укоренившимися привычками – я ненавижу их, ибо всякий раз мне кажется, что ко мне приближается тиран и атмосфера в моем жизненном пространстве сгущается, и уже все события предстают в таком свете, что укоренение этих привычек кажется теперь неизбежным и неотвратимым следствием – например, следствием пребывания на службе, постоянной совместной жизни с одними и теми же людьми, постоянного местожительства или исключительного здоровья. Скажу прямо, я в самой глубине души несказанно признателен всякой своей ущербности, болезненности и всему, что только есть во мне неполноценного, ибо все эти слабости оставляют мне тысячи лазеек, воспользовавшись которыми я могу улизнуть от своих укоренившихся привычек. Но, наверное, совершенно невыносимым и даже просто чудовищным было бы для меня жить вообще без привычек, жить и постоянно мучительно импровизировать: для меня это была бы настоящая ссылка, настоящая Сибирь.
Прочная репутация. Прочная репутация некогда была весьма полезной вещью; и там, где общество по сей день находится во власти стадного инстинкта, каждому отдельному человеку разумнее всего выдавать свой характер и все свои занятия за нечто неизменное – даже если они, в сущности, таковыми не являются. «На него можно положиться, он человек основательный и верный своим принципам» – вот похвала, которая, независимо от всех общественных потрясений, всегда имеет вес. Общество всегда испытывает удовлетворение от того, что в его распоряжении всегда под рукой надежное орудие, которым может стать сегодня – чья-то добродетель, а завтра – чье-то честолюбие, а послезавтра – чья-то вдумчивость и страстность, – оно воздает небывалые почести этому свойству – быть покорным орудием – и превозносит до небес эту верность себе, эту твердость взглядов, неизменность устремлений и даже пороков. Подобная высокая оценка, распространившаяся повсеместно одновременно с нравственностью нравов и пустившая повсюду глубокие корни, воспитывает «характеры», создавая тем самым дурную славу всякой переменчивости по отношению к своим занятиям и к себе. И сколь бы ни очевидны были несомненные достоинства подобного образа мыслей, для познания нет ничего более губительного, чем такое общественное мнение: ибо именно свобода воли познающего, готового в любой момент смело отказаться от своего прежнего мнения и не питающего никакого доверия ко всему тому в нас, что стремится занять как можно более прочные позиции, и вызывает всеобщее осуждение и тем самым компрометируется. Умонастроения познающего, противоречащие понятию «надежная репутация», встречаются в штыки как нечто позорное и недостойное, тогда как всякая закостенелость взглядов считается чем-то весьма достойным, заслуживающим высочайших похвал, – в плену каких суждений нам приходится нынче жить! Как трудно жить, когда чувствуешь, что давит на тебя и на все вокруг груз вековых суждений! Вполне возможно, что на протяжении тысячелетий познание терзалось угрызениями совести, но не могло выйти из плена, и, быть может, величайшие умы невыносимо страдали от презрения к самим себе и от сознания собственной ущербности.
Уметь возражать. Ныне всякий знает, что умение спокойно принимать возражения является признаком высокой культуры. Некоторым даже известно, что человек более высокого уровня развития мечтает услышать возражения по отношению к себе и даже сам нарывается на них, так как ему очень хочется, чтобы кто-нибудь указал на то, где он был опрометчиво несправедлив. Совсем другое дело – уметь возражать; здесь требуется чистая совесть и неприятие всего привычного, традиционного, канонизированного – пожалуй, последнее важнее всего, это, собственно, и есть то великое, новое, удивительное, что отличает нашу культуру, – быть может, самый важный шаг освобожденного духа: кто знает?
Вздох. Я ухватил эту мысль, когда она уже готова была незаметно промелькнуть и улизнуть от меня, но я первыми попавшимися словами связал ее, чтобы она снова не улетела. И вот от этих резких слов она умерла и беспомощно повисла, запутавшись в них, – а я, глядя на нее, никак не могу взять в толк, чему это я так радовался, когда поймал эту птаху.
Чему следует учиться у художников. Какие есть в нашем распоряжении средства, при помощи которых мы могли бы сделать вещи прекрасными, привлекательными, желанными – если они таковыми не являются, – а мне представляется, они никогда не бывают таковыми сами по себе! В этом смысле нам есть чему поучиться у лекарей, как они разводят, например, горькую микстуру или добавляют в смесь вино и сахар; но еще более поучителен пример художников, которые, собственно говоря, только тем и занимаются, что выдумывают такие фокусы и трюки. Удаляться от предметов на такое расстояние, чтобы уже и не различать деталей и, призывая на помощь внутренний взор, мысленно восстанавливать их, силясь запечатлеть некий зримый образ, – или смотреть на вещи как бы из-за угла, в разрезе, – или поставить предметы на такое место, чтобы они оказывались явно не на месте, загораживали друг друга, изменяя перспективу и затрудняя любой обзор, – или смотреть на них через цветное стеклышко или в предзакатном свете, – или покрывать поверхность полупрозрачной пленкой, – вот чему нам не мешало бы поучиться у художников, в остальном мы должны быть мудрее, чем они. Ибо их художественная сила иссякает обычно там, где кончается искусство и начинается жизнь; мы же хотим стать певцами нашей жизни и в первую очередь воспеть все неприметное и будничное!
Прелюдии науки. Неужели вы думаете, что науки могли бы родиться на свет божий и набрать силу, не будь тех волшебников, алхимиков и ведьм, которые появились задолго до них и потратили немало сил, чтобы своими предсказаниями и разными хитроумными уловками вызвать к жизни жажду, ненасытную потребность и вкус к тайным и запретным силам? Подумайте, ведь предсказать нужно было неизмеримо больше того, что в действительности могло бы свершиться, дабы хоть что-нибудь свершилось в области познания. Вполне возможно, что, подобно тому как мы воспринимаем в данном случае исполняемые для нас прелюдии и экзерсисы как упражнения, предваряющие явление науки, хотя сами исполнители их таковыми не считают, так в каком-нибудь далеком будущем будет восприниматься и вся религия – как упражнение и прелюдия: быть может, она будет считаться редким средством, данным каждому отдельному человеку для того, чтобы он мог насладиться вполне самодовольством некоего бога и его самонизвержения. Действительно! – спрашивается, а смог бы человек без этой религиозной школы, без этой подготовки вообще научиться испытывать ненасытную потребность в самом себе и удовлетворять ее своими собственными силами? Неужели Прометей был обречен на то, чтобы сначала наивно верить, будто бы он похитил свет и понес заслуженную кару, а потом наконец осознать, что он сам создал свет в тот самый миг, когда возжаждал света, и что не только человек, но и сам Бог – творение его рук, податливая глина в его руках? Значит, все это лишь творение творца? И все это безумие, и это похищение, Кавказ, и коршун, и вся трагическая «Прометея» познающих?
Заблуждение созерцателей. Люди высокого уровня развития отличаются от людей низкого уровня тем, что они несравнимо больше видят и слышат, и делают они это осмысленно, – вот что отличает человека от животного и высших животных от низших. Мир открывается полнее тому, кто стремится дорасти до высот человеческой сущности, и чем выше он поднимается, тем больше на его пути встречается приманок, как будто сам интерес расставил на него сети, и множится число приманок, и множатся вместе с ними его радости и горести – у более развитого человека счастье всегда сопутствует несчастью, и, становясь счастливее, он неизбежно становится несчастнее. При этом, однако, не может избавиться от одной навязчивой иллюзии: он почему-то думает, что ему отведена роль зрителя и слушателя, перед которым разыгрывается величественное музыкальное представление, именуемое жизнью: он называет свою природу созерцательной, но не видит того, что он сам и есть настоящий певец жизни, которому предстоит довести эту партию до конца, не понимает, что хотя он и отличается от актеров, разыгрывающих эту пьесу, от так называемых действующих лиц, но все же еще больше он отличается от обычного зеваки или званого гостя, сидящего в зале. Ему как художнику, конечно же, присуща vis contemplativa[33], и он способен взглянуть на свое творчество как бы со стороны, но вместе с тем – и это важнее всего – ему присуща vis creativa[34], которой как раз недостает всякому действующему лицу, как бы убедительно ни выглядел он на сцене и что бы об этом ни говорил весь свет. И только мы, мы, которые умеем придавать осмысленность ощущениям, только мы беспрестанно действительно что-то создаем – мы создаем целый мир, который будет вечно расти, мир, в котором найдется место оценкам, всему красочному и значительному, перспективам и разным иерархиям, утверждениям и отрицаниям. И это наше творение разойдется по рукам, его будут разучивать денно и нощно так называемые действующие лица (то есть наши актеры), они будут играть эту пьесу снова и снова, пока она не станет плотью и кровью и даже самой действительностью. И все, что только есть ценного в этом мире, все представляет собой ценность не само по себе, проистекает не из природной сущности – ибо природа не имеет никакой ценности, а является лишь благоприобретенной ценностью, – она дана, подарена, и этими даятелями и дарителями были мы! Ведь это мы сумели создать мир, который мало-мальски