Палка — страница 4 из 6

И никто не обратил внимания на то, что был слышен выстрел. И что стрелял Хряк. И промахнулся лишь потому, что был пьян.

3

Сумасшедшие тоже были кадры еще те. Взять того же Гуся. Он был старшиной, отслужил год и три месяца. Как-то решил в самоволку сходить. Переоделся в гражданку, перепрыгнул через забор… И когда его обнаружили праздно шатающимся по Хибаровску, он был уже не в себе. Врачам он объяснял, что только что из Америки.

Нашли его и вправду абсолютно голым, замотанным в американский флаг: Гусь носил его, словно римлянин тогу. При этом выкрикивал случайный набор английских слов на мотив битловского «Естедей».

В психушке Гусь пел: «Гуд бай, Америка, о!» — и стрелял у всех «чего-нибудь почитать». Все книжки, брошюрки, журналы и т. п. он складывал у себя под матрацем и никому уже не давал, хотя сам не только не читал, но даже не заглядывал в них.

Лежал он до меня уже полгода. И, когда я выписывался, он тоже лежал. Он и сейчас лежит, только в гражданской психушке. Об этом мне Олечка написала, а потом и сам Гусь открытку прислал. В общем-то он мог выйти еще тогда, летом, если бы не Жора. После пьянки недели две или три прошло, когда к нам в отделение пригласили парикмахера. Пришла девица, лет двадцати пяти, крашеная, с черными ногтями, мастер своего дела. Таких красавцев из ребят понаделала, что хоть сразу на обложку журнала фотографируй. Офицеры помялись-помялись — и тоже подстригаться пошли.

Последним подстригался Малишевский. Он был подполковником, но все звали его «генералом» за спортивные брюки с широкими красными лампасами. Садится он перед зеркалом и распоряжается:

— Под Котовского!

Парикмахерша подстригла Малишевского под Котовского, и тут в очередь пристроился Гусь. К тому времени он был уже почти нормальным, практически забыл про Америку и склонен был к экстравагантным шуткам. Он занял место подполковника и громко заявил:

— Под Малишевского!

Солдаты, наблюдавшие за этой сценой, засмеялись. Офицеры улыбнулись. А когда Гусю выбрили голову, Жора сказал:

— Ты бы себе еще брови сбрил, придурок.

— Ага, — подхватил Гусь, — сбрейте.

Фьюить — и нету у Гуся бровей. А если вы видели человека без бровей, то понимаете, насколько это отвратительное зрелище. Ткачук, когда увидела Гуся, так ему и сказала, мол, мало тебя, Андрюша, лечили. Тамара Анатольевна, Гуселетову сегодня аминазин, по средам магнезию.

И все, после первого же укола сорвало у парня башню окончательно. Всю ночь он плакал, начал орать — поставили литическую. Наутро уже был «чиканашкой». После этого мы с Жорой долго не разговаривали, а потом решили, что он не виноват, что так все вышло.

После той неудачной пьянки попал к нам в дурку еще один типус, капрал, залетевший по обкурке. Саша Рак его звали. Серьезно, Рак у него фамилия была. Он жутко матюгался, третировал санитарок и божественно играл в шашки. При этом его преследовали жуткие глюки. Сидит Саша Рак у окна и талдычит нам:

— Братаны… в натуре… я дома… Я закрою глаза и считаю: раз, два, три… и я дома. Завтра я буду дома, завтра я буду пьяный. Братаны, я знаю — у них тут видеокамеры. Вон там. И вон там. Но я их расколол. На улице меня ждут… Сегодня какое число?..

Последний вопрос он задавал очень часто. Его переклинило на Пасхе, она в тот год случилась первого апреля.

— Я знаю, сегодня первое апреля. Сегодня Пасха. Дым сигарет с ментолом. Пьяный угар качает. Я открою глаза — и я дома.

Он всегда ходил со стеклянными глазами навыкате и вызывал смешанное чувство жалости и страха.

А тут еще начал сходить с ума Серега-Акула.

Когда назначили курс лечения всей шестой, опять же после пьянки, хуже всех пришлось Сереге и Хряку, у них курс был двойной: кроме инъекций еще и таблетки. Но Хряк держался во многом благодаря Кузе: его рассказам о Серафиме Саровском и довольно оригинальной трактовке Евангелия. А Серега, ранимая душа художника в котором не могла спокойно переносить четыре стены дурки, стремительно терял связь с реальностью.

Акулой его прозвали за маленькую статуэтку из хлебного мякиша, замешанного с солью и жженой бумагой, которая называлась «человек-Акула». Я не сильно разбираюсь в искусстве, но эта работа произвела на меня большое впечатление. Ощерившаяся пасть, торчащий из спины плавник и изящно сплетенные ноги, под определенным ракурсом напоминающие акулий хвост, по сей день вспоминаются так живо, словно я держу «Акулу» в руках.

Серега начал заводиться с полуоборота, нападал на Гуся, и в конце концов дошло до того, что его положили в палату для тяжелобольных, то есть для настоящих психов.

Как-то раз Гусь вывел Серегу из себя своей «Гуд бай, Америка, о!», и Серега, тощий, ослабленный лекарствами Серега вырвал дужку у койки и погнался за Гусем с криком «Убью, гад!». Дежуривший в этот вечер Женя едва успел перехватить Акулу.

Серегу привязали к койке, укололи, и на следующий день он ходил, как водолаз: медленно и плавно.

Хряк выдержал. Кроме рассказов и разговоров с Кузей, он начал рисовать. Сюжеты его рисунков были предельно просты: «Иисус и Звезда Вифлеема», «Крещение», «Поцелуй Иуды». Как-то, когда Хряк рисовал Кузе «Воскресение», я спросил просто и ненавязчиво:

— Ты что, в Бога веришь?

Хряк пожал плечами и продолжал рисовать.

— И в чудеса веришь? — задал я очередной вопрос.

Тогда Хряк отложил карандаш с тетрадкой, посмотрел на меня с интересом и спросил:

— А ты? Ты сам во что-нибудь веришь?

— В себя, — дал я припасенный как раз для такого случая ответ.

Хряк задумался. Кивнул. Лицо его, совсем не походившее на свиное рыло, даже неясно, почему его так прозвали, из-за лекарств стало бледным и неживым.

— Хорошо, — сказал он наконец. — Значит, всему есть объяснение, более или менее разумное, так?

Я кивнул и проглотил слюну — в горле пересохло. И тогда Хряк сказал:

— Ты молодец, Маяк, ты все правильно думаешь. Ты здесь с мая, если я точно помню?

В ответ на мое согласие Хряк продолжил:

— Тогда ты помнишь, что отопление в мае уже отключили. И если ты сейчас проверишь батареи во всех палатах, то убедишься, что все они холодные… Если тебе не трудно, проверь их, с первой по пятую.

То ли тон его заставил меня встать и пойти проверить батареи, то ли глаза его так таинственно сияли, что отказаться было невозможно, но я сделал то, о чем он попросил.

Батареи действительно были холодны, как могила.

— А знаешь ли ты, — спросил Хряк, когда я подтвердил его постулат о батареях, — что Ильдус ставил брагу три месяца: апрель, май и июнь? Проверь батарею в нашей палате.

Я пошел бы туда и без его приглашения…

К нашей батарее невозможно было прикоснуться. В ней было больше ста градусов, она шпарила, как паровой котел. Ради эксперимента я поднес к ней перышко, извлеченное из подушки. Оно начало тлеть. Однако краска на батарее не пузырилась, подоконник не обугливался. И тут, несмотря на волны жара, исходившие от батареи, мне стало холодно и зябко. Я вернулся к Хряку. Он дорисовывал «Воскресение» и, когда я тихо сел рядом с ним, сказал:

— Именно из-за того, что некоторые вещи нельзя объяснить…

— Например, как стрелять из пальца? — спросил я.

Хряк промолчал. Я решил, что он больше ничего мне не скажет, но он просто думал.

— И это тоже, — сказал Хряк, — хотя стрелять можно не только из пальца. И именно потому, что некоторые вещи не поддаются логическому объяснению, нужно хоть во что-нибудь верить. И лучше всего — в Бога. Кузя, готово!

Кузя, слегка смущенный, но счастливый, получил рисунок и долго его разглядывал. Потом он закрыл тетрадку и пошел в палату поплакать. Он всегда плакал над рисунками Хряка.

Жизнь в психушке текла своим чередом. Уколы, процедуры, каждый день похож на предыдущий.

Потом повесился косарь Аркашка. Его лицо было всем противно: прыщеватое, вытянутое, похожее на фурункул. Всякий раз, когда должна была случиться комиссия, он ходил грустный и предупреждал, что этой ночью будет вешаться. Он и вправду брал с собой простыню и шел в туалет. Санитарки уводили его оттуда, медсестра колола аминазин — и Аркашка засыпал сном младенца. Но тут что-то случилось, чего не понял никто: Аркаша никого не предупредил и повесился прямо в палате, на своих кальсонах. Его увидел ночью другой висельник, которого все звали Фазой Наебло. Это был огромный еврей, пытавшийся в части повеситься на проводах. Спасло его короткое замыкание — провод перегорел, и этот двуглазый Моше Даян рухнул с трехметровой высоты — вешался он на столбе. Он вскочил с койки, подхватил голого по пояс, если смотреть внизу, Аркашу и заорал благим матом:

— Аркашка вздернулся, суки!

Откачать Аркашу не удалось, он умер за полчаса до того, как его вытащили из кальсон. Удивительно в этой истории то, что бесшумно удавиться не может никто. Можно незаметно перерезать вены, можно травануться, даже застрелиться при желании можно без шума, а вот вздернуться в двух метрах от бодрствующей санитарки, да так, чтобы не слышны были хрипы, чтобы не опорожнился ни мочевой пузырь, ни кишечник (а перед смертью Аркаша в сортире не был), — этого не может никто. Я долгое время пролежал среди специалистов, так что поверьте мне.

Однажды ночью, дня через четыре после смерти Аркаши, мы со Студентом разговаривали после отбоя. Он сказал:

— Мне Олечка проболталась. Только тихо. Вчера Аркаше письмо пришло. Там его девушка, видимо, пишет, что выходит замуж за другого, он из-за этого вздернулся.

Я хотел рассмеяться, спросить, откуда Аркаша мог знать содержание письма, если он даже не получал его, но вспомнил про батарею в нашей палате — и осекся. Наверное, действительно надо во что-то верить.

В сентябре, перед неудавшейся революцией в сольном исполнении Сереги-Акулы, выписывали Жору. Он был комиссован и демобилизован — сразу отправляли домой. В этот день поступила почта — писем двадцать, и санитарки, чтобы не создавать ажиотаж, решили сначала раздать письма и только потом выписывать Жору. Самым странным был тот факт, что все двадцать два письма из двадцати двух разных городов и адресованные двадцати двум разным именам предназначались Жоре. Почерки на всех конвертах тоже были разными.