СТРАСТИ-МОРДАСТИ
ЧИКИ-БРИКИ
В столовой Рустема не было.
— Где Рустем? — спросила Аля.
— Где Рустем? — повторила Маля.
Зачем им Рустем, девочки и сами не знали. Просто надо было установить, где он есть и все такое, а он взял да исчез. Непорядок. И никто из ребят не знал, где он и что с ним. Сестрички заглянули в кухню. Нет, там тоже ничего не знали. Заскочили в канцелярию — и там о нем не слыхали. Обшарили все закоулки, площадки, беседки и спальни — испарился Рустем.
Когда девочки оказались возле ограды, одна и та же мысль мелькнула в их глазах: в лесу! Они тут же протиснулись в дыру и долго катились вниз, цепляясь за кусты, пока не очутились на дне оврага. Оглядев друг друга — порядок! — они полезли по тропинке вверх и застряли в зарослях. Над ними с криком вспорхнула сорока. Ка ра ул! Девочки переглянулись: чего это сорока верещит? Может, с Рустемом что-то случилось? Может, случайно оступился в волчью яму и сейчас, бедняга, мается, не в силах выбраться из нее?
За себя девочки не боялись. Они знали все тропинки, все подходы к лагерю. Не раз приходилось бегать. Куда и зачем? Но это государственная тайна. Не спрашивайте. Все равно не скажем. А сейчас их беспокоит Рустем. Он мог заблудиться. Очень даже просто. Потому что он был рассеянный. И его надо было разыскать. И как можно скорее.
— Рустем! — осторожно крикнула Аля.
— Рустем! — подхватила Маля погромче.
Никто не отзывался. Только слабо зашелестели кусты да проскрипела все та же сорока. Девочки подождали немного, прислушиваясь. Кусты улеглись, и сорока замолкла. Тишина становилась все плотнее. И надо было ее разогнать. Сестры сцепились руками, как маленькие, и закружились, крича изо всех сил:
Эне-бене-чики-брем,
Выходи гулять, Рустем!
Эне-бене-чики-брем,
Чики-брики, чики-брем!
Выходи гулять, Рустем!
И сразу страх испарился и рассеялся мрак. Загорелись на полянке колокольчики и ромашки. На опушке стоял… Рустем.
И не только Рустем, но и Броня,
Девочки смутились. Броню они не вызывали. Она явилась без спроса. Она им была не нужна. Пускай уйдет обратно. Но она никуда не уходила. А Рустем вертел головой. Кто вызывал его? Откуда кричат? Девочки спрятались за деревья и сделали вид, что это не они кричали, а кто-то другой. Быть может, сорока.
— Я Рустем, чики-брем! Слушаю вас, девочки! Где вы?
Аля и Маля не дышали. Сейчас Броня увидит их и устроит скандал: «Вы зачем в лесу? Кто вам разрешил через ограду? Вы что, не знаете правил?»
Девочки закрыли глаза. Когда они были еще маленькие, они знали: если закрыть глаза и никого не видеть, то и тебя никто не увидит. Они давно уже выросли, но запомнили зто и закрыли глаза, чтобы стать невидимками. Им удалось это. Они стали прозрачными, как воздух. Сколько Рустем и Броня ни вглядывались, они ничего не увидели: воздух и воздух. И совсем не подозревали, что две коротенькие тени за деревьями — не тени от кустиков, а девочки Аля и Маля. Вот так: закрыли глаза и превратились в невидимок!
— Я вас понял, чики-брем! — Рустем кричал, сложив ладони рупором. — Перехожу на прием, чики-брем!
Броня сняла с себя очки, подышала на них, протерла о джинсы и снова надела. Все-таки надо выяснить, что происходит. Очки были не только глазные, но и слуховые. Когда лучше видишь, то лучше и слышишь, это всем известно. Но ничего она в очки не услышала такого! Броня перекинула косу на спину. Рустем ждал повторения «чики-брики». Лицо его собралось морщинами на лбу и висках. Он весь подался вперед. Броня сказала что-то резкое, но Рустем не слышал ее. Она не существовала для него в зту минуту. Тогда она гордо вскинула голову, превратившись в змейку, вставшую на кончик хвоста. Молчание Рустема становилось невежливым. Раз так, то вот вам! Броня пошла, не оглядываясь. Рустем очнулся и виновато поплелся за ней. Что она сказала такое? Ну да, они еще не закончили спора, который вели. Он ссылался на своего детского доктора — просто старый мальчишка, любознательный и добрый, ему всегда интересно с детьми. Броня же, ссылаясь на Ушинского. Шацкого, Блонского и кого-то еще, обвиняла Рустема в панибратстве, наивности, идеализме и еще в каких-то грехах. Ее так и распирало от эрудиции, а он успел многое забыть. Он уже работал над диссертацией, а она всего лишь два года, как со школьной скамьи, но не он ее, а она его поучала. Неужто все не может забыть ту злосчастную вспышку гнева? Рустем не мог понять ее до конца. Она вся была из углов и неожиданностей. Он чувствовал свою зависимость от нее и ничего с собой не мог поделать..
МОНОЛОГ РУСТЕМА
— Я знаю, Броня, ты на меня сердишься, но я хочу, чтобы ты поняла меня. Я не очень представляю себе, как выглядит мое поведение со стороны, возможно, я действительно дал повод… Сам человек никогда правильно не осознает себя, ему мешает множество искажающих зеркал или. экранов — он видит себя таким, каким хочет, чтобы его видели другие. Человек окружен системой экранов… прости, что употребляю слова, которые я придумал для собственного удобства. Он видит себя как бы отражением на чьих-то экранах и часто не понимает своей сути… Вот простой пример. Мы с тобой оказались в тайге и провели там странную ночь, очень для меня важную. Я о многом передумал, многое увидел и представил себе. Что именно? Об этом я мог бы тебе рассказать, если бы ты захотела. И потом эта безобразная вспышка с моей стороны, которую я никогда себе не прощу. Я знаю, хотя ты меня формально простила, но по существу ты не могла меня простить. Затем эти пошлые намеки, разговорчики за спиной, это шушуканье, которое не могло до тебя не дойти. Я бы не замечал их вовсе, если бы вдруг не эти перемены в тебе… А ведь той ночью в пещере мне казалось, мы лучше стали понимать друг друга, и ты мне раскрылась в каком-то новом качестве — дифференте. Извини за глупое слово, но оно помогает мне лучше понимать и анализировать людей. Это некий остаток, за вычетом блоков, который и есть личность. Так вот, после той ночи ты вдруг выросла в своем дифференте. Ты казалась ясной и просто устроенной, и только после ночи и после всего, что я наблюдал, передумал и даже видел в каком-то странном сновидении, в котором мы с тобой предстали в сверхъестественном виде, существующими в невероятно далеком будущем, я понял наши отношения несколько глубже, иначе… Не бред ли все, что я говорю? Наверно, бред. Но выслушай, умоляю тебя, до конца… После всего, что я увидел, мне показалось, что между нами протянулась какая-то ниточка доверия и уже ничто не сможет изменить наши отношения. Но я ошибался. Мне иногда кажется, что если я что-то думаю, то это без слов должно войти в другого. И вот после ночи, проведенной в пещере, я был уверен, что ты на эту ребячью космическую игру смотришь, как и я, как на что-то священное, как на их неотъемлемое право, как на жизнь, на которую нельзя покушаться, не совершая преступления. И вдруг эта твоя, прости, тирада, дикая тирада, эта грубая агрессия, попытка изгнать их из мира, в котором они прочно обосновались. Меня пронзила несправедливость твоего вторжения раньше, чем я подумал о наших отношениях, произошло короткое замыкание, и я уже не помнил, что говорил, что делал… Вот я все тебе объяснил, но чувствую, что не оправдался. Ты хмуришься. И даже девочки, которым я нужен зачем-то, тебя не смешат. В твоих беспощадных глазах я читаю свою вину. Какую вину, я не очень-то знаю, ибо в душе не питаю к тебе никакого зла. Твои глаза для меня как темный экран. Он смущает, сбивает мой собственный взгляд на себя. Я попал в систему экранов и теряю ориентировку. Я не знал, что ты так много значишь для меня. Раньше чье-то мнение обо мне не волновало меня. Мне в гордости моей казалось достаточным то, что я думаю сам о себе, и я не помню, чтобы чей-то взгляд, постороннее отношение могли изменить мое самочувствие. Я очень легко могу уходить в себя, это еще с той поры, когда я увлекался йогой. Но вот с тобой, и это впервые, все мои попытки уйти в себя, отключиться не помогают. Ты уже во мне живешь, как-то диктуешь и направляешь… Я понимаю, ты тут ни при чем, это ты в моем о тебе воображенном варианте, так сказать, отделенно от тебя, но, отделившись от тебя, твой образ укрепился, упрочился во мне с силой для меня реально объективной…
РАСТРЕПАННЫЕ МЫСЛИ
Самое примечательное во всем этом несколько сбивчивом монологе — он не был произнесен вслух. Рустем и Броня шли вдоль ограды лагеря. Броня присаживалась на бревнышко, присаживался Рустем. Броня вытаскивала свой блокнот и записывала в нем что-то свое, Рустем отворачивался. Затем она вставала, вставал и Рустем и шел за ней, прихрамывая.
Мимо мелькали ребята. Несколько раз перед ними, как из-под земли, вырастали Аля и Маля. Посмотрят шпионским глазом и снова проваливаются. Рустему и Броне казалось, что у них важный разговор. Но разговора не было, а были монологи про себя. Странный какой-то разговор. Рустем хотел поговорить с ней о чем-то важном, и вот они шли, и со стороны казалось, что они говорят, но они молчали. Он хотел выяснить с ней какие-то отношения, но Броне совсем не хотелось выяснять их. Ей и так все было ясно. Больше всего она боялась попасться на удочку жалости, пойматься на приманку, которая так безошибочно действует на сентиментальные женские сердца. О, как довольна была бы на ее месте эта стареющая кокетка Лариса! Как бы она расплывалась и млела, как бы строила умные глаза, томно вздыхала, понимающе соглашалась, вбирая тонкие извивы его мысли, нюансы, подтекст, непонятности. Короче говоря, Броня и без слов знала, что он хотел сказать. Он уже изливался ей насчет дифферента и сновидения и сейчас, наверно, про себя повторял уже известные ей слова.
Одна мысль, что и она, Броня, поддавшись, могла бы размякнуть и стать похожей на Ларису, приводила ее в содрогание. Что-то оскорбительное было в том, что между ними затесалась эта самоуверенная дама. Может быть, в Броне говорит ревность? Ни за что! Ревность могла бы иметь место при одном и непреложном факте — если бы Броня питала интерес к Рустему. Но этого не было и не может быть, потому что это не может быть никогда. Он совсем не в ее вкусе. И внешне не тот. А о внутренних качествах говорить не приходится. Ей нравятся люди с характером, мужественные и ясные, а у Рустема вместо характера сплошная доброта, готовая всем без разбору отдаваться, да еще в сочетании с этой вспыльчивостью дикаря. Нет уж, увольте! Ревность могла бы еще иметь оправдание, если бы Рустем питал склонность к Ларисе, но разве это так? А впрочем, кто их там знает, мужчин! Женщины другое дело, хотя и среди женщин бывают исключения («Единство чувства и поведения. Психологические различия между мужчинами и женщинами. Могут ли сосуществовать мужские и женские начала в одном человеке?»). Но это уже, кажется, из области психиатрии. Куда я зашвырнула книгу по психиатрии? Полистала и забросила и год, как не найду. А между тем нет книги, которая не возбуждала бы собственных мыслей. Поваренная книга? Провести опыт: прочесть страницу кулинарной книги и записать все мысли и соображения, пусть даже бредовые, которые придут в голову в процессе чтения. Тренировать свой мозг можно на чем угодно. Недаром Ленин любил читать Даля — просто словарь, поговорки. Умному человеку там много чего откроется. Даль! Черт возьми, стипендию за Даля! Да, так на чем это я остановилась? Да, ревность. Ревность как пережиток частнособственнических отношений в сознании человека. Ревность у Отелло — пережиток? Нет, это духовный кризис, кризис доверия. Ренессанс и гуманизм, поднявший человеческие чувства на новую, небывалую высоту. Как реакция на предшествующее их уничтожение Левиафаном религии («Левиафан. Что это за чудовище? Откуда? Из какой мифологии? Не из античной ли? Посмотреть у Куна. А может быть, из Библии? Год жизни — за Библию!»). Ревность? Смешно. Из нас двоих («Ужас — я уже объединяю себя с ней!») заинтересована только она. Ей лишь бы мужчина. Неважно кто. Хоть Шмакин. А Рустем для нее просто находка. Он хром, неказист, он застенчив, щепетилен, тонок, а для таких дамочек это просто мед, лакомство, десерт. Пусть она и забирает его. Может быть, он успокоится и перестанет так путано философствовать… Ух, опять эти жеребячьи хвостики! Просто спасу от них нет! Что им нужно, этим чики-брики? Никуда не спрячешься от них. Ба! Да мне же после обеда в изолятор! Совсем забыла про этого несчастного мальчишку, обещала зайти к нему и почитать ему книжку. Становлюсь рассеянной, ужас! А он там, бедняжка, мается, ждет!
— Прости! — Броня взглянула на часы. — Меня уже полчаса ждет Игорек Суховцев… В изоляторе… Я обещала…
Это были почти единственные слова, произнесенные вслух в течение всего этого содержательного немого разговора…
БОЛЬШАЯ РАКУШКА
Как только Броня скрылась в изоляторе, Рустема настигли Аля, Маля и еще две девочки. Они присоединились к нему. Сперва они шли как бы не с ним, а около, а потом уцепились за его руки, уволокли в беседку и там, уединившись от посторонних глаз, наперебой стали рассказывать о разных лагерных новостях. О еже, который сбежал из живого уголка. О том, как Васька Карпоносов сорвал на опытной грядке редиску и съел ее, как будто в столовой не кормят и он голодает, обжора и хулиган несчастный! О Варьке Неверовой, которая стащила все выкройки из кружка кройки и шитья и подкинула их в тумбочку к Ирке Маслюковой. О бумажном змее, который застрял на березе, а Борька Сиротинкин залез, сорвался и ногу разбил, а теперь хромает, а в изолятор не просится, потому что боится, что его вычеркнут из списка на поход.
Никаких особых дел — просто девочки любили терзать Рустема своими новостями, секретами, ябедами, обидами, сплетнями. Они носили к нему, как в общую копилку, всякую ерунду и не ерунду, потому что в лагере не было человека — среди взрослых, как и среди ребят, — который умел бы так слушать, которому все это было бы интересно, только он один, выслушав, запоминал, оценивал и говорил что-то очень существенное и важное. Даже если он порицал, ребята оставались довольны. В отличие от взрослых, которых Рустем никогда не отчитывал и не наставлял, с ребятами он любил бесцеремонно разбирать их поступки и слова. И делал он это примерно так:
«А ну-ка, давай порассуждаем вместе. Ты Вовку обозвал Косоглотом. Вовка обиделся, заплакал. Если бы он был спокойный, он не обратил бы внимания на это, посмеялся бы вместе с тобой над этой кличкой, и все бы забыли, что ты обозвал его Косоглотом. Но он обиделся и это напомнил, и теперь не дают ему прохода. Почему ты его обозвал Косоглотом? Ты и сам не знаешь. Вовка нервный мальчик, но разве он плохой человек? Кто. вспомни, сделал клетку для дрозда? А ты умеешь так рисовать, как он? А кто стекло вставил на веранде? А кто ночью полез под веранду и достал оттуда козленка? Ведь козленок мог погибнуть, все слышали, как он там плачет, а никто не осмелился полезть под веранду, и один только Вовка — его доброта оказалась сильнее страха полез и достал козленка. Разве Вовка такой плохой человек, чтобы его обзывать бессмысленным и недобрым словом Косоглот?»
Кончалось тем, что мальчик начинал втираться в дружбу к «Косоглоту», а заслышав, как его дразнят этой кличкой, бросался с кулаками на обидчика. Вскоре этот случай забывался, и все выходили из него, чуточку обогащенные уважением друг к другу.
Рустем был большим мастером драматизировать ситуацию, выворачивать ее наизнанку, раздувать конфликт до его максимального нравственного предела и доводить порой ребят до слез раскаяния и стыда. И бывало так, что мальчишка, приходивший наябедничать на соседа, уходил от Рустема, пристыженный и в то же время удовлетворенный обстоятельным психологическим разбором случая. Не сказать, чтобы в этом было что-то новое, оригинальное, все это походило на домашние бабкины распекания, но именно домашний тон в лагерных разговорах и давал им силу, тем более убедительную, что они исходили от постороннего человека. Ребята смотрели на Рустема как на своего. Они бегали к нему как к третейскому судье. Он был их душеприказчиком, поверенным в тайных делах, чем-то вроде бюро по хранению секретов, радостей, горестей и обид. Вот почему ребята тянулись к нему и караулили каждый его шаг. Оставаясь старшим. он легко находил с ними общий язык.
Но сегодня было что-то не то. Девочки не узнавали Рустема. Он слушал их, кивал и будто бы даже вникал, но все же явно витал где-то в облаках, и они чуяли сердцем, что его кто-то обидел и что он живет в этой обиде, спрятавшись в ней, как в ракушке, большой ракушке, и что ему очень горько и больно. Вот почему, наспех рассказав о своих новостях, девочки отстали от него, в недоумении переглядываясь: что бы это значило? И не кроется ли за этим чья-то недобрая воля?
«ПРОШУ НАЛОЖИТЬ НА МЕНЯ ВЗЫСКАНИЕ»
С Рустемом начались странности. Рассеянность, в которую он впадал, была из ряда вон выходящей. Как-то ни свет ни заря решив, что пора будить лагерь, он растолкал горниста Генку Чувикова:
— Вставай, дружок!
Мыкаясь от сна, Генка поднял бессильной рукой горн, издал хриплый звук, и только тут Рустем заметил, что кухня темна — нет ни света в окнах, ни дыма из труб. Еще не было и четырех часов утра. Свет луны, необычайно яркий, он принял за свет восходящего солнца и чуть не поднял ребят, как солдат по тревоге. Генка Чувиков, так ничего и не поняв, свалился как подкошенный и заснул — нет, не заснул, а просто продолжал спать. Наутро он так ничего и не мог вспомнить, хотя кто-то из ребят что-то и слыхал: одним казалось, что кто-то крикнул во сне, а другие утверждали, что это гуси-лебеди, пролетая, кричали на заре…
По вечерам, когда уже давался отбой. Рустем заходил к малышам и, пока они укладывались, рассказывал сказки в темноте. И вот теперь случались странные вещи: девочек он называл именами мальчиков, а мальчиков путал с девочками из соседнего отряда. Ребята думали, что он шутит, и смеялись. Рассказывая сказку, он вдруг перескакивал с одного эпизода на другой или начинал повторять уже рассказанный эпизод. Ребята не могли понять, отчего это в сказках такие провалы и повторения, и перебивали его вопросами или кричали, что он это уже рассказывал, и напоминали, с какого места надо продолжать…
Но самое странное произошло в родительский день. Одна из родительниц, парикмахерша, мать Лени Костылева, не нашла у сына тапочек и устроила крик на всю палату. Все показывали свои тумбочки, чтобы снять с себя подозрения, поднимали матрацы, а некоторые уже оправдывались и плакали. И тогда Рустем, войдя в палату и узнав, что происходит, стал уверять мамашу, что это он, Рустем, взял тапочки, что накануне ночью шел дождь, а когда кто-то из ребят выскочил босым во двор, именно он, Рустем, кинул тапочки вдогонку, но только не помнит, кто это был. Но все же, кто это был? Кому он бросил тапочки? Никто не хотел признаться. И тогда Рустем, чтобы успокоить мамашу, тут же уплатил три рубля, и все успокоились, недоумевая, а мамаша вслед за этим уехала, вполне довольная решением вопроса. А через час тапочки нашли за окном, как раз в том месте, где спал Ленька Костылев. Оказалось, что это он сам и посеял тапочки, и Леньке наподдали, потому что он знал, что тапочки посеял сам, но только не помнил где и не хотел признаться — боялся мамаши.
Самое же удивительное — и об этом никто не знал, кроме начальника лагеря, — случилось в разгар конкурса «Умелые руки». Рустем, на котором лежала главная забота, куда-то затерял опись сданных самоделок, рассердился на себя и подал Ваганову заявление, в котором аккуратным мелким почерком — черным по белому, очень красиво, с декоративными завитками, с указанием даты и часа написания — просил наложить на него взыскание и вынести выговор с предупреждением об увольнении за халатное исполнение своих обязанностей, за несоответствие занимаемой должности и всякое такое и просил перевести его вожатым в самый малышовый отряд и ультимативно давал неделю на подыскание ему замены, в противном случае он вынужден будет самовольно оставить работу.
Свое заявление он вложил в конверт, заклеил и вручил бухгалтерше Анечке Куликовой для передачи Ваганову, но Ваганов получил конверт на третий день. Когда же он вызвал Рустема для объяснений, Рустем долго не мог понять, о чем идет речь, а когда Ваганов вручил ему заявление, Рустем перечитал его раз и два и, убедившись, что это не подделка, не розыгрыш, испуганно уставился на Ваганова и попятился из кабинета. Яков Антонович, несколько раз проходя мимо, подмигивал ему самым нахальным образом, словно именно с ним, начальником лагеря, хотели разыграть глупую шутку, но он вовремя разгадал и вывел Рустема на чистую воду и хорошо посмеялся над ним…
По вечерам ребята собирались на танцверанде и танцевали под радиолу или под шмакинский баян. Здесь подвизались лихие танцоры, признававшие только современные буги-вуги и шейки, но здесь же мальчики и девочки обучались вальсам, старинным полькам, ручейкам, народным танцам. На танцверанде часто можно было видеть Рустема. Хромота не мешала ему танцевать. И девочки всегда толкались, добиваясь, чтобы он танцевал с ними, и даже спорили, кому раньше, отталкивая друг дружку. Он же любил иногда выбрать в пару самую застенчивую тихоню и танцевал с таким же вдохновением и радостью, как если бы это была первая красавица и танцорша…
На эти вечерние танцы изволила приходить и Лариса Ивановна и порой от скуки вступала в круг, быстро входила в азарт и такое выдавала, что все расступались, и в центре оставалась она одна с партнером (чаще всего это бывал физрук десятиклассник Владимир Забелин). Она так искусно работала локтями, коленями и поясницей, надвигаясь на партнера, отступая, медленно ввинчиваясь в пол, а потом вывинчиваясь кверху, что, когда они кончали, раздавались бурные аплодисменты. Георгий Шмакин играл туш и кричал «бис», требуя повторения, но она посылала ему воздушный поцелуй и сгоняла всех в круг, требуя, чтобы танцевали другие.
— Нашли себе зрелище! Сами танцуйте…
Тут же вертелся Виталик, одетый в вечерний костюмчик, с бабочкой и в белой рубашечке, очень смахивающий на солиста лилипутской труппы.
Он потешал ребят, крутя за кавалера какую-нибудь из старших девочек, и поражал всех необыкновенной ловкостью и знанием разных танцев. Это был способный ученик своей мамы, он всех веселил своей взрослой и старомодной галантностью. Это было любимое ребячье времяпрепровождение, и о танцах потом вспоминали днем, обсуждали, договаривались, кому с кем танцевать.
На этот раз Рустема словно подменили — он танцевал без всякого вдохновения, вдруг останавливался и начинал вертеть свою партнершу в обратную сторону. Что-то с Рустемом творилось. Девочки следили за ним во все глаза и не узнавали. И думали, как бы развлечь его, отвлечь…
Еще задолго до конца лагерной смены, таясь друг от друга, девочки стали готовить подарки. Ими обычно обменивались в последний день пребывания в лагере. Но Рустема они стали одолевать, как будто он завтра уезжал. Они подстерегали его на лагерных дорожках, вручали подарки и убегали. В результате разные самоделки, изготовленные для конкурса, лесные человечки, сделанные из кривых корешков, всевозможные значки, расшитые платочки, вязаные шапочки скопились у него в немалом количестве. Но и подарки не выводили его из состояния забытья. Ему совали блокноты, лагерные дневники, книги, галстуки, требуя автографов, и он, присев на пеньке, вытаскивал авторучку и, глядя на девочку или на мальчика, по выражению лица соображал, что написать, но писал, не замечая, путая имена, а иногда девочке записывал пожелания, имея в виду мальчика, и наоборот. Ребячьи старания не помогали…
«МЕТОД ПРИВОДНЫХ РЕМНЕЙ»
В жизни Брони тоже начались странности, но иного порядка. Она давно уже заметила, что малыши льнут ко взрослым, не очень различая их. с радостью выполняют их поручения, и тем более охотно, если при этом сами становятся как бы командирами. Броня учла эту склонность малышей и разработала его в подробный педагогический метод. Она сама, например, не делала замечаний шалопаям, свистунам, лентяям и задирам; входя в палату после утреннего горна, она не кричала, как другие: «Подъем! А это кто спрятался под подушкой?», а подходила к порогу, хлопала в ладоши и молча переводила глаза с одной койки на другую. Такого знака было достаточно, чтобы ребята вскакивали и начинали одеваться. Но если кто-нибудь упорно натягивал на голову одеяло или усиленно сопел, крепко жмуря глаза, она кивала тем, кто уже встал, на волынщика. Намек ловился на лету. С волынщика стаскивалось одеяло, и начинался веселый переполох.
«Метод приводных ремней», как она его называла, Броня обосновала в своем дневнике и успешно применяла в походах, когда надо было подтягивать отстающих, во время купания, чтобы вытащить из воды увлекшегося ныряльщика, на прогулках и сборах, когда надо было унять забияк и крикунов, на линейках, чтобы добиться равнения по струнке: «А ну, Петя, сделай линеечку», — и Петя выходил из ряда, прищурив глаз, проходил вдоль строя, ребром ладони срезая выпяченные животы. Она добилась того, что при ее появлении сами ребята бросались будить засонь, вытаскивать из воды упрямцев, унимать крикунов. Ей приходилось иногда на слишком ретивых укротителей пускать других укротителей: «А ну-ка урезонь его!», выдвигая на эту роль не только физически сильных или старших, но и малышей. Причем слабые охотно брали на себя функции усмирителей и не боялись возмездия. Только в редких случаях ей приходилось вмешиваться самой. Весь арсенал ее воздействия — кивок, шевеление рукой, два-три слова. Этот экономный и эффективный метод наведения порядка, метод взаимного воздействия, она почитала полезным еще и потому, что он возлагал на ребят функции воспитателей, формируя таким образом самоуправляемый детский коллектив. Надо отдать должное ее скромности, метод этот она не считала открытием — она взяла его у Макаренко, но Макаренко применял его к большому коллективу беспризорных детей, уже привыкших своею прошлой жизнью к самостоятельности, а Броня (и она теоретически обосновала это в своем дневнике) применяла его к маленьким группам для повседневного, житейского, так сказать, обихода. Этот метод, который она сформулировала про себя как «метод меняющихся лидеров». приобрел в лагере популярность, но никому не удавалось добиться такой четкости, слаженности и быстроты, как Броне в ее отряде. «Броневой метод», оказывается, требовал нервного напряжения, гораздо проще было увещевать, вмешиваться и кричать. А это никуда, просто никуда не годилось — опускаться до уровня крикунов и разводить «коммуналку» Такой метод требовал выдержки — вот в чем соль. Он требовал работы над собой — вот где главный гвоздь. Броня гордилась открытым ею «методом приводных ремней» и определила его в своем дневнике как тему для статьи, собираясь предложить ее одному из журналов Министерства просвещения, только пока еще не могла придумать названия («Полгонорара за название!»). И вот этот метод вдруг стал давать осечки…
БУЗА
Началось с палаты, где спали двойняшки Аля и Маля, и как раз во время утреннего подъема, в быстроте и организованности которого палата добилась первого места по лагерю. Неизвестно, что у них было там ночью, наверно, угомонились позднее, чем обычно, но приход Брони в то утро и хлопок в ладоши не произвел никакого впечатления. Все продолжали спать. Броня похлопала в ладоши еще раз и какое-то время сверлила глазами одну койку за другой. Телепатического действия ее взгляды не оказали. Пришлось стянуть одеяло с первой койки — Риты Стукалиной. Рита открыла глаза и долго не могла понять смысла Брониных кивков. Наконец до нее дошло, она стала сдергивать одно одеяло за другим, но и это не произвело эффекта, хотя иные из девочек уже не спали, а только притворялись спящими. Девочки снова поукрывались одеялами, и картина мирно спящей палаты была полностью восстановлена. Рита Стукалина с ролью лидера провалилась. Она сама это поняла, но не смутилась, больше того — сама завалилась на койку и натянула одеяло. Это уже попахивало стачкой. Броня спокойно стащила одеяло с Насти Сорокиной — та редко получала роль лидера и сама набивалась первая. Очень довольная, она с гоготом стала стаскивать одеяла, но девочки вскакивали и снова падали на койки. Начиналась буза. Когда же Настя стащила одеяло с одной из близняшек (Али или Мали), то Аля (или Маля) в одних трусиках, растрепанная, как юная хорошенькая ведьма, вцепилась Сорокиной в волосы и повалила ее на койку. Сорокина — тяжелая, крупная, сильная девица — скинула с себя Алю (или Малю), но тут на нее с визгом навалилась Маля (или Аля), и вместе они, двойняшки, стащили Сорокину на пол и стали колотить. Подружка Сорокиной Мила Матвеева ввязалась в потасовку, чтобы защитить ее, и все четверо укатились под койки и возились там, кряхтели, кусались и орали благим матом. Вся палата набросилась на Сорокину и Матвееву:
— Предательницы! Подхалимки!
Девочек выволокли из-под коек, но они никак не хотели утихомириться, безобразно махали кулаками, усердно щипались. Леночка Матвеева уткнулась в подушку и ревела, а Сорокина, резво отбивавшаяся от девочек, вдруг тоже разревелась и забилась головой под подушку. На шум сбежались ребята из соседних корпусов, переполох охватил чуть ли не весь лагерь, как пожар. Броня закрыла двери от любопытствующих и неподвижно, как кариатида, стояла до тех пор, пока девочки не угомонились и не стали наконец прибирать постели. Потупив головы и не глядя ей в глаза, они побежали умываться. На своих койках оставались только Аля и Маля. Они продолжали лежать и гнусавить. И так усердствовали, что вскоре стали пищать по очереди — одна покричит, пока не устанет и замолчит, начинает другая. Броня уселась напротив, протерла пушистым кончиком косы свои очки и горестно мигала близорукими глазами, едва сдерживая малодушное желание заплакать. Этого еще не хватало! А поплакать страсть как хотелось — так бы и забилась сейчас в укромный уголок и выревелась от души. Но надо держать себя в руках, ангел мой! Броня напялила очки на покрасневший носик и поневоле залюбовалась двойняшками — ах, хороши, чертовки! Даже сейчас, едва сдерживая приступ малодушия, Броня не оставила своих наблюдений, пытаясь установить, кто из них кто, что в них алтайского, что русского, что от отца, местного композитора, а что от матери, русской учительницы, которых она помнила по родительскому дню. Она и раньше много думала о них и пришла к заключению, что это дьявольская шутка природы — создать существа, абсолютно совпадающие по всем признакам. Рослые, длинноногие, эти акселератки впадали порой в поразительную инфантильность, — феномен, который тоже ставил ее в тупик.
В палату заглянула встревоженная Мария Осиповна. Девочки уже успели донести медсестре о том, что произошло. Броня решительно встала, перекинула косу через плечо и с облегчением сказала:
— Будьте добры, Мария Осиповна, проводите Тозыяковых в изолятор и завтрак принесите им туда.
С приходом Марии Осиповны Броня снова почувствовала себя на педагогической высоте. Нет ничего хуже, когда между взрослыми нет единства, подумала она. Эта чувствительная толстуха была готова хоть всех положить в изолятор при малейшем намеке на простуду, расстройство желудка или царапине. Такая вот беспринципная и любвеобильная наседка была первой вредительницей организованной системы воспитания. Типичная старая дева по всему своему облику, из «добреньких», хотя, как узнала Броня, имела мужа и сына, который служил в армии. Когда в будущем Броня станет руководителем детского учреждения, она прежде всего расчистит персонал и удалит из него все аморфное, дряблое и анархическое. Таких, как Маня (Броня иначе про себя ее не называла), к ребятам нельзя подпускать на пушечный выстрел. Своей готовностью сдаться при малейшем ребячьем капризе она способна свести на нет любые усилия целого коллектива воспитателей. Вот ведь — стоило этой Мане войти в палату, как Броня сама поняла всю бессмысленность своей железной осады. Не вступать же с этой толстухой в обсуждение, как и что надо делать. Маня не упустила бы случая ввязаться в ссору, даже заплакать на людях, чтобы доказать свою сердобольность. Причитая и охая, она тут же стала прибирать за девочками постели (какой педагогический кретинизм — прибирать за детьми!), даже не давая им одеться, отвела их, притихших, в изолятор, а вскоре, кудахтая от распиравших ее чувств, побежала в столовую и принесла им завтрак на подносе — столько всего, словно там ее ждали не две девочки, а целый эскадрон изголодавшихся конногвардейцев… Так или иначе, именно Мария Осиповна вернула Броне решимость бороться до конца. Звание педагога обязывает.
ВЫВОДЫ И РАЗМЫШЛЕНИЯ
Броня не придала особого значения тому, что между нею и девочками появилась натянутость. А девочки явно избегали ее. Они, правда, послушно, как овцы, шли за нею, играли в баскетбол, но без воодушевления, мазали, плохо ловили мячи, и Броня словно бы бегала в пустоте, не чувствуя команды. Нет, она не придавала этому значения. Просто девочкам было стыдно и неловко перед нею за утреннее безобразие («Стадность реакций. Продумать и проанализировать с точки зрения разных возрастных групп»). Не придавала она значения и тому, что девочки перестали к ней ласкаться. Она не любила этого, хотя и терпела, понимая, что это возрастная потребность. Правда, странная в такой крупной девице, как Сорокина, но кто бы дал тринадцать лет этой девице, только в разговоре и вылезала из нее наивность шестиклассницы («Акселерация. Раскрыть понятие на анализе конкретных примеров. Сестры Тозыяковы. Сорокина»).
Внешне Броня мало чем отличалась от некоторых старших девочек, но все же положение вожатой отделяло ее от ребят, они жили в разных мирах, и такую разделенность Броня считала естественной, допуская близость только в определенных пределах — от сих и до сих, не больше. Нет, она позволяла себе даже выслушивать секреты и сплетни, кто в кого влюблен и другие глупости, но никогда не давала понять, что это ей ах как интересно! Вживаясь в образ мыслящего педагога, Броня старалась быть воплощением строгости, внимания, но без всякой близости, когда теряются возрастные грани, отделяющие воспитателя от ребенка. Пуще всего ей претила Манькина раскрытость, когда взрослая женщина, заигрывая с ребятами, превращается в девочку и делится с ними своими секретами. Броня подозревала даже, что усиленный интерес девочек к медсестре вызывается ее рассказами обо всем, вплоть до интимностей своей семейной жизни. Правда, фактов подобного рода Броня не имела, но самый строй ее души давал основание для такого предположения. Чем же иначе можно объяснить тягу ребят к ней? Не духовной же ее содержательностью или хотя бы умением рассказывать. Ребята падки до людей, умеющих бойко болтать, но и этого не было у Мани. Маня вовсе не была педагогом и вообще в жизни лагеря не принимала прямого участия, но именно ее Броня ввела в свою педагогическую систему, пользуясь ею как рабочим — временным — термином («Маня. Маняшество. Манятивизм. Маньярство. Чепуха какая-то на постном масле»).
Утренний инцидент получил неожиданное продолжение. К обеду в столовую пришли Аля и Маля. Они покинули изолятор и уселись на своих обычных местах. Значит, они решили, что раз им сошло с рук утреннее самоуправство, то теперь им позволено все. Вертевшийся на языке вопрос: «Как ваше самочувствие, Алималички?» — Броня подавила в себе. Это будет выглядеть заигрыванием, хотя, если всерьез, ей больше всего хотелось оттаскать их за косички. Но вообще-то говоря, не мешало бы узнать, все ли у них в порядке. У детей капризы бывают на разной почве. Так и быть, она не пошлет их обратно в изолятор. И не потребует объяснений. И вообще оставит их в покое. Броня станет даже внимательней к ним и добрее, пусть поломают голову и привыкнут к мысли, что Броня все забыла и простила, а у нее хватит терпения дождаться своей минуты.
Броня подсела к девочкам за стол и, рассеянно поглядывая по сторонам, стала прислушиваться к их болтовне. Они уже помирились с Сорокиной и болтали с ней как ни в чем не бывало. Эта Сорокина, толстая фефела, пересела к двойняшкам за стол и угощала их зеленым горохом в стручках, наворованным в колхозном поле, и подлизывалась к ним изо всех сил. Они жевали горох и вели совершенно пустую болтовню («Девочки, вы видели, какой у Гали бантик?» — «Ой, а Глебка вовсе не заметил! Вот увидите, за ужином у нее будет другой бантик — синий в звездочку» — «Ой, а Глебка, смотрите, уставился на Ирку…» — «А Ирка-то, что это она такое в тарелке увидела?» — «Волосок увидела…» — «Не волос ли это Витьки Пухначенко?.."). Они болтали всякую чушь, и не очень понятно было, делают ли они вид, что не помнят об утреннем спектакле, или болтают Броне назло? Потом вдруг сдвинулись головами по одну сторону стола и стали нахально шушукаться, и Броня, не желая того, уловила имя какого-то Базиля. Разом фыркнув, они снова выпрямились над столом и стали взбивать кудряшки, словно перед ними было зеркало. Броне стоило немалых усилий сохранить подобие понимающего сочувствия на лице.
А вот что было дальше. Отобедав, Аля и Маля не пошли на тихий час в свою палату, а убежали снова в изолятор. Они решили, что могут жить, где им вздумается, и вообще правила — не для них. Если такие настроения не пресечь, они перекинутся на других и распространятся по лагерю, как эпидемия. Первые признаки были налицо. В палате не оказалось ни Сорокиной, ни Леночки Матвеевой. Нетрудно было догадаться, что тропка вела их в тот же изолятор. Гнать их оттуда? Нет, Броня не снизойдет до роли надсмотрщицы. Надо всерьез поговорить с Маней. Никто не позволит ей превращать изолятор в казацкую вольницу.
Броня прошла к себе в комнатку. Ее соседка Тина спала сном праведницы. Она всегда отсыпалась днем, чтобы после отбоя до самых петухов пропадать со своим сельским поклонником. Уже под утро, хихикая, она будет шептаться под окном, пищать, а потом с грохотом, подталкиваемая снизу, упадет через окно в комнату, как бомба. Броня оглядела ее с неприязнью и взялась за дневник, чтобы записать туда кое-что из того, что наметила себе записать. Она задумалась и мельком взглянула в окно — там за рощей находился изолятор, откуда могла появиться Маня, тогда она перехватит ее… Не успела Броня сделать первую запись, как из рощи показались Рустем, двойняшки и Сорокина. Девочки прыгали перед ним, отталкивая друг дружку, и болтовня стояла такая, что даже здесь, в комнате, слышно было, хотя отдельных слов не разобрать…
ИЛИ — ИЛИ…
Вот где собака зарыта! У Брони даже полегчало на душе. Значит, дело не в Мане. Вся эта анархия, распущенность и вольница шли не от кого-нибудь, а от старшего вожатого. Не с Маней, стало быть, а именно с ним надо поговорить и решительно объясниться. И если разговор ничего не изменит, тогда что ж, она может уволиться по собственному желанию. Опыта, который она приобрела здесь, ей вполне достаточно. Ради зарплаты, что ли, она будет надрываться? Она еще. успеет сгонять в Крым и пожарить свои косточки на солнце. И добрать на фруктах витаминный паек. Броня мельком глянула в Тинкино зеркальце и отвернулась. Тоже мне красавица! Лицо — как у злого мышонка. Да, Крым — это идея! Мама предлагала ей поехать, но она отказалась, — она не умеет отдыхать, бездельничая, и потом, ненавидит курортников, умирающих от скуки. Она называла курорты не иначе, как злачными местами, хотя имела о них смутное представление — лишь однажды с группой вожатых была на семинаре в одном из приморских городков. Но если вопрос встанет или — или, она поедет отдохнуть даже на такой курорт. Природа всегда есть природа, даже если там пасутся стада. Природа ни в чем не виновата перед нею, Броней, которая хочет поваляться на солнце, успокоить нервишки, вдосталь пополоскаться в морской водичке, насладиться видами… Боже мой, почему же это толпы курортников должны испортить ей радость от Крыма, дивной этой жемчужины, сохранившей в себе что-то от библейских пейзажей? А Коктебель? А Волошин? А этот Богаевский с его символическими пейзажами, которые она мельком видела в Симферопольской художественной галерее? Раздражение скоро перешло в состояние легкого воодушевления, и теперь она уже бестрепетно пошла к изолятору, чтобы объясниться с Рустемом…
ОБ ОСОБЕННОСТЯХ УСТНОЙ И ПИСЬМЕННОЙ РЕЧИ
— Ты уже, конечно, знаешь о том, что произошло утром, я не сомневаюсь, — сказала Броня, когда они вышли из лагеря и пошли знакомой тропой к скалам, где они провели грозовую ночь. — Девочки тебе обо всем рассказали, и я не настолько наивна, чтобы думать, что в их рассказах я выглядела ангелом…
Броня сломала на ходу веточку багульника и хлестала ею воздух в такт своим словам, а слова лились потоком, все больше набирая силу. Утренний спектакль ему, конечно, известен во всех подробностях, хотя повода она для него не давала. Она просто наблюдала и терпеливо ждала, пока все само не прекратится. И вообще она не собирается оправдываться перед ним, тем более просить о помощи. Она ни в чьих консультациях не нуждается, как-нибудь разберется сама, хотя разговоры, которые были между ними, кое-чему научили ее. Спасибо, что он не жалел на нее времени. Ведь она простая студентка, а он выдающийся аспирант, надежда науки. Ей очень лестно, что он уделяет ей столько внимания, ей, человеку, в сущности, примитивному и не очень умному. Она очень благодарна ему, но сейчас она пришла не для того, чтобы изъявлять свою признательность. То, что случилось сегодня утром, — это не случайность, а звено в целой цепочке явлений, которые тянутся с той злосчастной ночи. Она не хотела обращать на них внимания, проходила мимо них, старалась не придавать им значения, но сегодняшняя история — последняя капля. Она поняла, что избежать объяснения уже не удастся. Она не станет начинать издалека — с изложения их педагогических разногласий. Да, она признает, что опыта у нее еще мало, в отличие от него, уже закончившего институт, много работавшего в школе и уже не первый год практикующего в пионерских лагерях, собирающего материалы для диссертации. Но это не значит, что у нее нет своих взглядов…
Ветка багульника плавно покачивалась в воздухе, но иногда вдруг устремлялась в погоню за комарами. С каждым комаром она словно бы убивала и возражения, которые мог сделать Рустем. Хорошо, давайте посмотрим, как выглядят его действия, его отношение к ней в глазах тех же девчонок. Да ведь он в их глазах бедненький страдалец, терпящий гонения от злой Кобры… Да, Кобры, она прекрасно знает, как за глаза называют ее ребята. Ах, как приятно выглядеть в глазах девчонок и мальчишек этаким мучеником с венчиком над головой, невинной жертвой этой мерзкой, злой, гадкой Кобры (Бр-р-р-р!). И вот, упиваясь своей святостью, он разжигает — невольно, а может быть, и нет, кто знает? — ажиотаж вокруг их гипотетических, мифических отношений, которых не было и быть не могло. И к нему лезут с сочувствием, советами, его ласкают, его окружают любовью. Ему свое нежное внимание уделяет даже Виолетта Джульеттовна, готовая утешить его и ублажить.
— И напрасно ты избегаешь ее, — подняв ветку, Броня ловко сбила комара. — В ней есть что-то пикантное, черт возьми! И даже искусная косметика, ха-ха, не может… И будь я мужчиной, хо-хо, я бы… и ты, Рустем… А? Что с тобой?! Боже! Ма-а-а-а! Мамочка!
Дело в том, что, упоенная строгой, красивой линией своего монолога, заботясь о его логической безупречности, о его легком и в то же время напряженном накате, она не очень следила за Рустемом. Вообще устная речь была ее коньком, в отличие от письменной, где изложение мысли затруднялось тем, что неясно представлялся оппонент, а это очень важно, ибо оппонент вызывает соответствующий настрой и распаляет красноречие. Это было хорошо ей известно по ответам на экзаменах, где она умела переключать внимание даже умных преподавателей, уводя их в области, где не очень нужны точные знания и где умение говорить дает возможность плавать, лавируя в волнах предположений на заданную тему. То, что ей легко удавалось в устной речи, в письменной ей не удавалось, в дневнике она придерживалась стиля сухого, лапидарного, императивного: короткая фраза, стиль бесстрастный, телеграфный, как протокол («Десять минут на доклад. Ваше время истекло»). Разгонистый, набирающий паруса полет ее устной речи терял в ее писаниях свободу и простор, потому что оппонентом в этом случае была всегда она сама. Сама же она как оппонент представляла крайне неудобный вариант — слишком сложный, увиливающий, ироничный, видящий всю подноготную ораторских ухищрений. Короче, ей очень нелегко было спорить с собой — она не любила возражений.
И вот, любуясь плавным течением своей речи, Броня даже не смотрела в сторону Рустема, ей было вполне достаточно слышать его припадающий шаг, то чуть отстающий, то нагоняющий. Ее принципиально не интересовало, что там творится у него в душе. Рустем, напряженно следя за ее речью, шел обок, то кивая и усмехаясь про себя, то с огорчением помаргивая ресницами. Он очень жалел ее, он страдал. Он сжимал и разжимал кулаки, точно ловил какие-то свои доводы и тотчас отпускал их, потому что, улавливая блоки в ее речи, он переставал слушать и весь уходил в себя, даже не в себя, а влезал в ее шкуру и не слушал ее, чтобы она не мешала «слушать» ее другой, такой, какой он видел ее, ощущал. Он уверен был, что та, другая, была реальнее, чем эта вот — самоуверенная, не умолкающая, не желающая даже выслушать, а если и выслушать, то внять и проникнуться.
И вот он, уйдя в себя и ощущая Броню в себе более реальной, чем та, что бросала сейчас слова в пустоту, плелся где-то рядом, то догоняя, то отставая, терпеливо дожидаясь, когда истощится поток ее красноречия. Он надеялся, что, удовлетворив свое тщеславие, она успокоится и посмотрит на все по-человечески, сама устыдится театрально-прокурорского пафоса своей обвинительной речи и понимающе усмехнется. И вдруг так неожиданно, нелепо, дико, анекдотически, каким-то гротеском возникла эта Виолетта, эта Клеопатра, а с нею рядом — та, вторая, ненастоящая Броня, ревнивая, мелочная, злая! Из Рустема вдруг выскочил черт, необузданный дикарь, и в результате — катастрофическая вспышка, смесь всякой дребедени, в которой были перемешаны ревность, мстительность, презрение к женщине как к существу, которому аллах не оставил даже души. Взрыв ударил в сердце. Рустем уже не видел, не слышал, не ощущал себя — он схватил Броню за косу, пригнул с неистовой яростью до земли и отшвырнул ее прочь. Отшвырнул — и вдруг сам упал, больно подвернув ногу, вскочил и, рыча, как раненый зверь, побежал в чащу. И бежал, бежал, не разбирая дороги.
Такие вот страсти-мордасти…