Падение Парижа — страница 3 из 95

– Дело не в том, что человеку нравится. Я Париж полюбил. Может быть, я его даже понял. Дело в другом – где человек родился, хотя это вне сознания и вне выбора. Я, например, родился в Германии; поэтому я люблю немецкий язык, немецкие деревья, даже немецкие сосиски. Вы родились во Франции, и вы…

– Вы думаете, что я люблю Францию? Вряд ли. У нас никто об этом не думает. Понятно, учат в школе, говорят на официальных церемониях: «наша прекрасная Франция» или «отечество в опасности», но мы зеваем. Или смеемся. Один вам скажет, что в Москве лучше, другой – что в вашем Любеке замечательно, а о Париже не говорят, в нем живут, и точка.

– Неужели вы не любите вашей страны?

– Я об этом никогда не думал. В ту войну людей, кажется, отчаянно обманывали; у нас говорят: «череп трухой набивали». Не знаю… Может быть, и не обманывали. Дедушка когда-то рассказывал о семидесятом годе. Они кричали: «Да здравствует Франция!»; но ведь это под штыками – тогда в Нормандии стояли пруссаки… Я сегодня был в одной компании, славные ребята; только любят пофилософствовать, это они меня так настроили: весь вечер говорили о войне. Чудаки, уверяют, что скоро будет война.

– Обязательно. Я еще прошлой весной ждал… Хорошо, что год подарили. Мы с вами родились в неудачное время: война, потом снова война, а между двумя войнами – куцая жизнь. Я вот радуюсь, что повидал Париж, пока…

– Пока…

– Пока Париж на месте.

Андре встал.

– Вы тоже чудак. А к кальвадосу вы не привыкли, вот и придумываете разные ужасы… Желаю вам успеха с вашими рыбами.

Ушел Андре потому, что вдруг вспомнил Жаннет, ее голос, доходящий как будто издалека, придающий каждодневным словам глубокое значение. Он взбежал по темной винтовой лестнице и кинулся к приемнику. Гнусавый тенорок пел: «Микстура Бальдофлорин исцеляет мигрени и сплин…»

Андре сел на табурет и закрыл лицо рукой. Он долго сидел так; вдруг вздрогнул; раздался знакомый голос. Он искал глаза Жаннет, но перед ним светилась шкала: «Лейпциг», «Рим», «Пост паризьен». Он услышал: «Чем больше я пытаюсь все чувства глубоко сокрыть, тем больше сердце раскрываю…» Потом Жаннет два раза повторила: «ребячество»; и вслед какой-то бас стал требовать, чтобы все перед обедом пили вермут «мартини». Это было настолько неожиданно, что Андре рассмеялся. Он ходил по мастерской и повторял: «Хорошо! Буду пить «мартини». Раскрою сердце. Ребячество»… А приемник грозил: «Германская авиация… Кризис Лиги наций… Противовоздушная оборона…»

Андре подошел к раскрытому окну. Мартовская ночь была бурной на Ла-Манше; кренились суденышки, и рыбаки в страхе сжимали ладанки. Морской ветер доходил до Парижа; казалось, он треплет дома. Ветер оставлял соль на губах. Андре вырос недалеко от моря; там сейчас томятся яблони, сок медленно подымается по стволу, а ветер сводит деревья с ума. Какой нелепый вечер! «Новый гуманизм», жуки, восстание, война… Неужели все это правда? Немец сказал: «Пока Париж существует…» А Жаннет? Она может попасть под машину, простудиться. Хрупкий мир, до чего хрупкий! Они спорят об идеях – звездочеты, камни! Любить можно только яблоню – там, в Нормандии, где бури. Яблоню и Жаннет…


3


Люсьен привез Пьера в неуютную холодную комнату, богато обставленную; чувствовалось, что жильцы здесь часто меняются и никого не трогают ни шкаф-рококо, ни гравюры с жокеями и борзыми. Люсьен жил у родителей; эту комнату он снял для Жаннет, но говорил: «Моя квартира». На широкой софе лежали том Энгельса и большая кукла, сделанная из пестрых лоскутов.

Люсьен достал несколько бутылок, приготовил коктейль. Пьер заговорил о театре: он увлекался Шекспиром. Люсьен его перебил:

– Все это придется отложить лет на сто. Жаннет вчера декламировала: «Вы можете не взять меня в подруги, но быть рабой вы мне не запретите…» А Миранде лучше замолчать: слово принадлежит товарищу Калибану.

Он погасил недокуренную сигарету и вдруг другим, более простым голосом сказал:

– Придется порвать с отцом. А это нелегко… Но сегодняшний доклад… Потом через несколько дней выйдет моя новая книга… Надо выбирать! Я не понимаю таких людей, как Андре: при крупной игре не пасуют.

– Андре будет с нами. Ты его не знаешь, хороший человек, только тяжел на подъем. Тебе это может показаться смешным, но я иногда думаю, что все будут с нами, решительно все. Я теперь работаю на заводе «Сэн», и мне пришлось столкнуться с Дессером. Исключительно интересный человек! Если рассуждать прямолинейно, это наш враг. Один из самых крупных капиталистов. До шестого февраля он поддерживал «Боевые кресты». Но я по себе знаю, как легко ошибиться… Такой Дессер многое понял. Он слишком умен, чтобы защищать гиблое дело. Еще год, и он окажется с нами, увидишь! Виар прекрасно сказал: «Мы, социалисты, добьемся сотрудничества всех французов».

Люсьен потеребил куклу, зевнул:

– Разумеется. Для этого надо сначала расстрелять Дессера, а потом повесить Виара.

Пьер вскипел. Он бегал по длинной комнате:

– Так вы оттолкнете всех! Люди разные, они по-разному к нам приходят. Надо это понять!.. У нас на заводе есть механик Мишо. Замечательный человек! Но фанатик. Для него Дессер – капиталист, и все тут. Коммунисты…

– Я предпочитаю коммунистов Виару. Это храбрые люди. Только и они отравлены политической кухней. Что такое Народный фронт? Старушку Марианну потащит тройка. Коренник – гражданин Виар, пристяжная слева – твой механик. Справа? Пожалуй, впрягут моего отца. Торжество терпимости… (Он вдруг засмеялся.) Я вспомнил нашего учителя истории, как он торжественно сказал: «Великую революцию погубила нетерпимость». А толстяк Фредо поднял руку: «Меня губит терпимость, то есть дома терпимости». Его хотели выгнать – помнишь?

Они стали припоминать давние проказы. Люсьен подливал коктейль. Пьер размяк. Неожиданно для себя он начал рассказывать о своей любви:

– Я должен тебя познакомить с ней. Ты говоришь «восстание»… Вот такая пойдет на баррикады… У нее отец – рабочий, он знал хорошо Жореса, сидел в тюрьме. Она – учительница в Бельвилле. Если бы ты видел, как ее там любят – и ребятишки и взрослые! Она все переменила…

Люсьен улыбнулся:

– Очередной припадок или решил жениться?

– Брось шутить. Это очень серьезно. Для меня это вопрос жизни. Но между нами ничего нет. Аньес даже не подозревает…

– Еще Жюль Лафорг сказал: «Женщина – существо таинственное, но полезное».

Пьер возмутился:

– Значит, для тебя?..

Он не договорил: вошла Жаннет. Она сняла шляпу, перчатки; повертелась у зеркала; закурила; все это молча; потом сказала:

– Почему ты не позвал Андре?

Люсьен рассердился, но промолчал. А Жаннет, отодвинув стакан, обратилась к Пьеру:

– Как он вас развлекал? Рассказывал о благородстве своего отца? Или подготовлял за коктейлем восстание?

Люсьен удивленно посмотрел на Жаннет:

– Что с тобой? Откуда столько иронии?

– Иронии? Никакой. Просто мне скучно.

Пьер заерзал:

– Я пойду, мне ведь приходится вставать в шесть…


4


Мишо восхищенно сказал Пьеру:

– Вот это станок!

Потом они заговорили о политике. Пьер, как всегда, превозносил Виара. Мишо слушал молча. Это был коренастый человек лет тридцати; кепка; серые насмешливые глаза; на нижней губе погасший окурок; рубашка с короткими рукавами, видна татуировка: якорь и сердце – Мишо служил во флоте. Он хорошо работал, но язык у него был острый; на заводе его уважали, да и побаивались.

Пьер говорил с механиком как со старшим; он волновался – одобрит ли Мишо последнее выступление Виара? Мишо отмалчивался.

– Вы, может быть, не согласны с лозунгами?

– Почему? Это – лозунги Народного фронта. А на слова Виар мастер.

– Значит, не доверяете?

– Теперь – Народный фронт. Это – часть официальная. А если по душам… Часы или кошелек я ему доверю. Но не наше дело!..

– Я вас не понимаю, Мишо. Этот станок не ваш, не наш, а «Сэна», Дессера. Изготовляем мы моторы для бомбардировщиков, то есть для войны. Но для станка вы найдете ласковое слово. А о человеке, который всю свою жизнь посвятил нашему общему делу, вы говорите, как о враге.

– Станок – это не только денежки Дессера, это вещь, и хорошая. Сейчас не наш, завтра, может быть, будет нашим. За ним стоит присматривать. С бомбардировщиками тоже дело темное: против кого будут воевать, кто, как? А с Виаром все ясно. Сейчас мы вместе: это выгодно и ему, и нам. Потом или мы его пошлем к черту, или он нас. Не знаю, кто первый… Одно бесспорно: если мы его вовремя не приставим к стенке, он нас всех перестреляет. И еще как! Ну, я разболтался, а надо пресс проверить.

Пьер думал об этом разговоре, когда шел после работы к Аньес. Был час сумерек; все тогда кажется невесомым, призрачным; старые дома, днем, как сыпью, покрытые пятнами, становятся голубыми холмами; лица, измученные, обезображенные годами и горем, грубо расцвеченные косметикой, выглядят прекрасными: зримого мира касается очарование искусства.

Слова Мишо казались Пьеру нестерпимо сухими. Может быть, Мишо и прав, но тогда все неинтересно – и борьба, и победа. Тотчас Пьер спохватился: нет, Мишо не прав! Достаточно вспомнить жизнь Виара, как он отказался от розетки «Почетного легиона», как его травили шовинисты. Этот человек не пойдет на компромисс!

Пьер не понимал Мишо, его мысли, извилистой и, однако, прямой, похожей на горный ручей, сверлящий камни. Мишо был парижанином, насмешливым и строгим. А Пьер родился на юге, среди виноградников Русильона. Его отец был метранпажем в Перпиньяне. Там много резкого света, земля рыжая, а море настолько синее, что оно кажется расплавленной эмалью. Пьер любил громкий смех, порывистые движения, бурные слезы, стихи Гюго, предания о якобинцах, на эшафоте произносивших пылкие монологи, всю зримую, выразительную красоту жизни.

Глядя на каштаны бульвара, едва проступавшие сквозь синий туман, взволнованный началом весны, он говорил себе: мы победим, потому что людям хочется счастья, тепла рук, дружбы, доверия! Он вспомнил свои полудетские стихи: «Ветер и борьба – черный хлеб жизни…» Его мысли невольно обратились к Аньес: как она его встретит?