Падение кумиров — страница 39 из 107

неуклюжей ясности во всех ситуациях, когда человек по-настоящему хочет быть честным в отношениях с другими людьми – с друзьями, женщинами, родственниками, детьми, учителями, учениками, начальниками и правителями, – нет уже ни сил, ни времени на церемонии, завуалированные комплименты, утрачен самый esprit приятных легких развлечений, да и вообще сам otium, понятие досуга как такового. Ибо жизнь в непрерывной погоне за прибылью заставляет выкладываться целиком и полностью, до полного изнеможения сил, когда есть только одна забота – как бы не выдать своих планов, как бы кого обхитрить, как бы кого обыграть; истинной добродетелью считается теперь умение сделать что-то быстрее, чем другой. И оттого человек так редко может позволить себе быть честным; но в эти редкие часы он чувствует себя усталым и хочет просто «расслабиться», он мечтает о том, как бы ему без лишних затей плюхнуться и растянуться от души. Точно так же, с похожим настроением, нынче пишутся письма; их стиль и дух всегда будет настоящей приметой времени. И даже если желание и способность получать удовольствие от приятного общества, от изящных искусств еще не утрачены вполне, все же это скорее напоминает удовольствие, которое испытывают до смерти усталые рабы, придумывающие себе после целого дня каторжного труда какое-нибудь развлечение. Какая невзыскательная радость у наших образованных и необразованных слоев! Какая подозрительность по отношению ко всякой радости! Нет слов! Чистая совесть все чаще и чаще связывается только с работой: жажда радости уже называется «потребностью в отдыхе» и начинает постепенно стыдиться самой себя. «Да, это все из-за здоровья, надо и о нем позаботиться, ведь без него мы никуда» – так оправдывается всякий, кого нежданно-негаданно захватят врасплох на каком-нибудь пикнике. Да, если так пойдет дело дальше, то скоро уже невозможно будет предаваться vita contemplativa (что подразумевает неторопливые прогулки, когда можно отдаться размышлениям или поболтать с друзьями), не испытывая при этом презрения к себе и не терзаясь угрызениями совести. Что тут поделаешь! Когда-то все было совершенно иначе, сама работа мучалась угрызениями совести. Человек хорошего происхождения предпочитал скрывать свою работу, если в силу какой-то необходимости ему приходилось работать. Раб выполнял свою работу неизменно с чувством, что делает нечто достойное презрения – «делание» само по себе уже было чем-то презренным. Благородство и достоинство присущи лишь otium и bellum – вот что говорил голос античного предрассудка!

330

Одобрение. Мыслителю не нужно никакого одобрения и аплодисментов, если он уверен в том, что вполне может рукоплескать себе сам: без этого он уже никак не может обойтись. Встречаются ли на свете люди, которые все-таки могут обойтись без такого, да и вообще без всякого одобрения? Я сомневаюсь; ведь даже о мудрейших из мудрейших Тацит, который никогда не возводил напраслины на мудрецов, сказал когда-то: «Quando etiam sapientibus gloriae cupido novissima exuitur»[37] – это значит у него: никогда.

331

Лучше быть глухим, чем оглушенным. В прежние времена люди усердно пеклись о своем добром имени: теперь этого недостаточно, так как рынок непомерно разросся, – добиться чего-то здесь можно только криком. И вот все надрываются, кричат, но даже луженым глоткам это оказывается не под силу, в результате даже лучшие товары расхваливаются на все лады какими-то осипшими голосами; где же найдешь нынче гения без всей этой базарной шумихи, без этой сиплости? Да, для мыслителя настали скверные времена: ему придется научиться среди всего этого шума и гама находить тишину и притворяться глухим до тех пор, пока действительно не оглохнет. Но пока он не научится этому, он рискует, вероятно, погибнуть от раздражения и головной боли.

332

Тяжелые минуты. В жизни каждого философа, наверное, бывали тяжелые минуты, когда он думал: какой же во мне толк, если никто не верит даже моим плохим аргументам? В этот самый момент пролетит над ним какая-то зловредная птичка и давай чирикать: «Какой в тебе толк! Какой в тебе толк!»

333

Что значит познавать? «Non ridere, non lugere, neque detestare, sed intelligere!»[38] – говорил Спиноза, как всегда просто и возвышенно. Но если вдуматься, что, в сущности, такое это «intelligere», как не форма, в которой одновременно являются нам все три предыдущих действия? Результат действия различных и противоречивых побуждений, рождающих желание высмеивать, оплакивать и проклинать? Познание будет возможно лишь в том случае, если сначала каждое из этих побуждений будет настаивать на правомерности именно своего желания, касающегося того или иного предмета, того или иного события; затем должна возникнуть борьба всех этих мнений, которая иногда может завершиться неким перемирием, успокоением, признанием всех трех враждующих сторон, – справедливость восторжествует, и будет заключен договор, ибо только опираясь на справедливость и договор, все эти побуждения смогут самоутвердиться и тогда признать правомерность друг друга. Нашему сознанию оказываются доступны лишь завершающие сцены примирения и подведения итогов этого длительного процесса, и мы делаем отсюда вывод о том, что «intelligere» представляет собой нечто примирительное, справедливое, доброе, нечто совершенно противоположное побуждениям, в то время как в действительности это всего лишь определенная форма отношения этих побуждений друг к другу. С давних пор сознательное мышление отождествляли с мышлением вообще, и только теперь мы стали смутно догадываться, что большая часть нашей духовной деятельности протекает без участия нашего сознания и наших чувств, но я думаю, что эти побуждения, которые здесь боролись друг с другом, могут наносить себе весьма чувствительные удары и даже причинять боль: то чудовищное внезапное изнеможение, которое наступает у каждого мыслителя, проистекает, по-видимому, от этого (это изнеможение на поле битвы). Вполне возможно, в нашей воюющей душе есть нечто героическое, но уж, по крайней мере, в ней нет ничего божественного, никакой бесконечной самоуспокоенности, как полагал Спиноза. Сознательное мышление, присущее, в частности, философам, представляет собою самый бессильный и оттого, соответственно, самый ровный и спокойный вид мышления, и потому именно философа можно легче всего ввести в заблуждение относительно природы познания.

334

Нужно учиться любить. Так обычно бывает с музыкой: сначала нужно научиться умению слышать музыкальную фразу, научиться вычленять ее из ряда других, отличать и воспринимать как некую самодовлеющую, ни с чем не смешанную жизнь; затем нужна готовность и желание ее принять, несмотря на то что в ней много чуждого и непривычного, а также терпимость к формам ее проявления, сочувствие ко всему необычному в ней; рано или поздно наступает миг, когда мы наконец привыкаем к ней, когда мы ждем ее, когда мы уже не мыслим себе жизни без нее; и вот мы уже опутаны колдовскими чарами, а она все плетет и плетет свою колдовскую сеть, покуда мы не превратимся в безропотных, восторженных поклонников, снедаемых единственным желанием, которое затмевает все на свете, – упиваться ею снова и снова. Но так обстоит дело не только с музыкой: именно так мы научились любить все те вещи, которым отдаем ныне свою любовь. Наша доброжелательность, терпимость, справедливость, безропотность по отношению к необычному в конце концов всегда вознаграждаются, когда необычное постепенно снимает с себя покровы и предстает во всей своей ослепительной красе – в знак благодарности за наше гостеприимство. И даже тот, кто любит самого себя, неизбежно проходит этот путь. Любви нужно тоже учиться.

335

Да здравствует физика! Много ли на свете людей, умеющих наблюдать! А сколько среди тех немногих, кто умеет это делать, заняты созерцанием самих себя! «Нет ничего более недоступного человеку, чем он сам», – вынуждены признать, к своему вящему неудовольствию, все пресловутые знатоки человеческих душ и утроб; и потому призыв «познай самого себя!», обращенный к человеку, звучит в устах бога почти как злая насмешка. Но как раз именно с самосозерцанием дела обстоят безнадежно плохо, и лучше всего об этом можно судить хотя бы по той манере, с которой всяк берется рассуждать о сущности морального поступка, с какой ретивостью, с какою прытью, убедительностью, с какой словоохотливостью, не говоря уже об этих взглядах, улыбках и угодливом рвении! Как будто тебе хотят сказать: «Помилуй-ка, дружочек, это ведь как раз по моей части; ты обращаешься с вопросом к тому, кто, как никто другой, имеет право на него ответить: по воле случая уж здесь-то я большой дока. Итак, вот мой ответ. Если человек решает: „Так будет правильно“ и делает из этого вывод: „Следовательно, надо поступать так“, и далее поступает в соответствии со своим представлением о том, что правильно и необходимо, то, стало быть, сущность его поступка вполне моральна!» Но, мой любезный друг, ты говоришь здесь о трех поступках вместо одного: ведь и твое суждение «так будет правильно» – уже поступок – разве нельзя уже судить о том, насколько он морален или неморален? Почему ты считаешь правильным это и только это? «Потому что так подсказывает мне моя совесть; совесть никогда не будет говорить о том, что неморально, ведь она сначала определяет, что должно считать моральным!» Но почему ты прислушиваешься к своей совести? И насколько ты вправе считать это суждение истинным и бесспорным? А может быть, для этой веры нужна другая совесть? Слышал ли ты что-нибудь об интеллектуальной совести? О той совести, которая скрывается за твоей «совестью»? Твое суждение «так будет правильно» имеет предысторию – в твоих влечениях, симпатиях, антипатиях, в накопленном тобою опыте и в твоей неопытности. «А откуда она там появилась?» – должно быть, спросишь ты, и еще: «А что, собственно говоря, заставляет меня повиноваться ей?» Ты можешь повиноваться ее распоряжениям, как хороший солдат, который не раздумывая выполняет приказания. Или как женщина, которая любит того, кто повелевает. Или как льстец и трус, который боится того, кто сильнее, кто способен повелевать. Или как дурак, который повинуется оттого, что не умеет на это ничего возразить. Короче говоря, есть тысячи образцов, которым ты можешь следовать, повинуясь своей совести. А