвозвратное. После такого исхода будут ли его наследники богаче житейской мудростью? И сколько таких богатств уходило и уходит бесследно.
Замыкал «эскадру» надувных резиновых лодок Виталий Бобешко. Руки у него длинные, и работает он веслом проворно. Отчаянности ему не занимать — бывший десантник. Разреши вырваться вперед — и помчится быстрее ветра, забудет о своих обязанностях страховщика при вероятных осложнениях. Но пока «эскадра» идет благополучно, он принялся развлекаться удочкой. Блеснул серебром над его головой один хариус, второй… Как он их подсекает, не теряя управления лодкой, ума не приложу. Мой крючок с отменной насадкой — короед с желтым брюшком — не трогает ни один серебристый стрежевик. Не так веду по воде или не хватает той самой смекалки, какая есть у Бобешко? Про него говорят, что он даже из дорожной лужи умеет выдергивать хариусов. Спроси у него — в чем секрет успешной рыбалки удочкой на горных реках? — он покажет набор крючков на тонких поводках, коллекцию насадок — мушки, жучки, муравьи, лесные тараканчики, слепни, искусственные червячки, ручейники, короеды, мотыли, — поможет перевязать крючок и передвинуть грузило по своему вкусу, поведает о повадках хариусов, подскажет, где следует ждать сильный клев, где слабый, даже поделится, как это было на первой вечерней зорьке, своими излюбленными насадками… Казалось, что теперь и твоя сумка будет наполняться серебристыми красавцами. Ан нет. Он таскает таких, что удилище трещит, а у тебя ни одной доброй поклевки. В чем же дело? Быть может, не все секреты раскрыл, что-то оставил в тайнике своего опыта? Или чутье, развитое опытом и пытливостью ума? Скорее всего именно так. Чутье, как произведение искусства, не поддается пересказу, его не втиснешь в учебник или инструкции, оно живет в человеке от рождения и развивается практикой по своим законам. Виталий Бобешко, конечно, рыбак «себе на уме», но у него большая практика и чутье, суть которого он не может раскрыть даже при желании. Это его тайна, как мне кажется, даже не осознанная. А жаль, познание неосознанного исключило бы слепое подражательство.
О чем думал командор с момента выхода на стремнину, трудно сказать. Я мог лишь угадывать его состояние и настроение. Он сидел ко мне спиной в носовой части лодки и смотрел только вперед, ни на секунду не отвлекал взор в сторону и назад. Так поступают ведущие за собой роту или батальон в атаку. В атаке нельзя оглядываться или отвлекать взгляд в стороны, иначе налетишь на мину, собьешься со своей тропки, выбранной и мысленно преодоленной тобой сотни раз до атаки, чтоб не попасть под прицельный огонь пулеметов, под взрывы осколочных снарядов на пристрелянном противником бугорке. Падать бегущему впереди нельзя — атака захлебнется. А это гибель, гибель не одного, не двух… Потому держись, не падай, если даже прошит насквозь. Состояние ведущего людей в атаку мне известно. Но мудрость командора покорила меня здесь неожиданным решением. Михаил Аркадьевич управляет резиновой лодкой не с кормы, как это делают лодочники на обычных реках и озерах, а с носа. На перекатах и порогах прижатая к воде носовая часть делает лодку более послушной и позволяет ему видеть опасные подводные камни лучше, чем с кормы. Он лишь изредка подсказывает моему сыну, с какого борта ждать опасность, куда кренить корму, где табанить или давать ход… Тут и врожденная смекалка, опыт и, конечно, умение управлять такой лодкой на неуемно-норовистой реке.
Жалко, частые пороги и перекаты не дают сыну присмотреться к разновеликим горам и скалам. Целые ансамбли нерукотворных сооружений то приближаются к реке, то удаляются от нее. Вон гряда горных вершин, кажется, подпирает небо, не дает ему приземлиться. И над этой грядой возвышается величественное сооружение природы — гора Церковная. Она напоминает Архангельский собор в Кремле, построенный в начале шестнадцатого века, с таким же куполом, только в сто крат меньше, и храм на миллионы лет моложе горы Церковной.
К реке подступают скалы, утесы, местами они обрели формы замков, дворцов с многоярусными балконами — снимай с них копии и украшай проспекты столичных городов. В тихих и гладких заводях они отражаются в хрустально чистой воде, и дух захватывает от радости, что есть такие творения в природе. Я смотрю на них глазами сына: он окончил архитектурный институт, собирается стать зодчим; вижу на его лице восторженное удивление, и мне не надо угадывать, о чем он думает сейчас…
Устойчивая красота гор и скал подсказала человечеству — зодчим еще древних веков, — какие следует строить жилища, памятники, города и архитектурные ансамбли. Природа искони мать разумных свершений и непримиримый мститель за малейшее надругательство над ней.
Проходим Ерёмин плес. Над ним справа возвышается Светлая скала. На ней время изваяло великанов — бородачей в длинных рясах. Глубина плеса перед скалой до шести метров, но вода настолько чистая и прозрачная, что, кажется, можно рукой достать дно. В ней находят зеркальное отражение и небо, и скалы с причудливыми ликами великанов. Здесь природа напоминает совместное творение архитекторов и скульпторов.
По каменистому дну, окрашенному голубизной отраженного неба, ходят косяки хариусов. Сытые, никакого внимания к насадке на моем крючке. В синеющей глубине у самой скалы прилипли ко дну два тщательно обточенных кругляка метровой длины. По бокам янтарные крапинки. Это таймени, красноперые красавцы горной реки. Они лениво пошевеливают плавниками, и тоже никакого внимания к моей насадке.
Интересно, сможет ли соблазнить их Виталий Бобешко? Он уже вышел на плес. Тихо, почти шепотом, с замиранием сердца и с завистью, подсказываю ему:
— Таймени…
— Не старайся, — ответил он, — они здесь после ночной жировки отдыхают. Дневной сон. Будить бесполезно…
Впереди Бандитский перекат. Уже слышен гул воды. Первое серьезное испытание нервов и нашей слаженности на этом пути. Дело в том, что вода в реке к осени убавилась и Шайтаны — подводные камни выстроились шахматным порядком от берега к берегу, обнажили свои острые клыки. Между ними кипящий поток воды будет бросать лодку на самые опасные камни, располосует резину, и тогда… Что тогда? Проверяй себя и свою способность одолевать растерянность.
Именно это я прочитал на лице Виталия Бобешко. И разумеется, скрывая свою тревогу от сына, вместо удочки быстро взял в руки шест.
— Правильно, — одобрил мои действия командор, на мгновение повернувшись ко мне лицом. Похоже, он спиной почуял мое волнение перед нарастающим шумом переката.
В сентябре сорок второго года в Сталинграде все держалось, как говорится, на волоске.
По заданию Николая Ивановича Крылова — начальника штаба 62-й армии — я должен был уточнить обстановку в районе элеватора и Дар-Горы, где занимали оборону части 92-й бригады, связь со штабом которой была прервана.
Пробирался я туда ночью вдоль Волги под прикрытием высокого берега. Сразу же, чуть ниже устья Царицы — так называется речка, разделяющая город на южную и северную части, — наткнулся на скопление автомашин разного назначения. Между ними копошились люди, большинство в военной форме.
— Где штаб бригады? — спрашиваю одного, другого, третьего… Отвечают невнятно. Наконец столкнулся со связистом с телефонной катушкой на загорбке. Он сказал:
— Был на улице Кима… Бери нитку в руки. Она доведет до подвала каменной школы, а кого там застанешь — не знаю.
— А ты куда с катушкой?
— Приказано дать связь командиру и комиссару.
— Где они?
— Не знаю… Где-то лодка для меня приготовлена, буду разматывать катушку до острова…
Мне стало ясно: командир и комиссар переправились через судоходный рукав Волги на песчаный остров и оттуда рассчитывают руководить боевыми действиями бригады.
Взвившиеся перед берегом ракеты осветили перед моими глазами два грузовика — полуторку и трехтонку, — стоят на дисках без резиновых скатов, разутые, но я не стал вникать, кто и зачем это сделал.
На стремнине реки вспыхивали частые взрывы мин. Гитлеровские минометчики вели огонь по Волге залпами, стараясь поразить ночных лодочников, доставляющих с той стороны Волги людей и боеприпасы.
Телефонный провод привел меня к подвалу кирпичной школы.
— Здесь штаб? — спросил я часового у входа в подвал.
— Был и выбыл.
— А ты кого охраняешь?
— Проходи, увидишь. Там политотдел.
В подвале, где находился штаб, пусто. Под ногами шуршат клочки бумаг, рваные папки. Из дальнего угла сочится тусклый свет лампы-коптилки. Там за столом с двумя телефонами сидел усталый человек в длинной, не по росту, запыленной гимнастерке, в петлицах по два прямоугольника, или, как мы тогда говорили, по две шпалы, на рукаве звездочка — батальонный комиссар. Я предъявил ему свое удостоверение. Он назвал себя:
— Старший инструктор политотдела Власов Борис Семенович.
Невдалеке от него за школьной партой сидел еще один политработник с двумя кубиками в петлицах.
Послышался зуммер полевого телефона. Власов поднял трубку и ответил привычными в ту пору фразами штабных офицеров:
— Держитесь… Прикрой левый фланг пулеметами… Без приказа ни шагу…
Затем поднял вторую трубку:
— …Яковлев! Ты мне и нужен… Тяни орудие на прямую наводку… Пополнение? Сейчас получишь. Посылаю к тебе помощника по комсомолу…
Он кивнул сидящему за партой политруку с помятой каской в руках. Тот быстро встал, нахлобучил каску на голову и, ни слова не говоря, ушел на подкрепление в батарею Яковлева.
— Где штаб, где командование бригады? — спросил я.
— Были здесь. Сейчас не знаю где. Уточним, — ответил Власов и, повременив, пояснил, что он остался здесь за комиссара и за начальника политотдела бригады.
Перед его глазами топографическая карта города. На ней обозначены позиции бригады. Продолговатые кружки, скобки, нарисованные красным карандашом, напоминали разорванную цепь и, казалось, кровоточили и у подножия Дар-Горы, и перед элеватором, и на подступах к Астраханскому мосту. Батальоны, не имея связи с командованием бригады, действовали разрозненными группами. Но Власов не унывал. Он просил меня доложить генералу Крылову, что морские пехотинцы-североморцы будут сражаться мелкими группами до последнего вздоха…
С рассветом я вернулся к Волге, к устью Царицы. За ночь здесь увеличилось скопление автомашин. Они будто присели на долгий отдых. Все разутые. Присели на дифера и передние мосты. Диски и пустые баллоны под кузовами. Где же камеры? Их не видно. Приглядываюсь к нишам под берегом, к нагромождению ящиков, контейнеров и станков, приготовленных к эвакуации за Волгу. Нет, уходить мне отсюда просто нельзя. Водители грузовиков приготовились к «десантной операции». Накачанные камеры поблескивают чернотой в нишах, за ящиками и станками. Каждая из них, конечно, приспособлена на всякий случай к броску на воду. «Десантники»…
Как разрушить их планы? Они притаились, но, чувствую, внимательно следят за мной и за «своими» камерами. Одному не справиться. У них тоже есть автоматы…
Не спеша поворачиваю в обратный путь, поднимаюсь на мыс, что возвышается над устьем Царицы. Отсюда хорошо просматриваются причалы, часть оврага до Астраханского моста и стремнина Волги. Здесь должен быть наблюдательный пункт. Да, вот он: глубокая траншея с укрепленными стенками и отсеками наблюдений. От нее длинными усами тянутся извилистые окопы и ходы сообщения. Один ус вьется по кромке оврага, другой вдоль берега Волги. В них зеленеют свежей краской каски. Похоже, ночью подтянули сюда новичков из резерва фронта.
— Сергеев, ложись!.. — крикнул кто-то мне слева. Не успел я оглянуться, как перед глазами выросла стена вздыбленной земли. «Залпами бьют, сволочи, по запасной позиции, по резервам», — мелькнуло в моей голове в момент броска в траншею с укрепленными стенками. И запрыгал, задергался подо мной грунт. Казалось, весь мыс превратился в копну сена и неудержимо ползет по кочкам на острые клыки взрывов, в пасть огня. И берег Волги пополз к огневому валу…
Вот именно сейчас, сию минуту может начаться «операция десантников» на автомобильных камерах за Волгу. Чего доброго, какой-нибудь паникер принесет туда, под берег Волги, тревогу, что под прикрытием огня сюда прорываются танки. Эта догадка подкинула меня на ноги. Так и есть. Прибрежная вода почернела.
Камеры черным косяком медленно вклинивались в голубую гладь заводи. Дальше их подхватит стремнина и понесет под огонь немецких танков, которые еще неделю назад вышли по балке Купоросная к самому берегу Волги. Но это полбеды. Большая беда в другом — они соблазнят на дурной поступок тех защитников южной части города, которые не уверены, что мы должны здесь выстоять и победить врага. Вот уже новички украдкой поглядывают назад, на «десантников».
Образовалась минутная пауза. Бегу вдоль траншеи влево. Кто-то здесь окликнул меня перед началом артналета. Вот он, здоровенный Николай Демьянов, сержант из охраны штаба армии. Лицо в бинтах, видны только синие губы и широкие ноздри. Это он, как потом выяснилось, по заданию генерала Крылова вывел сюда три стрелковых взвода и отделение станковых пулеметчиков из армейского полка. Рядом с ним копошатся два молоденьких пулеметчика. Они растерянно ищут место для установки катков станкового пулемета, выискивая просвет для ведения огня в сторону элеватора.
— Отставить… Там сражаются североморцы!
— А куда? — спрашивает меня Демьянов.
— Перекидывай пулемет на тыльный бруствер, в сторону Волги.
— Зачем?
— Видишь косяк камер?
— Не могу…
— Приказываю!
— По своим?! Тогда ложись за пулемет сам.
Ставлю прицел на 300, хотя до камер не более двухсот метров, но вода скрадывает расстояние, поэтому беру с большим упреждением. Даю короткую очередь. Пули легли на воду чуть впереди камер, но точно по линии прицела. Расчет прост: прошить пулями первые камеры еще до того, как они выйдут из заводи, и тот, кто их толкает впереди себя, вынужден будет возвращаться к берегу. Волга здесь вон какая широкая и стремнистая. Мне, например, не суждено переплывать ее — плаваю как утюг. А если какой-то смельчак решится без камеры достичь противоположного берега, то пусть терзается перед судом своей совести всю жизнь.
Камеры на воде дыбятся и напоминают показные мишени на учебном стрельбище. Нижняя часть прижата к воде, верхняя парусит по воздуху. Ветер встречный. Даю еще одну короткую очередь, третью подлиннее. И сразу две камеры осели, оставили незадачливых «десантников» без опоры. Их головы скрылись под водой и тут же вынырнули. Это зачинщики. Теперь они вынуждены работать руками. Отмахивают в обратную сторону. Косяк потерял свою форму. Образовалась карусель.
Демьянов понял мой замысел. Подставляет к пулемету еще одну коробку с лентой, набитой патронами.
— Наддай еще! Наддай на всю катушку!..
Нажимаю гашетку и строчу, строчу по воде длинными очередями. Вода пузырится, вскипает от горячих пуль перед скопищем камер, предупреждая даже самых отчаянных — вниз по течению и к стремнине путь отрезан.
Строчу, строчу. И теперь мне стало казаться, что не «десантники» на камерах возвращаются к берегу, а я вместе с пулеметом неудержимо наплываю на них. Сквозь прорезь прицела я вижу их колючие взгляды, кое-кто орет проклятия. Что ж, теперь жди выстрела в спину, в затылок. Эти могут.
Думал или не думал я тогда о себе, о своей жизни, об исходе столь трудного и рискованного решения? Если скажу — не думал, то это будет неправда. Думал. Вся жизнь промелькнула перед глазами. Я увидел ее через прицел: прямую линию от высокого берега Волги до избы в сибирской тайге, где родился и вырос. Глядя на Волгу, вспомнил, как тонул в Дону. То было перед хутором Вертячий. Уже вода стала сочиться через нос. Грудь отяжелела. Гитлеровские автоматчики ловят мою голову на прицелы, и пули гремят на воде оглушительными ударами. В руках не осталось ни капельки сил. Все, конец, пошел ко дну… Выручила отмель среди реки — песчаная коса. Вскоре меня подобрали разведчики батальона, оставленного на прикрытие отхода главных сил дивизии за Дон.
Через эту же прорезь прицела увидел себя истуканом перед генералом Крыловым: обстановку выяснил, а мер никаких не принял, какой же ты после этого оперативник в звании старшего политрука, прикомандированного в оперативный отдел штаба армии, иди в строй рядовым пулеметчиком, стреляешь неплохо…
Когда в ленте осталось десятка два патронов, я ощутил чье-то горячее дыхание за спиной:
— Правильно!.. Отсекай тех, кто пошел по течению, так их растак!..
Я не смог взглянуть, кто одобрил мои действия. Позже мне сказали, что сюда на мыс приходил чуть ли не сам полковник Батраков, Герой Советского Союза, командир 42-й стрелковой бригады, которая взаимодействовала с бригадой североморцев в южной части города, на подступах к Царице.
Кончилась лента, пулемет замолчал, а я не могу отнять пальцы от рукояток затыльника. По спине забегали колючие мурашки. Подумалось, щетина штыков пронизывает меня за огонь по камерам «десантников».
— Подымайся, — послышался голос Демьянова, — тебе надо уходить отсюда… Нам приказано прорываться к элеватору.
— Кто приказал?
— От генерала Крылова связной прибегал.
— Значит, генералу ясна здешняя обстановка.
— Приказал, значит, ясна.
Пока я лежал за пулеметом, в небе закружили вереницы «юнкерсов». Проклятые Ю-87 — они с огромной высоты отвесно и почти до самой земли пикируют над теми участками, которые на карте Власова были отмечены красными продолговатыми кружками и скобками. Тем же временем гитлеровские минометчики перенесли огонь на стремнину Волги. Их наблюдатели корректируют огонь с Дар-Горы. Мины лохматят стремнину взрывами с густой чернотой. Кусты огня, воды и дыма срастаются в сплошной забор, через который не проникнешь ни туда, ни сюда. Он не оседал на стремнине всю ночь, преграждая путь лодочникам, доставляющим с той стороны Волги людей и боеприпасы. Он же показался непреодолимо страшным для «десантников», которые оробели перед ночной темнотой, прорезанной сплошными взрывами мин на воде. Перед густой темнотой, говорят, пятятся даже слепые. Они ждали рассвета. Дождались!.. Теперь их заставят возвращать камеры и поднимать машины на колеса. До моего слуха доносятся густые очереди наших автоматов, частые взрывы гранат и в районе элеватора, и у подножия Дар-Горы, и на улице Кима — значит, гитлеровцы не могут рассчитывать на быстрый выход здесь к Волге.
Загремели залпы артиллерийских батарей и дивизионов, расположенных за Волгой. Там же взметнулись огненные мечи реактивных снарядов «катюши». Они бьют по высоте Садовая, по Дар-Горе, ослепляют наблюдательные пункты гитлеровцев. Это сигнал для всех — в контратаку!.. В уличном бою для разрозненных групп и одиночек лучшего сигнала не придумаешь, залп «катюши» — приказ и зов вперед!
И сию же минуту мне стало яснее ясного, что в штабе армии знают обстановку в южной части города, что генерал Крылов уточнил ее по каким-то другим каналам, что мои сведения о положении дел в 92-й бригаде не будут для него новостью, вероятно, Власов сумел все же уточнить и доложить, куда девались штаб и командование бригады. Да и каким я буду жалким перед самим собой, если в этот момент, пряча себя от взглядов идущих вперед воинов, останусь на месте или поплетусь назад. Позор! Да и где, в каком бою человек с красной звездочкой на рукаве имеет право отлынивать от участия в атаке? Не было у меня таких прав ни под Москвой, ни в большой излучине Дона, ни в боях на подступах к Сталинграду. Не хочу быть презренным…
Вышел я из боя с гитлеровскими автоматчиками перед Астраханским мостом, конечно, не без царапины, но боли не чувствовал ни физической, ни моральной: через мост не прошел ни один гитлеровский танк, ни один автоматчик. Мой доклад генералу Крылову был подкреплен донесением батальонного комиссара Б. С. Власова. Усталыми, но по-прежнему добрыми и внимательными глазами Николай Иванович Крылов улыбнулся мне и показал резолюцию члена Военного совета армии на донесении Власова:
«Прокурору армии. Командира и комиссара бригады предать суду военного трибунала! Дивизионный комиссар К. Гуров».
— Ясно? — спросил Николай Иванович… — Тогда иди в медпункт… Командарм принял решение, остатки бригады отвести за Волгу…
На Бандитском перекате вода между камней упругая. Мой шест она откидывает назад с готовностью выдернуть мне руки. Проскакиваем на горбатом потоке первый створ между камней. За ними бурун — кипящий водоворот. Небо в моих глазах перевернутой тарелкой с голубым дном качается над головой, встает на ребро, заслоняя обзор, а горы, огромные и угрюмые, превратились в легкие куклы в зеленых сарафанах, приседают и поднимаются, хороводятся над рекой, норовя сомкнуть ее берега. Хоть останавливайся перед ними и возвращайся обратно, но это уже не в наших силах. Напористое течение реки, как течение времени, исключает такой маневр. Смотри только вперед. Лишь на последнем пороге Бандитского переката нашу лодку повернуло боком поперек течения и чуть не заклинило между камней. Мы оказались под напором злой здесь стремнины, как под ударом косяка танков с тыла — дрогнешь, и спины будут прошиты очередями пулеметов, — но к нашей лодке подоспел Виталий Бобешко, затем Василий Елизарьев, Виталий Банников, и мы быстро снялись с камня. Отсюда, с этого гремящего порога, наши лодки, как стрелы из лука, уже неуправляемо выбросило в заводь к правому берегу. Пронесло без ЧП.
На берегу, под раскидистыми пихтами, развели костер — перевести дух, подсушиться. Через Бандитский перекат еще никто не прорывался сухим. Это так же невозможно, как невозможно побывать в бою, не нахлебавшись тротилового смрада и порохового дыма, разумеется, при самом счастливом исходе. Мы — счастливчики. Перед нами тут кого-то крепко потрепали «шайтаны» — под пихтами валяются помятые котелки и ведра, обломки бутылок, клочки ватников, расщепленные весла и две изуродованные камеры из скатов «БелАЗов». Похоже, камеры были связаны в плот, и смельчаки не смогли справиться с ним на перекате. Благо сумели добраться до берега на обрывках. Теперь, вероятно, пешком пробираются через перевалы обратно в Белогорск, где разули «БелАЗ», или где-то ниже сколачивают салик — плот из сухих бревен.
Осматривая рваные камеры, я подумал о Виталии Банникове. Он, поймав на себе мой взгляд, встал рядом со мной:
— «БелАЗ» разули, но, видать, сами остались без штанов.
После ночевки мы изменили строй нашей «эскадры». Вперед пустили Бобешко — отлавливать не вспуганных флагманской лодкой хариусов. Быть может, забагрит тайменя. С утра красноперый красавец пасется под порогами перекатов.
Синеватый Растай, влившись в Кию, сделал нашу голубую тропу многоводней и напористей. Теперь почти каждый перекат напоминал узел из упругих канатов. На поворотах перед скалами и каменистыми берегами над рекой вспыхивали радуги. Водяная пыль в лучах утреннего солнца искрилась многоцветными дугами. Радуги, радуги — радость солнечных красок. Мы проплывали под ними, пригибая головы, чтоб не нарушить их красоту…
Слева приблизилась лысая вершина горы Таскыл. На северной стороне ее белеет клин снега. Он похож на бороду на груди могучего старца, который присел перед стадом горбатых великанов на привале и задремал на тысячи веков, не меняя позы. Лишь борода под ветрами десятилетий то уменьшается, то увеличивается. Я помню, какая она была в тридцатые годы. Перемены заметны, но побывать там, возле бороды и на вершине Таскыла, мне не довелось. В молодости дважды пытался подняться туда с друзьями и, увы, не хватало сил и уменья достигнуть цели. Только по рассказам старожилов тайги знаю, что там, на вершине, на лысой голове синеет темя Таскыла — круглое, неизмеримой глубины озеро. Сказывают, недавно геологи поднимались туда на вертолете, но подступиться к озеру не смогли — непроходимое болото. Через час после приземления колеса вертолета засосало до самых ступиц, еле оторвались.
А здесь, у подножия Таскыла, зеленый рай, опоясанный голубой лентой Кии. Ярусами выстроились кустарники малины, смородины с черными и красными гроздьями, над ними распустили свои волнистые космы и смотрятся в зеркало прибрежных вод ивы, гибкие кроны краснотала; далее сплотились плечом к плечу пихты и елки; выше по косогорам красуются кедры, сосны; на отлогие откосы сбегают березы и осины в платьях из желтеющей листвы. Здесь же, у берега реки, находят уют с кормами и водопоем маралы и лоси. Вот метнулся от воды бурый с короной ветвистых рогов сохатый. Одно свидание с ним в тайге — радость!
Бобешко впереди. Идем без осложнений, любуемся нерукотворными картинами таежной природы. Прохладный воздух с настоем хвойных ароматов окрыляет душу, так и хочется взлететь к самому куполу неба и провозгласить на весь свет: «Вот она, красота мирной жизни природы, оберегайте ее, оберегайте от осквернения, от испепеляющего огня!»
К полудню сравнительно быстро донесла нас бугристая стремнина к устью горной речки Громатухи. Песчаная коса и раздольный плес. Здесь я бывал не раз, принимал участие в строительстве электростанции. Электрическая энергия нужна была тогда молодому руднику, названному в начале тридцатых годов звонким в ту пору словом «Ударный».
Рудник был закрыт после войны. И что делает время… На том месте, где возвышались стены электростанции, буйно разрастаются кусты смородины, малины и бузины. Штабеля гниющих дров — тысячи кубометров — покрылись мхом и опятами. Над площадкой, как привидения, горбятся два паровых котла, желтеют ржавчиной локомобильные колеса-маховики, массивные, более трех метров в диаметре. С каким трудом доставлялись сюда эти железные махины зимой в трескучие морозы по реке: сорок пар отменных ломовиков подпрягались гуськом. И крик, и свист бичей погонщиков. Важно было стронуть с места и гнать, гнать лошадей до ближайшего порога. На порогах заранее намораживались настилы из бревен и хвороста. Так целыми неделями оглушалась дремлющая под ледяным панцирем горная река. Так доставлялись сюда машины и механизмы за сотни километров от железной дороги. А теперь здесь пустырь. На кожухах генераторов багровеет крупными гнездами бородавок переспелая малина.
Я уговорил своих спутников развернуть палатки на песчаной косе устья Громатухи и посмотреть вместе со мной рудник Ударный у самого подножия горы Таскыл. До него от устья Громатухи не более трех километров.
И вот мы уже бредем по заросшей дороге вдоль каменистой и шумливой Громатухи. Бобешко с ходу выдергивает из нее полдюжины хариусов, синеватых, с горбинкой — признак хорошей упитанности. Мне не терпится увидеть бывшую среднюю школу, клуб, шаровую мельницу, полигон богатых в былую пору песков с крупной россыпью. Тороплюсь и… столбенею: вместо школы, клуба и жилых домов встречаю пустыри, заросшие бурьяном. Все раскатано до бревнышка. Уцелели лишь покосившиеся стены шаровой мельницы. Они стоят на бетонном фундаменте и скреплены железными швеллерами на болтах с гайками в кулак величиной. Когда мельница работала, прочность стен была необходима, как добротная сбруя норовистому коню. Теперь эти стены гниют, обваливаются, обнажая ржавеющие люки и округлые бока рудоприемников.
Долина Комсомольского ручья бугрится отвалами промытого галечника — бывший полигон промывки богатых песков. Их, эти богатые пески, открыли братья Воробьевы, и сюда по призыву райкома комсомола пришли молодежные бригады промывальщиков. Рванул сюда и я в летние каникулы тридцать третьего года. Рванул вместе с соседом по школьной парте Александром Дударевым. Нам было по пятнадцати лет, мы только что вступили в комсомол. Решили по-комсомольски отличиться на промывке песков.
От Центрального рудника до подножия Таскыла почти сто километров. С тощими котомками мы двинулись пешком через два горных перевала. Горные каменистые тропы сточили подошвы и каблуки наших ботинок. Пришли к месту работы босоногими, с пустыми, без крошки хлеба, котомками. Пришли на Комсомольский ключ и увидели себя жалкими и беспомощными мальчуганами. Тут ворочали землю, камни, катили тяжелые тачки с песком к бутарам такие проворные и сильные парни, что, казалось, сам Таскыл отступит перед ними. Нашли старшего десятника.
— Кто вас сюда послал?
— Сами пришли.
— Босиком.
— У нас есть скрепки.
— Вижу, но такими скрепками только воду мутить, комаров отгонять, а здесь тяжелая галька и камни.
— Приспособимся.
— Нет у меня промывальных бутар для таких приспособленцев. Отправляйтесь обратно.
— Мы голодные. Честное комсомольское, на одной траве и ягодах вторые сутки живем.
Старший десятник задумался. Оглянулся направо, налево. Кругом гремят бутары, дымят костры, отгоняя от промывальщиков комаров. Возле шалаша под берестяной крышей показался паренек в белом фартуке, с виду чуть постарше нас.
— Костя! — окликнул его десятник. — Покорми этих босоногих, говорят, «честное комсомольское», живут на траве.
— Покормлю. Пусть руки помоют.
Густая лапша из самодельных сочней показалась нам сказочно вкусной. У нас хватило смекалки похвалить Костю за такое варево. Тот ухватился за нашу похвалу:
— У нас есть книга отзывов. Напишите про меня хорошие слова, только честно, по-комсомольски. А то тут все косятся на меня, грозятся привязать к бревну и отправить вниз по Кии, а там Мертвая яма.
Мы выполнили его просьбу. Написали восторженный отзыв о сытной лапше, подписались, указав номера своих комсомольских билетов.
Костя раздобрился, по секрету поведал нам тайну Комсомольского ключа, что тут, кроме богатых песков, обнаружена мощная жила содержательной руды — под самое сердце Таскыла будут пробивать штольню! — что на Громатухе будет строиться электростанция, и посоветовал нам появиться здесь через год, в следующие летние каникулы.
— А утром, — сказал он, — сами вставайте к промывочной колоде. Только честно, по-комсомольски, не лезьте руками в головки, не заглядывайте под решетки. Вместе с пшеницей, — так он назвал золотую россыпь, — в решетках застревают вот такие желтые бобы. Прикасаться к ним, кроме съемщика, никому нельзя. Дело шибко строгое, государственное…
Вечером мы помогли Косте распилить березовый кряж, наколоть дров на целую неделю, а он уступил нам место для ночлега возле котла.
Проснулись утром позже всех. Лагерь уже гремел бутарами, и Костя куда-то исчез, но возле нас оставил две миски с лапшой и две пары латаных-перелатаных резиновых сапог.
— Включаемся в дело, — сказал я другу.
Он хмуро посмотрел на меня:
— Отработаем за сапоги, выпросим у Кости на дорогу лапши и двинем обратно.
Я не стал отвергать его план: тут нужны не босоногие промывальщики, а настоящие шахтеры — забойщики, откатчики.
Через два дня мы спустились к устью Громатухи, связали лозой четыре сухих бревна и поплыли по Кии. То было мое первое путешествие по голубой таежной тропе. Перед Мертвой ямой прибились к берегу. Река, ее стремнина, пряталась под скалой. Затянет туда, и не вырвешься. Оробели, не признаемся друг другу в трусости, а просто так отпустили свой «корабль» по течению. Он вынырнул из-под скалы растрепанным. Поймали его ниже ямы, подлатали и благополучно доплыли до Талановского плеса. Оттуда пешком до своего рудника.
Через год я принял участие в строительстве жилищ для шахтеров Ударного, затем еще одно лето провел на сооружении электростанции. Трудное было время, но интересное и незабываемое. И вот перед глазами пустыри, пустыри…
— Кто и зачем раскатывал стены? — спросил я остановившихся рядом со мной Бобешко, Елизарьева и командора. Они бывали здесь после войны не раз. Им не удалось подыскать слов для внятного ответа. Лишь после возвращения к палаткам, после вкусной ухи из жирных хариусов, добытых в Громатухе, кто-то из них проговорился, что стены домов рудника раскатывали и потрошили почти каждое бревно какие-то бродячие люди.
— С какой целью?
— После закрытия рудника возникла легенда, будто первые строители Ударного по старому обычаю закладывали в углы и пазы часть своего фарта. Впрок, про запас, на черный день. Дом сгорит, а главное богатство останется целым, его всегда можно выбрать из золы…
— Злая клевета на комсомол моего поколения! — возмутился я.
— Клевета не клевета, но многие ушли на фронт и не вернулись. Легенда стала вероятной…
«Кому пришло в голову подозревать первостроителей Ударного, ушедших на фронт и не вернувшихся оттуда, что они оставили здесь тайники на черный день? — рассудил я про себя. — Никто из нас в те комсомольские годы не помышлял хитрить перед завтрашним днем, устраивать тайники. Жили скудно, но бескорыстно, с неистребимой верой в свои силы».
Да, время не только сравнивает здесь таежные поселки и сооружения, но и позволяет рождаться и жить злым наветам против моего поколения.
— Сказывают, — продолжал свои суждения Василий Елизарьев, — приезжал сюда в дни закрытия рудника вроде какой-то фронтовик, вроде за женой. Погрузил в сани всего лишь один сундук с кругляками из разобранного простенка — и ходу. Потом в этих кругляках, в просверленных и тщательно заделанных отверстиях, обнаружились горсточки золотых зерен. Его выдала жена, которую он оставил на станции без билета. Вот и пошла молва — на Ударном золото хранится в бревнах домов. И началось потрошение…
Под видом охотников, рыбаков, благородных туристов пробирались сюда жадные на легкую добычу люди. Жгли дома, даже школу спалили. Это уже озлобленные неудачей.
— Откуда такие люди могли появиться в такой тайге? — спросил я.
— Жадных хапуг пока еще везде можно встретить, — ответил Елизарьев.
— Не везде, — возразил Бобешко. — В наших десантных войсках такие прыгали без вытяжного парашюта…
Угли в догоревшем костре выбросили каскад ярких искр. Первым расхохотался возле них мой сын. Мне послышалось, что и река заплескалась в темноте звонкими брызгами, одобряя такой смех.
Мертвая яма… Вот она, справа по течению реки. Мы подошли к ней, придерживаясь левого берега. Всякий, кто не знает, где и какая она, оказывается перед ее суровостью неожиданно. Дело в том, что стремнина реки перед ней сравнительно спокойная. Плыви, любуйся отлогой излучиной, вдруг, за поворотом, перед глазами вырастает высокая скала, а река почти вся куда-то исчезает, видна только ее узкая полоска, что обманчиво ласково струится по галькам левого побережья. Здесь Кия, встретив на своем пути гряду гор с гранитными утесами, делает резкий поворот на запад. До сих пор мы шли с юга на север.
Как не хотелось этой горной реке сбиваться со своего курса и поворачивать на запад, как упорно и долго, с момента своего зарождения, боролась она и продолжает бороться с гранитной преградой. На каком-то этапе этой борьбы ей, как видно, стало стыдно косматиться перед горами, и она принялась прятать свои главные силы под скалой. Загоняя под скалу и лед, и плоты, и зазевавшихся лодочников, упругое течение воды не знает пощады. Сколько размято и разорвано здесь лодок с таежным добром, сколько погибло людей — известно только самой реке, а этот участок ее течения люди назвали Мертвой ямой.
Четвертый раз в своей жизни я подхожу к Мертвой яме. Трижды она испытывала мою смелость и смекалку еще до войны, в годы молодости, и вот теперь я, как говорится, на старости лет решил показать сыну — где и как мы готовили себя к осмотрительности и умению рисковать.
В разное время Мертвая яма выглядит по-разному. Летом, когда я и мой школьный друг Саша Дударев обходили ее пешком, она казалась мне тогда пастью какого-то гиганта, который мог всосать в себя реку вместе с плотиком безвозвратно; следующая встреча с Мертвой ямой состоялась у меня в весеннее половодье на плоту вместе с опытным рулевым Алексеем Тетериным — инспектором приисковых школ и отличным спортсменом-штангистом. Большая вода в тот раз закрыла пасть скалы, и мы прошли перед скалой метра на четыре выше летнего уровня; в третий раз я вел плот с тремя комсомольцами Ударного после весеннего спада, думал проскочить, как прежде, по высокой воде и чуть не поплатился за лихость своей жизнью и жизнью товарищей: при спаде воды стремнина реки неудержимо тянет плот под скалу; пришлось напрягать все силы, чтобы сбить плот с гребня стремнины и прибиться к левому берегу, в кровь изодрав кожу на ладонях о камни скалы. И вот четвертая встреча. Осенняя Кия укротила свой разбег под скалу. Стремнина разделилась на две пряди.
Опытный командор перед ямой направил лодку к правому прибою, от которого стремнина резко поворачивает влево. Он решил использовать эту силу и скомандовал нам:
— Внимание, право на борт! Бей резче, резче!..
Лишь на повороте лодка встала на ребро, но не перевернулась, вынесла нас на гладь.
Банников и Елизарьев проследовали по левой пряди. Их немножко покрутило, но они не растерялись — выгребли на гладь вслед за нами. Бобешко, замыкая строй, успел закинуть блесну в Мертвую яму, но забагрить тайменя ему не удалось.
— Как ты мог забыть о своих обязанностях страховки на яме? — спросил я его, когда мы причалили к берегу.
— Таймень — хищная рыба. В яме для него хорошая жировка. Вон, видишь, на тот берег Мертвая яма выбросила изорванного козленка. Воронье кружит, падаль ждет.
Показалась белая с розовыми прожилками скала. Она поднялась над широким плесом. На лицевой стене скалы играют блики солнечного света, отраженного ребристой рябью воды. Глубина плеса у подножия скалы до шести метров. Это Мраморная яма. Чистоводная, с белым дном. В былую пору здесь хорошо брали крупные хариусы, кусккучи, подходили таймени, которые бросались за клочком черной овчины на прочном крючке. Теперь же, закинув удочки с самыми различными насадками, мы не дождались ни одной поклевки.
— В чем же дело? — спрашивает сын. — Совсем пустая вода.
— Отравлена взрывчаткой. Динамит и тротил после взрыва оставляют на дне ядовитые осадки. Вон, сквозь воду видны взрывные ямы. Рыба не останавливается здесь ни на жировку, ни на отдых, — пояснил командор.
— Нерестилище тайменей и нельм… В былую пору здесь, на Мраморной, запрещалось рыбакам даже останавливаться, — напомнил Василий Елизарьев.
С тоскливыми думами и грустным настроением мы прошли красивые перекаты перед Пегими горами — на них почему-то раньше обычного желтеет листва берез, хвойные деревья оголяются, зеленые гряды кедрача перемежеваны полосами серых камней-оползней, и потому эти пятнистые горы обрели такое название; прошли отлогий поворот, где Кия снова вышла на свой северный курс; на широкой отмели увидели бурого медведя, который брел по воде, похоже, «рыбачил» и, заметив нас, рыбаков на лодке, которые, по его воображению, оставили здесь реку без рыбы, повернулся к нам грудью — так он вступает в борьбу за свою жизнь, — рявкнул, как бы говоря «иду на вы», но, видя, что наши лодки, ничем не угрожая ему, прижимаются к левому берегу, закосолапил по мели к правому.
Вот кого надо научить бороться с браконьерами.
От досадных размышлений о браконьерах будто потускнела красота реки и окаймляющих ее лесов и гор. Сын уже застегнул футляры своих фотокамер. Скучновато стало и мне, хоть вот-вот должна состояться встреча с самой интересной полосой моей молодости — с живописной долиной, где во второй половине тридцатых годов раскидывался пионерский лагерь Первомайского приискового управления и я, старший пионервожатый, верховодил в долине действиями условно названных взводами, ротами и батальонами «воинов» в пионерских галстуках — таежных детей и подростков.
После устья Талановки — мелкой, каменистой речушки, как мне кажется, с лечебной водой, потому что за три сезона не было зарегистрировано ни одного желудочно-кишечного заболевания, хоть весь лагерь пил сырую талановскую воду, а всякие царапины и ссадины на ребячьих ногах после мытья в этой речке заживали в считанные дни, — обозначились поклевки серебристых хариусов. Вроде и они, хариусы, знают лечебные свойства Талановки и прибиваются сюда после отравления в ямах. И нам стало чуть веселее.
Поднимаемся на берег, окидываем взглядом территорию бывшего лагеря. Долина стала неузнаваемой. Стадион, беговые дорожки, волейбольные площадки, секторы спортивных снарядов, курганчик для торжественных костров, бугорок с трибуной и мачтой с лагерным флагом — все заросло кустарниками краснотала и густой травой. На местах, где красовались стены из сосновых бревен корпуса с палатами для девочек и мальчиков, столовая, кухня, баня, буйствует бурьян. И здесь все сровняло время?..
Нет, не сровняло. Сколько было походов в горы, через перевалы по неизведанным таежным тропам, ночных «тревог» с выходом на оборонительные позиции лагеря против «разбойников», заранее запрятанных в трущобах косогора! Часто ребята сами придумывали игры на преодоление страха. В ущелье Телефонного ключа есть пустотелые скалы. Среди них бывает даже взрослому жутковато: ударишь молотком по камню — и сию же секунду скалы отзываются так, будто сотни молотобойцев начали дробить камни; крикнешь «ау!» — оглушительное эхо катится по ущелью так, что хоть уши зажимай. В дни и ночи перед дождями в этом ущелье даже птицы умолкают, боятся эха своих голосов, а если сам царь тайги — медведь забредет сюда и нечаянно рявкнет, то его от испуга прохватывает медвежья болезнь и он убегает отсюда без оглядки. И, зная об этом, смелые пареньки вместе с вожатым приводили туда робких, устраивали там ночлеги и целыми ночами выгоняли, как они говорили, чертей из скал и трусость из душ робких — таежная академия смелости.
А состязания по различным видам спорта! Без этого не проходил ни один день лагерной жизни. Не случайно на районной спартакиаде школьников в тридцать седьмом году команда с Талановской долины выиграла первые места почти по всем видам и завоевала Красное знамя победителей района по спорту. Про ребят и девочек из этого лагеря говорили: они сильны и проворны, как медвежата, быстры, как лосята, цепки, как рыси, прыгучи, как козы, по футбольному полю носятся быстрее ветра, гранаты бросают далеко и точно, стрелы из луков посылают в центр мишени. Одним словом, таежники…
Спартакиада проходила в степной части района, на Тисульской равнине, на окраине районного центра. Такое не забывается, и время не в силах сровнять и размыть память о деяниях той поры. Вспоминая то время, я как бы вижу перед собой Мишу Лиморева — победителя бега на пять тысяч метров, погибшего в сорок третьем на Северном Донце; футболистов Ваню Корнеева и Васю Култаева, погибших в сорок первом под Москвой; Мишу Бутылина — победителя по метанию гранаты, погибшего в сорок втором в Сталинграде; спринтера Гену Степанова, погибшего на Мамаевом кургане; братьев Парыгиных, Пашу и Мишу, обеспечивших победу команде по стрельбе из лука, погибших в сорок четвертом на Вислинском плацдарме; рослого метателя диска Костю Бердышева, погибшего в боях за Сталинградский вокзал; Илюшу Наумова, погибшего при штурме Берлина; отличных прыгунов в длину и высоту, футболистов, волейболистов Степу Смердина, Леню Потапова, Гавришу Санникова, Сережу Кузнецова, Тимошу Рязанова; девочек-спортсменок — Марию Таран, отмеченную орденом Красной Звезды и медалью «За отвагу», Аню Иванову, Таю Суханову, Лену Фомину, Люсю Шушакову, отмеченных в списках награжденных на разных фронтах Отечественной войны, но исключенных из списков живых.
Здесь, на Талановской долине, были хорошие закоперщики разных состязаний и вылазок в тайгу с ночевками: Дмитрий Лобанов, ныне доктор наук, все еще мечтающий поиграть в футбол правым крайним в сборной лагеря; кудряш Коля Мулико, ныне подполковник в отставке; Миша Черданцев, ныне мастер спорта по гимнастике; авиамоделист Боря Пургин, ныне горный инженер. Вспоминаю неутомимого волейболиста Аркадия Щербакова, ныне заслуженного артиста РСФСР; чемпиона лагеря по шахматам Диму Култаева, теперь председателя Комитета радио и телевидения области, вратаря Володю Елизарьева, ныне инженера-строителя на КАТЭКе, неутомимого затейника, гармониста Петю Тарханова, теперь пенсионера… Я встречаюсь с ними в Москве, и все они помнят, что им дали былые «забавы» в таежном лагере на берегу реки Кии. И здесь я как бы вновь слышу голос Дмитрия Петровича Лобанова:
— И на фронт мы уходили по-таежному, на плотах. Сбили три плота и по десять — двенадцать человек на каждом двинулись без оглядки. Сноровку-то обрели еще в пионерские годы.
…С километр ниже устья Талановки мы остановились на ночевку. Палатки поставили на берегу раздольного разлива Кии. Здесь мне все знакомо — и очертания заливчиков, и родничковые ключи, и груда камней, напоминавшая мне, что тут была печка-каменка, на которой грел чай и варил уху мой отец. Тут стояла его рыбацкая избушка. Он был слеп, но умело вылавливал хариусов и тайменей. Леску из конского волоса держал на пальце, и ни одна поклевка не пропускалась без подсечки. Все делал на ощупь, по чутью. Построить избушку ему помогли спортсмены-школьники, которых он привлекал к себе неистощимым запасом сказок. И в годы войны он обитал в этой избушке с половодья до ледостава. Навещали его здесь младшие дочери и брат моей жены Коля Таран. Отец подкармливал семью рыбой.
Сын и я развернули спальные мешки возле груды камней, где спал отец. И привиделся мне такой сон, что я и сегодня, вспоминая о нем, робею, как перед судом совести. Но сон есть сон.
…Повторная атака на Зееловские высоты погасла на полпути, в первой косогорной траншее противника. Бегу во второй батальон. Там какое-то замешательство. Бегу короткими рывками от воронки к воронке. Вскакиваю. Падаю. И вдруг вижу: рядом со мной лежит офицер. Лежит на спине. Странно: в атаке падают вниз лицом, головой к противнику, а этот упал навзничь. Пуля пришлась ему в затылок. Лицо искалечено, но я узнаю его: это командир взвода из маршевой роты, которая прибыла в полк накануне наступления.
Как сурово обошлась с ним судьба в конце войны. Молодой, красивый парень. Но почему убит в затылок?
Судя по всему, он шел впереди. Значит, он был храбрым человеком. Значит, придется выводить целую роту из боя и начинать следствие. Досадно.
Добираюсь до траншеи, в которой застрял батальон. Спрашиваю: где лейтенант такой-то? Отвечают: должен быть справа, в роте автоматчиков. Нахожу первый взвод роты автоматчиков. Неужели и тут не знают, что лейтенант не просто отстал от роты, а убит в затылок? Меня уже трясет, от возмущения пересохло в горле, проклинаю себя: какой же ты слепой замполит полка, если проглядел заговор целой роты против храброго офицера… Спрашиваю: где лейтенант, что с ним? Ответа не слышу, только замечаю, кое-кто пожимает плечами, многие прячут от меня глаза. И тут, как часто бывает во сне, передо мной вырастает отец. Он, как в сказке, прозрел и берет меня за плечи.
«Не смей, не смей подозревать своих сталинградцев». — Отец дышит мне в ухо. Я улавливаю смысл его шепота: открой глаза и посмотри на тех, кто укрывается от твоего взгляда; посоветуй этим солдатам поднять лейтенанта, их трое, они знают, где он упал, а утром дай им задание — забросать гранатами пулеметную точку на правом фланге. Они должны выполнить твою задачу. Иначе трибунал, трибунал…
Утром, перед возобновлением атаки, за несколько секунд до перенесения огня нашей артиллерии — огневого вала — в глубь обороны противника, справа, где был запрятан пулемет кинжального действия против второго батальона, вздыбилась двугорбым косматым верблюдом земля. Два мощных взрыва двух связок гранат. Почему два, ведь туда были посланы три виновника? Но батальон поднялся и пошел, пошел вверх по косогору. Пошел штурмовыми отрядами, созданными за минувшую ночь. Иду с головным отрядом. Иду и никак не могу отрешиться от вопроса: почему сработали две связки, а не три? И вдруг спина и затылок ощутили толчки горячего воздуха. Кто-то дышит так горячо или палит из автомата, но не оборачиваюсь. Слышу голос за спиной: «Задание выполнено, дот взорван, двое погибли». Спрашиваю, не оборачиваясь: «Где третий?» Голос отвечает: «Вот он, здесь я, они не разрешили мне брать на себя напрасную вину. Велели доложить: задание будет выполнено, пусть не судят невиновных…»
И снова, как бывает во сне, теперь уже руки отца подхватывают меня и выносят на гребень Зееловских высот. Оглядываюсь назад, нахожу глазами взорванный гранатами дот. Там уже похоронная команда роет яму.
— Судить некого, — вырвалось у меня из груди с облегченным вздохом.
Перед глазами снова взметнулись взрывы двух связок гранат, ярким огнем опалили мое лицо. Я проснулся от лучей утреннего солнца. Они уже скользили по моему лицу.
Сын спросил:
— Тебе нездоровится? Ты что-то всю ночь дергался и бормотал «судить не судить».
— Суровый закон войны мне снился, — ответил я и рассказал ему быль и небыль сновидения, навеянного ощущениями земли, на которой спал отец, воздухом, которым он дышал здесь не одно лето даже в годы войны, вероятно, думал обо мне, и его думы в ту пору прямо или косвенно как-то передавались мне.
— Сильный, как видно, был мой дедушка. Верное решение он тебе подсказал, даже сонному. Спасибо ему.
Эти слова сына растрогали меня чуть не до слез.
Из уважения к памяти моего отца по предложению командора мы решили провести здесь еще одну ночевку. Благодатное место: воздух — дыши не надышишься, вода — пей не напьешься, и ягод, и съедобных трав вдоволь, за глаза. Условились не расходовать больше одного сухаря на человека в день и пожить хоть сутки на подножном корму, как жилось мне в детстве в годы бесхлебицы.
Мы как бы предчувствовали, что доброго клева хариусов не будет, придется лишь мечтать о наварах ухи и жирных тешках тайменя: впереди много ям, которые наверняка загадили браконьеры ядовитыми осадками взрывчатки.
Так и случилось. Ни в Щеках, ни в Девяткине, ни в Калчанах, ни в Ревунах — так называются места, где мы останавливались на дневки и ночевки, — нам не удалось полакомиться свежей рыбой.
Мы вошли в зону опустошенных заводей, богатых в былую пору хариусами и тайменями. Опустошенных злыми людьми, хапугами…
— Двуногие звери, варвары! — так назвал браконьеров возмущенный Виталий Банников.
Он возмущался и одновременно вдохновлял нас своим оптимизмом, когда мы вдруг обнаружили, что у нас не хватает провианта и курева до конца пути.
— Ничего, без курева никто не умирал, — говорил он, — а недостаток провианта восполним самовнушением: «Сыты и накурены».
И напрасно я опасался за него. Будто забыв о больной ноге, он сноровисто устанавливал палатки, таскал корни, рубил их для ночного костра, и попробуй отстать от него, стыдно будет перед самим собой…
Предусмотрительный командор извлекал из заначки флагманской лодки две банки тушенки на всех, и мы принимались варить «кондер» — смесь разных съедобных трав, включая крапиву, корешки дикого лука, морковника, стебли черемши — и наполняли желудки отменно вкусным и сытным хлебовом. За сутки до высадки в Московке — конечном пункте нашего похода по голубой тропе тайги стали попадаться делянки кедровых лесов, и недостаток сухарей восполнился кедровыми орехами. Мы воспряли. На таком сдобном хлебе — так называют таежники кедровые орехи — можно жить припеваючи целые недели.
Показались крайние домики Московки. Почему этот таежный поселок в живописной долине назвали Московкой, никто не знает. Но сколько я помню, здесь всегда было людно. С верховья, с больших и малых ключей, богатых золотоносными песками, сюда каждую осень стекались старатели на зимовку. Здесь же была перевалочная база «Золотопродснаба» — склады, магазины, золотоскупка. И кипел, гудел поселок — столица зимнего отдыха старателей — песнями, плясками почти в каждом доме и в клубе. В морозные ночи рождественских и крещенских праздников вспыхивали яркие костры перед крутым перекатом реки, где вода никогда не покрывается льдом. Туда стекались люди, водили хороводы вокруг костров, как бы празднуя победу незамерзающего переката над лютующими морозами. У костров люди не мерзли, и спирту хватало.
Перед причалом, возле канатного моста через реку, нас окликнул знакомый Виталию Бобешко мужчина — начальник участка Урюпинского леспромхоза. Рядом с ним стояли четыре женщины. Румяные, в джинсах, модных куртках, какие не всегда найдешь в московских универмагах, и мои спутники приободрились, повеселели.
— Московка, Московка — столица таежной красоты, — не удержался Виталий Бобешко.
Я посмотрел в глаза своих спутников, верных друзей, находчивых, дружных и учтивых. С такими можно пройти и десятки Бандитских перевалов и Мертвых ям, включая испытания голодом. И тут же заговорила со мной моя память. Вот суть этого разговора. «С чего началась твоя подготовка, а это значит, твоего поколения, твоих юных друзей в том же Талановском пионерском лагере к тем испытаниям, которые довелось выдержать в годы войны?» — спросила она. Я промолчал. Она ответила: «Это тайна твоей памяти, и не робей извлекать из нее воспоминания о горьких неудачах и промахах. Ошибки всегда учили и учат людей не повторять их».
ГЛАЗА, ГЛАЗА…(Продолжение первой главы)
Я и сейчас содрогаюсь, вспоминая иглу шприца перед глазами.
После серии уколов исчезла сдвоенность предметов. Вместо десяти пальцев на одной руке я стал видеть снова пять. Тревожило другое — сокращение поля зрения. Причина — умирание зрительного нерва. Восстанавливать работу нервных волокон еще никто не научился.
И тут надо признаться: я сам виноват, не придавал значения периодическим приступам глаукомы. Она, коварная злодейка, зажимала нерв, душила его до потери чувствительности света. Затем слишком долго я тянул, избегал, увертывался от операции. Хитрил против себя. Теперь казнюсь…
Лечение в специальном санатории не давало ожидаемых результатов. Поле зрения продолжало сокращаться. Повышенное внутриглазное давление ускоряло этот процесс. Потребовалась повторная операция. Иначе обострение болей, ампутация глаза, замена его стеклянным протезом. Решился и на повторную. Но это не значит, что я шел вторично к операционному столу запросто, без волнений. Ничего подобного. Шел и вспоминал броски в атаку. Первый бросок незабываемый. Все последующие давались все труднее и труднее, потому что знал — постоянному везению верить нельзя. Так и случилось — поймал в голову осколок немецкой мины. То было в октябре сорок второго у подножия Мамаева кургана. Поймал, и теперь, через столько лет, тот осколок заставляет ложиться на операционный стол.
…Шла подготовка к отражению очередного наступления противника на северные склоны кургана. Я пробирался во вторую роту своего батальона. Мне предстояло проскочить в окоп боевого охранения. Уже приготовился подняться на бруствер и… запнулся. Нет, не запнулся. Чьи-то сильные руки схватили меня за ноги и сдернули на дно окопа.
— В чем дело?! — возмутился я.
Ротный наблюдатель, сдернувший меня на дно своей стрелковой ячейки, молча поднял над бруствером лопату, и она тут же со звоном отлетела назад. Наблюдатель, ничего не говоря, поднес ее к моим глазам. В полотне лопаты светились две свежие вмятины. Затем он поднял черенок лопаты, который через считанные секунды был расщеплен разрывной пулей: губительный, до предела плотный огонь вели гитлеровские пулеметчики. Подавить их должны были наши батареи, расположенные за Волгой. Ожидался залп «катюш» в момент появления гитлеровцев на нейтральной. Но об этом не знали бойцы из боевого охранения, которых следовало отвести назад до залпа. Посылать за ними кого-то вместо себя я не собирался. Но наблюдатель, зная скрытый ход к боевому охранению, по-прежнему ничего не говоря, пополз вперед. Я за ним. Он будто нечаянно дважды ударил меня ногой по каске: дескать, отстань. Каска слетела с моей головы, но я не отстал от него.
Добрались до боевого охранения. До начала удара нашей артиллерии остались считанные минуты. Торопливый отход боевого охранения заметили вражеские минометчики. Мы были уже в лощине, но и здесь нас достали мины.
Осколки немецких мин злые. Они разлетаются настильным веером и скребут, скребут землю. Как бы плотно ни прижимался к земле, от них трудно уйти невредимым. Командир боевого охранения и мой молчаливый проводник ползком поволокли меня к воронке от бомбы.
— Прочь! Прочь! — заорал я.
И они, кажется, обрадовались тому, что я не потерял сознание и подсказываю верное решение — не группироваться возле меня, не превращать себя в легкоуязвимую цель. Следовало готовить людей к решительному броску из зоны огня.
Они так и поступили.
В медпункте фельдшер бритвой очистил левую сторону моей головы от слипшихся волос, и вскоре на мою ладонь лег буроватый осколок. Он был похож на расплющенный желудь с колючими краями. «Благо плашмя пришелся, — сказал фельдшер, — иначе могло быть хуже…»
Рана была засыпана белым стрептоцидом, и через сутки я вернулся в строй.
Тогда я не думал и не мог предполагать, что тот гадкий осколок заставит меня теперь так часто вспоминать его.
Повторная операция прошла без неожиданностей, хотя с большим нервным напряжением.
— Теперь будем строго соблюдать послеоперационный режим, — сказала Ольга Георгиевна.
Измучилась она, бедная, со мной.
Через месяц стало ясно, что сокращение поля зрения приостановилось. И меня снова потянуло в Сибирь, в родную тайгу.
В кедровом царстве
В полночь сквозь сон я услышал свою фамилию:
— Сергеев… Где спит Сергеев?
— Вот, в этой комнате, вместе с сыном.
Стук в дверь разбудил и моего сына:
— Да… Входите.
Дверь резко распахнулась, и на пороге показался Илья Андреев. Здоровяк, плечи во всю ширь дверного проема. Не переводя дыхания, он выпалил:
— Шишка пошла!..
— Какая шишка?
— Кедровая.
— Куда пошла?
— На землю… Чуть тряхнешь ветку — и сыплется. Поехали. Мой фургон у калитки, и шишкари все в сборе. В лесхозе прихватим еще двух проводников. В кедровое царство махнем…
Мне и сыну на сборы хватило пяти минут. Сын нырнул в утробу кузова, я в кабину рядом с Ильей. Ночная дорога в глубь тайги быстро смахнула квелость прерванного сна. Тихая звездная ночь и чернеющая вдали тайга часто подпрыгивали и, казалось, перевертывались в моих глазах так, что золотая пряжа звезд, смыкаясь с моими ресницами, искрилась вспышками электросварки.
— В темноте все ухабы кажутся мелкими, — оправдывался Илья.
— А каково тем, в кузове?
— Задние рессоры мягче, с рассветом пойдем глаже, — успокаивал он меня.
Рассвет застал нас на Урюпинском увале. Красивая здесь тайга. Особенно горы. Их украшают стройные сосны в коротких, кудрявых, точно золотистый каракуль, куртках. Ели и пихты в длинных до пола хвойных шубах сонно табунятся в низинах хранителями таежных тайн. Возле них одиночками и мелкими группками пасутся голенастые березки, успевшие сменить зеленые халаты на прозрачные с желтизной накидки, обнажив белизну своего стана. Модницы, они четыре раза в год меняют наряды. Местами возвышаются лиственницы, стреловидные вершины которых уже встретили первые лучи восходящего солнца и будто воспламенились зеленым огнем шелковистой хвои. А вот и богатырь кедр, вечнозеленый красавец здешней тайги. Он закрепился на каменистом косогоре и стоит непоколебимо, как верный страж на подступах в кедровое царство. Хвойная шуба на нем поблескивает в лучах утреннего солнца неисчислимым количеством росинок выпавшего инея, отчего создается впечатление, что минувшая ночь осыпала его алмазной пылью, а спелые шишки на концах увесистых веток — лапах с широкими ладонями — притягивают к себе взор всех проезжих и прохожих своей строгой опрятностью и неприкосновенностью, как бы предупреждая: не беспокойте нас до поры до времени, до полного созрева, мы сами подарим вам свои янтарные орехи с целебными зернами. Щедрое на доброту дерево. В эту минуту мне показалось, что оно излучает и тепло, и свет, и радость тайги.
— Как жаль, что этого не видно из кузова. Может, остановимся? — предложил я.
— Скоро лесхоз, — ответил Илья.
Он торопился, стараясь не терять ни одной минуты из трехсуточного отпуска, а мне не терпелось показать сыну красоту и величие приближающихся таежных гор, ведь он родился и вырос вдалеке от родной мне тайги, но я умолчал об этом. Илья, похоже, разгадав смысл моего предложения, крикнул в заднее окошко кабины:
— Максим!.. Скоро покажется Камень-Садат!.. — И ко мне: — Здесь ему в новинку. Сейчас увидит, какая у нас тут архитектура…
Зная, что мой сын окончил архитектурный институт, Илья решил удивить его редкостным творением здешней природы.
Вот оно… Над ущельем нависла скала — монолитный камень, подмытый у самого основания, потому похожий на огромную голову на тонкой шее. Скульптурный портрет таежной угрюмости. Он напоминает скуластого бородача, с плоским носом и вислыми усами, глаза под крутым лбом закрыты кустистыми бровями. Всем своим видом он как бы предупреждает — не подходи, обрушусь, раздавлю. Но его не обойдешь, не объедешь: справа непреодолимая каменистая крутизна, слева бурная горная река Урюп. И люди проложили дорогу под нависшей скалой, под самым подбородком угрюмца, у самого кадыка, отполированного потоками полых вод реки.
Сын подбежал вплотную к скале, затем отскочил назад, щелкая затвором фотокамеры. Он фотографировал каменного угрюмца и улыбался. Чему же? Там, на самой вершине скалы, на залысине крутого лба красуется одинокий кедр. Стоит такой стражник в кудрявой папахе, и попробуй подступись к нему.
— Это и есть сторожевой пост кедрового царства, — уточнил Илья, когда наши спутники, размяв ноги, вернулись в фургон. Переместился к ним и я, сын сел в кабину — по ходу фотографировать достопримечательности Урюпинской долины.
Тронулись. Дорога повела под скалу. Над головой прокатился оглушительный гул двигателя. Камень-Садат остался позади. Перед узким окошечком фургона замелькали домики небольшого поселка Садат.
«Садат — Солдат», — подумал я, хотя не очень был уверен в точности такого перевода.
— Садат, Колчан, Таскыл — эти названия сел, таежных поселков и гор достались нам от Кучума, — включился в размышления Василий Елизарьев. — Поэтому слово «Садат» скорей всего имя одного из сподвижников Кучума или просто название предмета, похожего на кулак, на головастую булаву. Ведь эта скала была такой же грозной и до Кучума.
— Пожалуй, это имя, — согласился я.
— Правильно, имя. Наше районное село называется Тисуль. Преподаватель истории в нашей школе говорил, что это имя дочери Кучума, — поддержал меня сын Ильи, включенный в нашу бригаду шишкарей, как видно, в качестве основного верхолаза по кедрам. Сидящий рядом с ним чернобровый парень лет двадцати пяти, его звали Геннадием, заметил:
— Тисуль… Видно, красивая была эта дочка Кучума, если ее именем назвали такое раздольное место.
Он был в спортивном костюме, в белых кедах с толстыми резиновыми подошвами, приготовился быть верхолазом по кедрам. Опасное увлечение — забраться на высокий кедр и снять с вершины корону из трех или пяти крупных шишек, — но кто из нас в молодости не показывал свою лихость. В такие годы жизнь без острых ощущений — пресный квас.
Через полчаса въехали на центральную усадьбу Урюпинского леспромхоза. Директор леспромхоза, кряжистый, лет пятидесяти, как потом выяснилось, потомственный таежник, Алексей Константинович Винников приветливо встретил нас у калитки своего дома.
— Шишка пошла, но лишь на дальних делянках, — сказал он. — Вот проводники.
Со ступенек крыльца поднялись и широкими шагами приблизились к нам два мужика в брезентовых куртках, за плечами легкие рюкзаки, на ремнях небольшие топорики в чехлах.
— Мичугин Михаил, — назвал себя один из них.
— Блинов Николай, — представился второй.
Высокие, на целую голову выше каждого из нас, на лицах печать озабоченности.
— Вы чем-то огорчены? — спросил я первого.
— Нет, просто думаем: куда в первую очередь податься? — ответил он за себя и за товарища.
— Туда, Михаил Иванович, где прошлый год брали крупные, с твой кулак, — подсказал Илья.
— Нынче там пусто, — ответил Мичугин, пряча руки за спину.
— Почему пусто?
— Там только завязь, вот такая, с наперсток, — уточнил директор леспромхоза и, помолчав, пояснил, что у кедров после опыления образуются почки-зародыши, они не боятся холода — пропитаны смолой, зреют год, иногда два… Поэтому там, где год назад был хороший урожай орехов, нынче можно полюбоваться только цветением кедров или завязью…
Подоспел сюда на газике подвижный и неугомонный Михаил Аркадьевич Федоров, председатель народного контроля района. Это он, инспектируя работу общественных контролеров на лесозаготовках, дал сигнал Илье Андрееву — «пошла шишка». Ранее я договаривался с ним, что он возьмет отгул, чтобы провести одну-две ночи в кедровой тайге у костра. Опытный рыбак, охотник, на здоровье не жалуется. Ему уже под пятьдесят, но он не знает, как отдыхают люди на морских пляжах, в санаториях. Лучший курорт для него — родная тайга. И сейчас ему не сидится даже перед поющим самоваром и жареными хариусами на директорском столе.
— По машинам… Двигаем дальше.
— Куда?
— Мичугин знает. Пока на водораздел, а там посмотрим.
До водораздельного хребта километров сорок. Дорога раскатана мощными лесовозами — поднялись за полтора часа. Отсюда запетляли по увалам и седловинам, по узким тропам. Куда они ведут и куда выводят — хорошо знал Мичугин. Здесь он провел несколько охотничьих сезонов, выслеживал соболей, колонков, горностаев, белок. Но сейчас его занимали тропы, ведущие к кедровым делянкам. На южных склонах кедры пустые, на северных шишки сидели еще крепко. Перед завалами он вылез из газика и отправился в разведку вместе со своим напарником Николаем Блиновым. Я попытался следовать за ними, но разве угонишься за такими. Они, как сохатые, легко и размашисто перемахивали через коряги, выворотни, через камни и расщелины, перекликались между собой то на косогоре, то на дне седловины.
Это уже кедровое царство. Солнце поднялось над ним в самый зенит.
Как я люблю запах кедровой хвои. Вдох, выдох, вдох — и сердце от радости распирает грудь. Нет, нет никакой боли, просто сладкое волнение. Причина? Родился я в бане из кедровых бревен. С тех пор прошло много лет, но первый глоток воздуха, который я вдохнул, был насыщен ароматом кедра, оставил этот неизгладимый след во всем моем существе. Оставил и, верю, не испарится до последнего вздоха.
Однако сейчас чувство радости потускнело. Потускнело от встречи с черным пятном на полянке возле родничка, прикрытого зарослями тальника. Черное пятно между четырех обгорелых столбов. В центре каменка-печка с плитой. Справа чернеют комли когда-то раскидистых кедров. Огромные, плечистые, но без рук. Их будто ампутировали выше предплечий. В комлях торчат железные штыри со связками крючков из толстой проволоки — инструмент охотников для изготовления пищи на костре и сушки одежды. Да, здесь была избушка охотника. Она сгорела. Как это могло случиться? Огонь сожрал уют, тепло, место отдыха, а порой и спасение от голодного истощения заблудившегося охотника, ибо в такой избушке по извечной традиции охотники оставляют сухари, крупу, вяленые куски дичины, соль, спички и обязательно сухие дрова с готовой растопкой.
Обходя пепелище, я вдруг увидел спину Михаила Мичугина. Он подошел сюда как-то тихо, незаметно и застыл в скорбной позе над бугорком земли.
— Михаил Иванович?!
Он не отозвался. Я подошел к нему. Лишь желваки бугрились на его скулах. Тоскливые глаза сосредоточенно вглядывались в бугорок земли со столбиком, похожим на трехгранную пирамиду.
— Могила… Кто тут похоронен?
Он медленно поднял голову и тихо ответил:
— Здесь я закопал верного друга. Его звали Вулкан.
— Как же это?
— Потом у костра… — ответил он, окинув меня теплым взглядом.
Из седловины докатился протяжный сигнал автомобиля, затем голос Ильи Андреева:
— Все ко мне! Командор приказал!..
Командор — Михаил Аркадьевич Федоров. Это прилипло к нему после лодочного похода по таежной реке Кии. Подавать ложные сигналы тревоги не его привычка. Значит, что-то случилось…
Не медля ни секунды, спустились по свежему следу машин к подножию кедровой горы. Газик и фургон примостились к густому пихтачу. Возле них почти вся бригада шишкарей.
— Что случилось?!
— Пора готовить чай, — за всех ответил Василий Елизарьев.
Знаю его не первый день, он сохранил фронтовую привычку маскировать тревогу внешней невозмутимостью, пустячными разговорами.
— А где Илья?
Василий переводит взгляд на Михаила Мичугина, на его большие руки. Остальные смотрят на крутой каменистый косогор. Там на высоком трехрогом кедре, почти на самой вершине Илья Андреев стряхивает шишки. Высокое горное небо, украшенное голубоватыми полушалками облаков, покачивается над ним. Оттуда, из поднебесья, долетел его голос к пепелищу охотничьей избушки и встревожил нас — «командор приказал!». От подножия горы до вершины кедра, кажется, невозможно добраться на птичьих крыльях, а он лезет все выше и выше — тянется снять корону. Вершина уже согнулась. Сейчас она превратится в дугу, один конец которой будет нацелен не в небо, а в землю. Илья не замечает такой перемены, его зрение сосредоточено на короне. Было со мной такое в детстве: перепутал — где небо, где земля — и полетел с рябины на землю, благо рябина была не так высока. А здесь косогор с каменистыми террасами…
— Тихо, ни звука, — почти шепотом предупредил всех Василий Елизарьев.
В самом деле, кричать в такой момент нельзя. Крик отвлекает внимание верхолаза, вселяет в него тревогу и… У меня заныли кости, одеревенел шейный позвонок. Я закрыл глаза. В моем воображении вершина уже надломилась, и пятипудовый Илья летит вниз головой. Летит теперь уже с ненужной ему добычей на торцы каменистой террасы косогора… Этого еще не хватало!.. «Нет, к черту такие увлечения. При любом исходе следует немедленно распустить эту бригаду шишкарей и запретить им выезды в кедрачи навсегда», — решил я, прислушиваясь к каждому шороху тут, возле машины, и там, на косогоре.
Проходят мучительно долгие секунды — целая вечность. Молчание. Похоже, притихла и тайга. Еще секунда, и напряженную тишину в моих ушах разрывает, точно раскатистый залп орудий, голос Ильи:
— Командор!..
«…дор, дор», — эхом вторят ему горы и распадки.
— Смотри, какую корону снял. Прямо звезда в алмазах из пяти шишек. Впервые встретил такую и решил снять.
— Спускайся… Тебя тут ждет корзина кулаков.
— За что?
— Сам знаешь.
— Тогда останусь здесь до утра.
— Оставайся…
Я открыл глаза. Ильи не видно. Он уже спустился к развилке ствола рогатого кедра. Слышен его разговор с самим собой или со стволом кедра, ворчит огорченно. К нему направился с мешком его сын Саша. Туда же последовали Геннадий и мой сын Максим.
— Не вздумайте повторить трюк Ильи!.. — вырвалось у меня с хрипотой в голосе.
— На этом косогоре кедры нелазовые, — успокоил меня Михаил Мичугин. — Лазовые здесь, за ручьем.
— Не хочу видеть никаких нелазовых и лазовых… Оглобли назад.
Михаил Иванович окинул машины улыбчивым взглядом: дескать, какой сибиряк отступает от цели, которая уже достигнута, — но сказал иначе:
— До дождя не успеем, на водоразделе буксовать придется.
— Откуда дождь, когда ясное небо? — удивился я.
— Небо небом, а бурундук клокочет. Пихты ресницы опустили, и ручей залопотал захлебисто. От перемены давления перед дождем всегда так бывает… Но я не против и назад. Как скажет командор?
— Готовить ночлег, — последовал ответ.
— И костер… — добавил Михаил Иванович.
Я вспомнил прерванный разговор у пепелища.
Сооружение ночлега под разлапистыми пихтами на мягких пластах опавшей хвои и свежего лапника заняло у нас считанные минуты.
Сейчас же в чаще валежника и сухостоя зазвенел топор Михаила Ивановича. Прошло еще несколько минут, и под таганком затрепетали язычки жаркого огня без дыма и треска. Чародейство! Сколько лет жил я в тайге, но такого костра не видел. И как быстро забурлила вода в котелках.
— Михаил Иванович, есть поговорка «дыма без огня не бывает», а вот как огонь без дыма развести — загадка.
— Соковина — березовый ядреный сушняк без коры — умеет гореть жарко и без дыма.
И жаркий костерок, и поварешка, которую так быстро и ловко смастерил Михаил Иванович топориком из бросовой соковинки, и его слова «умеет гореть жарко и без дыма» напомнили мне друзей-фронтовиков, с которыми доводилось общаться и жить на фронте в траншеях и окопах.
Перебираешься, бывало, от одной стрелковой ячейки к другой, от ручных пулеметчиков к станкачам и не можешь объяснить даже самому себе, как можно выжить в таких условиях: дьявольский холод, над бруствером кружит снежная крупа, посвистывают очереди пуль, стенки окопов обледенели, под локтями и коленками колючие осколки льда. Встречаешься взглядом с такими же, как ты, людьми в серых шинелях; один смотрит на тебя запорошенными глазами тоскливо и безнадежно, другой сжался в комок, к лицу прилипла смертельная синева, брови и ресницы заиндевели, и у него не хватает сил поднять голову — коченеет, и если не встряхнуть его, то погрузится в непробудный сон с ложной верой в тепло морозного пламени. А третий не похож ни на первого, ни на второго. Глаза мечут стрелы, ощупывают тебя с головы до ног — взаправдашний ты бодрячок или с трусинкой? Если с делом пришел, то вставай вот к пулемету. Его стрелковая ячейка оборудована отменно. Подлокотники, площадка с запасными углублениями для катков пулемета, лента вставлена в казенник — все очищено от снега. В стенках ниши. В них гранаты, шанцевый инструмент. На земляных полочках кружка, ложка, алюминиевая баклажка, неприхотливый солдатский санитарный комплект с бинтами, полотенце, осьмушка махорки, бумага для самокрутки. Все это должно храниться в вещевом мешке, но сейчас его вещевой мешок заполнен где-то добытой мягкой травой и манит к себе — прислони усталую голову здесь, в обороне, к этой солдатской подушке в окопной горнице. И тепло! Откуда оно сочится под полы шинели? Внизу справа в печурке бурлит вода в котелке. Под котелком, меж двух кирпичей, розовеют угли.
Демаскировка пулеметной точки?! Ничего подобного. Печурку он распалил до рассвета — дым в темноте не виден! — а теперь на раскаленные угли подкидывает округлые чурочки, которые сразу занимаются огнем. Чурочки заготовлены заранее из черенков отживших свой век саперных лопат. Они березовые и горят долго, жарко, без дыма.
— Откуда родом?
— Могу угостить чайком по-таежному, по-сибирски, — отвечает пулеметчик.
…Над деревьями зашумел дождь, напористый, с ветром. Михаил Иванович застенчиво пожал плечами: дескать, не виноват, дождь ходит по тайге своими тропами, — и принялся готовить чай — запаривать ветки смородины, и мне послышался голос пулеметчика той окопной зимы: «…по-таежному, по-сибирски».
Пришли сборщики шишек во главе с Ильей Андреевым. Шишки высыпали к костру. Илья молча примостился на пенек, пряча от глаз командора разорванный рукав и большую ссадину на предплечье.
— У меня есть зеленка, — предложил Василий Елизарьев.
— Не надо. Кедровая смола надежней.
— Правильно. Любую рану затягивает без осложнений, — одобрил Михаил Иванович.
— Трюкач! — возмутился командор.
— Одна ветка подвела, вот и посыпался тихонько до развилки, но, как видишь, не упал, — попытался оправдаться Илья.
И у меня снова заныл затылок. Благо не видел, как он «сыпался» с вершины кедра, потому промолчал, но сейчас я не вытерпел, высказал все, что можно было высказать по поводу столь ненужной демонстрации смелости, назвав это «луковым героизмом», и предложил отказаться от продолжения такой охоты за шишками до следующей недели.
— Крупная пойдет завтра, — поправил меня Михаил Иванович. — За ночь дождь поможет нам. Вот на этом отлогом косогоре будем брать. Кедры здесь лазовые. Видите… — он взял от костра одну шишку, — видите, она держится на сухом клейком припае. Его надо увлажнить, пусть чуть подопреет, и тогда уж сама повалится от легкого толчка.
— Ну, раз так, то беремся за шулюм, — распорядился командор.
Достали девять мисок, девять ложек и расставили их вокруг костра. Мой сын принялся разливать шулюм. Все потянулись к мискам. Одна осталась нетронутой. Лишняя. Нет, не лишняя. Не было еще одного проводника, Николая Блинова.
— Куда он девался? — спросил я Михаила Ивановича.
— Придет, если не махнет на Медвежью.
— В такую дождливую ночь можно заблудиться. Без ружья. Еще наткнется на косолапого…
— Без ружья… Топорик с ним, спрячется за дерево. Косолапый любит обниматься, брать в обхват дерево, и тут топорик пойдет в ход. Тюк по лапе, тюк по другой, и…
Михаил Иванович окинул нас взглядом, в отсветах костра мелькнула белизна его крупных зубов.
— Так обманывают себя вруны. Если медведь на человека пошел, то от него ни за деревом, ни на дереве не спасешься. Он вроде неповоротливый, но быстрее его на дерево взбирается только рысь. Однако не любит он гоняться за добычей по деревьям: спускаться надо задом, а тут собака его поджидает. За свои штаны ему приходится постоянно страдать — хлипкие они у него.
— Блинов ушел без собаки, — заметил я.
— Он опытный охотник. Осенью медведи не опасны. И вообще, все звери здешней тайги боятся человека, — успокоил он меня.
И мы склонились над мисками с пахучим и вкусным шулюмом, а пустой бумажный стаканчик, предназначенный Блинову, перевернули вверх дном, на всякий случай, чтобы не думать о грустном.
Под хвойным шатром разлапистых пихт установилась чуткая тишина. Всплески взбодренного дождем горного ключа, шорох капели в ближних кустарниках не разряжали, а уплотняли и уплотняли тишину таежной глухомани. Она буквально пеленала нас с ног до головы, не разрешая делать лишних движений, дабы не вспугнуть, не расколоть напряженного внимания к окружающей среде. Вместе с тишиной к нам все ближе и ближе приступала густая темнота таежной ночи, таинственной и надежной укрывательницы хищных обитателей кедрового царства. Вспышки подсохнувшего в костре тальника лишь на время отталкивали темноту, но там, в отдалении, она превращалась в огромные черные скалы, готовые стиснуть нас со всех сторон, не дав передохнуть. Жутковато. Хоть вовсе заглушай костер и вглядывайся в темноту без подсветок пляшущих перед глазами кукол в желто-красных сарафанах огня.
Послышался хруст кем-то сдвинутого на косогоре камня. Еще минута, и там же затрещали ветки валежника. Затаив дыхание, я перестал грызть орехи, добытые из распаренных шишек. Ароматные, вкусные. Нет сил оторваться от них. Однако кто-то приближался к нашему ночлегу кружным путем, затем выдохнул так гулко, что закачались хвойные ветки над головой, и жар горячего выдоха, казалось, докатился до моего затылка. Ради самоуспокоения я подумал, что это Николай Блинов так вымотался, приволок, похоже, целый воз сена и рухнул за моей спиной, и уже собрался высказать свою явно ложную догадку вслух и тем самым снять с себя оцепенение в первую очередь перед глазами сына, но сию же минуту шумливый шорох, действительно напоминающий шорох волокуши с целым возом сена, покатился прочь от костра. И не куда-нибудь, а в гору по густым зарослям.
— Похоже, к нам приходил какой-то гость, а мы оробели, — сказал я, глядя на Михаила Мичугина, который так удобно расположился возле костра на хвойных ветках, что, кажется, не было и нет на свете более роскошного кресла с мягкими подлокотниками.
— Приходил… Ходят тут разные сохатые, маралы. В последние годы кедровую гору стали обживать росомахи. Лапы у них когтистые и большие. Посмотришь на след, ни дать ни взять муравятник прошел, только пятка поуже да стопа попрямее. А это бурый приходил, он смирнее муравятника, здоровенный. Встречался с ним однажды. Разошлись по-мирному. Губернатор кедровой горы. Где-то тут жена его с парой пестунов ночует. Вот и приходил проверить — кто посмел нарушить покой его семьи ночным костром! Все звери боятся огня в тайге, да еще ночью. Настоящие охотники костры разводят днем, а ночью гасят, чтоб зверей не отпугивать, и постель на погашенном костре устраивают, так сказать, с двойной выгодой. А мы не погасили, потому губернатор и возмутился. Слышали, как он обозначил свой приход: камень швырял, сушняком хрустел, потом как паровоз пышкал: дескать, я тут хозяин, не злите меня…
— Значит, еще раз придет, если не погасим костер? — преодолев оцепенение, спросил Василий Елизарьев, которому в отличие от моего сына и такого же неопытного таежника Геннадия доводилось встречаться с медведями в тайге. Он знает, чем может обернуться гнев могучего зверя.
— Едва ли… Не такой уж он глупый. Небось заметил, какие тут у нас спортсмены, и дал ходу. — Михаил Иванович с улыбкой кивнул в сторону Геннадия и моего сына. Те переглянулись с готовностью броситься за медведем, наивно веря в миролюбие цирковых и книжных медоедов. Но Михаил Иванович осадил их короткой фразой:
— Но зверь есть зверь, когти у него якористые, схватит — не вырвешься.
Костер начал тускнеть, и никто из нас не подкидывал в него заготовленных дровишек. За бурлящим ключом кто-то громко захихикал, зафыркал, как бы подсмеиваясь над нашей робостью.
— Блинов!.. Хватит играть в прятки, — сердито отозвался командор.
И сию же секунду пронзительный визг заставил меня содрогнуться. В самом деле, тревога за человека, отставшего от нас там, возле пепелища охотничьей избушки, настораживала мой слух — вот сейчас он появится перед нами и устало присядет к костру. И тут такой пронзительный визг. Хитрая рысь могла броситься с дерева и вонзиться в него когтями.
— Когда выходит на охоту рысь? — тихо спросил я Михаила Ивановича.
— Чаще всего во второй половине ночи, — ответил он и, помолчав, уточнил: — Рысь — злой хищник, даже на маралов нападает, но от росомахи бежит, бросая добычу.
— Значит, нет нынче здесь рысей?
— Раз приживаются вонючие росомахи, рыси тут не жить.
— А кто же там, за ручьем, свирепствует?
— Свирепствует… — Михаил Иванович кинул сухую палочку на розовые угли. Она вспыхнула, осветив его лицо с искрящимися смешинкой глазами. — Это филин веселит себя. Его зовут «царем ночи» — разновидность совы. Есть еще сова — жалобщик. Ночью гулко выговаривает «фубу, фубу». Вроде шубу просит. Зимой и летом жалуется на холод и людей смущает…
Илья с сыном перебрались в фургон — там у них две раскидных скамейки с подушками; мой сын и Геннадий угнездились рядом с командором на пышной подстилке из лапника; Василий Елизарьев развернул армейскую плащ-накидку и скрылся под ней с головой возле мшистого пенька. У костра, продолжая грызть орехи, остался я. Ближе к костру придвинулся Михаил Иванович. И тут я попросил его рассказать, кто спалил избушку, от которой остались лишь обугленные столбики, и как погибла его собака по кличке Вулкан.
— Вулкан… — выдохнул Михаил Иванович, и в голосе послышалось что-то горестное, тоскливое: такой сильный, опытный таежник вдруг задышал с клекотом в груди.
Проходит минута, вторая, и мысленно я уже брожу вместе с ним по распадкам и косогорам кедрового царства, богатого пернатой дичью, парнокопытными животными, когтистыми хищниками, шустрыми грызунами. Здесь можно видеть полосатых бурундуков, остистых белок, золотистых колонков, белогрудых куниц, искристых ослепительной белизной горностаев и драгоценных соболей, что черной молнией сверкают в густой таежной глухомани.
В годы хорошего урожая кедрового ореха сюда стекается со всей тайги множество белок. За ними следует кровожадная куница. У нее красивый мех, умилительно маленькая голова с торчащими ушами. Белка не может от нее спрятаться ни в дупле, ни на дереве. Тонкая, гибкая, она, как змея, проникает в гнезда белок и пожирает бельчат. Если на снегу или на листьях травы под деревом обозначатся капли крови, значит, тут куница пировала…
Есть в кедровом царстве выдры и норки. Они, как правило, обживают мелкие речки с незамерзающими порогами. Питаются пескарями, гольцами, ракушками и корнями прибрежных кустарников. Выдра в Красной книге. Норку отлавливают по лицензиям на тех участках, где назревает перенаселение.
Кедровое царство… Оно раскинулось сплошными кедровыми массивами от излучины реки Урюпы до Белогорска — почти двадцать километров. Его не обойдешь за целые сутки самым широким шагом. И далее на юг тянется пятидесятикилометровый горный кряж от Таскыла до Алла-Таги — так называют здесь господствующие над округой высоты. Михаил Иванович промерил шагами это царство вдоль и поперек и знает его, как свою ладонь, со всеми извилистыми речками, ключами, горами и распадками: он с юных лет привык здесь коротать осенние дни и ночи.
Охотник не должность — призвание. Ему положено знать и чувствовать неписаные законы тайги, осмысленно читать повадки ее обитателей и чутьем определять свое поведение, иначе он обречен на пустую трату сил и времени, а иногда и жизни. Скажем, идет охотник по солнечному взгорью. Впереди него, перелетая с дерева на дерево, стрекочет ронжа с длинным, как у сороки, хвостом и радужными крыльями. Забавная и красивая птица. Она, подобно сойке или кедровке, предупреждает — впереди зверь. А если сойка или ронжа стрекочут за спиной и так сопровождают тебя через все взгорье, остановись: за тобой следует хищник.
Был такой случай. Долго стрекотала сойка позади Михаила Ивановича. Он был на лыжах, за плечами подбитый зайчишка-беляк. Прибавил ходу, но сойка не отставала. Сделал петлю, подрезал свой след — вышел на свою лыжню. Видит на лыжне отпечатки лап росомахи. Ее повадки известны — любит подбирать подранков и с особой жадностью пожирает падаль. Она выносливая, от нее не уйдешь и на лыжах. Собаки не было. Пришлось заложить в патронник картечь. Спасибо сойке, подсказала — выбросил беляка на лыжню, а сам в засаду…
Росомахи и рыси порой выходят на лежку лосей и маралов.
Рысь — лесная кошка метровой длины обычно выбирает себе в жертву рогача. Вопьется когтями в шейный лен, и считай — конец рогатому красавцу. Если он попытается сбить хищника рывками под низкие сучья или начнет кататься по земле, то рысь ближе прижимается к рогам, и они становятся ее защитой. Не может рогач сбить рысь со своей шеи — мешают рога… И украшение, и гордость оборачиваются для него гибелью.
Таежная природа требует от охотника постоянной готовности к суровым испытаниям. Так, однажды поздней осенью после ночевки под пихтовым шатром Михаил Иванович направился к соболиной горе. Вскоре его собаки — лайки по кличке Лиска и Вулкан взяли след. И ушли так далеко, что их голоса стали теряться. Хитрый баргузин «черная молния» завлек их в густой пихтач и затаился, пересчитав несколько вершин по воздуху. Он умеет замирать на дереве так, что собаки не могут уловить его запаха. Лиска уже перестала тявкать, но азартный Вулкан не унимался, продолжал звать хозяина, как бы выговаривая: «Вижу, вижу, вот он, вот!» Азарт — право охотника. Пока Михаил Иванович пересекал долину, небо заволокло сплошными тучами. Весь свет превратился в белую мглу — повалил снег кудрявыми небесными стружками. Вскоре в этой белой мгле утонул голос Вулкана. Перед глазами сплошная стена непроницаемой белизны, хоть стой, хоть приседай перед ней, чтобы не натолкнуться глазами на сучки и коряги.
Собаки заблудились в снегу. Михаил Иванович остановился, развел костер, запарил чай. Прошло некоторое время, и из снега показались уши Вулкана. Усталый и огорченный, он шел на запах дыма. За ним Лиска пробиралась едва-едва, тоже тоскливая, даже хвостом не вильнула. Дело усложнилось — собаки по такому снегу вперед не пойдут, значит, надо самому выбирать кратчайший путь к избушке — два длинных десятка километров. Надо экономить запас провианта. Выдал себе четыре сухаря и по два собакам. Лиска взяла. Вулкан отвернулся, дескать, прибереги, хозяин, эти сухари на всякий случай, а может, опять осердился на хозяина. Такой же фокус он выкинул в начале осени: часов пять держал бурого медведя на кедровой горе, призывно требовал к себе на помощь охотника, но охотник прошел мимо, не было у него в патронташе жаканов, шел за белкой и рябчиком. После этого Вулкан трое суток не брал из рук Михаила Ивановича ни хлеба, ни мясных косточек таежной дичинки. Помирились только на удачном выходе за соболем.
За ночь кидь заровняла мелкие кустарники. Вся тайга оказалась в снежном плену. Толщина снежного покрова выше пояса. Выбиваясь из сил, Михаил Иванович добрел, как ему казалось, до знакомого распадка, но вскоре установил, что ошибся. Пришлось сделать крюк и коротать еще одну ночь под деревом. Продукты кончились. Пробиваться сквозь затвердевший снег становилось все труднее и труднее. Собаки последовали за ним по снежной траншее. Это были длинные и трудные подъемы и перевалы. Порой думалось — конец, закрывай глаза и прощайся с охотой навсегда, но, ощутив за спиной горячее дыхание собак, снова поднимался. Точнее, его поднимала Лиска. Она не давала лежать, дышала в уши, лизала руки, брала в зубы рукав, и глаза ее говорили: «Лежать нельзя, нельзя!» И разве можно было после этого соглашаться с усталостью — предательство.
— На четвертые сутки я, уже обледенелый и обессиленный от голода, — продолжал Михаил Иванович, — увидел вершины трех знакомых мне кедров. Под ними моя избушка. Обрадовался я, обрадовались мои собаки. Подняв морду, весело залаял Вулкан. Облаял глухаря, которого будто сама природа посадила на вершину кедра возле моей избушки. Посадила вроде понаблюдать за мной и позабавить собак. Потер глаза, взвел курки, прицелился, нажал спусковой крючок — и глухарь рухнул на крышу избушки: бери, ощипывай и закладывай в котел… Возвращение в тот день в избушку означало для меня возвращение в жизнь. Чай, малиновое варенье, сухари, затем варево из глухарятины, потом сон и снова — здравствуй, кедровое царство!..
— Это та самая избушка, от которой остались только обугленные столбики? — спросил я.
— Да, та, — ответил Михаил Иванович.
Более десяти лет ему выдавалось разрешение на охоту именно в этом районе. Согласно соглашению-договору он сдавал добытую здесь пушнину в госпромхоз. На его счету было более двухсот только соболиных шкурок, сданных первым и вторым сортом. В свою пору, когда здесь был разрешен отстрел медведей, ему удалось завалить их почти три десятка, в основном шатунов и злых муравятников. Однако осенью минувшего года охотовед по указанию районного начальника госпромхоза вывез Михаила Ивановича на мотоцикле к избушке за день до открытия охоты, пообещав привезти разрешение на той же неделе. Затем, подумав о чем-то, он переночевал в избушке и утром проявил любопытство к охоте за соболями. Михаил Иванович спустил с поводка Вулкана, и тот довольно быстро напал на след, загнав соболя под корень кедра. Не прошло и часа, как бурый соболь с первосортной остью оказался в руках охотника, чем был удивлен незадачливый и, как потом выяснилось, завистливый охотовед. Проходит три дня, и этот охотовед приезжает сюда с милиционером с предписанием начальника райпромхоза изъять у Мичугина М. И. добытую пушнину, ружье, охотничий билет; на изъятие имущества составить акт, избушку спалить…
— Зачем уничтожать избушку, ведь в ней могут найти приют другие охотники, — возразил Михаил Иванович.
— Не твоя первая. Нештатные избушки подлежат уничтожению во всей тайге, потому как в них укрываются браконьеры и пушнина уходит на черный рынок, — пояснил охотовед, как будто в самом деле браконьеры не знают других укрытий. Ничего не скажешь, отменная логика. И Михаил Иванович промолчал, но подписывать протокол отказался.
— Ладно, — согласился с ним охотовед, — подпись браконьера в протоколе необязательна.
«Браконьер… Браконьер», — гудело в голове Михаила Ивановича. Выложив на стол все, что согласно протоколу подлежало изъятию, он вышел из избушки и направился к родничку. В горле пересохло, грудь сдавила нестерпимая обида, перед глазами закачалась земля, и, кажется, перевернулось небо. Нашли кого называть браконьером. Подкосились ноги. Добрался до воды, сполоснул лицо и присел на пенек. В голове по-прежнему гудело оскорбительное «браконьер, браконьер»…
Он не видел, как охотовед выплеснул на стены избушки целую канистру солярки, не слышал, как затарахтел мотоцикл, удаляясь по тропе от горящей избушки.
Передохнув, Михаил Иванович оглянулся. Рыжие космы пламени успели зацепиться за крону стоящего рядом кедра, затем второго, третьего. И заревело злое пламя.
Сердце охотника пронзила тревога: где же Вулкан, что с ним, ведь он остался под нарами? На руках принес его в избушку после длительной борьбы с рысью. Одолев оцепенение, Михаил Иванович встал, сделал шаг, другой и снова замер, остолбенел: по тропке к роднику полз Вулкан. Глаза побелели, ничего не видит, но по запаху, собачьим чутьем полз по следу хозяина. Приполз к ногам, виновато припал к ним опаленной головой, но лизнуть подставленные ему ладони не смог, не успел…
— И чем все это кончилось? — подняв голову, спросил мой сын. Он, оказывается, не спал, прислушивался к нашему разговору.
Михаил Иванович швырнул в тлеющие угли связку лапника с подсохшей хвоей. Костер ожил, оттолкнув прилипшую к нам предутреннюю темноту, и она, как мне показалось, загустев, стала содрогаться от слов:
— Кончилось… лишением права охоты. Работаю теперь мастером леспромхоза без отпусков на охотничий сезон. Прихожу сюда подышать, отвести душу вот так, с топориком. — Михаил Иванович попытался улыбнуться и снова потускнел: — Часто вспоминаю Вулкана. Умный был пес, все понимал, только говорить не умел. Преданный…
— Собаки, особенно лайки, очень преданы человеку, — сказал Василий Елизарьев. И наступила минута горестных раздумий.
И в эту минуту перед моим мысленным взором промелькнул фронтовой эпизод, связанный с собаками.
Это было в августе сорок второго года на подступах к Сталинграду. Кому-то пришло в голову усилить наш батальон дюжиной собак, подготовленных для борьбы с танками. Их привели ночью как весьма секретное оружие. Однако на рассвете всему батальону стало известно — в окопах притаились собаки, красивые овчарки, в шлейках на спинах мины.
— Зачем, к чему? — спрашивали меня. — Разве можно?!
Сержант из взвода собаководов пояснил:
— Мы прибыли на этот рубеж по заданию командования.
Рядом с ним сидели две овчарки. Стройные, глазастые, уши торчком, на спинах в седлах закреплены диски, похожие на перевернутые тарелки с двумя отверстиями в центре.
— А это для чего? — спросил я сержанта, показывая глазами на отверстия.
И сержант пояснил, что перед выпуском собаки на танк, точнее, под танк, в отверстие вставляются взрыватели — два карандаша с чувствительными сердечниками, от которых при соприкосновении с днищем танка срабатывает мощный взрыв.
Я достал из полевой сумки две галеты.
— Стоп! Стоп!.. — заорал сержант.
Овчарки припали к земле, глядя на меня жадными глазами.
— Так можно вывести из строя две боевые единицы… Я буду докладывать командованию, — пригрозил сержант, резко рванув поводки на себя.
— Докладывайте… А сейчас немедленно уводите собак с позиций нашего батальона!
— Не понимаю… Не имею права.
Слева докатился сигнал — удары по саперной лопатке. Металлический звон предупреждал о появлении танков или броневиков. В самом деле, под покровом утреннего тумана к левому флангу батальона подкрались три «майбаха» — так называли мы тогда немецкие колесно-гусеничные машины с бронированными бортами. Над бортами кузовов густо чернели каски автоматчиков. Как потом выяснилось, то был отряд разведчиков противника на механизированной тяге. Они прощупывали пути для колонны танков. Их можно было пропустить в тыл, не обнаруживая наши противотанковые засады. И такая команда была дана, но когда «майбахи» приблизились на прямой выстрел, кто-то из собаководов выпустил трех овчарок. Я наблюдал за ними в бинокль. Они стремглав пересекли долину перед нашим взгорьем и… первая взорвалась в кустарниках на той стороне долины, вторая — перед колесами идущей впереди машины, третья, испуганная взрывами, проскочила мимо, и ее пристрелили автоматчики.
Под моей рукой запищал зуммер полевого телефона.
— Кто разрешил выпускать собак раньше срока?! — запрашивал с наблюдательного пункта командир полка.
— Собаки не люди, сами вырвались, — ответил я, глядя на растерявшегося сержанта.
— Наказать!..
— Три овчарки уже наказали себя. Остальных срочно отправляем обратно на базу под конвоем.
— В чем дело?
— Обойдемся без собак.
— Ну смотри, тебе отвечать…
Разговор прервался. Там, над наблюдательным пунктом, закружила девятка пикировщиков Ю-87.
Сержанта с овчарками под конвоем двух автоматчиков я отправил вдоль линии обороны батальона, чтобы все видели — мы «обойдемся без собак».
Примерно через час перед обороной полка появились танки. Более двух десятков. Они надвигались на нас не колонной, как мы ожидали, а развернутым строем. Завязался тяжелый бой. Огнем и гусеницами они смяли боевое охранение, приутюжили окопы левого соседа, но прорваться через оборону полка им не удалось.
Позже мне стало известно, что в соседнем батальоне все же пустили овчарок в дело. Все они погибли, а с танками вели борьбу люди — бронебойщики и артиллеристы.
…К костру придвинулся командор — Михаил Аркадьевич Федоров. Взлохмаченный, высокий лоб нахмурен. Он прервал молчание:
— Когда же будем спать? — Ему, как видно, не очень приятно было слушать упоминание о странной тактике здешних охотоведов. И я, будто не замечая его хмурости, обратился к Михаилу Ивановичу:
— Где можно повидать этого охотоведа?
— У нас, на центральной усадьбе.
— И как он поживает?
— Хорошо поживает, хорошо, — ответил Михаил Иванович и, передохнув, улыбчиво добавил: — Недавно к мотоциклу прикупил автомобиль «Жигули»…
Перед костром округлились и заблестели глаза моего сына:
— Да как же это могло быть?
Этот вопрос был обращен к Михаилу Аркадьевичу Федорову.
— Вот приехал разобраться, — ответил тот. — А сейчас спать, спать.
— Правильно, пора вздремнуть, — согласился с ним Михаил Иванович. — Вздремнуть часиков до десяти-одиннадцати.
— До одиннадцати? — удивился я.
— Утро будет солнечное, слышите, как весело бормочет вода в ключе… К той поре кедры подсохнут, и к полудню шишка легче пойдет. Если не здесь, то там, куда ушел мой напарник. К утреннему чаю он должен появиться здесь, — уточнил Михаил Иванович.
— Спать, спать, — повторил командор.
Перед рассветом по земле заструилась прохлада. Как бы противясь ей, деревья, кустарники, осенние травы выдыхали накопленное за минувший день тепло. Ароматное, сладкое, бодрящее. Не успел еще наполнить грудь испарением черничника, как сию же минуту на тебя накатывается струя воздуха с настоем малинника и таежного медоноса — кипрея. Еще один глоток воздуха, и кажется — перед тобой разломился каравай теплого хлеба, испеченного на поду глинобитной печки, — дыши вдоволь, до полной сытости.
Слоеность таежных запахов ложится на лицо, на брови, на ресницы невесомой паутинкой, уговаривая — закрывай глаза и погружайся в сон, ни о чем не думая…
В сладком утреннем сне я на мгновение ощутил наплыв едучего дыма. Какой-то злодей распалил костер и заставил тлеть таежный торф. Нет, это тротиловый смрад на улицах Сталинграда. Но почему я не задыхаюсь, почему я так легко и быстро перепрыгиваю через водораздел, взбегаю на кедровую гору и снова укладываюсь на пихтовый лапник? Однако сон снова уносит меня к пепелищу избушки охотника. Теперь охотник уже шепотом в самое ухо повторяет то, что сказал перед сном у костра: «Хорошо поживает, хорошо. Недавно к мотоциклу прикупил автомобиль «Жигули». И тут же перед глазами вырастает автомобиль «Жигули». За рулем самодовольный мужчина… Он называет себя и подает мне транзистор, при этом дышит мне в лицо едучим дымом, тротиловым смрадом… Вижу белые глаза обгорелой собаки. «Кхе, хе, хе, хе!» — прокатывается по лесу. Рядом застрочил пулемет густыми очередями. (Узнаю скорострельный немецкий МГ-42.) Засвистели пули. По глазам хлестнула метелка из огненных прутьев, и я проснулся.
Проснулся от озноба, навеянного сновидением. Просеянный сквозь лесную чащу свет утреннего солнца уперся в мои глаза. Да, это они, солнечные лучи, разбудили и дятла — древесного санитара, который принялся рассыпать по лесу густые, звучные удары клювом, и кедровок-хохотушек, обрадованных ясной солнечной погодой, и рябчиков, и тетерок, и соек с выводками, которые застрекотали, дружно включившись в хор певчих птиц — щеглов, пеночек, лесных коньков, клестов, синиц, чечеток и, конечно, голосистых иволг, — настоящая симфония кедрового царства! А воздух так чист, что кажется, звенят на струнах солнечных лучей его утренние потоки… В раздумьях о пережитом сне я повернулся к Михаилу Ивановичу, но его и след простыл. На лапнике, где он лежал, серебрилась роса, значит, ушел куда-то еще до восхода солнца.
Над пихтачом просвистел крыльями ястреб-тетеревятник, и смолк птичий гомон. К нашему таганку подкатились серые комочки и, сливаясь с пеплом вчерашнего костра, замерли. Это рябчики — целый выводок. Ищут спасения возле людей. Как и чем отогнать отсюда ястреба? И снова вспомнился ночной разговор у костра. Сонливость как рукой сняло.
Из фургона вышел Илья Андреев, и рябчики, взметнув перед моими глазами ворох пепла, улетели к ручью в рябинник. Илья проводил их взглядом, улыбнулся голубеющему небу, бодро встряхнулся и крикнул сыну:
— Сашок, выходи, начнем собирать «дробилку», — так он назвал приспособление для лущения — очистки орехов от мусора.
— Подъем! — подал я сигнал своим соседям по ночлегу.
— Рано еще, рано, — вполголоса остановил меня Михаил Иванович. В болотных сапогах, мокрый до пояса от утренней росы, он вернулся сюда так же тихо, как и уходил. — Сыро еще, сыро и скользко. Подсохнет часам к двум, тогда и начнем.
Поднял его так рано «губернатор» кедровой горы — бурый медведь, что с вечера бродил вокруг нашего ночлега. Обнаружив костер, медведь мог, как сказал Михаил Иванович, напрокудить против нас ночью или затаить зло на день. Вот и пришлось с рассветом найти его когтистые печати на стволах деревьев — так обозначает медведь границы своих владений. Особенно ревниво он охраняет пустотелые кедры, вокруг которых вьются дикие пчелы. Сладкоротик, для него мед — праздник. И справляет он этот праздник, когда пчелы заполняют все соты нектаром и запечатывают их на зиму. В начале лета, в пору цветения таежных трав, и осенью привлекают его пчелиные запасы.
С повадками «губернатора» кедровой горы Михаил Иванович знаком не первый год. Однажды он развел костер от комарья и ушел к речке подергать хариусов. Возвращается с полным котелком почищенных и помытых белячков — ставь на огонь и вари уху. Да не тут-то было, костер залит, угли плавают в луже воды. В чем же дело? Подумалось, лесничий приходил. В наступившей темноте не удалось разглядеть следы того, кто тут был, однако разводить новый костер не решился. И лишь утром разглядел возле залитого костра отпечатки лап медведя. Не верилось: медведь-пожарник? Загадочно, интересно.
Ради интереса, ради разгадки стоило, разумеется, не без риска повторить эксперимент. Через двое суток развел такой же костер на том же месте, а сам затаился за камнями, на косогоре. Медведь не заставил долго ждать. Здоровенный, бурый, с сединкой на загорбке, подошел к костру, швырнул на огонь вывороченный с корнем куст смородины. Не помогло. Рядом лопотал горный ключ. Медведь перегородил его собой, подождал, пока вода не покатилась через него, затем не спеша поднялся. Шел он к костру ровно, плавно. И диво, сколько воды ему удалось донести до костра! Встал возле костра, встряхнулся и словно ливень обрушил на огонь.
— Одним словом, опасный «губернатор», — заключил Михаил Иванович, — судя по следу, ушел за распадок и сюда не вернется. Увидел вчера — много нас было у костра — и убрался, огорченный, подальше.
В слове «огорченный», как мне послышалось, сочувствие или, по крайней мере, понимание сути медвежьего маневра в минувшую ночь.
К нам подошел Илья Андреев с полотенцем на шее. Он умылся в ключе, раздевшись по пояс, на предплечье вчерашняя ссадина темнеет под пленкой пластыря из кедровой смолы.
— Опять про медведя, — сказал он, с упреком глядя на Михаила Ивановича, — а кто будет помогать мне устанавливать «дробильный агрегат»?
— Сейчас все проснутся, и поможем.
— Ладно, так обошелся, «агрегат» готов…
Илья провел меня за фургон, где под тенью двух разлапистых елок громоздилось его сооружение, похожее на трехногую скамейку, оседланную ящиком из досок. Внутри ящика валик из березового полена с ребристыми пазами. Валик вращается ручным приводом, вроде колодезного воротка. В дне ящика решето. Из этого решета на полог будут скатываться орехи, шелуха — в сторону.
Илья принялся демонстрировать работу своего «изобретения». Засыпал ящик, крутанул несколько раз вороток, и шелуха, похожая на ногти, стала отлетать в разные стороны, и орехи, карие, отборные, чистые, посыпались на решето. Трудно удержаться, чтобы не подставить ладонь и не полакомиться ими. Говорят, горсть кедровых зерен на голодный желудок ценнее любых лекарств. Кедровые орехи увеличивают долголетие человека, сохраняют силу и бодрость на многие годы.
— Ядреные, вкуснее шоколада, — подбодрил меня Илья и, бросив взгляд на кедр, с которого он вчера «посыпался», не удержался от восхищения: — Вот они какие у нас кормильцы! Прямо дойные коровы. Доятся чистыми сливками и кормов не просят. Ведь нет на свете более полезного и вкусного масла, как из кедровых орехов!..
Появился напарник Михаила Ивановича — Николай Блинов. Он приволок огромный мешок-куль шишек для дегустации. Надо было определить, где орехи спелее — там, на Медвежьей горе, или тут, на Кедровой.
— Спелость везде одинакова, — оценил Илья, разломив одну шишку. — После завтрака приступим к работе здесь. Лазовых кедров здесь больше, чем там.
За завтраком Николай Блинов рассказал нам, что ночевал у подножия Семеновской горы, что километрах в двадцати отсюда. Прошелся по своему «путику», где в свое время ставил капканы, кулемки на колонков и горностаев. Отвел душу, наблюдая за тетеревиными выводками, полюбовался на утренней заре баловством двух медвежат-пестунов, которые забрались на богатый кедр и швыряли оттуда ветками с шишками.
— Пришлось согнать проказников с дерева, а шишки собрать в мешок.
— Как?!
— Просто постучал топором по колодине, предупредил самку — человек идет, уходи отсюда! Затем заложил два пальца в рот. Медвежата боятся свиста. Скатились они с дерева без оглядки. Пакостливые, но пугливые…
Михаил Иванович прервал Николая:
— Самка могла дать тебе бой за пестунов.
— Могла в прошлом году, когда ее сыновья были вот такие, с рукавичку, а нынче ей до них мало дела. Они теперь за ней приглядывают, через год в женихи будут напрашиваться!
— Баловались, значит, где-то там, вблизи, сытный обед для них зреет, — высказал догадку Михаил Иванович.
— Наверняка, — согласился Николай. — Задрали или подобрали подбитого марала, зарыли в землю и ждут, пока мясо даст запах. Хищники.
— Хищники… Вкус у них такой. Мясо без запаха для них что для нас хлеб без соли, — уточнил Михаил Иванович.
Перекидка фразами двух опытных охотников с каждым, словом убеждала меня, что тайга для них не просто дремучая глухомань, а хорошо прочитанная и понятая книга. Жизнь в тайге, охота за зверьем не забава, а работа трудная и сложная. Не каждому дано понимать и чувствовать звериные нравы в тайге. И вот их лишили права охоты, спалили построенные ими в тайге избушки. Убежден, они не были и не будут браконьерами: разве будет разумный хозяин обливать керосином стены собственного дома, когда рядом полыхает пожар…
— С детства восхищаюсь мудростью охотников. Мудрые не бывают расточительными и хапугами. Они любят тайгу, охраняют ее от хапуг, тайга, в свою очередь, щедро вознаграждает их своими богатствами, — сказал я, обращаясь к командору.
Внимательно посмотрев на меня, он повернулся к Мичугину, спросил:
— Избушку строил один или вдвоем?
— Вдвоем с Николаем.
— Какова ее стоимость?
— В протоколе избушка не отмечена… Да ладно, вернули бы права, построим новую. Не вернут — ладно, руки, ноги не отсохли, других дел хватает.
Слово «ладно» несет в себе порой неуловимый смысл оценки и плохого и хорошего: ожег руку — ладно, заживет, потерял что-то — ладно, найдется, обидел кто-то — ладно, перетерпится, пришла удача — тоже ладно. Этим словом, по моим наблюдениям, чаще пользуются люди добродушные.
— Ну ладно, чертов сибиряк, — вспомнились мне слова Евгения Вучетича. Так он часто упрекал меня в дни работы на строительстве памятника-ансамбля на Мамаевом кургане. — Добрые эпизоды рассказал, а как их разместить, из какого материала вырубить — молчишь.
— Не молчу, а про людей рассказываю, — отвечал я.
— Тьфу, тебе про Ерему, а ты про Фому, — возмущался известный скульптор. — Ладно, пошли дальше…
А речь шла про Василия Зайцева, того самого, который в поединке с суперснайпером берлинской школы майором Конингсом победил — вложил свою пулю точно между глаз «суперу».
…Бывший охотник Василий Зайцев однажды повел полковых разведчиков за передний край. Он уговорил ребят совершить налет на блиндаж, за которым наблюдал через снайперскую оптику, и установил — «важные двуногие росомахи там обитают». Проще говоря, захотелось ему своими руками пощупать ребра живых гитлеровцев.
Выдалась темная, слякотная ночь. Самовольщики уползли в кромешную тьму. В этот момент на КП батальона прибежал связной начальника штаба полка.
— Где Зайцев? Его «ноль девятый» вызывает.
— Ясно.
— И полковых разведчиков «ноль девятый» приказал немедленно вернуть в штаб.
— Тоже ясно. Попробуем разыскать и Зайцева, и разведчиков и выполнить приказание «ноль девятого».
— Немедленно, — напомнил связной, — я не имею права возвращаться без них в штаб.
— Тогда пошли вместе вдоль окопов и траншей искать Зайцева и разведчиков, — предложил я.
Но где их найдешь, если они уползли за передний край. Почти вся ночь прошла в бесследных поисках. Наконец на КП батальона к ногам комбата рухнула массивная туша гитлеровского офицера — обер-лейтенанта с эмблемой гренадера на рукаве. Руки связаны за спиной, рот забит кляпом. И тут же выстроились разведчики во главе с Зайцевым.
— «Язык»?
— «Язык».
— Живой?
— Должен быть живой.
— Кто приволок?
— Все волокли.
— Где взяли?
— Там, в блиндаже за водонапорными баками.
— Кто разрешил такую вылазку?
— Сами себе разрешили, и, как видите, не зря.
Тем временем связной позвонил «ноль девятому»:
— Разведчики и Зайцев нашлись. Они привели «языка».
— Какого «языка»? — послышалось в трубке.
— Похоже, живого.
— Немедленно его ко мне!
— Нет, нет, погодите, он, кажется, не дышит, похоже, задохнулся.
— Откачать! — приказал «ноль девятый».
Однако сколько мы ни старались, восстановить дыхание гитлеровца не удалось.
— Мертвеца приволокли! — возмутился комбат.
— Какого мертвеца… Пощупайте, он еще теплый. Живьем брали.
— Кто перестарался?
— Все старались.
— Кто обнимал его за шею?
Делать нечего, кому-то надо признаваться.
Вперед вышел Василий Зайцев, за ним Николай Туров, сибиряк, таежник.
— Погоди, Вася, — остановил он Зайцева, — ты за бока его держал, а я за шею. Он, товарищ комбат, головой, гад, здорово меня саданул. Губы вот расквасил и два зуба до корней расшатал. Ну я и забылся, что живой «язык» нужен…
Разведчики готовы были наброситься на виновника такого исхода вылазки за «языком», но, зная упругость мускулатуры сибиряка — всех разбросает по углам! — только поскрипели зубами.
— Ладно, ребята, ладно, завтра возьму еще одного и обязательно принесу живым.
Всю вину за самовольную вылазку и за то, что нечаянно удушили «языка», взял на себя Василий Зайцев. «Ноль девятый» отстранил его от обязанностей руководителя снайперской группы полка и сослал «на Камчатку» — так называли южные скаты Мамаева кургана. Там наша оборона напоминала изорванную в клочья рубаху и держалась на плече кургана отдельными узелками.
Встретил я его на пути к месту «ссылки». На груди автомат, вещевой мешок и противогазная сумка забиты гранатами, ремень увешан подсумками с патронами, в руках винтовка со снайперским прицелом.
— Василий Григорьевич, разгрузись хоть наполовину.
— Не могу. Срок отбытия в одиночке не меньше недели. Запас карман не тянет.
— А как с продуктами?
— По галете на день… Ладно, вытерплю, были бы патроны.
Вечером комбат послал к Василию Зайцеву своего связного.
— Отнеси ему мой термос с чаем и банку тушенки.
Однако раньше связного к Зайцеву пробрался разведчик Николай Туров с запасом продуктов на целых три дня.
— Почему на три? — спросил я Турова, когда он вместе со связным появился на КП батальона.
— Моя программа за «языком» рассчитана с этого часа на три дня.
— Опять в самоволку?
— Слово дал, надо выполнить.
— Пошлют тебя за это в штрафную.
И он ответил на это точно так же, как сейчас Михаил Иванович:
— Ладно, пусть посылают. Лишь бы руки и ноги не отсохли. И там, в штрафной, для меня работы хватит.
Не отправили Николая Турова в штрафную: точно в назначенный для себя срок он приволок живого «языка». Командир дивизии наградил его медалью «За отвагу». Ссылка Василия Зайцева тоже закончилась через три дня: он «на Камчатке» увеличил свой личный счет почти на целую дюжину, и его отозвали оттуда для организации коллективной охоты за кочующими ручными пулеметчиками противника на подступах к заводу «Красный Октябрь».
И все закруглилось словом — «ладно, ладно»…
Над кедровым царством разыгралось солнце. Шумно застрекотали кедровки.
— Кто их всполошил?
— Никто, сами себя они всполошили, — ответил Михаил Иванович.
— Как?
— Когда шишка крепко сидит на ветке, тогда кедровка долбит ее молча. А если тронула шишку и та полетела на землю, кедровка поднимает шум, отгоняет грызунов от своей добычи. Слышите, как там попискивают бурундуки, цокают белки?
— Значит, и нам пора подниматься, — подсказал робким голосом Илья Андреев, обращаясь к командору.
— Пора, — согласился Михаил Аркадьевич.
Распределение обязанностей членов бригады взял на себя Илья Андреев. Всех разделил попарно. Один лезет на кедр трясти ветки, другой собирает шишки в мешок и доставляет их к «агрегату». Самых молодых — моего сына и Геннадия — направил к вершине Кедровой горы, Елизарьева и Федорова — на левый склон, Мичугина и Блинова — в разведку вдоль ключа, сам с сыном определился «шишкарить» на противоположном косогоре, меня оставил сторожить хозяйство возле фургона.
— Сбор по сигналу автомашины, — предупредил он, и все тронулись по своим маршрутам.
Как все-таки красива и приветлива природа тайги. По-моему, неверно называют такие таежные массивы глухоманью. Какая же это глухомань, если все кругом шелестит, звенит, поет, пощелкивает, заполняя слух неумолчным гомоном птиц, перекличкой разных зверьков. Сижу, прислушиваясь к этой извечной музыке тайги, пытаюсь разгадать ее смысл. В ней много радостей и тревог. Где-то захлопал крыльями тяжелый на взлете глухарь. Не иначе к нему подкрадывался проворный соболь, но не успел схватить крылатого короля тайги. Не успел и теперь злится сам на себя, а глухарь, одолев испуг, радуется, что избавился от опасного наземного преследователя. Небось спланировал на вершину кедра и гордо посматривает на землю — теперь попробуй достань меня, вот лови кисточки хвои, которые я сбрасываю тебе для своей потехи.
Бывает в тайге и чуткая тишина, слышится какая-то музыка таежной мудрости.
Приветливость тайги отличается мягкостью красок, господством хвойной зелени и чистотой воздуха. Такая приветливость располагает к спокойным раздумьям. Хочется верить во все хорошее, разумное без воспоминаний былых горестей и невзгод. Все твое существо устремлено к свету завтрашних дней. И всякие болячки забываются. Душа окрыляется верой, что это кедровое царство будет сохранено и останется навсегда девственным на радость грядущим поколениям.
Проходит полчаса, час… Появляется мой сын с полным мешком отборных шишек. Вываливает их к моим ногам. За ним Саша. И передо мной вырастает целый ворох даров тайги. И мне пришла пора работать — засыпать бункер «агрегата» и крутить вороток. Подошел командор, он помог мне. Сильные у него руки, проворные. С треском отлетает ребристая оболочка шишек, бронзовыми монетками перекатываются со звоном по решету орехи.
Неожиданно вернулся из дальней разведки Михаил Иванович.
— Что случилось, Михаил Ваныч?
— Ничего… Два парня с двустволками побрели на Кедровую. Мотоцикл замаскировали у ключа, в кустах. Николай пошел отогнать от них подальше маралиху с теленком. Такие стреляют во все без разбору. Пойду предупредить ребят.
— Они сейчас сами придут, — остановил я Михаила Ивановича, а у самого спина похолодела: «Такие могут вместо медведя человека с кедра снять».
К счастью, вскоре показались мой сын с Геннадием, Елизарьев, Андреев, Саша. Ворох шишек превратился в копну.
— Хватит, — сказал я, стараясь не выдавать своего тревожного настроения.
— Как хватит?! Еще по мешку приволокем, тогда посмотрим, — возразил вошедший в азарт мой сын.
— По мешочку еще можно, — согласился командор.
Ребята ушли на косогор. Михаил Иванович встал за вороток, я на загрузку бункера и отсыпку орехов. Трудоемкое, но интересное занятие. Растет и растет ореховая грядка пока еще с паргой и копейками — так называл Михаил Иванович куделистые хвостики стержней и прилипшие к ним округлые ноготки шишек. А воздух, напоенный до густоты над «агрегатом» ароматом кедрового сока, кедровой смолы, — вдохнешь и выдыхать жалко. И вдруг… Нет, не вдруг, этого следовало ожидать: на верхней террасе Кедровой горы раздались выстрелы. Михаил Иванович бросил крутить вороток, прислушался.
— Сволочи, по зверю стреляют.
— Может, по глухарю.
— Нет, жаканами.
Раздался еще выстрел, сдвоенный — дуплетом. И огласилось кедровое царство звериным ревом. Рев медвежий, грозный и жалобный. Опасно: раненый зверь приходит в ярость, не убегает от человека, а идет на него.
— «Губернатор»? — спросил я Михаила Ивановича.
— Нет, — ответил он и, схватив свой топор, бросился на косогор с тревожным криком: — Максим! Геннадий!..
Я видел, как кто-то из них взобрался на кедр, но когда и как слетел или спустился на землю — не заметил. Неужели побежали на рев раненого зверя?..
— Назад! Назад!.. — тревожным голосом пытался остановить их Михаил Иванович. Готов кричать и я изо всех сил, но горло перехватила спазма: мне показалось, что именно в этот момент разъяренный зверь вздыбился перед ними.
Бросаюсь к кабине фургона. Благо хороший аккумулятор — сигнал сработал. Да, вот они, пятятся сюда. На них напирает Михаил Иванович и, как видно, костит их на чем свет стоит. Сумасшедшие, захотели посмотреть разъяренного медведя…
— Как и чем наказать вас, глупцы!..
— Березовой кашей по голой заднице, — подсказал прибежавший сюда Василий Елизарьев.
— И в карцер с ключевой водой до пупков, — добавил командор.
Виновники переминаются с ноги на ногу, с благодарностью поглядывая на Михаила Ивановича. Как видно, он успел внушить им, чем могла закончиться встреча с раненым медведем. Такой зверь и с продырявленной головой опасен. При приближении человека он и с последним вздохом может подняться и обнять мертвой хваткой.
— Ладно, оставим без наказания, — заступился за них Михаил Иванович. — Они все поняли. — И еще раз напомнил: — Зверь есть зверь…
— Мичугин, кажется, твоего «губернатора» ухлопали, — сказал Илья, появившись возле фургона.
— Едва ли… «Губернатор» не такой глупец, чтобы подставлять себя под выстрелы браконьеров, — ответил Михаил Иванович и, подумав, добавил: — Впрочем, все может быть. Придет Николай, уточним.
— Как?
— Там, в кустах смородины, мотоцикл запрятан.
— Пошли, устроим засаду, — предложил Илья.
— Не горячись. У них ружья, а у нас… Браконьеры в таком деле хуже зверя. Можно пулю в грудь схлопотать.
Илья остепенился.
— Тогда за работу. Дотемна надо все перемолоть!
Снова закрутился вороток, захрустели оболочки шишек, зашуршала на покатом решете коричневая рябь зернистого богатства.
Пройдет еще неделька, вторая, ветер смахнет шишки на землю, скаты Кедровой горы будут усыпаны так, что негде ступить ноге, и начнется здесь пир грызунов всех мастей, умеющих заполнять свои гнезда и норы впрок драгоценными зернами. Но они истребят лишь мизерную часть кедрового урожая, все остальное попадет под снег и будет преть до весны. Жаль такое богатство!..
Кедровая шишка напоминает по форме и цвету «лимонку» — гранату «Ф-1», названную в дни уличных боев в Сталинграде «фенькой», — любимое оружие мелких штурмовых групп. Бывало, погладишь ее ребристые бока — она удобно укладывалась в ладони, — выдернешь предохранительное кольцо — и лети, любимая, в форточку окна комнаты или подвала, где засели гитлеровцы.
Между тем мои друзья так увлеклись своим делом, что жалко стало нарушать их согласные действия. Заполнен орехами один мешок, второй, третий…
— Куда нам столько? — удивился я.
— А мы не только для себя. И в больницу, и в детский садик завезем. Здоровье надо дарить людям, — ответил Илья.
На обратном пути к водоразделу мы остановились возле того места, где был запрятан мотоцикл. Михаил Иванович свистнул. Из кустов с противоположной стороны ключа вышел Николай Блинов. Он положил на подножку фургона цевье от двуствольного ружья и патронташ с патронами. В патронах крупная дробь и жаканы.
— Не за рябчиками, за пушным зверем раньше срока вздумали охотиться, — заключил Василий Елизарьев.
— Разумеется, — согласился с ним Николай.
— Ты опознал их? — спросил его командор.
— Нет, незнакомые.
— Почему же они потеряли цевье и патронташ?
— Это у них надо спросить. Штаны и даже портянки они долго полоскали в ключе. Один полощет, другой с ружьем, курки на взводе. Как видно, крепко им задал страху «губернатор»…
— Он ревел, значит, был подранен?
— Могло быть и так. Плохое дело: подраненный зверь, если выживет, будет охотиться за людьми. Но «губернатор» мог отозваться на выстрел ревом издалека и пугнуть их. Будем надеяться на лучшее, — заключил Михаил Иванович.
Цевье и патронташ я передал в руки командора:
— Михаил Аркадьевич, по этим вещественным доказательствам есть основание зачислить «губернатора» в актив борцов с браконьерами на Кедровой горе, а Мичугина и Блинова вооружить удостоверениями народных контролеров кедрового царства.
Командор тут же что-то записал в свой блокнот, чтобы не забыть, и ответил:
— В нашем полку прибыло!..
Перед закатом солнца мы поднялись на гребень водораздела, остановились. Гористая тайга раскинулась перед глазами во всю ширь. У подножия гор, в распадках уже улеглась темнота, но здесь, на водоразделе, еще светло.
Угрюмая тайга. Угрюмость и недоступность — охранная грамота ее богатств. Кое-где справа и слева от леспромхозовской дороги видны вырубки. Там, словно перевернутые вверх дном кадушки, белеют пни недавно сваленных деревьев. Возле них в кучах хвороста и вершинника зеленеют кедровые ветки. Местами кедры сохранены, они возвышаются над вырубками одиноко и тоскливо. Их лишили соседства, лишили прикрытия от ветров и бурь, обнажили догола. Выживут ли они так столько, сколько им положено, или завянут раньше? Долговечность кедра превышает в здешних условиях более пятисот лет. Плодоносить начинает в возрасте двадцати пяти — тридцати лет. Так надо ли валить кедр на древесину или оставлять его без прикрытия — вопрос не праздный.
Фруктовые деревья — яблони, груши, вишни — развиваются в садах лучше, чем в одиночестве. И плодоносят богаче: в больших садах и в кедровых массивах охотно работают целыми семьями пчелы — отличные опылители. Век фруктовых деревьев — несколько десятков лет, и пока они плодоносят, их никто не включает в план лесозаготовок, их никто не рубит на дрова. Так почему же кедр, которому суждено жить и плодоносить пять веков, лишен заслуженного внимания? Ведь за те кедровые массивы, которые мы сохранили в наши годы, за добрый уход за молодыми кедровыми садами нас будут благодарить грядущие поколения в веках третьего тысячелетия! Назрело безотлагательное решение: объявить Кедровую гору и прилегающие к ней кедровники заповедником и охранять его так же, как охраняются фруктовые сады. Поливать и окучивать кедры не надо, а затраты на охрану их окупятся и собранными плодами, и пушным золотом.
— Тронулись до дому, — дал команду командор.
До свидания, кедровое царство. Верю, внуки и правнуки сына моего будут любоваться твоей мудрой красотой и радоваться твоей щедрости.
ГЛАЗА, ГЛАЗА…(Продолжение первой главы)
…Прошел год. И вдруг телеграмма из клуба любителей стендовой стрельбы в Балашихе — тут рядом, под Москвой:
«Сергееву… Телеграфируй согласие выезда Азовские плавни».
Это мои друзья охотники напоминали о себе.
Я ответил: «Не могу».
— Почему? — запросил один из них по телефону.
— Еще не научился стрелять с левой руки.
— Значит, правый всерьез отказал?
— Отказал… Смотрю прямо, но вижу только правое плечо. Может случиться такая же история и с левым, — пояснил я.
— Не допустим, — категорично заверил меня друг и, помолчав, посоветовал пробиться на прием к профессору Федорову: — Он тоже охотник, ветеранов войны принимает в первую очередь. Это «глазной бог». Впрочем, я сейчас же позвоню его друзьям — пусть наседают на него без отступлений. Понял?
— Мне отступать некуда, — ответил я. — Глаукома перекидывается на левый глаз.
— Ах, так… Тогда сиди дома до завтрашнего утра. Подскочу к тебе на машине. Прошвырнемся на стенд, а там… посмотрим.
На стенде я выпалил дюжину патронов с левой руки, но ни одной тарелочки не разбил. С правой прикладываться не стал — стволы растворяются в туманной серости.
— Садись в машину! — скомандовал друг. — Поедем к Федорову.
О профессоре Федорове, о его методе лечения глаз, пораженных катарактой — затемнением хрусталика, — мне доводилось слышать разные толки: «Одержимый… Приживляет искусственные хрусталики… Осваивает новую технику… Экспериментатор…» Это как-то сдерживало меня прорываться к нему со своей глаукомой. Но вот он принял меня, что называется, во всеоружии. Невысокого роста, энергичный, чуть прихрамывая на правую ногу, он быстро провел меня к аппарату для обследования глазного дна, уточнил диагноз — травматическая глаукома — и объявил:
— На подготовку к операции даю сутки.
— Только сутки? — удивился я.
— Откладывать нет смысла. Послезавтра в одиннадцать ноль-ноль быть на моем столе. Займусь твоим левым лично. Охотники просили…
В этот момент я еще не знал, благодарить или сетовать на друзей охотников, — уж больно круто принял решение Святослав Николаевич. Но когда оказался в палате на шесть коек с такими же, как я, «глаукомщиками», мои сомнения рассеялись: все послеоперационные больные бодро перекидывались шутками, подсмеивались над своей робостью перед операционным столом, вспоминали музыку, которая звучала для них в ходе операции. Невероятно, операция с музыкой! Никто не хнычет. Почти все собираются «обмыть» расставание с глаукомой…
К полудню палата опустела. Четверо из шести выписались с направлением по месту постоянного места жительства. Не получил такого предписания только один. Его оперировали позавчера. Он лежал на самой большой кровати, поставленной возле окна. Огромный, грузный, дышал прерывисто, на глазах целые копны бинтов.
— К вечеру его тоже должны выписать. Ждем Святослава Николаевича, — сказала палатная медсестра, показывая глазами на кровать возле окна.
— А что с ним?
— Катаракта была. Теперь сняли. Новые хрусталики поставили. Ничего не видел шесть лет.
— Восемь, — уточнил тот.
Часа через два в палате появился Святослав Николаевич. Появился с группой ассистентов. Среди них были иностранцы, то ли англичане, то ли американцы. Профессор переговаривался с ними на английском языке, поясняя, что перед ними ученый-математик, который восемь лет приходил к студентам с поводырем, писал на доске формулы с помощью специальной линейки, а теперь он будет видеть.
— Так, Борис Маркович?
Больной ответил:
— Шутите, Святослав Николаевич.
— Шутить никому не запрещено. Но, похоже, вы не верите мне. Поднимайтесь.
Ассистенты помогли больному сесть, зашторили окно и принялись неторопливо снимать бинты и тампоны. Наступила тишина. Последнюю повязку снимал Святослав Николаевич, приговаривая:
— Тихо, тихо… Не спешите открывать веки… Вот так, так…
И вдруг невероятное: грузный Борис Маркович с удивительной легкостью вскочил на ноги, волчком повернулся, ощупывая руками свои бока, плечи, затем протянул ладони к затемненному окну, словно норовя поймать в горсть воздух, подносил руки к глазам.
— Свет, свет!.. Вот он, на моих ладонях, Святослав Николаевич, вот он, на ладонях!.. Или это сон?
Святослав Николаевич посмотрел на часы, ответил:
— Через пятнадцать минут по телевидению футбол «Спартак» — «Динамо». Держитесь не ближе трех метров от экрана.
— Я вижу яснее, чем до наступления слепоты.
— Так и должно быть… Мы вживляем просветленные голубые хрусталики. Голубые, — уходя, подчеркивал Святослав Николаевич. За ним последовали ассистенты.
Борис Маркович растерянно топтался на месте, метнулся к дверям, остановился, вернулся обратно к своей кровати и, ощупывая подушку, одеяло, тумбочку, подоконник, похоже, проверял увиденные предметы по привычке ощущениями. Не зря же говорят, что у слепых зрение перемещается в пальцы рук.
— Ух, ух, — выдыхал он. — Просветление… Просветление…
В палату вернулась сестра. Она увела Бориса Марковича к телевизору. А в моих ушах продолжали звучать его вздохи и радостные возгласы: «Свет, свет… Вот он, на моих ладонях!»
Значит, профессор Федоров умеет дарить людям такую радость — возвращать зрение. Буду надеяться и я…
Преображение Листвянки
Беглая тучка неожиданно распустила свои космы по самой земле, и асфальт на полевой дороге в Листвянку обрел блеск лакированного ремня — любуйся его блеском, но не добавляй газу, иначе машину занесет в сторону. Справа бронзовеет массив спелой пшеницы, слева серебрятся метелки овса — венчальное платье здешних земель…
У перелеска маячат хоботами уборочные агрегаты. Издали они напоминают самоходные артиллерийские установки. Дай сигнал — и загремят залпы, затем ринутся сопровождать огнем и колесами атакующие части. Но агрегаты стоят — остановил их дождь. Это огорчает сидящего за рулем «Волги» Анатолия Павловича Иленко. Он вглядывается в косогорную даль, где, похоже, дождь не тронул нивы.
— Вот так, с весны жарило, а теперь на созреве «бригадные» дожди вынуждают маневрировать. И людей не хватает… Но ничего, нам не привыкать к такой погоде, справимся.
Скуповатый на слова, он сказал это так, как обычно говорили опытные командиры в конце войны под огнем артиллерии противника: «Ничего, друзья, не то было, а это выдержим!»
Анатолий Павлович хорошо знает капризы здешней погоды: пять лет он был директором крупного совхоза и вот уже шестой год трудится на посту первого секретаря Тисульского райкома партии Кемеровской области.
Земли этого района граничат с Красноярским краем, большая часть пахотных угодий примыкает к необозримой горной тайге. Она, эта тайга, и подбрасывает сюда в осеннюю пору излишние осадки. Закудрявится седая голова Таскыла Таскыловича, как величают здесь господствующую над горной тайгой высоту, и через считанные часы закружат над полями косматые тучи — родоначальницы «бригадных» дождей. Полощут зерновые то там, то тут именно в те дни, когда начинать косовицу. А то еще сентябрьский снег повалит. Таежная Сибирь — ничего не поделаешь. Вот и приходится маневрировать уборочной техникой кавалерийскими методами днем и ночью, вырывать у природы галопом солнечные часы. В такие дни и секретарю райкома, и руководителям колхозов, совхозов, и механизаторам, как говорится, приходится спать в седле. А как же иначе, ведь труженики района взяли обязательство досрочно выполнить план по зерну, мясу, молоку и создать прочный задел для успешного выполнения плана.
Так и будет. У сибиряков слова не расходятся с делом.
Дорога взбежала на солнечное взгорье.
— Вот и Листвянка. — Не может быть.
— Листвянка, — не скрывая улыбки, подтвердил секретарь райкома.
Деревня раскинулась в долине реки Сирты перед грядой высоких гор с отлогими скатами. Не помню, в третий или четвертый раз я побывал здесь осенью 1938 года. Брел сюда из районного центра по проселочной дороге пешком. И когда за спиной осталось больше двух десятков тяжелых в ту пору верст, передо мной открылась деревенька, названная Листвянкой, вероятно, потому, что ее когда-то окаймляли сибирские лиственницы. Мне предстояло провести комсомольское собрание, избрать делегатов на районный слет осоавиахимовцев — активистов по подготовке молодежи и населения к обороне страны и принять участие в завершении уборки урожая.
Молодежи в Листвянке было много. Парни и девушки как на подбор, рослые, красивые, энергичные. Вечером провели комсомольское собрание, а ночью сыграли тревогу с выходом на условные рубежи «обороны». Руководил действиями сам председатель колхоза, сохранивший армейскую гимнастерку десятилетней давности с отпечатками треугольных знаков на петлицах. К утру он вывел свое «войско» к полевому стану и, объявив благодарность отличившимся активистам оборонного дела, определил объем работ на день.
Удивительное было время и удивительные люди: целую ночь не смыкая глаз совершали перебежки в противогазах, занимали высоты за рекой, а утром двинулись к своим рабочим местам, и ни слова об усталости.
К полудню разыгралось солнце. Мне тогда довелось копнить скошенный овес на участке звена братьев Гончаровых. Неутомимые силачи Игнат, Павел, Михаил и Антон — сыновья полевода Василия Гончарова, — улыбаясь ясному небу, работали вилами и граблями с таким азартом, что по сравнению с ними я выглядел помехой в горячем деле. К вечеру сюда подоспела их сестра, белокурая и подвижная Фрося. Подоспела вместе с подругами. Девушки буквально с ходу принялись подбирать валки на ближнем загоне. В сумерках послышался голос Фроси:
— Игнат, мы за тобой пришли, не забудь, тебе надо быть с гармошкой у Корнея Загуменных. Будем провожать в шахтеры Архипа Леонова.
— Ладно, приду, — ответил Игнат.
На проводах в шахтеры Архипа Леонова мне не довелось побывать — проспал. Но кто же мог тогда знать, что трехлетний сынишка Архипа Леонова, шустрый, рыженький Алеша, станет гордостью всей страны.
В те же дни мое внимание привлекла семья конюха Михаила Ильенко. У него было пять сыновей — Петр, Илья, Иван, Павел, Сергей и дочь Катя. Сыновья кряжистые, русоволосые, очень похожие один на другого — хлеборобы. Они работали в полевой бригаде, дочь — на свиноферме. Все пользовались уважением, их имена постоянно отмечались на Красной доске, у всех, кроме Кати, были значки ГТО и «Ворошиловский стрелок». С Петром и Павлом мне довелось метать солому. До чего же они были проворны и сноровисты! Целый воз подхватят в два навильника, и хоть стой хоть падай перед ними, но принимай пласты и укладывай их в зарод.
— Эй, райкомовец, шевелись, — подгоняли они меня, — не то завалим с головой до следующей осени…
До конца обмолота хлебов я квартировал в семье трактористов Сергея и Гаврилы Черкашиных. Сергей был секретарем комсомольской организации. Рядом, в пятистенном доме под соломенной крышей, жили еще три комсомольца: Василий, Михаил и Андрей — тоже Черкашины. Почти после каждого рабочего дня мы собирались у Сергея Черкашина и до полуночи колдовали перед керосиновой лампой над очередным номером газеты, сочиняли стихи, частушки и критические заметки. Газета называлась «В атаку!». Она звала листвянцев на трудовые подвиги в борьбе за хлеб и «штыковыми ударами» атаковала нерадивых.
Позже, в годы войны, выпуская боевые листки на переднем крае, я часто вспоминал листвянскую «В атаку!» и почему-то тревожился за судьбу тех добрых и трудолюбивых листвянских парней, с которыми подружился осенью тридцать восьмого. Все они в первый день войны, как писали мне односельчане, выстроились перед правлением колхоза и форсированным маршем двинулись в райвоенкомат. «Впереди с гармошкой — Игнат Гончаров вместе с тремя младшими братьями…»
Потом, десять лет спустя, после войны, по пути из Кемерова в Тисуль я завернул в Листвянку. Завернул, и увиденное обожгло мое сердце: окна домов Гончаровых и Черкашиных заколочены досками крест-накрест; во дворе Ильенко встретил ветхую старушку, она-то и сказала, что те, кого я хотел видеть, с войны не вернулись… И Листвянка потускнела в моих глазах. Дома будто присели, сморщились, оголенные: от дворов и оград остались одни колья и столбики; обнаженные стропила крыш коровника и свинофермы напоминали ребра истощенных животных.
— Бескормица нас постигла в этом году, — объяснил мне колхозный животновод. — Вот и пришлось солому с крыш скармливать.
— А как с урожаем зерновых?
— Почва у нас — тяжелый суглинок, и людей не хватает, некому холить ее.
То было много лет назад…
И вот она, Листвянка, под осенним небом 1980 года. Я не узнаю ее: ребристая белизна шифера вместо соломы на крышах, точно рябь на воде в весенний разлив, ласкает глаз; когда-то искореженная колдобинами и промоинами улица лоснится гладкой лентой асфальта; в центре — белокаменная школа, детсад, торговый центр, Дом культуры и правление колхоза имени XXII партсъезда; увенчивает обновление Листвянки ажурная водонапорная башня — в квартиры листвянских крестьян пришел водопровод.
Преображение…
Анатолий Павлович остановил машину у калитки дома с резным карнизом. В палисаднике перед распахнутыми окнами поблескивает полированным камнем невысокая стела. На стеле — барельеф дважды Героя Советского Союза Алексея Архиповича Леонова.
— В июле семьдесят шестого Алексей Архипович навестил этот дом, — сказал секретарь райкома. — Навестил вместе с женой Светланой Павловной, сестрой Раисой и двумя дочками. Он заметил в потолке крючок зыбки, в которой качался младенец… Общительный, остроумный, умеет шутить, вести задушевные беседы. И когда Алексею Архиповичу сказали, что листвянцы заложили в честь его подвига парк, девяносто семь гектаров — столько витков на его счету вокруг нашей планеты на космическом корабле, — он разволновался и в тот же день принял участие в окучивании саженцев. Посадил дерево добра — кедр.
— В парке уже высажено более пяти тысяч деревьев, — дополнил председатель колхоза Николай Иванович Сицуков. — Кедр Алексея Архиповича и лиственницы, которые он окучивал, вытянулись уже… Легкая у него рука.
Думается, не ради красного словца сказал председатель колхоза о легкой руке космонавта. Перед моими глазами открылся огромный парк из лиственниц и кедров. Я вдохнул аромат хвои раз, другой — и будто вернулся в юность, когда не знали ни усталости, ни края радости.
Над парком шефствуют пионеры и комсомольцы Листвянки, окрестных деревень и районного центра.
Идут в рост деревья, облагораживается парк — памятник первопроходцам космоса на плодотворной сибирской земле. Так обозначили начало космической эры листвянцы. И как тут не вспомнить мудрое народное изречение: «Хочешь оставить о себе добрую память — посади дерево».
Секретарь райкома и председатель колхоза уехали в поле, к механизаторам. Я остался в парке один. Нет, не один. В моих руках список листвянцев, павших на фронтах Великой Отечественной:
«1. Бударных Николай Павлович,
2. Бударных Емельян Павлович,
3. Богданов Александр Матвеевич,
4. Богданов Петр Иванович,
5. Бондарев Михаил Николаевич,
6. Бондарев Николай Афанасьевич,
7. Бочарников Петр Григорьевич,
8. Бочарников Иван Сафронович».
А вот отец и сын рядом, и похоронены в одной братской могиле на Северном Донце:
«9. Болобуев Федор Афанасьевич,
10. Болобуев Гавриил Федорович,
11. Головинский Александр Григорьевич».
…Это имя воскресило в моей памяти летучее собрание комсомольцев Листвянки на полевом стане. Хотели вынести выговор комсомольцу Головинскому за то, что в горячую пору затевает свадьбу. И уже собрались голосовать.
— Стойте, погодите! — раздался звонкий девичий голос. — Не голосуйте. Мы уже в сельсовете расписались, а свадьбу сыграем после уборочной. Так, Саша, или не так?
— Так, — согласился виновник собрания, хотя до появления шустрой чернобровой Тани твердил: «Не могу, условились на завтрашнее воскресенье. И бычка закололи».
А дальше в моих глазах зарябило:
«12. Гончаров Павел Васильевич,
13. Гончаров Игнат Васильевич,
14. Гончаров Михаил Васильевич,
15. Гончаров Антон Васильевич».
…Четыре сына Василия Максимовича Гончарова, которого тоже нет в живых. Так сказали мне в райвоенкомате при вручении списка.
А перед глазами — четыре сосенки, на которых имена братьев Гончаровых…
Я опустился на колени перед этими деревцами и заговорил с ними, как это делают старожилы эвенкийских племен на таежном Васюгане, которые до сих пор убеждены, что дух умершего не оставляет живых бесследно, он переселяется в дерево, под которым покоится прах, помогает помнить о традициях племени, подсказывает молодым, как вести счет годам, предупреждает о перемене погоды, ориентирует по сторонам света. Дерево чувствует приближение к нему добрых и злых людей, с ним можно разговаривать, делиться думами, заботами, радостями, и на все это оно отвечает то нежным шелестом хвои, то грустной тишиной…
Разумеется, я не верю в духов, вселяющихся в деревья, но когда склонился перед сосенками с именами братьев Гончаровых, мне показалось, что в эту минуту на них заискрились слезинки прозрачной смолы, заискрились блеском янтаря приветливо и грустно.
— Где же вы сложили свои головы, герои?
Павел Васильевич погиб под Москвой в декабре сорок первого, Игнат Васильевич и Михаил Васильевич в октябре сорок второго под Сталинградом, Антон Васильевич в сорок пятом под Берлином…
Так застолбила дорогу Победы от Москвы до Берлина семья листвянского колхозника Василия Гончарова. Над могилами павших под Москвой, Сталинградом и Берлином стоят памятники. На них среди других имен имена братьев Гончаровых, а здесь, в Листвянке, их увековечили живые деревья. И вместе с ростом этих деревьев будет все глубже и глубже укореняться в сердцах и сознании новых поколений листвянцев, не знающих старения и усталости, память о погибших на войне земляках, расти и крепнуть любовь и преданность Родине, во имя которой отдали свои жизни братья Гончаровы, сыновья Михаила Ильенко — Петр, Иван, Илья, Павел, Сергей, обозначенные в списке под номерами с 21-го по 25-й, и пятеро Черкашиных — Гавриил, Сергей, Василий, Михаил, Андрей.
Дочитываю список листвянцев, погибших на фронтах Великой Отечественной войны:
«43. Шевцов Николай Иванович,
44. Шкевидов Андрей Михайлович».
Подумать только, из деревеньки в пятьдесят дворов война выхватила безвозвратно сорок четыре земледельца. Сорок четыре, да каких…
— Как же выжила без них Листвянка?
— Восполнить такой урон хлеборобов и за десять лет Листвянка не смогла. И когда довоенные дети стали взрослыми, только тогда открылась возможность возродить хозяйство, преобразить Листвянку…
Так объяснили мне сорокалетний председатель колхоза Николай Иванович Сицуков и председатель сельсовета Федор Михайлович Равцов, среднего роста, смугловатый сибиряк, рожденный тоже накануне войны.
Беседуя с ними о прошлой и сегодняшней Листвянке, я, естественно, не мог обойти очень важную, на мой взгляд, проблему нашего времени — рождаемость. И тут же получил весьма интересную справку.
— До семьдесят четвертого года, — сказал председатель сельсовета, — рождаемость в Листвянке горько вспомнить: в три года один ребенок. А вот с семьдесят четвертого по сентябрь восьмидесятого — пятьдесят пять новорожденных. Наиболее «урожайными» были годы семьдесят шестой — десять новорожденных — и семьдесят девятый — девять. Детской смертности не было! За эти же годы зарегистрировано более тридцати браков.
— А разводов? — спросил я.
— Один в семьдесят пятом. Сошлись, что называется, на вокзале перед поездами в разные концы… Деревня не город, здесь, как на чистой воде, каждая невеста и каждый жених приглядываются друг к другу почти с пеленок. Сошлись, так нечего в разные характеры играть. А хитрить на глазах сельчан совесть не позволит. У листвянцев в этом плане свои законы.
— Какие?
— Листвянские… Парни у нас как на подбор, рослые, работящие. И девушки той же листвянской породы, — вроде шутя уточнил председатель колхоза.
Разговор, начатый в правлении, продолжился за столом в квартире слесаря молочного комплекса Николая Петровича Загуменных и его жены Любови Петровны. Они рождены перед войной. У них два сына. Старшему двенадцать, младшему пять. Квартира из трех комнат — общая площадь 98 метров. Комнаты обставлены добротной мебелью из полированного дерева. Есть радиоприемник с проигрывателем, цветной телевизор, газовая плита на кухне, водопровод и телефон — все как в хорошо благоустроенной городской квартире.
— Телефон, вероятно, только для внутренней связи? — поинтересовался я.
— Почему? — удивилась Любовь Петровна. — В нашем колхозе пятьдесят пять квартирных телефонов, и с каждого хоть сейчас можно заказать Москву. Если наш Алексей Архипович еще раз полетит в космос, мы прямо отсюда будем держать с ним связь.
— Лишние помехи, — заметил ее муж голосом человека, озабоченного перегрузками космонавтов. — Там им и без наших звонков обязанностей как в мешке зерна…
Как-то незаметно перешли к обмену мнениями о текущих делах и заботах.
— Дел много, забот еще больше, особенно у механизаторов, — сказал Николай Петрович.
Он сын ветерана войны Петра Васильевича Загуменных, известного в свое время тракториста, унаследовал отцовскую привязанность к племени сельских механизаторов. Перечисляет объем работы тракторного и автомобильного парка Листвянки так, словно все тринадцать гусеничных, пятнадцать колесных тракторов и одиннадцать комбайнов выстроились перед ним с отчетом о проделанной работе и ждут новых заданий. А ведь он всего лишь слесарь. До недавних пор такой специальности в колхозе не значилось.
— Не обделило нас государство тракторами и комбайнами, — согласился с ним председатель колхоза. — Техника подняла Листвянку на ноги, теперь пора шагать во весь рост, но…
— Но как у нас обстоит дело с механизаторами? — вопросительным голосом подхватил мысль председателя Николай Петрович и, помолчав, ответил: — Их постоянно не хватает. Особенно хороших. А посадишь, скажем, на гусеничный неопытного, он запорет его в первый же день, и стоит такая махина — в семьдесят пять лошадиных сил! — целую неделю. Ремонтников ждет. Как тут быть, если мы к концу будущей пятилетки планируем увеличить дойное стадо с четырехсот до двух тысяч голов? Встанет такой трактор с кормами на полдороге — и пересохнет молочная река. Причина? Нерадивый, неопытный тракторист.
В размышления о кадрах механизаторов, о завтрашнем дне Листвянки включилась Любовь Петровна.
— Надо в нашей школе-восьмилетке готовить трактористов и ремонтников, — говорила она. — Прямо с пятого класса. Да, да, с пятого, не удивляйтесь. Ведь, как рассказывал отец, раньше вот такие бесштанники в шесть лет умели управлять лошадью, работали в поле бороноволоками. Трактор теперь у нас тоже лошадь. Вот и пусть наши дети уже со школьной скамьи умеют управлять такой машиной. Выводить целыми классами мальчишек и девчонок прямо в поле и там принимать у них зачеты по технике и вождению. Кончил школу — получай права тракториста, шофера, слесаря. К тому же тракторист почти готовый танкист. Обязательно надо учить ребятишек трудиться до усталости, до третьего пота, а не играть в труд. Тогда и грамота пойдет впрок.
Как видно, этот вопрос не раз обговаривался в семейном кругу, и я спросил:
— А если сыновья не захотят быть трактористами, вдруг их потянет в город?
— В таком деле ничего «вдруг» не бывает. И зачем им тянуться в город, если те, что раньше покидали Листвянку, теперь возвращаются?
Любовь Петровна рассказывает о своем домашнем хозяйстве. У них есть корова.
— Крестьянский двор без коровы что дырявый мешок на загорбке — на каждом шагу пустеет и пустеет, — говорит она и тут же раскрывает перед нами свои экономические выкладки. У них Малютка, так называют они свою корову симментальской породы, в летнее время дает по восемнадцать — двадцать литров молока в день, жирность четыре процента. В минувшем году они сдали тысячу литров — на двести шестьдесят рублей, нынче рассчитывают сдать больше. Себе доход, и государству польза. Выращивают нынешнюю телочку от Малютки, а прошлогоднего бычка готовятся отправить на мясокомбинат живым весом — тоже доход.
— Вот так, — обобщает она. — Нынче почти все листвянцы вышли косить сено для личного скота. За ум взялись. А куда деваться? Каждый день бегать в магазин нет смысла, когда есть корова, которая утром и вечером приносит тебе не бутылку молока, а полное вымя… Восемьдесят листвянцев имеют дойных коров, а с молодняком это стадо нынче возросло до трехсот. Более ста бычков пойдет на увеличение мясного фонда страны.
Любовь Петровна умеет считать — она работает экономистом колхоза.
— Теперь, — говорит она, — уже не надо уговаривать и белоручек взять телочку, обзавестись гусями, поросятами. О личных делах и заботах мне почти нечего говорить. Разве можно теперь отделять личное от общественного? Забот, как у всех крестьянок, хватает… Утром поднимаешься и не знаешь, за какую работу браться. Гуси кричат, их у нас двенадцать, утки себе требуют. Трех поросят тоже надо накормить, теленка напоить, корову подоить, завтрак приготовить, младшего в детсад отправить и к восьми на работу… А муж? Он раньше петухов уходит, в пять часов начинает дробить утреннюю тишину Листвянки своим трактором на комплексе. Ему тоже хватает дел, и там, и тут заботы… Пусть дети видят, что нельзя жить беззаботно.
Как просто и емко сказано: «Разве можно теперь отделять личное от общественного… Пусть дети видят, что нельзя жить беззаботно».
— Николай Иванович, — обратился я к председателю колхоза, когда мы вышли из квартиры Загуменных, — сколько в Листвянке коммунистов и комсомольцев?
— Если говорить о партийной прослойке, то на сегодняшний день дело обстоит так: из ста семидесяти работающих колхозников членов партии тридцать четыре, членов ВЛКСМ двадцать три. Комсомольцев маловато, но это объясняется опять же известными причинами — болевые шрамы войны. Ведь у рожденных после войны только теперь подросли дети до комсомольского возраста. Так что в новой пятилетке мы будем иметь значительный прирост работоспособной молодежи, и это позволяет нам планировать более крупные шаги Листвянки и в земледелии, и в животноводстве.
Во дворе дома, где до войны жили братья Гончаровы, встретил пожилую, но еще бодрую приветливую женщину, очень похожую на Игната Гончарова.
— Фрося… Простите, Ефросинья Васильевна, по отцу Гончарова? Здравствуйте.
— И теперь Гончаровой пишусь. Здравствуйте.
Она пригласила меня в квартиру. Две комнаты. Полы поблескивают свежей краской, на подоконниках цветы, в простенках между окнами в застекленных рамках фотографии родных и близких Ефросиньи Васильевны. Среди них все ее братья, погибшие на войне. Вглядываюсь в их лица, вслух припоминаю ночную учебную тревогу и работу на овсяном поле.
— Постой, постой… Это ты тогда будоражил листвянских комсомольцев, а проводы Леонова проспал?.. Как мы тогда всю ночь распевали и отплясывали под Игнатову гармошку. Будто знали, каким знаменитым будет сын Архипа Леонова — Алеша…
Помолчав, она спохватилась прибирать на столе, кинулась на кухню.
— Не надо, — остановил я ее, — только сейчас обедал.
— Ну хоть молочка, на верхосыток. Кружечку неснятого. Вкусное, на всю Листвянку славится.
— Спасибо… Значит, с коровой не расстаетесь?
— Разве можно? Она у меня такая умная, добрая, послушная, глаза огромные: посмотришь в них — и на душе теплота появляется.
На пороге показался Федор Михайлович Равцов. Он нашел меня здесь, чтобы сказать, что звонил секретарь райкома:
— Завтра районное совещание учителей. Приглашает принять участие.
— Спасибо, постараюсь быть…
Федор Михайлович присел рядом со мной. Ефросинья Васильевна и ему предложила кружку действительно на редкость вкусного молока.
— Не откажусь, — сказал он и, повременив, спросил: — Как у тебя нынче с заготовкой сена?
— Накосила малость, но если не хватит, то… у колхоза попрошу, надеюсь, не откажут.
— Не откажут, — подтвердил председатель сельсовета.
Вернулись к воспоминаниям о ее братьях, о довоенной Листвянке. Она, не торопясь, раздумчиво заговорила, как ей жилось, как после войны покинула Листвянку, но душой не могла оторваться от родительского гнезда и вернулась.
Ефросинья Васильевна подсказала мне, где, в каком доме я могу встретить родственников погибших Ильенко, Черкашиных, Демидовых, Стешенко…
Хожу со двора во двор, из дома в дом, беседую с пожилыми и молодыми. Все помнят, какой кровью добыта победа. И вся Листвянка представилась мне говорящей книгой, в которой сорок четыре главы, повествующих о погибших на фронте листвянцах. Живая память. Не зная глухоты сердца, переходит она из уст в уста, как потребность дышать, мыслить и двигаться…
Ночь застала меня в раздумьях перед окнами правления колхоза. Не успел засветло навестить родственников братьев Ильенко. Как быть? Стучать в каждое окно и спрашивать? Стою в растерянности — надо ли тревожить людей на ночь глядя?
Но «тревогу» сыграла передаваемая по радио сводка погоды:
— Завтра в Тисульском районе ожидается солнечный день, ветер западный, пять-шесть метров в секунду…
«Значит, влажное дыхание тайги поворачивается в сторону от полей», — заметил я.
Затарахтели во дворах мотоциклы. Торопливо засновали в лучах фар люди. И вот вдоль улицы понеслись вереницы мотоциклистов — колесная кавалерия Листвянки. Механизаторы, полеводы, заправщики, учетчики — все устремились в поле, к тракторам и комбайнам, оставленным непогодой на исходных позициях.
И разве можно остаться равнодушным к такому порыву людей в борьбе за хлеб? Как это напомнило мне ночную тревогу листвянских комсомольцев довоенной поры! Так, да не так. Тогда молотилка с конным приводом и надрывное гудение одинокого трактора на зяблевой вспашке. А теперь… Едва солнце и ветер успели смахнуть росистую влагу с колосьев зрелой пшеницы и овса, как весь воздух над листвянскими полями наполнился рокотом колонн тракторов и комбайнов. И зазвенели потоки зерна в кузова грузовиков. Хороший урожай овса — до тридцати центнеров с гектара, пшеницы — до двадцати. А ведь это на полях, которые пятнадцать лет назад не сулили и половины нынешних урожаев…
…Нет на свете более высокого призвания — быть созидателем. Преображение Листвянки волнует мое сердце — как помнят здесь погибших на войне односельчан и как увековечивают о них память созиданием в наше время!
ГЛАЗА, ГЛАЗА…(Продолжение первой главы)
— Можно ли верить, что искусственный хрусталик более прозрачен, чем естественный?
— Да… Конструируя человека, природа не имела таких совершенных материалов, какими располагает сегодня наша наука. Ведь прозрачность естественного хрусталика, состоящего из белка, не идеальна, со временем она уменьшается — для человека мир постоянно тускнеет. Еще великий Гельмгольц сказал, что если бы он создавал глаз, то сделал бы его совершеннее, чем господь бог… Хирург вводит больным искусственные хрусталики почти с абсолютной прозрачностью, такими они остаются до самой смерти…
Этот разговор я уловил, лежа на операционном столе. Мне уже нельзя было крутить головой и смотреть по сторонам, но по голосу я угадал, что это Святослав Николаевич отвечает на вопросы, вероятно, какого-то журналиста. Сию же минуту мне хотелось спросить профессора: «Можно ли навсегда избавиться от глаукомы?» Но губы уже отяжелели. Незнакомый голос помог мне:
— А что вы можете сказать о глаукоме?
— О глаукоме… Сейчас посмотрим, — ответил Святослав Николаевич, поднимаясь на свое кресло, спинка которого возвышалась над моим изголовьем.
Я затаил дыхание.
— Охотники просили передать привет, — сказал он, приближаясь ко мне.
— Мм, — промычал я.
— Дышать ровно… Смотреть только в одну точку…
И операция началась точно в назначенный час — в одиннадцать ноль-ноль. Она длилась не более тридцати минут. Без пятнадцати двенадцать я уже лежал в палате на своей койке, мучительно вспоминая, какая музыка звучала в операционной. Кажется, Чайковского. Да, Чайковский — «Времена года»… «Баркарола» или «Осенняя песня».
После полудня, в пятом часу вечера, Святослав Николаевич подошел к моей койке и, ничего не говоря, запросто, как мне показалось, даже бесцеремонно снял с моих глаз повязку.
— Ну как? — спросил он.
— Вижу потолок. Красный.
— Краснота пройдет к ужину. Можно встать. Надо топать, топать на своих ногах. Движение — жизнь.
Я встал, сделал шаг, второй… Не качает, не мутит, как было после первой операции.
— Так все просто?! — удивился молодой человек в очках. По голосу я узнал — тот самый, что донимал своими вопросами профессора в операционной, — журналист.
— Как видите, — ответил Святослав Николаевич. — Больных глаукомой мы будем лечить амбулаторно: пришел человек с повышенным внутриглазным давлением, побыл у врача два часа, сделали ему дренаж для оттока темной жидкости и… домой.
— Значит, мне тоже можно уже сейчас домой? — спросил я, еще не веря ни себе, ни профессору.
— Можно, только следует предупредить домашних. Телефон этажом выше, — подсказал он.
Звоню домой. Жена не верит, что я своими ногами добрался до телефона.
— Что, отложили операцию? — тревожно спросила она.
— Уже прошла.
— Как?
— Так. Все просто, — повторил я слова журналиста.
Через месяц, после снятия шва, проверил давление в левом глазу. Норма. Через месяц — еще раз. Норма. Поле зрения без изменений. И верю, надолго, навсегда!
И когда личные тревоги отваливаются на задний план, начинаешь, как водится, окидывать взглядом окружающих, оглядываться назад, вглядываться в даль.
Листопад
Иду перелеском по тропе, что ведет к большаку на конечную станцию пригородной электрички. Справа и слева зябнут березки и топольки. Осенний заморозок уже раздел их почти донага, и ветки на них, потеряв былую нежность, теперь сердито хлещут меня по глазам: дескать, остановись, посмотри, каким ковром мы украсили избранную тобой тропу. И я остановился. Под ногами желтые, красные, синеватые, лиловые, бурые, черные, белые с хрупкими прожилками листья. Они лежат вниз лицом, как солдаты, упавшие на поле боя после суровой схватки с превосходящим противником. Беру на ладонь один листок, второй, третий, четвертый… Все они разные по раскраске, по рисункам на лицевой стороне, каждый рассказывает своей пожухлостью, своими морщинками, посиневшими прожилками о чем-то своем, о своей борьбе за жизнь, о покорности законам природы…
После теплого лета каждому из них предписано стать частицей покрывала корней тех деревьев, на которых они родились. У них короткий век — всего лишь одно лето. Земля приняла их, как нательную рубаху перед зимним сном, а затем они нужны будут ей для подпитки нового поколения листвы. Круговорот жизни, мудрость природы: отжил свой срок — уступи место другому, иначе не будет весенних радостей.
И все же грустные думы навевает листопад. Ведь мое поколение, испытанное огнем войны на фронте, невзгодами военных лет в тылу, вступило в полосу ожидания неизбежного. Проще говоря, восьмидесятые годы двадцатого века для нас, ветеранов войны, — листопадная осень. И болевые раны памяти о погибших на войне тоже не смахнешь облегченным вздохом — все закономерно. Против течения времени нет преград.
Но вот на мою ладонь ложится зеленый листок. Похоже, он упал с березы позже других. На нем нет явных признаков отмирания. Лицевая сторона еще светится нежностью зелени, лишь вершинка и зубчатые края прихвачены желтизной, но черешок гибкий и основание не потеряло сочность. Жить бы ему еще до жгучих заморозков, однако он упал. Почему?
Перевертываю листок, вглядываюсь в ребристый рисунок тыльной стороны. Вроде здоров листок. Ан нет. На средней, осевой, жилке синеют мелкие узелки. Их четыре. Они напоминают пулевые раны давней поры. Уже зарубцевались. Как видно, с начала лета эти узелки лишили листок нормального дыхания, но он стойко боролся за жизнь: в обход узелков вьются тонкими нитками прожилки. Тощий, но живучий, сохранил первородную окраску до осени, наверное, за счет того, что его прикрывали здоровые собратья. Ведь и в растительном мире слабые попадают под защиту сильных.
Листок рассказал о себе все, что мог: четыре укуса злого жучка листоеда, как четыре пули короткой очереди автомата, повредили ему становой хребет жизни. Да, в жизни как и в природе, а в природе как в жизни.
…Владимир Иванович Волохов…
Помню, заглянул я как-то в диспетчерскую Тушинского районного управления канала имени Москвы. Заглянул в горячий час. На щите тревожно заискрились сигнальные лампочки, зазвенели телефоны, загудели динамики селекторной связи. Где-то что-то случилось. Вбежал начальник района, взволнованный, бледный.
— Где Волохов? Ищите Волохова! — приказал он диспетчеру.
Диспетчер приник к микрофону:
— Внимание… Внимание… Нужен Волохов, нужен Волохов!.. Начальник района приказал ему быть на перемычке отводного канала. Отвечайте. Первый шлюз?..
В динамике послышался скрипучий голос:
— Понятно. Нужен Волохов. Ищем.
— Второй шлюз?
— Понятно. Ищем.
— База?
— Понятно. Посылаю к пирсу связного…
— Зачем связного! — вмешался начальник района. — У тебя есть радио. Объяви по радио: нужен Волохов. Срочно!..
Диспетчер щелкнул тумблером, виновато оглянулся на начальника. Тот, не находя себе места, заметался из угла в угол:
— Безобразие… Куда мог деваться Волохов? Включай селектор…
Диспетчер снова щелкнул тумблером. Начальник взял в руки микрофон и повторил слово в слово объявление диспетчера.
Первым отозвался тихий женский голос:
— А зачем вам нужен Волохов?
— Как зачем!.. — возмутился начальник. На его щеках обозначились бордовые пятна.
— Так… Дергаете его туда-сюда ежечасно.
— Кто это говорит?!
— Я говорю… Посыльная Даша. Да вы не горячитесь. Волохов на месте. Он уже организовал сварку аварийного узла.
— Как?
— Вот так. Ехал от газовой заправочной с баллонами, заметил неладину на перемычке и без вашей команды стал ее устранять…
— Фу, — гулко выдохнул начальник.
— Что вы там фукаете? Волохов за всех умеет болеть тихо и без крика.
— Спасибо, Даша…
Начальник передал микрофон диспетчеру. Его лицо стало обретать нормальную окраску, и он не спеша вышел.
Через полчаса диспетчер, поговорив с кем-то по телефону, снова приник к микрофону:
— Шлюзовая… Не задерживайте Волохова. Его ждут в гараже… Говорю, не задерживайте, рихтовка рессор срывается…
Вечером мне довелось послушать перекличку по итогам дня. И снова несколько раз повторялось — Волохов, Волохов. Начальники разных служб жаловались — где-то затормозился ремонт лебедки, в котельной до сих пор не поставлен насос, на четвертом этаже первого дома прохудилась колонка…
— Волохов, слышишь? — спросил руководитель переклички.
— Слышу, — отозвался усталый, басовитый голос. — Стараюсь брать на карандаш.
По голосу я представил себе его грузным, с застарелой одышкой человеком.
— Кто он — технолог, механик или бригадир ремонтников? — спросил я сидящего рядом со мной инженера шлюзовых сооружений. Тот удивленно посмотрел на меня — дескать, стыдно не знать, кто такой Волохов, — и ответил, не скрывая иронии в голосе:
— Начальник «кто куда пошлет».
— И все же?
— Все же… Рядовой слесарь, универсал, постоянный дежурный управления главного механика.
— Где его можно повидать?
— Сейчас трудно сказать. Проще всего дома поздним вечером или в дни отдыха. Живет он на улице Свободы, дом восемь, квартира двести тридцать пять. Повторить?
— Спасибо, запомнил, — ответил я, чувствуя, как воспламенились мои уши. Волохов мой сосед по дому, живем в одном подъезде, лишь на разных этажах. Будь она неладна, эта городская жизнь в больших жилых блоках; встречаемся в подъездах, на лестничных площадках почти ежедневно, по-соседски приветствуем друг друга, и все нет времени поговорить, обменяться мнениями о жизни, о своих заботах и делах, все куда-то спешим. Так проходят годы. Стены и потолки общие, но работаем на разных участках, с разными материалами, потому вроде нет повода к сближению. Знакомы по скользящим взглядам, мимоходным встречам, и ладно. Ладно до поры до времени, пока что-нибудь не случится…
У меня случилась беда — моя машина попала в аварию, и я не знал и не мог предположить, что меня может выручить мой сосед. И назвали мне его имя не где-нибудь, а на станции технического обслуживания автомобилей, куда я приволок свою аварийную машину. Там опытный инженер осмотрел ее со всех сторон и сказал:
— Помятые дверки и крыло можно заменить, но удар пришелся в бок, стойка прогнулась, а значит, и днище деформировано. Такие машины мы не ремонтируем.
— Как же быть? — спросил я.
— Не знаю, — ответил инженер и, посмотрев на мою унылую позу, посоветовал: — Найдите хорошего рихтовщика и сварщика.
— Где его можно найти? И есть ли теперь в Москве такие мастера?
— В Москве все есть. И такие мастера, правда, немного, но есть.
— Назовите хоть одного.
— Назову… В Тушине, в управлении канала. Спросите там у начальства. Его фамилия, кажется, Волохов, слесарь и автогенщик.
И вот я уже в его квартире. Он сидел за столом в майке-безрукавке, с наслаждением пил чай. По усталому лицу и по полуоткрытой впалой груди катились крупные капли пота. Приветливо, по-соседски улыбнувшись мне, Владимир Иванович пригласил меня к столу. Когда он нагнулся к чайнику, чтоб заполнить предназначенную для меня чашку, я заметил на его спине, чуть ниже правой лопатки, зияющую черноту обширного и глубокого шрама. Чернота просвечивала сквозь ткань майки, и мне стало не по себе. К кому я пришел с просьбой рихтовать и растягивать днище «Волги»? Работа сложная и тяжелая, а в нем в чем душа держится, похоже, живет без одного легкого. Решил — посижу, поговорю по-соседски, но о ремонте машины ни слова.
Разговорились о домашних делах, о работе. Он ни на что не жаловался, больше высказывал свои заботы о всяких неполадках на автобазе, в котельной, что в отдельные дни ему приходится работать без передышки, иногда и ночь коротать на аварийных узлах. Но когда зашел разговор о его здоровье, он как бы выстрелил в меня заранее заготовленной фразой:
— Здоровье неважное, но нужен, потому и живу.
Я собрался уходить, но он остановил меня.
— Погоди, я ведь знаю, зачем пришел. Сейчас пойдем, посмотрим твою машину.
— Лучше завтра утром, — сконфуженно пролепетал я.
— Не откладывай дело на завтра, которое можно начать сегодня. Завтра утром придет мой сын Саша, и мы начнем растягивать днище твоей машины. Прогреем автогеном и растянем…
Он уже знал, что случилось с моей машиной, и ему осталось только лично убедиться, как она покорежена.
Пришли в гараж, домкратом подняли передок машины. Владимир Иванович залез под нее с фонариком и рулеткой. Щуплый, гибкий, он, казалось, готов был проникнуть под кардан, дабы прощупать и промерить все изгибы деформированного днища. Наконец вылез оттуда, постоял, подумал и сказал:
— Днище выправим, но придется менять стойку и подваривать короба. В четыре руки работы на два дня.
— Можно не торопиться, — заметил я.
— Можно растянуть и на два месяца, но к чему такая тягучка. Хватит двух выходных. В другие дни у меня не будет продыху.
Он замолчал, а мне послышалось продолжение фразы: «…нужен, потому и живу».
Утром Саша, сын Владимира Ивановича, красивый, чернобровый, почти двухметрового роста парень, прикатил к моему гаражу тележку с двумя баллонами газосварочного агрегата и оснасткой рихтовщика. Отец и сын сравнительно быстро отцепили помятые дверки, разобрали переднее сиденье, сняли коврики, и перед моими глазами четко обнажились искривления и перекосы днища. «Ремонту не подлежит», — вспомнились слова инженера станции техобслуживания, однако Владимир Иванович не собирался отступать от своего решения. Более того, он, как хирург перед операцией, сосредоточенно и сноровисто разложил инструменты вдоль борта, принялся помечать мелком разные точки днища, подсказывая сыну:
— Здесь прогрев, тут ставим растяжки, а здесь сначала разрежем, потом сварим…
Понимая знаки и жесты отца без особых пояснений, Саша прогрел огнем автогена одну искривленную полоску днища, затем вторую. Вслед за ним Владимир Иванович пустил в дело свои инструменты. В их действиях не было напряженности. Потрескивал синеватый штычок горящего газа, постукивали разнокалиберные молоточки, поскрипывали винты растяжки, и час за часом морщины на поверхности днища стали исчезать. Металл послушно выполнял их волю так, словно он был лишен упругости, податливо обретал первозданную форму.
— Вот так, — приговаривал Владимир Иванович после каждой перестановки растяжек. — А теперь, сынок, давай подлечим стойку, потом срастим — сварим вот эти косточки. — Он постучал молотком по изогнутой и надтреснутой подножке.
Работали они красиво, сноровисто — любо смотреть. Потоптавшись возле них до полудня, я пригласил их на обед.
— Что?! — возмутился Владимир Иванович. — Разве можно прерывать атаку на нейтральной полосе?
— Нельзя, — согласился я, не подозревая, что он ловит меня на этом слове.
— Нельзя… А вот был такой эпизод. Был в октябре сорок третьего при ночном штурме Запорожья. Рванулись мы вперед. Я с ручным пулеметом. На ходу строчу короткими очередями. Ручной пулемет не автомат, бьет резко. Как врежешь по замеченной цели, так, считай, ей конец. И вот бегу, строчу уже на нейтральной. Вдруг голос командира: «Стой, ложись!» Какой-то световой ориентир исчез из поля его зрения. Побоялся под огонь своих угодить. Ведь ночь. Слева пулеметы застрочили. И стоп. Нейтральная была пристреляна. Гитлеровцы засекли искры моего пулемета. Куда мне деваться? Припал в воронку от снаряда и смекаю: «Раз наша атака захлебнулась, значит, жди активных действий противника». Так и есть. Впереди замелькали черные точки. Искрятся автоматными очередями. Надо прикрыть отход своих. Расходую один диск, закладываю второй. От ствола жаром пышет. И тут, на нейтралке, где была прервана атака, меня и накрыло взрывом не то снаряда, не то мины. Сначала выбросило из воронки, а потом вроде на взлете поймал спиной осколок… Очнулся уже после взятия Запорожья в госпитале, откуда списали по чистой, без одного легкого… Вот так, перерыв на обед отменяется.
— Почему?
— Понимай как умеешь, если не заметил, что сейчас мы готовимся нанести решающий удар по самой упругой связке днища… А уж потом присядем. У нас бутерброды и термос с горячим чайком. Так, сын, или не так?
— Так, — согласился Саша, и мне осталось только одно — не мешать им.
Владимир Волохов, Владимир Волохов… Где-то на фронте, кажется, в дни боев после форсирования Северного Донца, я слышал это имя. Его упоминали на армейском совещании ротных агитаторов. И вспомнил. Ручной пулеметчик. При отходе на запасные позиции забыли про ручного пулеметчика, новобранца Владимира Волохова. Он остался в своей ячейке на опушке дубовой рощи. Молодой, верткий рязанский парень, сын рабочего. Его считали погибшим. Но он отлично владел ручным пулеметом и, оказавшись за спинами атакующих захватчиков, использовал всю мощь своего оружия. Губительным огнем с тыла дырявил спины захватчиков, принудил их прижаться к земле и затем, кочуя с пулеметом по опушке дубравы, не давал им подняться до тех пор, пока наши не собрались с духом и снова не взяли оставленные позиции. Отважный пулеметчик был ранен, но со своим пулеметом не расстался и с поля боя не ушел.
В дни боев в Донбассе и на подступах к Днепру, в частности перед Запорожьем, гитлеровские автоматчики часто переходили в контратаки под прикрытием мощных «тигров». Наши стрелковые роты порой демонстративно отходили назад, оставляя в перелесках и дубравах засады кочующих ручных пулеметчиков. Они пропускали танки и косили с тыла и флангов автоматчиков. Такая тактика наших стрелковых рот нанесла большой урон противнику.
На фронте мы с Волоховым не встречались, хотя до самого Запорожья шли почти рядом: он чуть левее, в соседней дивизии, я правее Барвенкова, с головным полком 28-го гвардейского корпуса. И вот!
На следующий день моя «Волга» обрела прежний вид: ни вмятины, ни искривлений, поблескивает чернота лака. Набежали члены нашего гаражного кооператива, у каждого в руках помятые крылья и подкрыльники, ржавые и обгорелые глушители. Все тянутся к Владимиру Ивановичу. Он внимательно осматривает каждую деталь.
— Хорошо. Сейчас подлатаем.
«Нужен, потому и живу…» Эту фразу я много раз повторял уже после его смерти. Умер он на пятьдесят седьмом году жизни. Тридцать семь лет человек жил без одного легкого, столько же лет носил под сердцем пулю. И вот на тридцать восьмом году война все же добралась до его сердца.
Провожали его в дни листопада со всеми почестями: с оркестром, в сопровождении воинского эскорта. Траурное шествие разлилось во всю ширь главной улицы Тушина. Город прощался с человеком, который нужен был всем.
Как жаль, что такие люди умирают раньше срока, — как этот еще зеленый листок, что лежит сейчас на моей ладони.
— Владимир Федорович, здравствуйте. Это я, Сергеев.
— Ну, слушаю… А кто вы такой?
Телефонная трубка, казалось, вонзила в мое ухо гвоздь с насечками, так просто не выдернешь.
Неужели он не узнал меня, мой давнишний друг? Всегда вежлив, приветлив, а тут вдруг «ну», «кто» — будто не узнал мой голос. И собеседник интересный, проницательный, с самобытной логикой мышления. Бывало, начнешь рассказывать о каких-то событиях, о личных впечатлениях от них, он тут же вклинит свои фразы с такими уточнениями, словно был рядом со мной или наблюдал за моим поведением, скажем, в Сибири, хотя сам в это время находился в Москве, на Петровке, 38. Часто поворачивал ход моих размышлений задом наперед, и я вынужден был отступать. Люблю проницательных людей, потому тянулся к нему душой и сердцем. И тут такой удар. Молчу от моральной боли, не отнимая трубку от уха. Слышу, и он дышит в трубку. Наконец:
— Ну, что ты замолчал?
— А почему ты нукаешь на меня?
— Ага, заскребло… Подражаю одному начальнику, с которым ты как-то свел меня.
— О ком это ты?
— При встрече.
— Бросаю все, несусь к тебе аллюр три креста.
— Погоди «аллюрить». Сначала стряхни дорожную пыль, побрейся. А потом уж несись.
Вот опять будто сидел рядом со мной и увидел щетину на моем запыленном лице.
На пути до Петровки вспоминаю первую встречу с ним и своих друзей, с которыми знакомил его. Кто же из них мог так огорчить его?
Осенью пятьдесят девятого года летчик-испытатель, Герой Советского Союза Иван Евграфович Федоров, уезжая в долгосрочную командировку в соседнюю страну, передал мне по доверенности свой личный автомобиль. Широкой натуры человек, он сказал:
— Продавать машину не собирался и не собираюсь. Деньги мне не нужны. Уезжаю на два года. Катайся сколько угодно, только не забывай ухаживать за ней. Надеюсь, после возвращения она будет на ходу и в надлежащем виде.
Машина «Волга» сияла хромированными украшениями: облицовка перед радиатором, красивый олень на капоте, рамки дверок, заднего и переднего стекол, бамперы, колпаки колес. Покрашена она была под цвет морской волны, хотя в техническом паспорте этот цвет был обозначен не очень точным словом — бирюза. Ход у нее был мягкий, двигатель приемистый. В общем, все члены моей семьи влюбились в машину и дали ей имя «Бирюзовая антилопа». Тогда еще крохотный сын Максимка готов был ночевать в ней возле руля, сторожить ее даже в закрытом гараже.
Но всего лишь неделю полюбовались мы «Бирюзовой антилопой». Убежала она от нас бесследно.
А случилось это так. Шофер Михаил Сидоров, который взялся готовить машину к поездке до Орла и обратно, по лености или еще по какой-то причине позвонил лишь к полуночи:
— Машина готова. Чтобы не колесить по ночным переулкам, поставил ее у себя под окном. Утром с рассветом пригоню.
— Ладно, — согласился я.
Лег спать, а заснуть не мог. Машину могут угнать. И заволновался. Предчувствие не обмануло. Перед рассветом забренчал телефон.
— Машину угнали.
— Кто, как?
— Не знаю… Звонил в милицию, обещали — найдем…
Но прошла неделя, вторая… никаких результатов. Дома уныние.
Писатель Иван Лазутин, автор популярной книги «Сержант милиции», провел меня к начальнику Московского уголовного розыска Ивану Васильевичу Парфентьеву, которого на Петровке почему-то называли Иваном Грозным.
— Вернется твоя «антилопа», вернется, — успокоил меня Парфентьев. — В двенадцатой комнате у нас есть специалист. Его звать Владимир Федорович. Он специализируется по розыску угнанных автомобилей.
В двенадцатой комнате возле единственного стола прохаживался высокий, сутуловатый, еще сравнительно молодой, но хмурый по виду мужчина в гражданском костюме. Я принялся рассказывать, а он повернулся лицом к окну. Я замолчал.
— Какой цвет машины? — спросил он.
— По паспорту «бирюза». Точнее — с оттенком морской волны.
— Не понимаю. Что напоминает краска?
— Морскую волну.
— А если точнее?.. Что в этой комнате напоминает цвет машины?
Я окинул взглядом потолок, стены, шкаф, стол.
— По-моему, ничего…
— Так уж и ничего? — спросил он и улыбнулся. Затем показал мне ручку с пером, на котором лоснился слой засохших химических чернил.
— Точно, только чуть посветлее, — согласился я.
— Машина новая, хорошая. Конечно, соблазн для жуликов. По-моему, это не угон, — сказал он. — Не хочу огорчать, но это похоже на кражу. Будем искать. Позвоните мне через недельку.
Прошла неделя. Звоню. В трубке басовитый голос Владимира Федоровича:
— Пока ничего утешительного. Через недельку-две сам позвоню.
Наступили метельные декабрьские морозы.
Наконец телеграмма из Сухуми: он вызывал меня для опознания машины. Вылетаю в Сухуми.
«Бирюзовая антилопа» с помятым багажником стояла во дворе дома директора мясного рынка. Свою «беглянку» я опознал сразу.
— Угонщики опытные, хитрые. Это тринадцатая на их счету, — сказал Владимир Федорович. — Продавали их по документам как свои. Поработать над ними пришлось долго и кропотливо. Они инженеры, свое дело знают тонко. Задержать их удалось в Одессе.
Как и по каким признакам напал на след этой машины, а затем сумел взять угонщиков, Владимир Федорович не сказал, хотя я всю дорогу от Сухуми до Москвы пытался выведать у него этот «секрет».
— Нет у меня никакого секрета, — отвечал он, — просто работал по логике поведения угонщиков.
Вот и все, что я услышал от него за двое суток утомительной дороги о розыске моей «Бирюзовой антилопы». Но я не жалею об этом. За эти двое суток мое богатство увеличилось на одного доброго и верного друга.
Прошло года полтора, и на даче знакомого мне начальника главка за одну неделю случилось две беды: сначала кто-то умертвил сторожевую овчарку по кличке Серый, затем зарезали сторожа-садовника дядю Ваню. Прямо на дачной усадьбе. По делу работали серьезно много сотрудников, поиск был трудным. Начальник главка был очень встревожен. Его жена, сын, да и он сам, зная, что у меня есть друг, опытный сотрудник МУРа, попросили меня привлечь его внимание к этому делу, иначе придется покинуть дачу…
— Ладно, — сказал Владимир Чванов. — Только ты скажи своему начальнику главка и его домочадцам — пусть не обращают на меня внимания, когда буду бродить по даче.
— Хорошо, обязательно скажу.
Через сутки в телефонной трубке послышался усталый голос Владимира Федоровича:
— Нашел преступников. Пусть твой начальник не волнуется.
— Не верю.
— Чего не веришь? Они уже в камере. Сознались.
— Ужас… Садисты, небось похожи на зверей?
— Нет, на людей, еще при галстучках, но садисты.
— Как удалось?
— По их поведению.
«По поведению» — любимая фраза Владимира Федоровича, но в чем ее суть, я и сегодня не уяснил. Лишь однажды мне довелось видеть, как он начинал розыск преступников, которые совершили ночную вылазку в мастерскую скульптора Евгения Викторовича Вучетича. В ту пору он, Вучетич, вынашивал замыслы скульптурных композиций памятника-ансамбля на Мамаевом кургане, и я часто по его просьбе рассказывал ему об отдельных эпизодах борьбы за господствующую над Сталинградом высоту. Беседовали, как правило, в утренние часы, на свежую голову. И тут вдруг звонок во втором часу ночи.
— Ты спишь? — спросил он почти шепотом.
— Проснулся.
— Молодец, выручай… Понимаешь, ко мне в мастерскую вломились три охламона. Боюсь, взломают сейф, там чертежи. Они для меня самое главное в жизни.
Я набрал ноль два:
— В мастерской скульптора Вучетича ночные воры. Примите меры…
— Понятно, — ответил дежурный.
Минут через пятнадцать снова звонок:
— Хорошо работают оперативники, но охламоны, завидев машину с синими огоньками, успели дать ходу.
— А сейф вскрыли?
— Не успели. Ложись, досыпай, а утром позвони Владимиру Чванову. Хорошо бы найти этих охламонов, я четко запомнил их физиономии.
Утром я позвонил Владимиру Федоровичу. Так и так, была попытка кражи у скульптора Вучетича. Похоже, пытались взломать сейф.
— Похоже или взломали?
— Кажется, не успели.
— Хорошо, сейчас буду… Я знаю, где его мастерская.
— А мне можно поприсутствовать?
— Можно, только не мешай. И Вучетичу скажи, пусть не горячится. Поменьше топчется по мастерской.
Входя в калитку, Владимир Федорович осмотрел запор, затем нагнулся и подобрал с земли что-то, завернул поднятое в чистый листок бумаги и положил в нагрудный карман. Евгений Викторович и я наблюдали за ним из окна второго этажа. Высокий, плечи отлогие, шаги широкие, ступает мягко. Он обошел усадьбу, ни разу не подняв голову, заглянул в окно мастерской и только после этого поднялся на крыльцо, нажал кнопку звонка.
— Входите, открыто, — отозвался Евгений Викторович, спускаясь вниз. Я за ним.
Осмотрев все следы, оставленные неизвестными ночными посетителями мастерской, Владимир Федорович спросил:
— Сколько их было?
— Трое.
— Трое здесь, и двое топтались у калитки… Вы будете сегодня дома? — спросил он Вучетича. — Я позвоню вам или еще раз заеду.
Мы проводили его до калитки. Дальше он не пустил нас:
— Хорошо бы гостей вы сегодня не принимали.
До полудня Евгений Викторович сидел за столом и по памяти рисовал лица ночных пришельцев. У него была редкостная зрительная память. С трех листов альбомного ватмана на меня смотрели три пары глаз. Все разные, но во взглядах было что-то общее — пустота и трусливость. Косматики, один с бородкой, двое еще юнцы, но с бакенбардами.
Пунктуальный Владимир Федорович не позвонил в назначенный час, и мы уже собрались выйти из мастерской, подышать свежим воздухом.
Поднялись и вдруг слышим за нашими спинами шаги двух человек. Как они вошли, не звякнув запором дверей, не скрипнув половицами, ума не приложу, словно по воздуху невесомыми пушинками. Обернулись. Впереди бородатый парень. За ним Владимир Федорович.
— Узнаете? — спросил он, показывая глазами на парня с ключами.
— Вот его портрет, — ответил Евгений Викторович, подняв лист ватмана с изображением бородатого косматика.
— Похож, похож, — пробасил Владимир Федорович, — и вижу… оказали честь еще двум ночным посетителям. Удивительно точно подметили характерные черты.
— Старался, как мог. Если они признают себя в этих рисунках, могу подарить на память каждому из них. Можно?
— Можно… Потом, после отбытия срока.
— Хочу посмотреть на тех двоих для уточнения отдельных штрихов. Вдруг допустил неточности.
— Особых неточностей не вижу, — сказал Владимир Федорович и, помолчав, заключил: — Выход на место задержания состоялся. Но опознание придется провести у нас на Петровке.
— Владимир Федорович, на минуточку, — взмолился Евгений Викторович. — Ведь это же весьма интересно.
— Да, рисунки весьма интересные. Или здесь хорошо сработала скрытая фотокамера.
— Сработала… Я увидел их с лестницы в полосе света из окна кухни и успел шмыгнуть в спальню к телефону. Телефон в кабинете они успели оборвать, — ответил Евгений Викторович, протирая стекла очков.
— Сработала зрительная память художника, — уточнил я, смутив такой наивностью Владимира Федоровича, который не нуждался в уточнении.
— Как все-таки удалось так быстро выследить их?
— Они сами подсказали мне путь. Вы помните, нашел я трамвайные билеты и окурки. Для нас они многое значат. С такими вещественными доказательствами поговорить надо… Вот и поговорили.
Он явно тяготился разговорами на эту тему — она в его толковании выглядела скучной. И попросил отпустить его для продолжения работы.
Позже мне стало известно, как был разыскан опасный преступник под кличкой Мосгаз. Он грабил квартиры, убивал женщин, детей. Его искали по всей стране и задержали в Казани. В работе по раскрытию этих преступлений участвовал Владимир Федорович вместе со своими товарищами. За активный поиск он был награжден знаком «Заслуженный работник МВД СССР».
А шайка уголовников на Урале? Ночные грабежи и опять убийства. На последнем поджигали дом. На Урал вместе с муровской бригадой был командирован и Владимир Федорович. Преступников задержали быстро. Главаря Владимир Федорович застал на кухне возле плиты с кипящим чайником. Преступник решил кипятком ослепить московских «гостей». Уже поднял чайник и… Как рассказал мне очевидец той схватки, не успел. Владимир Федорович с непостижимой ловкостью и быстротой выхватил чайник у преступника и вывел его из кухни в наручниках.
…И сколько еще таких примеров он таит в своей памяти. Человек молчаливых подвигов. Кто мог огорчить его? Кто или что?
Именно с этим вопросом я вошел к нему в кабинет, разумеется, более просторный и уютный, чем двадцать лет назад, когда у него на столе красовалась одна чернильница с пересохшими чернилами. Теперь он полковник и должность занимает более ответственную, чем прежде. Стол с телефонами, кресла для посетителей и шкаф, заполненный книгами.
— Вопрос неточен, — ответил он, укладывая на сукно под стеклом стола листки тополей и лип, как видно, собранных в час прогулки по аллее соседнего сада. — Помнишь начальника главка, на даче которого убили сторожа дядю Ваню и пса по кличке Серый?.. Так вот на днях появилась у меня потребность поговорить с ним. Звоню на службу — пробиться невозможно. Звоню на квартиру — никто не отвечает. Осмеливаюсь набрать дачный номер. Отвечает томный женский голос с французским прононсом: «Что вам угодно?» Поясняю, я такой-то, напоминаю известный эпизод. «Ну и что?» — спрашивает она. «Передайте, пожалуйста, мужу, у меня к нему есть важный разговор». — «Очень важный?» — «Очень». — «Ну подождите, позову»… Проходит минута, вторая. В трубке тяжелый вздох и басовитый голос: «Ну, слушаю… А кто вы такой?» Снова представляюсь и напоминаю известный эпизод. «Ну и что? Почему я должен помнить какие-то частные эпизоды?.. Что за практика звонить на дачу, когда человек отдыхает».
— Странно, — удивился я. — С какой важной просьбой ты собрался обратиться к нему?..
— Хотел посоветовать вмешаться в поведение его сына. Парню двадцать восемь лет, не работает, но живет на широкую ногу. За четыре года купил и продал три автомашины, связался с фарцовщиками, и вообще…
— Так и надо было сказать, — заметил я.
— Хотел помягче, не хотел расстраивать начальника главка… но он не хотел понять меня.
— Не знаю, не уверен. Отцы всегда на стороне сыновей.
— Не всегда, — поправил меня Владимир Федорович, — в данном случае он считал поведение сына нормальным.
Мы разговорились о случаях и о причинах взяточничества, злоупотреблений, об обманах государства ложными сведениями о «стихийных бедствиях», за счет чего списываются строительные материалы, дефицитные товары, которые до «бедствий» ушли к спекулянтам и самоснабженцам; о доставальщиках запасных частей с помощью водки, о кладовщиках, которые без пол-литра к полке с гвоздями не допустят, и самое обидное, что кое-кто, в прошлом вроде честный и чистый человек, стал мельчать, ронять себя на глазах детей, соблазняться на легкие наживы, становиться стяжателем, а ему подражают подростки.
— Эти случаи нельзя сразу отнести в разряд уголовных. Они требуют тщательной проверки. Нарушитель норм жизни общества начинается с потери чувства контроля за собой, за своим поведением, — заключил Владимир Федорович. — Так что ты не дуйся на меня за то, что нукал на тебя по телефону. Известный тебе начальник главка вывел меня на такую листопадную волну. Горестно…
Он проводил меня до площадки, где стояла моя машина. Я поставил ее в тени, под раскидистым тополем, но сейчас оседающее солнце осветило ее поблескивающие свежей краской крылья и дверки левой стороны.
— Новая?
— Нет, все та же, которую удалось вернуть из Сухуми, только перекрасил. Бирюзовой краски не нашлось. Старушка, но живучая, ходит, не жалуюсь.
— А бывший ее хозяин, Герой Советского Союза, кажется, Федоров Иван, тоже на колесах?
— Иван Евграфович катается на более совершенной модели Горьковского завода.
— Ах, да, да. Недавно он был у меня с добрыми советами по работе с автолюбителями, но сам любит носиться с ветерком. Бывший летчик-испытатель, прошу напомнить ему — лихачей развелось много.
— Напомню обязательно, — заверил я, садясь за руль.
Владимир Федорович встал на пути и, вытянув руку, с улыбкой показал на табличку, что желтела перед выездом с площадки. На ней крупными буквами значилось два слова: «Осторожно, листопад».
Листопад… Черт дернул меня приехать в такую пору на заседание правления дачного кооператива «Березка» с заявлением на получение трех соток земельного участка. Слякоть и дым в дачном царстве. Продолжался осенний полив, точнее, залив корней фруктовых деревьев, и вода обильно фонтанировала всюду из продырявленных шлангов, а дым клубился от кучек опавшей листвы. На огородных делянках копошились пожилые женщины и дети дошкольного возраста — бабушки и внуки собирали остатки запоздалых даров минувшего лета. Собирали и прислушивались, какие машины прибывают к подъезду конторы правления. По скрипу тормозов и хлопкам дверок бабушки угадывали, кто приехал и с каким настроением, потому призывали внуков не отвлекаться на забавы, заниматься наведением порядка на делянке: ожидается приезд доверенного лица генеральной дирекции; он может сделать строгое замечание…
Ожидали приезда этого лица и члены правления кооператива. Они собрались в полуподвальном этаже конторы. Верхний был заполнен ящиками с «неделимым» фондом яблок и помидоров. Все члены правления, их было тринадцать, пряча друг от друга глаза, шелестели листами каких-то бумаг, пожимали плечами, украдкой поглядывали на потолок, что-то подсчитывая в уме. Как видно, фактическое наличие «неделимого» фонда было явно занижено в показателях на бумаге. «Кому же достанутся неучтенные излишки?» — читалось на лицах членов правления. С каждым из них я встречался в разное время, в разных обстоятельствах, но здесь в сей час они так были погружены в свои думы, что стали неузнаваемы или вдруг перестали быть такими, какими были прежде. На мое «здравствуйте» отозвалась только секретарь правления, всегда румяная и подвижная Клавдия Петровна. Принимая от меня заявление, она глухо отозвалась:
— Здрасте… Садитесь, — и глазами показала на дальнюю скамейку.
— Что стряслось? — спросил я, присаживаясь на скамейку рядом с Борисом Васиным, которого знал с дней боев в южной части Сталинграда.
— Посиди, скоро все прояснится, — ответил он, показывая листок с повесткой дня заседания правления.
В повестке было обозначено три вопроса:
«1. Утверждение итогов работы кооператива.
2. О нетактичном поведении некоторых членов правления.
3. Заявление о приеме новых членов».
— Долгая история, — заметил я.
— Терпи, коль подал заявление.
— Потерплю, но почему не начинают, кто-то опаздывает?
— Начальство не опаздывает, а задерживается.
Наконец перед тусклым окном полуподвала блеснула никелем и замерла черная «Волга». Гулко хлопнули дверцы, и все члены правления оживились.
В дверях показался также знакомый мне по Сталинградской битве Владимир Александров. Он чуть старше меня, но еще бодрый, от него буквально веяло здоровьем спортсмена. Накануне я встречался с ним и вслух позавидовал его бодрости.
— Режим, брат, режим… Каждое утро делаю часовую разминку по лесным тропкам, затем не меньше часа на теннисном корте. Через день посещаю сауну, потом завтрак и короткий отдых…
— А работать-то когда?
Он нахмурился, брезгливо скривя губы. Такая реплика ему не понравилась, но он не смутился.
— Все это, брат, покрывается приобретенной с утра энергией, зарядкой. Здоровьем надо самому дорожить… И жить в строгом режиме без излишеств и увлечений до темноты в глазах.
И сейчас он в спортивных брюках с лампасами олимпийцев, на плечах куртка из мягкого хрома с орденскими колодками в семь рядов. Знаки наград он носит даже на прогулочном костюме.
Пройдя к столу, Владимир Александров окинул довольным взглядом присутствующих, но, заметив сидящего рядом со мной Бориса Васина, который в Сталинграде был равный с ним по званию и должности, сию же секунду нахмурился, затем перевел свой хмурый взгляд на меня и, вероятно, вспомнив мою критическую реплику, сказал:
— Начнем работу правления, хоть с опозданием, но начнем. Был занят, товарищи, задержался у генерального директора… После обеда еще одно заседание. Поэтому давайте оперативно. По первому вопросу мы раздали вам отчетную справку нашего экономиста. Поэтому есть предложение: утвердить отчет. Данные отчета, как мне сказали, полностью совпадают с фактическим наличием неделимого фонда, недостачи не обнаружено. Кто «за»? — и сам первым поднял руку.
На этот раз все члены правления враз подняли взоры на потолок, затем, переглянувшись, один за другим стали поднимать руки.
— По второму вопросу, — продолжал председательствующий, — мы также раздали вам соответствующие справки. Со своей стороны, я, проконсультировавшись с генеральным директором и другими инстанциями, считаю своим долгом дать некоторые разъяснения.
И он приступил к изложению недавно опубликованной статьи в «Литературной газете» о нравственных нормах советского человека. Говорил хорошо, внятно, и я даже позавидовал его умению связывать теоретические положения статьи с примерами из личных наблюдений, подкреплять их очевидными фактами.
— Вот, скажем, — подчеркнул он, — лет пятнадцать назад здесь был пустырь, а теперь сами видите, как можно облагородить землю усилиями трудолюбивых людей.
В самом деле, согласился я с ним, преображение пустырей столичного пригорода в уютные сады и огороды — приметное явление времени. Зная историю зарождения и развития кооператива «Березка», я еще прошлым летом приглашал сюда опытного журналиста. Тот, побывав здесь однажды, приехал вторично с фотокорреспондентом и оператором телевидения. Втроем они осмотрели почти все дачные уголки и закоулки, побеседовали с садоводами и огородниками, засняли наиболее привлекательные лица и результаты их трудов — зеленеющие яблони и вишни, корзинки спелой клубники, — и вскоре в центральной газете появился большой очерк с фотографиями, затем телевизионная передача «Ветераны трудятся».
К сожалению, и в очерке, и в телевизионной передаче не был упомянут ни представитель генеральной дирекции, ни один член правления кооператива. Их кто-то вспугнул ложными слухами, что сюда нацелены скрытые камеры «Фитиля», потому в тот день они отсутствовали здесь. Не зря же говорят — живи подальше от греха. Не оробел только Антон Антонов. Бывший разведчик, инвалид войны, чего ему бояться какого-то «Фитиля», это ведь люди с грехами за душой во всем подозревают подвох против себя — рассудил он тогда. И оказался на первом плане телевизионной передачи и в центре внимания журналиста — автора очерка, который сдобрил свой текст воспоминаниями бывшего разведчика о личных подвигах в дни обороны Сталинграда и штурма Берлина. На газетной полосе была дана фотография — Антон Антонов среди пионеров в форме полковника при орденах. После этого у Антона прибавилось друзей и…
— Но мы не можем терпеть, — продолжал свою мысль о нравственных нормах Владимир Александров, — не можем терпеть, когда успехи и усилия целого коллектива необоснованно приписывает себе один человек, конечно, с помощью не очень добросовестных людей…
— О ком речь? — спросил я соседа.
— Прислушайся, сейчас прояснится, — ответил Борис Васин.
— Он, — продолжал оратор, не называя имени нарушителя нравственных норм, — восхвалял себя во всех планах и забыл, заслонил собой работу членов правления, забыл, с какими усилиями отвоевал этот бывший пустырь сам генеральный директор. Подумайте только, чего стоило дирекции строительство насосной станции, прокладка труб, установка колонок для облегчения труда садоводов и огородников. Как, позвольте спросить всех присутствующих, как можно назвать такой поступок Антона Антонова?
Васин толкнул меня в бок:
— Понял?.. Теперь вот почитай проект решения.
Я не стал вчитываться в текст проекта, хотя в нем упоминалось мое имя: «Сергеев называет Антона Антонова своим другом по боям за Доном, приписывает ему много заслуг». «При чем тут наша дружба с Антоном?» — собрался было спросить я, но промолчал, мне стало интересно, чем закруглит свою речь оратор.
И он закруглил:
— Генеральный директор недоволен и взволнован. Я консультировался в инстанциях. На ваше усмотрение представлен проект решения. Прошу высказаться по существу вопроса… — И, помолчав, добавил: — Мы будем вести протокол, с содержанием которого изъявил желание ознакомиться генеральный директор.
— Ничего не скажешь, добавка существенная: говори и не забывай — твоя речь будет известна высокому начальству, — возмутился я, глядя на лица присутствующих членов правления. Они не очень охотно встречались со мной взглядами.
— Кому слово? Первым в списке числится товарищ Рощенко.
Поднялся плотный, широкой кости, круглолицый мужчина. Ему лет под шестьдесят. Он долго говорил о назначении печати, радио, телевидения и кино в деле воспитания подрастающего поколения на примерах достоверного героизма старших поколений. Он обеспокоен по поводу проникновения в центральную печать и на экраны телевизоров сфабрикованных фотографий и текстов с измышлениями о якобы славных делах на фронте и в мирное время хвастливого человека.
— Кто такой Антон Антонов? У нас нет документов о его храбрости в боях на Дону и в Сталинграде. А товарищ Сергеев представил его журналисту героем без особых оснований и подтверждающих документов…
— Какие нужны документы, если я живой свидетель его славных дел на фронте?! — вырвалось у меня.
— Живой свидетель… — Рощенко улыбнулся. — Не завидую такому свидетелю. Антонов пройдоха. Своим хвастовством он оскорбил память погибших и весь коллектив нашего кооператива. Я согласен с проектом решения и буду голосовать без зазрения совести.
— Следующий товарищ Авианов, — объявил председатель.
Авианов пришел на заседание правления в военной форме с погонами полковника. Стройный, красивый офицер запаса. Мне доводилось встречаться с ним много раз, и каждый раз он оставлял у меня впечатление человека, умеющего смело высказывать свои суждения по многим вопросам жизни и отстаивать их со своей самостоятельной точки зрения, а тут, не спуская глаз с председателя, стал говорить явно для протокола. Он повторил слово в слово несколько строк из проекта постановления, подчеркнув особо, что очерк журналиста, искажая действительность, приносит большой вред коллективу, поэтому от себя внес дополнение к проекту: поставить вопрос об исключении журналиста из Союза советских журналистов.
Вслед за ним выступили две женщины. Одна из них, бывший врач медсанбата дивизии, полки которой отличались при штурме Берлина, сказала, что она не знала такого разведчика — Антона Антонова.
— Медсанбат и его врачи в разведку не ходят, — заметил Борис Васин.
— Но я знаю его по работе в правлении кооператива, — чуть смутившись, ответила она. — Поэтому одобряю проект решения.
Ее подруга, названная председателем Галиной Мирной, по образованию филолог, преподаватель литературы, принялась анализировать композицию и язык очерка.
— Все плохо. Такие очерки приносят только вред… Я согласна с проектом решения.
Затем выступили еще три члена правления и все, отмечая слаженную, дружную работу правления кооператива, старались припомнить и даже высказать предположение — какой вред обществу может принести Антон Антонов. Подмечено было столько негативных сторон в его облике, что надо только удивляться, почему до сих пор его терпели в коллективе. А я сидел и вспоминал действия разведчика Антонова в районе Чернышевской, где он ночным налетом разгромил штаб немецкого полка и захватил ценные документы. Затем как бы наяву увидел его в развалинах горящего Сталинграда. Увидел с такой четкостью, хоть сейчас выколи глаза, но вижу, вижу его с кровоточащей повязкой на голове и со связкой гранат в руке перед наползающим на нас танком. Тогда я остался жив благодаря ему.
И мне стало горько слушать выступление уважаемого, весьма заслуженного члена правления, я называю его по имени и отчеству — Виссарион Дмитриевич, — ему уже восемьдесят лет, который сказал:
— Я мало знаю Антона Антонова и присутствующих здесь его друзей Сергеева и Васина. Неправильно они себя ведут. Тут все единодушны по поводу проекта постановления. Я подчиняюсь большинству и буду голосовать со всеми вместе.
Как мне быть? У них в руках какие-то справки, выписки, вроде документы против Антона, а я с голыми руками. Со мной только моя память, но они не поверят. Рощенко сказал: «Не завидую такому свидетелю…»
Заметив мою растерянность, Владимир Александров скинул с плеч хромовую куртку и, как опытный теннисист, поднял над головой вроде ракетки лист бумаги:
— Мы взяли в райвоенкомате выписку из личного дела Антона Антонова. Здесь не значится его участие в боях на Вислинском плацдарме, а перед журналистом рисовался героем форсирования Вислы. В газете так и сказано… И фотография — посчитайте, сколько у него орденов на груди. Значит, за Вислу чей-то орден он присвоил себе… Пусть этим займутся соответствующие органы. Но мне все ясно. Ставлю проект нашего постановления об исключении Антонова из состава правления и лишении его земельного участка на голосование…
— Одну минутку!
И Борис Васин направился к столу председателя. В сравнении с присутствующими членами правления он выглядел маленьким, щуплым, — лысенький, прихрамывает, опираясь на самодельную деревянную тросточку, — но по мере приближения к столу его плечи перед моими глазами будто раздвинулись так, что заслонили собой председателя и секретаря, сидящих за столом. И члены правления как-то сразу сникли перед его взглядом, потеряли осанку, сжались, углубились в кресла. И он заговорил:
— Заседание идет по заранее разработанному сценарию. Тема — нравственные нормы. Здесь говорили о совести. Я знаю, все будут голосовать за предложенный проект. А что в этом проекте сказано? — Он развернул текст проекта, к которому было приколото до десятка разноцветных листов бумаги, и мне стало ясно, что Борис Васин пришел на это заседание не с голыми руками, как бы говоря: вы не верите слову живых свидетелей, вам нужны документальные подтверждения, бумажки, которые не умеют краснеть от потери совести, пожалуйста, — есть и документы. — Предлагается, — продолжал он, — исключить из состава правления и лишить земельного участка Антона Антонова; предлагается возбудить дело об исключении из Союза журналистов автора очерка «Ветераны трудятся»; предлагается привлечь к партийной ответственности Сергеева за личное знакомство с очеркистом и за добрый отзыв о содержании очерка. За что, какими мотивами продиктовано такое решение? Мотивы есть… Вот копия записки, которую вы разослали вместе с проектом членам правления. Большая записка. Кто дал на подпись эту бумагу генеральному директору — не буду высказывать догадки. Но в ней проглядываются коллективные мотивы ревности — почему всплыл на первый план, попал на щит славы за наш кооператив только один Антон Антонов… И пошло разбирательство его поступков за много лет. А у кого из присутствующих не было ошибок? Неужели мы все святые, вот только один грешник? «Моральное падение, тщеславие, стяжательство, потеря совести» — вот какими словами переполнена записка чем-то возмущенного генерального директора. Ни одного конкретного факта, кроме намека о каких-то неясностях с наградами. Суть этого намека раскрыл сейчас председатель собрания. На этом основании он уже считает Антона исключенным из рядов партии и предсказывает… предсказывает горький исход судьбы действительно заслуженного ветерана. Вот фотокопия с подлинного документа: наградной лист… «За форсирование Вислы и проявленный при этом героизм… Антон Антонов представлялся к присвоению звания Героя Советского Союза». На этом наградном листе подлинная подпись в ту пору генерала, ныне генерального директора. Почему он забыл об этом? Прошу сличить подписи в записке и в наградном листе. Пожалуйста…
— Мы не криминалисты. Это не наши функции, — глядя в пол, ответил за всех Авианов.
— Согласен, не наши. Но я прошу приложить фотокопию наградного листа к протоколу. Пусть сам генеральный директор посмотрит на свою подпись, которую он сделал шестнадцатого августа тысяча девятьсот сорок четвертого года… Теперь можно голосовать. Я — против…
Борис Васин направился к своему месту на скамейку рядом со мной и заслонил собой мой обзор. Я не увидел, кто и как голосовал, только услышал голос председателя:
— Кто за проект?.. Большинство. Воздержавшихся нет. Против — один… Третий вопрос: на повестке дня… есть предложение перенести на следующее заседание.
— Не надо, не переносите, — сказал я и, подойдя к столу, попросил вернуть мне заявление.
— Почему? — наигранно удивился Владимир Александров.
— Передумал… Обойдусь без земельного участка.
— Ты не терпишь критику… Но мы, как видишь, занимаемся здесь не только садами и огородами, но и воспитанием членов коллектива.
— Досадно видеть падение совести людей и вот такую игру в поддавки… Жаль, что в этот час здесь не было моего знакомого журналиста и я не умею рисовать.
— Кого рисовать?
— Натуры присутствующих.
Владимир Александров насупился:
— Карикатуры?!
— Нет, что-то посерьезнее. Карикатуры рисуют для смеха, а тут тема для горьких раздумий, — ответил я и собирался сказать еще какие-то слова, но, ощутив на плече чью-то руку, замолчал.
— Пошли, — сказал Борис Васин. — Пойдем, подышим воздухом. В этом полуподвале душновато.
Мы вышли.
У подъезда рядом с машиной Владимира Александрова скрипнул тормозами крытый грузовик. На первом этаже конторы распахнулись окна и оттуда стали выползать ящики с яблоками и помидорами. Члены правления вышли за нами, вроде собрались о чем-то поговорить, но, увидя крытый грузовик, поспешили разойтись в разные стороны. Их как ветром сдуло с площадки перед конторой. Вероятно, они решили не присутствовать при отгрузке «неделимого» фонда, а всего лишь понаблюдать за этим с разных точек, где-то пряча себя.
— Пошли, пошли на автобусную остановку, — поторопил меня Борис Васин.
На автобусной остановке я встретил Валентину Кузьминичну — жену недавно умершего Владимира Ивановича Волохова. В руках у нее были две корзинки, заполненные наполовину разными овощами и съедобными травами. Она приезжала сюда к знакомым дачникам за фруктами и овощами к столу — отметить сорок дней со дня смерти мужа.
Видя на лице Валентины Кузьминичны печаль и узнав, зачем она сюда приезжала, Борис Васин напомнил:
— Владимиру Волохову отводился участок в нашем кооперативе.
— Отводился, — согласилась Валентина Кузьминична, — но он отказался.
— Почему?
— Такой он был человек…
— Постой, постой… — заволновался Борис Васин. — Давай сейчас же вернемся в контору к неделимому фонду… Нет, вон грузовик оттуда выворачивает, — и он замахал самодельной тростью — стой, стой! Но чуть запоздал. Этот сигнал не заметил водитель черной «Волги», за которой следовал крытый грузовик. Водителю грузовика, как видно, нельзя было отставать от идущей впереди машины, и он, выкатившись на асфальт, добавил газу. Над площадкой автобусной остановки закружили опавшие листья… Среди них были еще зеленоватые. И мне почему-то увиделся Владимир Иванович Волохов, которого провожали в последний путь в начале осеннего листопада. Провожали с горестью о преждевременной смерти человека чистой совести и отменного трудолюбия. И тут же услышались слова всегда осмотрительного и проницательного сотрудника с Петровки, 38: «Осторожно, листопад!» И я с тревогой проводил взглядом крытый грузовик: несется за «Волгой» как оголтелый, не дай бог, скользнут колеса на опавших листьях и начнут юзовать перед встречным транспортом…
Позже мне стало известно, что дело Антона Антонова рассматривалось в райкоме и горкоме. Парткомиссия горкома отвергла необоснованные наветы на заслуженного ветерана войны, а очерк о нем, о его жизни признали полезным. К сожалению, Антон не мог присутствовать на бюро горкома: у него отнялась речь и парализовало ноги.
ГЛАЗА, ГЛАЗА…(Окончание первой главы)
Небо над городом напоминало рваную рубаху с кровавыми подтеками, а сам город, распластанный вдоль берега Волги на десятки километров, извергал рыжие космы пламени. Взрыв фугасных бомб, доставленных сюда армадой «юнкерсов» и «хейнкелей», сотрясал землю и будто стряхивал с нее стены целых кварталов. Всюду сплошные развалины. Лишь каким-то чудом устояли, не рухнули заводские трубы. Много труб — я насчитал их тогда только в заводском районе более сорока. Они, как штыки над головами солдат в строю, казалось, готовы были устремиться ввысь, в штыковую против остервенелых бомбовозов.
Так увиделся мне Сталинград октябрьских дней сорок второго года с южного плеча Мамаева кургана, куда я поднялся нынче с участниками Всесоюзной комсомольской экспедиции «Летопись Великой Отечественной». Прошло сорок лет, но зрительная память — как хорошо, что она не оставила меня! — помогает мне рассказать им то, что выпало тогда на мою долю. Хорошие ребята. Вижу на их лицах, в глазах неукротимое стремление все узнать. Ведь девиз экспедиции: «Из одного металла льют медаль за бой, медаль за труд».
И я рассказываю им, вспоминаю…
…Авиация — ударная сила наступательной тактики врага — раскачивает курган до кружения головы. Местами вздыбленная земля с пеплом и золой укрывает нас, еще живых и способных к сопротивлению, от прицельных ударов. Хлещут по лицу и слепят глаза упругие волны воздуха с огнем и едучим смрадом тяжелых снарядов и мин, начиненных тротилом и термитом. Всюду вихри свинца — не смей поднимать голову. Взрывы фугасок, похоже, норовят сдвинуть к берегу Волги фундаменты разрушенных зданий. Воспламеняется и сама матушка Волга. Воспламеняется от выкатившихся на ее стремнины потоков горящей нефти из взорванных емкостей на заводских территориях и у подножия Мамаева кургана.
— Чем вы там дышите? — запрашивает по телефону корреспондент с той стороны Волги.
— Легкими, — отвечает радист из горящего города и, чуть повременив, уточняет: — Дышим воздухом с огнем и дымом и верой в победу. Так и пишите…
С вершины кургана город был виден как на ладони. Он и теперь просматривается отсюда во всю ширь, только не такой, какой был тогда. Он вырос, поднялся из руин и пепла над Волгой белокаменными ансамблями жилых кварталов и заводских корпусов, обрамленных зеленеющими парками и скверами. Вижу заводские трубы — штыки заводов, — их осталось столько же, сколько было тогда, молчаливых свидетелей огненных бурь. Пусть стоят как памятники подвигов сталинградцев в боях и в труде.
Мы вышли на косогорный участок между заводом металлических изделий и южным плечом Мамаева кургана. Здесь с начала октября и до конца битвы оборонялись батальоны полка, сформированного из комсомольцев сибирских сел и городов, в том числе из моих земляков, с которыми меня сроднила довоенная жизнь.
С первых же дней боев на этом участке был придуман тактический прием против авиации врага: сократили нейтральные полосы до броска гранаты — бомба не пуля, пусть гитлеровские летчики глушат своих. Когда захватчики опомнились, что без авиации им не суждено столкнуть нас с этих позиций, тогда сделали несколько попыток оторваться от бросков наших гранат. Ночью пытались отойти назад, чтобы с утра авиация могла поработать здесь. Но не тут-то было: наши пулеметчики заранее подготовили свои пулеметы для ночной стрельбы. Тронутся завоеватели и тут же ложатся с продырявленными затылками и спинами. Хитрые маневры не удались. Застряли они тут — ни вперед ни назад.
— Сибирякам-таежникам не привыкать, они умеют заламывать медведей в берлогах, — сорвалась с моего языка чуть хвастливая фраза.
И тут кто-то за спиной подсек меня:
— Узнаю своих. Они не умеют уходить от себя.
«Не уходи от себя» — знакомая с юности фраза.
Я обернулся: Георгий Кретов? Да, он. Доволен, что я узнал его с первого взгляда. И я продолжил свой рассказ, чувствуя рядом друга-танкиста.
— Теперь Паулюсу осталось пустить в дело другую ударную силу против нас на этом участке, — сказал я. — Танки. Но мы ждали их тоже подготовленно: каждая груда битых стен, рваной арматуры «угощала» бронированные машины связками гранат и бутылками с горючей смесью. И танки тоже застряли здесь. Им нужен маневренный простор, а здесь… Руины, руины.
— Да, танкам здесь нечего было делать, — снова подал голос Георгий Кретов. — Танк без маневра как лошадь без ног, мертвое дело.
Георгий не воевал в Сталинграде, но его знания тактики танковых войск привлекли внимание участников экспедиции, он включился в поход по рубежам обороны, которая в дни Сталинградской битвы обрела невиданную упругость и принесла известные всему миру результаты. Такой уж, как видно, зов памяти бывалых людей — передавай свой опыт, свои знания молодому поколению, не ожидая особых приглашений.
Наш поход по рубежам упругой обороны города закончился в районе Тракторного завода. И здесь я не мог умолчать о славных подвигах комсомольских батальонов 37-й гвардейской дивизии под командованием генерала Виктора Желудева.
Эта дивизия вместе с отрядами вооруженных рабочих Тракторного завода и сводным полком в 600 штыков — это все, что осталось от 112-й дивизии, — с 4 октября отражала здесь атаки противника, не отступив ни на шаг. 14 октября Паулюс нацелил танки и авиацию на Тракторный завод. К полудню было зарегистрировано более двух тысяч самолето-вылетов. Каждый вылет — минимум четыре-пять бомб от «сотки» до «полутонны». Неистовый удар авиации подкрепила четырехчасовая артподготовка. Во второй половине дня оборону завода — всего лишь пять километров по фронту — атаковало пять дивизий с таранным кулаком в 180 танков.
Гвардейцы, бывшие десантники — посланцы московского комсомола — не дрогнули. Они отстаивали свои позиции до последнего патрона, до последней гранаты, затем пускали в дело ножи и лопаты. Сорок восемь часов подряд, без единой минутной паузы, длился бой с фашистами, прорвавшимися к Тракторному заводу. Сколько потеряли пять наступающих дивизий Паулюса за те 48 часов, легче было бы подсчитать по оставшимся в строю солдатам и офицерам. Но и такой счет был бы неточен. Уцелевшие в бою захватчики не вышли из него. В цехах завода и на волжской круче их добивали наши мелкие штурмовые группы, одиночные гранатометчики. Такая уж была натура гвардейцев-десантников. Они не изменяли себе!
Распрощавшись с участниками экспедиции, я собрался на вокзал — взять билет на Москву. И тут Георгий Кретов буквально ошеломил меня.
Он сказал:
— Завтра день открытия охоты. Твои друзья охотники во главе с Борисом Курухиным ждут тебя в Лопушках. Моя машина с провиантом и ружьями уже вторые сутки изнывает, рвется за Волгу.
— Мои утки давно улетели, еще до первой операции, — ответил я.
— Не обманывай себя и друзей, — снова подсек меня Георгий. — Если не сможешь бить с правой руки, пора приноровиться с левой. Не расписывайся в бессилии раньше срока.
Он больше рыбак, чем охотник, и мне стало ясно, что ему просто хочется проверить меня. И разве можно перед другом юности сплоховать — уйти от себя? В юности, в те годы это было невозможно. А сейчас?
В Лопушках нас встретил старший охотовед района Александр Еркин, красивый и проворный парень, чем-то напоминавший легендарного Садко. Устроив нам прогулку на лодке по протокам и заводям Ахтубы, он работал веслами и шестом с такой легкостью, словно его лодка с четырьмя пассажирами была всего лишь поплавком из бересты.
Здесь я бывал с Евгением Викторовичем Вучетичем.
И сейчас, думая о своем зрении, я вспомнил его встречу с Василием Шукшиным.
Было это так.
Евгений Викторович много работал над скульптурными портретами Владимира Ильича Ленина. Целая Лениниана в скульптуре — 60 портретов. Вот Ленин погружен в глубокие раздумья. Вот Ленин смотрит в глубину неба, и тебе хочется тоже поднять голову и посмотреть вместе с ним туда, куда сейчас устремились наши космические корабли. Великий мыслитель будто видел и верил, что его Родина, ученые и инженеры страны социализма первыми откроют путь к звездам. Думы Ленина, мечты Ленина, его образ и характер мышления раскрывал скульптор в этих работах.
Помню, я принес в журнал «Молодая гвардия» фотографию скульптурного портрета Владимира Ильича, смотрящего в небо.
Это было весной шестьдесят второго года. Я заведовал отделом прозы журнала. В журнале начал печататься Василий Шукшин, тогда еще студент ВГИКа. Он увидел этот портрет на моем столе и, забыв о своей рукописи, начал допытываться:
— Кто подарил тебе такую фотографию?
— Автор. Евгений Викторович Вучетич.
— Я так и подумал. Здорово схвачено. Где можно посмотреть эту скульптуру?
— В его мастерской.
— А ты бываешь у него?
— Дружим со дня строительства берлинского памятника.
— Завидую. Как к нему попасть?
— Сейчас позвоню, спрошу. Тебя он тоже знает.
— Не верю… А если правда, то веди меня к нему немедленно.
Я набрал номер телефона мастерской Вучетича. Тот отозвался.
— Евгений Викторович, наш автор, рассказчик Василий Шукшин, просит привести его в мастерскую скульптора Вучетича.
— Где он?
— Вот, возле меня…
— Хорошо. Он молодец, талантливый человек. Жду к обеду…
В полдень мы были в мастерской.
Евгений Викторович встретил Шукшина так, будто они знали друг друга очень давно. Быстро нашли общий язык. Шукшин больше всего интересовался работой над образом Ленина, затем его внимание привлекла гипсовая композиция «Степан Разин».
— Вот это Разин!.. Могучий, мудрый, волевой. И ромашка в руке. Здорово… Хорошо бы в кино сыграть!
Сели за стол. В ходе разговора Василий Шукшин признался, что хочет испытать свои способности в лепке.
Вучетич посмотрел на него сквозь очки и сказал:
— Надо сначала полюбить глину…
На столе, в тарелке, лежали ломтики черного хлеба свежей выпечки. Евгений Викторович взял один ломоть и, продолжая разговор, спрятал руки под стол, изредка поплевывая на пальцы то одной, то другой руки. Тем временем Шукшин рассказывал что-то интересное, заразительно хохотал. Так прошло минут десять — пятнадцать. И вдруг, именно вдруг, на столе появился миниатюрный скульптурный портрет Василия Шукшина, вылепленный из хлебного мякиша. Удивительно верно схвачены черты смеющегося скуластого лица, характерный лоб с глубокими изломами морщин, взъерошенные волосы — все точно, почти фотографично, с небольшим налетом иронического гротеска. Шукшин, узнав себя в этом портрете, вскочил:
— Дьявольски похож!.. Как это можно?
— Так просто, этюд, — ответил Вучетич.
— Не верю. Под столом есть какой-то инструмент?
— Есть. Вот, пальцы. — Евгений Викторович развернул перед ним свои ладони…
Этим жестом он как бы сказал: «У скульптора должно быть второе зрение». И я до сих пор убежден, что у Евгения Викторовича было второе зрение в пальцах.
Прошло недели три. Поздно вечером раздался телефонный звонок. Поднимаю трубку, слышу знакомый голос чем-то возмущенного Василия Шукшина. Спрашиваю:
— Что случилось?
— Возмутительно! Пока ездил в командировку, они забрались в комод и съели мой портрет.
— Кто?
— Пока жив, буду вести с ними беспощадную борьбу.
— С кем?
— Да с этой нечистью — тараканами…
Я засмеялся, не зная, как ответить на такую ругань.
— И ты еще смеешься? — возмутился он.
— Готов плакать, но дело непоправимое.
— Почему?
— Евгений Викторович в больнице, кажется, снова инфаркт у него.
— Инфаркт… — Шукшин замолчал, были слышны его сдержанные вздохи. — А к нему можно прорваться?
— Пока нет. Поправится, тогда попробуем.
— Жаль… Но ты ему скажи: я хотел скопировать тот портрет, из дерева вырезать, а теперь хоть реви…
— Поправится — скажу, — заверил я.
Евгений Викторович вернулся к работе в середине зимы. Я передал ему разговор с Шукшиным. Посмеялись. И тут же он по-своему уловил смысл этого разговора.
— Рад встретиться с ним, только вылепить такой же портрет не смогу. Так и скажи ему — не смогу… Может получиться хуже или вовсе ничего не получиться. Впрочем, давай подождем годика три-четыре. Вырублю его бюст из мраморной глыбы. Я очень верю в него…
Прошли годы. Василий Шукшин стал известным писателем, актером, кинорежиссером.
Евгения Викторовича после открытия памятника на Мамаевом кургане все чаще и чаще стало беспокоить сердце, целыми месяцами коротал время на больничной койке. Встреча между ними не состоялась: каждый был занят своими неотложными делами.
Ахтубинская пойма… Какой простор, какое раздолье водных гладей, сенокосных угодий, камышовых зарослей — смотри и радуйся первозданной красоте природы Нижнего Поволжья. И воздух над поймой настолько чист и прозрачен, что небо, кажется, вот оно — рукой можно дотянуться до выступивших на нем в вечерние сумерки звезд — они здесь кажутся крупными и близкими.
Почти всю ночь хожу вокруг костра, вскидываю централку к левому плечу, ловлю на линии прицела клочки дыма, ночных мотыльков. Вроде получается. Так я проверял себя еще прошлый год, но не решался признаться своим друзьям охотникам. А вдруг самообман. Глаза, глаза… Их не заставишь подчиняться твоей воле, если острота зрения притупилась.
Но вот наступила утренняя зорька. Я сижу в скрадке, жду начала стрельбы. Жду с дрожью в душе — зачем соблазнился ехать сюда? Буду мазать и снова казнить себя.
Справа раздался выстрел. Охотовед поднял стайку чирков. Они идут на меня. Пропускаю их над собой и вдогон бью дуплетом с левого плеча. Тах, тах… и один чирок шлепнулся на воду. Не верю себе и все же хочу убедиться — потерял я право быть охотником или не потерял? Идет пара кряковых на встречный выстрел. Вскидываю централку, чтоб взять, как принято говорить, цель на штык. В былую пору признавал в себе охотника только после таких выстрелов. Тук… и утка у твоих ног! Сейчас по старой привычке приподнимаю стволы с опережением, закрываю цель мушкой и даю сразу два выстрела. Промазал?.. Нет!
— Так держать, так! — послышался за спиной знакомый голос. Это Борис Бурухин подкрался ко мне незаметно. Ему не привыкать быть незаметным — бывший партизан и опытный охотник.
За охотничьим завтраком с наваристой ухой из окуней — их успел надергать Георгий Кретов — вернулись к воспоминаниям о войне. И когда я как бы вновь увидел перед собой участников экспедиции «Летопись Великой Отечественной», когда в моих ушах зазвучали слова тех ребят: «Все это нам нужно, мы хотим знать», мне пришли в голову добрые размышления: значит, и я, и Георгий Кретов, и все мы, старые воины, нужны им. Они не говорят: «Должен, должен». Это слово уже скребет мою душу. Каждый из нас выполнял свой долг перед поколениями как мог, порой не щадя себя. Но теперь, когда видишь и слышишь — ты нужен! — не хочется уходить от себя. Зовите нас, ребята, зовите к себе на задушевные беседы. Мы окрылены вашим зовом, молодеем от общения с вами. А если учесть, что день окончания Великой Отечественной войны каждый из нас отмечает как день второго рождения, то, само собой разумеется, можете рассчитывать на наши силы впрок.
И верю, небо над родным мне городом-героем Волгоградом, как и над всей Родиной, никогда не будет похожим на рваную рубаху с кровавыми подтеками. Пусть оно остается чистым навсегда и ласкает глаза своими лазурно-голубыми красками.
Москва
1983