На войне он потерял обе ноги и передвигался на деревянной дощечке с колесиками. Они громко скрипели, отчего окружающие заранее знали о приближении Бермана. Вопреки всему это его не сломило. Каждый раз, когда я заходил к нему с едой, которую передавала моя мать, потому что заказов на починку обуви становилось все меньше и старик голодал, у порога его каморки стояла пара справных военных ботинок. Он начищал их каждое утро и между делом рассказывал мне фронтовые истории войны, которую я, к счастью, не застал.
Найти работу в Варшаве того времени было непросто. Особенно, если ты еврей и тем более, если ты еврей принципиальный, каким был мой отец. Он трудился с раннего утра до самой поздней ночи на трех работах. Он был грузчиком на заводе, плотником в столярной мастерской в паре кварталов от нашего дома и потом ехал на другой конец города, чтобы разгружать вагоны на железнодорожном вокзале. Я его почти не видел. Но даже не смотря на все усилия заработанных им денег едва хватало, чтобы сводить концы с концами. Мы не жаловались, нет. Иные жили и хуже.
Однажды отец пришел домой раньше обычного. Он был взволнован, что было совсем несвойственно его характеру. Они о чем-то шептались с мамой на кухне, опасливо озираясь в мою сторону. Как я ни старался, расслышать их разговор мне не удалось. Единственное, что вырвалось из уст моего отца достаточно громко, было слово «война». После ужина, проведенного в напряженной тишине, мы легли спать. Следующим утром, наспех собрав отложенные свертки с едой, я спустился к старику Берману. Дверь в каморку была открыта, а его любимые ботинки валялись в пыльном углу. Борис лежал на своей жесткой кровати, отвернувшись к стене. Он плакал, бормотал про идиотов, которых жизнь ничему не научила, и говорил, что очень скоро весь мир будет утопать в крови. Он больше не рассказывал мне байки. Не чистил грязные и покрытые паутиной ботинки. Старик перестал двигаться и почти ничего не ел. Я заходил к нему, чтобы выкинуть протухшую еду и оставить свежую. А спустя еще несколько дней он умер. У Бермана не было родственников, поэтому все его скудные пожитки разошлись по соседям. Отец на свои деньги купил гроб и заплатил похоронной команде, которая увезла метровую коробку с телом на грузовике с открытым кузовом.
Дождливый сентябрь серыми тучами навис над старыми крышами влажных, пышущих сыростью домов. По ночам небо освещалось далекими вспышками, приносящими с опозданием гулкие уханья взрывов. На улицах росли стены из мешков с песком. Все больше прибывало в город военных, угрюмых и настороженных. Рядом с нашим домом был установлен зенитный расчет. Бойцы, обслуживающие орудие, имели весьма удручающий вид: они были истощены, с голодными глазами заглядывали в окна. Коричневая форма была грязной и местами рваной, жирные пятна машинного масла темнели на потертых шинелях. Трое несчастных солдат в худых сапогах днем и ночью проводили время рядом с зениткой. Они спали под устремленным в небо дулом на застеленных шинелями ящиках со снарядами, а брезентовые ранцы служили им подушкой. Тут же они готовили еду и кипятили воду в алюминиевых котелках. И тут же справляли нужду, навлекая гневные проклятия жильцов дома. Маузеровские винтовки стояли в козлах7 у костра.
Один раз в два дня в их зловонном стане появлялся подтянутый молодой поручик и резкими командами заставлял наводить порядок в расположении. Его сапоги были чисты несмотря на постоянную слякоть и грязь. На голове сверкал орел с полевой шапки – «рогатывки». Длинная шинель была туго перетянута коричневыми ремнями, на которых болтались пустая кобура, офицерский планшет и сумка с противогазом. Он громко кричал на солдат, требуя содержать в чистоте винтовки, ствол вверенного орудия и до блеска начищать зеркала прожектора. Последний он проверял с особой тщательностью при помощи благоухающего женскими духами белоснежного шелкового платка. И если тот пачкался, поручик приходил в бешенство, заставляя изнуренных солдат все переделывать снова и снова. Вся эта суета меня тогда совсем не интересовала. Я радовался новым ботинкам старика Бермана, которые вручил мне отец. Обувь была на несколько размеров больше, и я с бронзовым крестом, нацепленным на худое пальто, с превеликим удовольствием прыгал по лужам, обдавая хмурых прохожих и суетившихся бойцов брызгами. К счастью, мучения артиллеристов длились недолго. После очередного авианалета где–то в пригороде поручик в их расположении больше не появлялся. Но солдаты несли службу, по–прежнему до блеска начищая казенное имущество, хотя и сократив эту процедуру до одного раза в несколько дней. И с наступлением темноты яркий луч прожектора продолжал часто врываться в окна, заставляя нас ежиться во сне под теплыми одеялами.
Каждый день отец был смурнее прежнего. Он лишился работы на заводе, который в срочном порядке готовили к эвакуации на восток и по запчастям свозили на вокзал. А руководство вокзала и вовсе перестало платить своим работникам деньгами. Из-за возросших цен на продукты они посчитали, что еда сейчас – лучшее вознаграждение за труды. Но мы хотя бы не голодали. Хоть какие-то гроши платили в столярной мастерской. Она была загружена на несколько дней вперед: гробы сами себя не сколотят. Отец обычно приходил после обеда, угрюмый и подавленный, и каждый раз приносил буханку хлеба, бутыль с молоком, несколько свиных сосисок и небольшой кусок сыра, завернув это все это добро в газету. Выложив ее содержимое на стол, он разворачивал и аккуратно выпрямлял помятую, в жирных разводах, тонкую бумагу и внимательно вчитывался в мелкие колонки новостей. Потом долго сидел, глядя в окно, подперев рукой подбородок. И видно было, как его мысли мечутся в голове от бессилия что–либо изменить.
Как-то раз он не выдержал, сильно сжал кулак и решительно ударил им по столу, заставив нас вздрогнуть. А уже на следующий день за нашим столом сидели несколько крепких мужчин из числа коллег отца. Все они были евреями, любящими мужьями и заботливыми отцами. И они понимали, что как только город падет, спасаться будет уже поздно. Поначалу они говорили в полголоса, но потом в споре перешли на крик.
– Нам нужно немедленно уходить на восток! – кричал один.
– Ты разве не читаешь новостей? Советский союз объявил Польше войну, – слышался другой голос.
– Коммунисты хотя бы не убивают евреев, как это делают проклятые нацисты, – не унимался первый.
– Как ты не поймешь? Мы даже не сможем перейти линию фронта: там тоже война!
Они спорили весь вечер и разошлись только глубокой ночью. Я заснул в кресле отца, так и не дождавшись итогов этого собрания. Я почувствовал, как сильные руки подняли меня и уложили в мягкую кровать, накрыв одеялом.
– А что такое война? – спросил я сквозь сон у отца, который уже погасил свет. Я знал, что он стоит там в темноте и молчит, озадаченный моим вопросом.
– Скоро узнаешь, – коротко бросил он и прикрыл за собой дверь.
Он разбудил меня глубокой ночью. Сказал одеваться. Еще сонный, не понимая, что происходит, я накинул свое пальтишко и армейские ботинки. Он взял меня за руку, и мы стали подниматься вверх по ступеням. Пробравшись по пыльному затхлому чердаку, оказались на крыше. Город спал в кромешной темноте. Не было видно ни единого огонька в окнах домов. Лишь изредка снизу доносились редкие покашливания и разговоры патрулирующих улицы солдат. Я подошел к самому краю крыши. Холодный сентябрьский ветер трепал волосы, меня бил озноб. Отец подошел сзади и обнял меня. Мы смотрели на всполохи света у самого горизонта: на подступах к городу шел бой. Яркие звезды сигнальных ракет с шипением медленно сползали в ночи, оставляя дымные хвосты. Везде еле слышался стрекот пулеметных очередей, пускающих вереницу зажигательных пуль. Как мигающие фонарики, сверкали одинокие выстрелы ружей. Взрывы снарядов и бомб разрезали темноту, которая совсем покинула ту часть города. И все это блестело размытыми пятнами в бледной дымящейся полыхающей пелене.
– Вот так выглядит война, – проговорил отец.
По правде говоря, сначала война мне понравилась. Она была похожа на карнавал, который мы всей семьей посещали каждый год в Жирный четверг8. Фейерверки, яркие огни, громкая музыка… Но еще больше война мне напомнила поляну светлячков на заднем дворе нашего бывшего дома. В лунную ночь, пока не зачинался рассвет, я любовался волшебным танцем множества огоньков. Вот какой в тот момент мне открылась красивая и завораживающая война. Позже я узнал, что эти красивые огоньки убивают людей. С тех пор я возненавидел карнавалы и светлячков и осознал, что все красивое, прежде чем назвать его таковым, нужно рассмотреть со всех сторон. Потому что идеальной красоты не бывает и везде есть свое уродство. Так и война со всем своим шумом и огоньками, громыхая, перемещается в другое место, оставляя после себя свою другую сторону – свое уродство. И если в этой мертвой тишине вдруг случайно окажется кто-то живой, то война больше не будет для него чем-то красивым. В ней нет красоты. И никогда не было. И вскоре я в этом убедился сам.
В одну из темных ночей в окно ворвался протяжный вой сирены. Я не успел опомниться, как тут же оказался на руках отца. Мы бежали по бетонным лестницам, а над головой, словно догоняя, грохотали нарастающие взрывы падающих на город авиационных бомб, осыпая нас пыльными струями потолочной штукатурки. Покинув подъезд, мы бежали по темной улице. Наш путь освещал лишь прожектор, вырывающий под низко висячими тучами широкие крылья гудящих бомбардировщиков. Глаза слепило плюющее из раскаленного зенитного ствола пламя. А мы все бежали. Из-за сильного грохота, неожиданно возникающего со всех сторон, я не слышал криков родителей. Мне было так страшно, что я изо всех сил обхватил шею отца. Краем глаза я видел бегущую за нами в одной ночной рубашке маму. Она была тоже напугана и бежала босыми ногами по мокрому, усеянному осколками битого стекла асфальту.
Забежав за угол, мы нырнули в подвал и в кромешной тьме, спотыкаясь о других находящихся там людей, забились в угол. Во мгле царила тишина. Лишь после очередного взрыва где-то раздавалось несколько вскриков, мгновенно утопающих в закрытых от страха ртах. Мы пробыли в сыром холодном подвале всю ночь. Лишь утром, спустя пару часов, когда гул на небе утих, отец ушел домой, чтобы собрать теплые вещи и раздобыть немного еды. Потом самолеты вернулись, и бомбежка повторилась. Все время, что отца не было, мама плакала. Плакал и я. Мы боялись. Все, кто находился тогда рядом, боялись.