али женщины, махали руками. Мы с подружками делали вид, что их боимся, рассказывали друг другу байки о побегах «психов».
Позже мама смогла поменять комнату на другую, в соседнем подъезде. Новые соседи считались «приличными», здесь даже можно было пользоваться ванной. В предыдущей коммуналке в ванне порой плескались живые карпы из магазина «Диета», что на площади Труда, и не было горячей воды. А сын бабы Доси, рыбак, частенько держал свой улов.
Приличные соседи формально были в разводе. Соседка развелась с мужем, пока он сидел – долго-долго, больше десяти лет, – по политической статье. Сидел по политической, а не развелась по этой статье. Мама шепотом рассказывала об их разводе своей подруге, я подслушала и изумилась, потому что эти старики (им было за шестьдесят) явно любили друг друга; меня поражало, что они вместе мылись в ванне: терли друг другу спинку, о чем и сообщали громогласно. Ведь развод – это все врозь, как у моих родителей!
У меня была взрослая подруга, тетя Заря. Пыталась учить меня английскому, заинтриговывала:
– Если хочешь зайти в гости, смотри на мое окно. Увидишь, что занавеска подвязана, можешь заходить.
Шпионские штучки! На самом деле – тюремный опыт. Но тогда это было непонятно. Хотя что-то витало в воздухе Матисова острова. В третьем классе мы с дворовыми друзьями взялись выслеживать шпионов и, конечно, сразу нашли: тощий дядька из первой парадной, он еще конфетами нас угощал.
У подружки моей Оли, это еще во втором классе выяснилось, с дедом что-то не то. Подружка-то была что надо, а дед у нее финн, не там оказался, не в то время. Где сейчас дед, Оля не знала.
Беда с Матисовым островом. Хотя есть домашняя река Пряжка, кусочек реки Мойки с парадной оградой и даже Нева, но к ней не подобраться из-за Адмиралтейских верфей. Две улицы, один переулок, а мостов целых четыре. У воды хорошо жить, весело, вот только в воздухе что-то странное. Из-за заводов, что ли? Заводов несколько, не одни верфи.
У мамы завелась своя подруга, тетя Варя. Мы ходили к ней в гости в квартиру напротив, тоже коммуналка, но коридор длиннее, темнее и опаснее. Зато в коридоре бегала большая деревянная лошадка-качалка, я таких не видела ни до, ни после. Черная лаковая, в желтых яблоках, с настоящей гривой – чудесно длинной, желтой. У тети Вари сын старше меня на пять лет, потому неинтересный. И муж дядя Леша. Мама всегда про дядю Лешу удивлялась нехорошо, но это она бабушке Коке удивлялась.
– Вот, – говорит мама, – до гостей два часа, а он тянет Варечку гулять. Если ему приспичило гулять, она должна идти с ним. А ведь скатерть еще не погладила!
Времена были строгие. Скатерть, как правило, одна на все случаи, ее отбеливали хлоркой, сушили во дворе, а перед гостями прыскали водой изо рта и гладили на столе.
В гостях у тети Вари мама украдкой выливала содержимое рюмки в горшок с фикусом, тряся мне пальцем, если я оказывалась рядом, а не на лошадке в коридоре. После застолья случалось разное. Самое среднее: патефон, музыка, песни хором. Самое частое: карты, вист-пас, на столе листы с циферками, и мы, дети, свободны. Самое редкое: дядя Леша настраивает приемник, тот хрипит, шипит, скрежещет и почти неразличимо выдает разными голосами нечто непохожее на новости из нашего радио на общей кухне. Дядя Леша регулярно повторяет: вот, гады, клевещут, вот изгаляются. Но злости в его голосе я не чувствую, а тетя Варя то смеется, то грустит под эти шепотливые голоса.
Они получают квартиру – отдельную, без соседей и с горячей водой. За городом, где-то в Ульянке. Мы едем к ним в гости, это очень далеко от Матисова острова. Там лес рядом с домом, в квартире пахнет клеем и деревом, и дядя Леша после обеда тянет гулять в этот лес уже всех нас, а не только тетю Варю.
Дома мама дает мне книжку: вот, посмотри, тут есть рассказ дяди Леши. Книжка называется «Воспоминания узников Бухенвальда». Я не понимаю, что надо сказать, и вопросительно взглядываю. Мама не понимает меня и нервно (фикус в горшке, куда можно выливать рюмку, не поместился в новой квартире ее друзей) поясняет:
– Ну что ты смотришь? Да, дядя Леша тоже сидел в тюрьме, но недолго.
– А за что он сидел? – уточняю я.
– Ох! – Мама садится на вытертый плюшевый диван, доставшийся нам от крестной. – Поставь чайник, пожалуйста! Там в шкафчике, кажется, еще остались финики.
Мы начинаем регулярно ездить в Ульянку, хотя и далеко. Но зато летом тетя Варя с мужем приезжают к нам, вернее к нашей крестной, на дачу в Рощино. Мне-то все равно, лишь бы сына не привозили, он меня дразнит.
Задремывая на даче у серебристой бесконечной в высоту голландской печи, слышу, как мама с Кокой, маминой крестной, сплетничают:
– Он так ее любит, что даже страшно! Но какой тяжелый характер! Сказал – гулять, значит – все брось, котлеты брось и – гулять!
– Простынища ты, Леля! Что ты понимаешь в мужчинах! Три года замужем прожила, а туда же. Нечего им потворствовать!
Задумываюсь над незнакомым словом «потворствовать» и окончательно засыпаю. Утром Кока приносит ватрушку с угольками из поддымки, то есть из печной топки, прямо в постель. Соображаю, что «потворствовать» от слова «творог» – мягкое, белое, с мелкими угольными крапинками. А простынища – это у Коки простушка в превосходной степени, это слово знакомое.
Через год тетя Варя умирает. Мама, плача, говорит Коке:
– Леша сказал, что никогда не снимет кольцо, никогда не женится.
Еще через год дядя Леша приезжает к нам, уже в новую квартиру, не коммунальную, не на Матисовом острове. Мама не отпускает меня из кухни – мы пьем чай там. Дядя Леша уходит. Он сделался совсем старый и меньше ростом. Мама смотрит, как он идет к остановке автобуса, но не машет рукой, а прячется за занавеской. Когда его забирает автобус, пьет прямо из заварочного чайника, из носика. А мне за это влетало. Сильно.
Едем к Коке в выходные.
– Леша снял кольцо, – говорит мама ей, как будто жалуется. – Приезжал на той неделе. Боюсь.
– Простынища ты, Лелька! – привычно отвечает Кока. – А и правильно. Ты ж ее первая подруга. Нечего потворствовать!
Неомифологический словарь
I
Пигмалион
Если рассказывать об Анне, то начинать придется с Палыча, дабы сообщить, что до Анны он уже был женат несколько раз. Впрочем, прежние его жены никак не проявлялись, не беспокоили, словно их вовсе не было, что могло бы удивить или насторожить любую женщину, но не Анну. Анна, от природы создание аморфное, отчасти неуязвимое, как вода, не умела сосредоточиться на одной какой-либо мысли. Стоит начать думать что-нибудь, а за окном собака пробежит, поневоле отвлечешься, или чайник закипит, тут уж вообще приходится все бросать и идти на кухню выключать конфорку. И так она сколько чайников сожгла. Но это еще когда в общежитии жила, до Палыча.
Анна работала кладовщицей в маленьком строительно-монтажном управлении. О чем думал начальник, принимая ее на работу, – непонятно, видно же сразу, какая из нее кладовщица.
– Анна, а что это экскаваторщик Габединов потащил от тебя?
– Да рукавицы спер.
– Что же ты ему ничего не сказала? Не заметила?
– Да видела я, что он берет, но может, ему надо.
– На дачу ему рукавицы нужны, на дачу!
– Ну, я и говорю, что надо.
И прямая бы ей дорога из кладовщиц в уборщицы, то есть на двести рублей меньше – это в зарплату, а аванс у всех одинаковый, но познакомилась она с Палычем.
Палыч – телефонист-кабельщик, элита среди местных работяг. Может и аппарат телефонный починить, и приемник, если кто попросит за наличные. Всех в округе знает, к любому местному начальству в кабинет вхож, а как же – мастер.
Сперва он Анне платье купил, сам выбирал, а потом и вовсе приодел с головы до ног. Прическу Анна стала другую носить, по его настоянию. А когда к нему переехала в двухкомнатную квартиру, хоть и на первом этаже, а все равно хорошо, с общежитием в принципе не сравнить, то такое началось! Просыпается утром Анна, а ей почему-то холодно, и у шеи что-то влажное. Смотрит, вся постель завалена свежей сиренью, еще в утренней росе. А Палыч ей кофе несет в чашечке, прямо в постель, представляете?
– Рыбка, – говорит, – голубка, до чего же ты у меня красивая, как я по тебе соскучился!
– Как же соскучился? – Анна удивляется. – Вместе живем.
– Так ведь всю ночь тебя не видел, сны-то мы с тобой разные смотрели.
И на работе стали замечать, что Анна действительно того, красивая вроде. Но недолго замечали. Уволилась Анна по Палычеву настоянию. Уволилась и устроилась на курсы секретарей-референтов. То есть Палыч ее устроил, он начальнице курсов магнитофоны чинил. Подруги смеялись, мол, какой из тебя секретарь, ты же забудешь, кто звонил, пока трубку вешаешь. Ну, где те подруги? Все куда-то пропали, не то чтобы Палыч их отшил, само собой произошло. Да и некогда. Готовил-то в основном Палыч, но надо же и в кино сходить, и в парк погулять, с Палычем, конечно. И учеба, само собой, на курсах.
А после договорился Палыч с начальником одной и вовсе серьезной фирмочки, и Анну взяли секретарем без всякого испытательного срока, хотя на компьютере она так и не научилась, да и на машинке пока медленно печатала. Началась для Анны совсем другая жизнь. На работе не то что ненормативной лексики, «дуры» не услышишь. Начальник никогда голоса не повышает, не принято. Кофе Анна научилась заваривать, подавала гостям в приемную. Но чтоб кто к ней с какими глупостями приставал – никогда, знали, что Палычева жена, уважали. И постепенно перестала Анна терять зонтики, забывать на столе носовые платки, даже в сумочке у нее образовался идеальный порядок, не поверите. Маникюр свежий через день, это обязательно, на работе так положено. И чтобы два дня подряд прийти в одной кофточке – ни-ни. Исчезла Аннина аморфность, сменилась твердостью, пусть не как у камня, а как у той же сирени, к примеру, крепкое ведь дерево, только дубу и уступит.
Фирма, где Анна теперь работала, занималась разными домами. Как построили новый дом, стал начальник некоторым особо уважаемым работникам квартиры выделять за мизерную какую-то плату, ей-богу. Анне вроде и обидно: до сих пор в общежитии прописана. А начальник говорит:
– Ты же, Анечка, мужняя жена, у вас есть квартира. А была бы одинокая, неужели бы я тебя обделил? Но сейчас-то тебе квартира ни к чему, правда?
Оно, конечно, правда, но все равно как-то не так.
Иностранцы к ним в контору повадились, по делам. Комплименты Анне так и сыплют, через переводчика. В рестораны иногда Анна ходит, «по работе», разумеется, с шефом и иностранцами. Выучилась, какой вилкой рыбу надо есть. Начальник театралом оказался страстным. И Анна уже через полгода знала, на какой спектакль можно гостей посылать, а к какому театру близко не подпускать. Культура, куда денешься. Палыч-то театры не любил, все больше в кино ее таскал. А сейчас Анне некогда в кино, если вечером начальник попросит гостей сопроводить. Но опять-таки без глупостей.
И начало Анне казаться, что Палыч немножко «не тянет». Обеды-то он готовит, но в режиссуре, к слову сказать, совсем не разбирается. Ходит не в финском костюмчике, а все в тех же джинсах. Рубашек совсем не носит. Кофе варит хуже, чем она. Ласковый, как прежде, но в больших количествах и нежности надоедают. Стала Анна на Палыча покрикивать. Он поначалу расстраивался, но как-то несильно, привык быстро. Подарки Анне дарил средненькие такие. На работе ей к 8 Марта гораздо интереснее подарок дали, а начальник премию выписал. И дошло до Анны наконец, что Палыч и роста-то небольшого, высокие каблуки с ним не наденешь, и пьет вместо коктейлей обычную водку, а то – портвейн, это же не каждая женщина выдержит, пусть и нечасто пьет. А уж разговор в компании поддержать совсем не умеет, да не приглашали Палыча в те компании, где Анна теперь бывала.
Стала Анна подумывать, что кабы не была она связана супружескими узами, может, и жизнь у нее по-другому сложилась бы. Хвостом вертеть, как некоторые секретарши, она не умела, но была бы свободна, тогда еще посмотрели бы, кто есть кто. А шеф у нее холостой, между прочим, и не раз Анне казалось, что смотрит он на нее со значением, но куда ж денешься, если тоже человек порядочный.
Словом, аккурат после того, как нашла себе нового стильного парикмахера и еще больше похорошела, решила Анна, что Палыч ей не пара. Человек он, безусловно, хороший, и была она с ним довольно счастлива, но надо развиваться, можно ой как вырасти, если за дело с умом взяться. Поплакала она недельки две за раздумьями, Палыч занервничал, стал портвейн почаще пить, но, видно, все понял. Привычный, что ли?
Над прощальным словом Анна еще неделю думала, но не понадобилось его, прощального-то слова. Едва рот открыла, а Палыч ей говорит:
– Не надо, Аннушка, не надрывай сердечко. Все я понимаю, тебе выбирать. Хочешь уйти от меня – уходи, нет – подумай, я потерплю. Но, рыбка, голубка моя, запомни, что пути назад не будет.
Анна растрогалась, но ему, конечно, не поверила. Не по-людски это как-то, без скандалов. И что значит – пути назад не будет? Глупости. При Палычевом-то к ней отношении. Да и не захочет она назад, не до того: жизнь новая начнется.
Увы, через недолгое время оказалось, что новая жизнь хуже старой. Квартиру начальник не выделил, а от общежитского быта Анна успела отвыкнуть накрепко. Ругаются в общежитии-то. И ненормативной лексикой в том числе. И душа нет. От парикмахера пришлось отказаться, почему-то денег не стало хватать на парикмахера. Колготки пришлось носить забытой марки, колготки часто рвутся, те, что из дому, то есть от мужа, привезла, кончились уже. Бухгалтерша, пожилая такая стерва лет сорока, спросила:
– А что вы, Аня, в одном и том же платье гостей в театр сопровождаете? У нас так не принято, сами знаете.
А тут еще к шефу девица заявилась, всю приемную духами провоняла, а бухгалтерша, готово дело, сообщила, что фирме требуется референт со свободным пользованием компьютера. А Анну куда? Не в кладовщицы же обратно идти, в самом деле. Заболела, как назло, простудилась, все губы обметало. Начальник так ласково ей:
– Посидели бы вы, Анечка, дома недельку-другую, пока себя в порядок не приведете.
Как же, посидишь… Вернешься, а там уж будет та девица сидеть, духами воняющая.
Подружки опять появились, как одна твердят:
– Дура ты, дура. Держалась бы за мужа, он тебя из общежития вытащил, человеком сделал, а ты! Проворонила свое счастье. Лучше бы училась вареники лепить, чем по театрам бегать. Но все равно, сходи покайся, человек ведь, не зверь какой, может, примет тебя, пока не поздно еще.
Откуда им знать, что путь назад ей Палыч заказал, если про это Анна никому не рассказывала?
Но прошло еще время, стало совсем невмоготу. Поняла Анна, что пропадет без Палыча. Да и любит она его, оказывается, без памяти, раньше было незаметно, а нынче осознала. Это только сперва кажется, что за него пошла, чтобы не хуже других быть, сейчас-то совсем ясно, что любила. Хоть и роста он маленького. Как только Анна все поняла, кинулась в чем была, прямо в затрапезной кофточке, к Палычеву дому. Может, и не пустит – а поздно уже, почти ночь на дворе, – так она в щелочку между занавесками посмотрит, как он там. Один, брошенный, кто и накормит-то. Забыла совсем, что готовила сама редко. Но хоть одним глазком на любимого взглянуть. Квартира у него на первом этаже, как говорилось. Окна во двор выходят, под окнами кустов сирени – не сосчитать. В случае чего, он и не заметит, кто там под окнами. Анна посмотрит немножко и уйдет, в случае чего.
А если что, то ведь и поскандалить можно, она ему жена пока что, пусть и врозь живут.
Подошла Анна к окнам, в занавесках щелка достаточно широкая, а у Палыча свет горит. Не спит, поди, все расстраивается. Ну, она это мигом поправит. Привстала Анна на цыпочки, схватилась руками за подоконник, прижалась к стеклу и видит: лежит в кровати, в их кровати, какая-то незнакомая девка! Совсем невзрачная девка, куда ей до Анны, пусть сейчас она сдала от горя, но с той Анной, с Палычевой, не сравнить. Лежит эта тварь в их кровати и дрыхнет, как колода. А Палыч! Палыч стоит перед ней на коленях и рассыпает сирень по постели. Захотела Анна окно разбить и закричать, а кричать-то не может. И руку поднять не может. Опустила голову, а шея, как деревянная, еле гнется; смотрит, а не руки в подоконник упираются, а ветви сирени и гроздья сиреневые – от запястья. Ноги вытянулись, потемнели, корой покрылись.
Тут Палыч открыл окно и обломал сиреневые гроздья, что в окно стучались. Не хватило ему цветов-то.
Бавкида
Я выходила замуж по страстной любви. По страшной любви. Еще не осознавая толком, что это такое, формулировала просто и точно: «Я не могу без тебя жить». Истинная правда. Любое событие воспринималось в свете того, как потом перескажу его тебе. Если в столовой на работе подавали вкусные голубцы, я еле боролась с желанием завернуть хоть один в салфетку и отнести домой – тебе. Ты помнишь, готовила я поначалу неважно. Все, что ты говорил, казалось значительным и талантливым, даже если ты открывал рот, чтобы заметить, что суп я опять пересолила. Это «опять» представлялось мне пронзительно-трогательным. О тех наших ночах лучше не вспоминать, до сих пор – а прожила я немало – со мной не случалось ничего прекраснее.
Наша общая будущая жизнь, как синоним просто жизни, представлялась бесконечной, дни летели, как монетки в фонтан, но вечер, проведенный без тебя, неожиданно возрастал до той же бесконечности и потому становился с жизнью сопоставим. А медовый месяц никак не мог закончится, растянувшись года на два. Я так любила тебя, что даже отсутствие детей не привносило несчастья. То, что любить мы будем вечно, не обсуждалось – и так понятно.
Но жизнь не бесконечна. Она всего лишь длинна. Через два с половиной года я заметила, что ты некрасиво ешь, не любишь убирать за собой и также неопрятен в речи. Медовый месяц кончился.
Я, разумеется, продолжала любить тебя и даже более отчетливо. Но все твои устные рассказы знала наизусть и раздражалась, очередной раз выслушивая о ваших похождениях с приятелями во время практики на четвертом курсе института. Денег на кооперативную квартиру нам не хватало, а житье с твоими родителями становилось все более в тягость. Все чаще я пророчила на манер Кассандры, что такая жизнь убьет меня, а если не меня, то нашу любовь точно.
Когда же собственная квартира все-таки появилась, стало еще хуже. Денег не хватало катастрофически, ты, устав от моих претензий, все позже возвращался с работы, и пахло от тебя вином. Когда я приходила с работы в пустой дом, раздражение вызывали даже твои тапочки, встречающие меня в прихожей стоптанными задниками. Я перестала регулярно готовить и запустила хозяйство. Вечерами я сидела, тупо уставясь в поверхность кухонного стола, а неглаженое белье кучей лежало рядом на табурете, и ждала, когда щелкнет замок под твоим ключом. Тогда оцепенение проходило, чтобы перерасти в склоку. Какими банальными истинами потчевал ты меня вместо ужина! Неужели их я принимала за откровения в самом начале нашей жизни? А твоя отвратительная привычка лежать на диване перед телевизором, все равно, что показывающим, хоть «Сельский час», по выходным? И ты еще позволял себе ворчать, что я перестала печь пироги и стала слишком раздражительной. Но ты же сам – сам сделал меня такой.
Хотя наша жизнь со стороны выглядела счастливой и устроенной. Ты не пил всерьез, не изменял мне – по крайней мере, я ничего об этом не знала, ведь тут, как известно, гарантий не может дать и страховой полис. Подумаешь, лежал на диване и перестал выглядеть значительным и умным, возможно, лишь на мой взгляд. Подумаешь, мало помогал по хозяйству, другие мужья вообще ничего не делали. Подумаешь, не умел и не хотел зарабатывать, подумаешь, мы настолько привыкли друг к другу физически, что наши ночи перестали быть чудесными, у некоторых и поначалу ничего не складывается. Или нет? Или здесь надо остановиться?
Неужели любовь кончилась? Потому что мы сделали друг друга вот такими. То есть перестали быть теми, прежними, каких любили друг в друге. Ведь я наверняка тоже потеряла в твоем восприятии, и у тебя появились ко мне претензии, но о главном мы оба помалкивали пока.
Странная мысль по поводу того, кто кого и каким делает, посетила меня однажды во время очередного бесцельного сидения перед кухонным столом. Мысль о том, насколько традиция в принципе несправедлива к женщине. Допустим, речь о формировании человека другим человеком. А по сути, о супружестве. Когда дело касается мужчины, мифология преподносит нам историю о Пигмалионе: создание мужчиной прекрасной жены из мертвого камня. А заговорив о женщине, изобретает Цирцею – женщину, превращающую живых мужей в свиней. Можно при желании и тут сделать лестный для себя вывод: дескать, в каждом мужчине скрывается свинья, а любая жена прекрасна, как может быть прекрасен и необработанный мрамор. Но дело в направлении усилий: что (или кто?) получилось у Пигмалиона в итоге, то есть у мужчины, и что – у Цирцеи. Ну и что после подобной запрограммированности вы от нас хотите?
В тот день, когда все это пришло мне в голову, я закатила тебе полновесную сцену с битьем чашек, вплоть до заявления, что лучше бы мне от тебя уйти. Ты, видимо, выпив слегка больше нормы и забыв, что говоришь всего лишь с женой, неожиданно заявил, что раз я плачу и предъявляю претензии, стало быть, никуда не уйду. Когда женщина уходит по-настоящему, она не плачет, ей все равно. Это опять показалось мне умно и значительно, но где-то глубоко заметалась мыслишка: уйти тебе назло, для того, чтоб тебя опровергнуть. В итоге мы впервые бурно помирились и в первый раз за несколько лет пошли утром на работу невыспавшимися, с чудесной истомой в ослабевших телах, прошедшей, впрочем, к обеду. Чуть позже истерики стали нормой, а бурные примирения приняли характер затухающих колебаний, как и многое другое до этого. На фоне разнообразных скандалов у тебя случился микроинфаркт, но ведь и на работе в тот момент были неприятности, неизвестно, что расстраивало тебя сильнее.
Может показаться, что я законченная истеричная стерва, но я же не говорю здесь о том, как ты научился изводить меня, ты сам хорошо это знаешь. Технология оттачивалась годами, одни твои «случайные» замечания чего стоят. Война шла не на жизнь, а на смерть, и не было в нашем окружении пары несовместимее. У меня сердце разрывалось от того, как ты несчастен со мной, но я ненавидела почти так же сильно, как любила. Потому что все это время, изобретая новые способы досадить тебе, загнать тебя, я продолжала любить. Нет, не так, как прежде, – гораздо острее. Но уже ничего не могла с собой и с тобой поделать.
Мы заговорили о разводе. Он представлялся единственным выходом из кошмара супружества. Ты переехал к родителям. Я пыталась заводить романы. Но любви не получалось, а физическая сторона отношений понемногу перестала меня интересовать. По поводу нового брака я убедилась – больше из опыта моих подруг, – что поговорка, будто второй раз все бывает точно так же, но чуть-чуть хуже, совершенно справедлива. Время шло, твои родители умерли, и ты пришел с предложением съехаться и обменять две наши квартиры на одну. Я подумала и согласилась. Мы оба очень старались, я все-таки больше, и неловкость в отношениях исчезла через несколько месяцев.
Теперь я с удовольствием готовлю, по несколько раз подогреваю ужин, ожидая тебя с работы. Надо признать, что задерживаешься ты редко. Все знакомые считают, что я образцовая хозяйка и мы идеальная пара. Так оно и есть, хотя мы нежны и ласковы друг с другом бескорыстно – возраст все-таки. Вечера без тебя уже не представляются бесконечными, как и сама жизнь. Но я по-прежнему не выношу таких вечеров. Сейчас ты по-настоящему счастлив со мной. Счастлив, спокоен и уверен. А все потому, что за то время, пока мы жили врозь, я успела разлюбить тебя. И теперь нам не мешает ничто. Если я чего-то и хочу еще от жизни, то только того, чтобы мы умерли с тобой в один день.
Цирцея
В один прекрасный день, наблюдая за тем, как ты бреешься перед маленьким зеркалом в коридоре, она произносит совершенно будничным тоном: «Я тебя люблю». Ты застываешь с намыленной щекой, потому что целовать ее в таком виде – смешно, идти в ванную мыться, не закончив процесс, – еще смешнее, и, постояв полминуты, ты продолжаешь начатое. Бритва легко скользит, оставляя за собой безупречно гладкую поверхность кожи, и ты ухитряешься не порезаться, против ожидания. Она с восхищением слушает твои несколько однообразные истории об издательстве, в котором ты работаешь, и рано или поздно ты приводишь ее туда, к себе на работу. Подруга и коллега Наташка посмеивается, но расшибается в лепешку, дабы представить тебя ведущим специалистом в вашей фирме, причем специалистом безразмерно талантливым.
Через пару месяцев она переезжает к тебе вместе со своим восхищением. Ты как раз сдаешь крупный заказ, денег хватит не только на кольцо для нее, но и на новую мебель. Вы увлеченно ходите по магазинам, по-новому обустраиваете квартиру. Она бесконечно что-то моет, чистит, варит, шьет. Еще через месяц твоя квартира не пахнет холостяцким жильем даже на уровне пепельниц, отмытых до приглушенного блеска. По воскресеньям ты бреешься дважды: утром и вечером, только по воскресеньям, в другие дни она работает в магазине-салоне художественного стекла. Ты глупеешь от дней, перенасыщенных счастьем, и бежишь домой с работы, как на пожар.
Наступает время затишья в работе. На тебе висят обложки двух журналов, но заказчики не могут расплатиться. Наташка заболевает, и тебе приходится вместо нее заниматься макетированием газеты, разумеется, бесплатно. Она – не Наташка, а Она – мужественно терпит до сентября, но в сентябре выясняется, что надо срочно покупать демисезонное пальто – она же не может ходить без пальто? Порядок цен повергает тебя в изумление, ты осторожно консультируешься с Наташкой, и та, хмыкая, отвечает, что при желании можно найти еще дороже. Подобная реакция обижает тебя так страшно, что берешься за любые заказы: в конце концов, мужик ты или что? Времени для нее начинает не хватать, и неожиданно замечаешь, что ей гораздо интереснее пойти в театр или кафе с подругами из магазина, чем с тобой. Твои истории ее тоже больше не занимают. Советы, к которым она раньше прислушивалась, или так тебе казалось, теперь опровергаются по формуле: «А Марина Анатольевна говорит…» Марина Анатольевна – зав. отделом того самого стекла, что автоматически дает ей право на безупречный вкус и практическую сметку.
По воскресеньям ты не бреешься вовсе, за неделю устаешь так, как прежде за месяц. Когда по дому начинают курсировать осторожные намеки, что неплохо было бы съездить летом на юг с девочками, ведь надо же вам и отдыхать друг от друга, ты плюешь на заказы со стороны и снова начинаешь нестись домой с работы. Но она приходит позже тебя, выражает недовольство по поводу отсутствия ужина, демонстративно идет в супермаркет за полуфабрикатами. Наконец наступает время, когда походы в супермаркет вам уже не по карману. И тут она с ожесточенной радостью, как что-то очень и очень долгожданное, принимается Нести Свой Крест. Она опять готовит – яичницу, поджимает губки и изо всех сил молчит о том, какая ты бездарность. Она так громко об этом молчит, что слышит даже Наташка, там, на работе.
Как на грех, Марина Анатольевна едет отдыхать в Испанию. Ты забываешь бриться перед работой. Теперь она молчит о том, что ты вообще не мужчина. Ты все чаще заходишь в рюмочную после работы, и действительно, твои «мужские» желания понемногу атрофируются, угасая по мере отрастания щетины. Маленького зеркала в коридоре давно нет, в ванной висит шикарный комплект из нескольких зеркал, так что видно себя сразу со всех сторон, но это еще хуже, перемены заметнее.
Один раз ты выпиваешь на работе с Наташкой и не то чтобы жалуешься ей на жизнь, так, слегка скулишь. Наташка сама бежит за следующей бутылкой, и черт его знает как, но прямо в издательстве, на рабочем столе, можно сказать, ты изменяешь своим принципам, то есть Ей.
Назавтра тебе стыдно смотреть Наташке в глаза, но к обеду проходит как и легкое отвращение после вчерашнего, так и желание рассказать обо всем происшедшем Ей. Наташка выглядит гораздо привлекательнее, чем обычно, и кофточка у нее беленькая, и волосы вымыты против обыкновения. И главное, Наташка-то знает, чего ты стоишь на самом деле, ей не надо доказывать, что ты специалист каких поискать. Естественно, вечером все повторяется, на сей раз без нелепой брезгливости, а с удовольствием и радостью, вполне осознанно.
Ты снова начинаешь бриться перед работой и удивляешься, как это раньше не замечал, что Наташка довольно симпатичная женщина, а фигурка у нее – просто класс. Проявляются давно забытые заказчики-должники, и ты, уже для Наташки, покупаешь чудесную розу на длинном стебле и бусы из яшмы. На работе посмеиваются над вашим романом, но тем не менее главный редактор вдруг предлагает тебе ключи от своего кабинета – мало ли, придется вечером задержаться, если работа срочная. А в кабинете шикарный диван, холодильник и до черта всякой мебели. Ты доходишь до того, что начинаешь ежедневно отпаривать свои брюки.
И как-то раз поздно вечером, обсуждая с Наташкой на ходу макет нового фармацевтического издания, вы обнаруживаете у проходной ее, бледную, решительную, с больными сумасшедшими глазами. Она пытается вцепиться Наташке в волосы, больше того, достает из сумки обрезок водогазопроводной трубы, сантиметров на тридцать пять, но благополучно роняет на тротуарную плитку, устилающую дорожку к зданию.
Тебе внезапно открывается, что ты идиот, предатель и много еще кто. Открывается, до чего можно довести женщину подобным обращением. И какова может быть сила любви женщины, если толкает ее на столь чудовищные поступки. И что Наташка-то все равно все поймет, то есть потому что не совсем женщина, а Она – нет, не поймет никогда. И вы вместе с ней идете домой, оставив обрезок трубы у проходной, а куда идет Наташка – это Наташкино дело. Ты берешь несколько дней за свой счет, вы проводите чудесную неделю, и все возвращается, и ты абсолютно, неприлично счастлив. А она опять слушает тебя восторженно и самозабвенно, и никакой Марины Анатольевны нет и в помине.
Через неделю ты выходишь на работу, и Наташка больше не подыскивает тебе «левых» заказчиков, хотя держится все так же приветливо. Разве что кофе вы больше вместе не пьете в угловой булочной. И опять затишье в работе, как будто ты не знал, что это рано или поздно наступит. И опять безденежье, супермаркет и яичница в знакомой последовательности. Все дальше в прошлое откатываются ее восхищенные взоры, нежные руки и «прости меня, если можешь». И уж не Марина Анатольевна, а некто совсем другой служит для нее эталоном; а в доме, откуда ни возьмись, появляются розы на длинных стеблях в новых специальных вазах для одного цветка – когда-то она говорила тебе, сколько может стоить вот такая узенькая фитюлька. Но вопросов ты не задаешь, потому что уже совсем не интересно. А если день твой начинается не с бутылки пива, так только из-за того, что главный редактор давно предупредил, что ему все равно, что пьют и чем не закусывают сотрудники после работы, но с утра чтоб… если хоть раз увидит!
Тебя давно знают и встречают как родного в местной «разливухе» и, неизвестно почему, кличут «журналистом», хотя ты много раз пытался им объяснить, что занимаешься совсем другим делом.
А вчера, собравшись все-таки побриться, ты обнаружил – странное дело! – что щетина не срезается бритвой. Испробовал все оставшиеся станки – тщетно, лезвие скользит поверху, иногда застревает, но без всякого результата. Как была трехдневная щетина, так и осталась. Удивительно, что она и не растет – ведь брился ты последний раз, дай бог памяти! – а когда же это было?
Орландина
Володя, относящийся к породе доморощенных прокрустов, уже три месяца бился над Жанной, пытаясь отыскать в ней какие-либо отклонения от Идеальной Женщины. Как известно, самая большая беда обычных женщин – их окружение. Но Жанна сирота, во-первых. Во-вторых, окружение мужского рода отсутствовало вовсе, а подруг насчитывалось немного, да и те сами к Жанне не ходили, более того, ни разу не звонили по телефону при Володе. Его не интересовало, так ли повелось изначально, или он оказался причиной телефонного безмолвия, главное, что его это устраивало. Первая проблема решалась просто. Но существовало множество других. Володя знал и помнил по своим прежним подругам, как много опасностей таит в себе такая милая и славная, на первый взгляд беззащитная, женщина.
– Расскажи мне о своих прошлых увлечениях, – спрашивал он в минуты откровенности и сладко замирал в ожидании, что Жанна, подобно Марине, начнет живописать недостатки предыдущих кавалеров.
Женщины ведь делают это не только в угоду сегодняшнему своему герою, но и для того, чтобы убедить себя, что наконец-то они не ошиблись на этот раз, уж теперь-то все пойдет как надо, тем более своим рассказом они предостерегут от возможных ошибок. Если сегодняшний герой вознамерится совершить их.
Но Жанна, подумав, возвещала, что увлечений почти что и не было; и не успевал Володя возликовать от очевидной лжи, сознавалась, что да, случилось у нее два романа, и люди были очень достойные, замечательные люди были, даже странно, что не сложилось.
– Но, миленький, я, наверное, предчувствовала, что встречу тебя.
– А что твоя подруга Лена? – не отступал Володя. – Кстати, она дивно хороша собой, и странно, что одна до сих пор.
Но и на такую прямую провокацию Жанна отвечала просто и по существу, что Лена действительно хороша внешне, но еще лучше как подруга, как хозяйка, в конце концов, и вообще. Пробиться с этой стороны не удавалось.
Он «забывал» прийти на свидание, наблюдая из надежного укрытия, как Жанна терпеливо ждала его по сорок минут. На следующий день он надеялся, что, как в случае со Светой, утро начнется с возмущенного телефонного звонка, но Жанна звонила под вечер, и первой ее фразой было:
– Я тебе не помешала?
Приходил пьяный, когда они договаривались провести вместе ночь, а Жанна кротко стягивала с него ботинки, поила чаем и укладывала спать, тихо ложась рядом. Таскал ее с собой на выставки сантехнического оборудования, в пивную и на футбол – ни слова упрека, ни малейшего проявления неудовольствия или скуки.
– Вот это да, – как сказал бы друг Юра, – так не бывает!
К Юре, кстати, тоже ее водил, в расчете, как тогда с Олей, на неумеренное кокетство, бесцельное желание понравиться еще одному представителю противоположного пола. Впрочем, с Олей не совсем так, та любила людей по мере необходимости. Стоило ей вступить в малейшую зависимость от человека, допустим, ей показалось, что необходимо получить одобрение друга собственного поклонника, – и Оля начинала любить объект, от которого «зависела», совершенно бескорыстно, со страшной силой.
Жанна оказалась ровно приветливой со всеми.
Стоит ли говорить, что в ее квартире царил бессменный порядок, не стерильный, как у Нины, а домашний уютный порядок. И пироги она пекла каждую субботу. И никогда не спрашивала: «Когда же мы снова увидимся?» – а ждала, что Володя сам предложит. Отчаявшись дойти до сути, Володя перестал избегать маршрутов, пролегающих мимо загсов и дворцов бракосочетаний. Но и здесь ничего не вышло. Не то что слез и истерик, как у пылкой Ксюши: «Когда же мы наконец…» Нет, как Володя ни старался, не смог уловить даже легкой мечтательной задумчивости в прелестных золотистых Жанниных глазах при виде счастливых пар, загружающихся в машины, увенчанные цветами и лентами. А детские площадки и молодых мамаш с аляповатыми колясками Жанна не замечала вовсе, какие там намеки на радости деторождения и прочее.
Перед тем как начать непростые раздумья о дальнейшем существовании (с Жанной?), о перспективах и жизненном пространстве, частенько тесноватом и для одного, Володя решился на крайнюю меру. Он решил показать Жанну Чугунковым. Жена Чугункова максимально соответствовала Володиным представлениям об Идеальной Женщине, если отбросить в сторону ее неумеренную страсть к домашним цветам, столь ненавистным сердцу любого мужчины. А уж Вадик Чугунков шел по разряду величайших знатоков всех видов женского рода человечества и изрядным психологом, хотя работал обычным гинекологом в женской консультации. Готовить Жанну к визиту Володя начал за неделю. Долго и нудно распространялся о том, какая замечательная пара Чугунковы, как важно для него, Володи, их мнение по любому поводу, как проницателен Вадик и прозорлива Чугункова жена. Жанна кивала, улыбалась и совершенно не собиралась спрашивать: «А что мне надеть?» Наконец, они отправились, и Володя даже не опоздал к назначенному часу.
Жанна помогала накрывать на стол и мыть посуду после горячего, мило поддерживала беседу с Чугунковой женой об условиях содержания узумбарских фиалок, хотя Володя не видел у нее дома ни одной, сдержанно смеялась Вадиковым шуткам несколько сомнительного свойства и спокойно ждала их, всех троих, во время перекуров, учащающихся по мере продолжения банкета. Жена Чугункова в конце концов не выдержала – женщина все-таки.
– Мальчики, вы ведете себя неоправданно невежливо. Идите курить вдвоем на лестницу, а мы с Жанной покурим на кухне. Вернее, я покурю, а Жанна так посидит, если она не против.
– Да, разумеется, – сказала Жанна и ухитрилась при этом улыбнуться всем одновременно.
На лестничной площадке Володя уже не сдерживался.
– Ну, как она тебе? – начал он, забывая поднести зажигалку к сигарете в ожидании ответа.
– Очень любопытный экземпляр. Очень, – важно ответствовал Чугунков, поднося к обвисшей сигарете приятеля собственную зажигалку с эмблемой внеочередного съезда медиков. Приняв ответ за суровую похвалу, Володя открыл было рот, чтобы живописать Жаннины достоинства, но Чугунков продолжил: – А что, она вообще никогда не говорит слово «нет»?
Володя, не забыв, однако, закрыть рот, чего никогда не сделала бы женщина в такой ситуации, честно задумался.
– Нет, – он покатал слово на языке, глядя, как бесцельно осыпается столбик пепла с зажатой между пальцами сигареты, – нет, не знаю.
– Ты, батенька, не заметил самого главного достоинства! – И Чугунков повернулся к двери, давая понять, что главное сказано и не резон двум серьезным мужам пускаться во все тяжкие обсуждения, пусть даже и совершенной, женщины.
– Стой! – встрепенулся возвращающийся к жизни Володя, и в голосе его зазвенела надежда, как оса в банке с малиновым вареньем. – А ты полагаешь, что это достоинство?
Чугунков нарочито тупо посмотрел на него:
– Ладно, потом поговорим, жених!
Что-то надломилось в Володе, что-то между десятым и одиннадцатым позвонками. Видимо, метафизический Прокруст внутри разбивал свое ложе, посчитав миссию выполненной.
– Стой! – повторил Володя обоим, Чугункову и Прокрусту, но действительность надвинулась, обретя очертания Чугунковой жены в проеме отворяющейся двери, и пропела:
– Мальчики, идите пить кофе, мы с Жанной скучаем.
Володя ожидал услышать Жаннин протест: «Нет, нет, пусть покурят» – и услышал ожидаемое, но не совсем:
– Да ладно, пусть покурят.
Всю следующую неделю они встречались с Жанной ежедневно, на выходные вовсе не разлучались. И надо ли говорить, сколько вопросов, предполагающих отрицательный ответ, изобрел Володя. Уже к четвергу он вполне мог бы издать монографию по употреблению синонимического ряда отрицательных частиц в современном разговорном языке. Нельзя сказать, что Жанна держалась крепко, казалось, она не догадывается о существовании данного слова, слова «нет». Вроде бы чего проще – взять и спросить напрямую:
– А почему, дорогая, ты избегаешь обычного отрицательного ответа? – ну, раз уж так мучает. Но Володя не мог. Недохрустнувший Прокруст накачивал слегка ослабевшие без работы мускулы.
До визита к Чугунковым Володя наивно полагал, что при благоприятном исходе можно действительно прекратить поднадоевшие за столько-то времени поиски подруги и изъянов в ней, расслабиться и зажить добротным бюргерским образом. И надо же было Вадиму ляпнуть такое, такую провокацию устроить.
В воскресенье утром, проснувшись на Жанниных простынях, отдающих лавандой, втягивая заострившимся от пережитых мучений носом уже привычные запахи свежезаваренного кофе и пирогов, Володя чуть не капитулировал. Спустил на пол ноги, прямо в заботливо подставленные тапочки – как она ухитряется точно определить, на сколько сантиметров от края коврика их поставить? – взял приготовленный теплый махровый халат – наверное, утюгом прогладила, иначе с чего бы халату быть таким теплым, когда успела? – и хотел крикнуть Жанне, что проснулся и можно подавать кофе, когда взгляд его упал на журнальный столик с лежащей на нем книгой. Эврика! Выход найден.
До обеда Володя был так ласков и нежен с Жанной, что удивлял сам себя. Но Жанна не удивлялась. Радовалась, да, прямо светилась от счастья, еще легче ступала по натертому паркету и что-то напевала еле слышно. Обед они готовили вместе, Володя настоял. Приготовление борща прерывалось дважды, причем второй раз они не успели дойти до спальни, терпения не хватило. Так что борщ готовился часа четыре. С котлетами дело пошло веселее, котлеты у Жанны были приготовлены заранее. После обеда, разомлевшие и усталые от еды и любви, они устроились на диване. Володя положил голову на колени любимой и попросил слабым голосом:
– Рыбка моя, ты не можешь выполнить одну мою прихоть?
– Ну конечно, милый, любую. А что конкретно я должна сделать? – немедля отозвалась Жанна сладчайшим тоном.
– Я прежде не говорил тебе, что очень люблю Лермонтова. Мне хотелось бы послушать, как ты читаешь его вслух. Кажется, я видел у тебя в книжном шкафу четырехтомник. – Только потому, что плотно прижимался щекой к Жанниным коленям, Володя почувствовал, как она напряглась.
– А что тебе почитать? Что откроется? – Ее тон уже не казался таким сладким, скорее, слегка испуганным. Неужели догадалась? Поняла, что он задумал?
– Почитай мое самое любимое: «Нет, я не Байрон, я другой…» – Володя специально не смотрел на подругу, тем самым как бы давая понять, что его просьба – обычный милый каприз влюбленного, не более. Да и ее реакция легче читалась на ощупь щекой, а не бесперспективно пристальным взглядом.
– Давай я тебе лучше почитаю мое любимое, – предложила Жанна, на этот раз ее колени ходили ходуном чуть ли не в панике.
– Ну, голубка, ты же обещала исполнить мою прихоть. Так-то ты меня слушаешься? А что потом будет? – Володя дал понять, что начинает сердиться. Сейчас она сломается, иначе быть не может.
– Милый, очень тебя прошу, это стихотворение навевает на меня такую тоску, что боюсь испортить тебе все впечатление, – проявила неожиданную настойчивость Жанна.
А Володя чуял добычу и свернуть не мог. Однако Жаннина изворотливость затягивала разговор вот уж на час, и Володя увязал в ее уговорах, как в трясине, нежданно возникшей на лесной тропе, на пути преследования. Безнадежность постепенно овладевала им, словно уходящим в зеленую жижу по пояс, выше, еще выше. Но в последнем рывке он глотнул воздуха и нащупал твердую почву:
– Прости, шутка перестала быть шуткой. Вопрос принципиальный. Или ты читаешь мне стихотворение, и мы с завтрашнего же дня будем жить вместе, хочешь – поженимся, хочешь – так, тебе решать. Или не читаешь, но тогда я немедленно ухожу. Навсегда.
По Жанниному лицу давно текли слезы, потоки слез, но Володя ничего не желал замечать. Она сдалась:
– Хорошо, если ты настаиваешь. Но позволь мне читать, повернувшись к тебе спиной, я не могу лицом. Честное слово, – добавила дрожащими губами, изгибая их дужкой. Володе на миг стало совестно, но отступать поздно, первый начал.
– Хорошо, – милостиво согласился он, – какая разница. Главное, ты уважила мою волю. – И тотчас сообразил, что отвернуться-то она отвернется, но там, на стене, висит зеркало, так что при желании он сможет наблюдать за ней незаметно. Странно, что такая, обычно проницательная, женщина забыла о собственном зеркале над диваном.
Жанна взяла книгу, давно открытую Володей на избранном стихотворении, начинающемся словом «Нет», судорожно вздохнула, отвернулась, споткнулась на первом звуке, сглотнула, справилась с собой, произнесла наконец роковое слово, при этом голос ее чудным образом изменился, и продолжила чтение уже обычным голосом, постепенно успокаиваясь и почти повернувшись к своему мучителю. Но Володя успел увидеть за какую-то долю секунды в зеркале то, что она безуспешно пыталась скрыть.
Забыть увиденное – невозможно, изменился не только голос Жанны, мгновенно преобразилось и ее лицо. Оно странно вытянулось, потом съежилось, прелестный ротик обернулся ощерившейся треугольной пастью с мелкими иглами зубов, дивные миндалевидные глаза обратились в злобные бусинки, под мягкими волнистыми прядями обнаружились острые серые уши, жесткие усы полезли с обеих сторон аккуратного только что носика, нежные щеки покрылись короткой рыжеватой шерстью – морду крысы увидел Володя вместо лица своей возлюбленной, морду крысы, выговаривающую слово «нет», и вот уже Жаннины милые черты снова отразились в зеркале, не хранящем воспоминаний.
Чтение прервалось на середине. Оба поняли, что все произошло, объяснений не требуется. Жанна встала и прошла на кухню греметь чайником. Володя продолжал сидеть на диване, раздавленный чудовищным открытием – реализованной метафорой, воплощением женских слабостей и пороков в конкретном зверином облике, проявляющемся на миг, на то самое мгновение, когда идеальная женщина вынуждена говорить недопустимое слово.
Кассандра
У меня несчастный характер. Есть в нем некий изъян, да и не в характере, скорее, во мне самой. Дело в том, что я верю словам. Буквально верю. Словам, которые говорят другие. Но, что еще хуже, словам, которые произношу сама. Плюс череда совпадений и случайностей, создавшая мне такую странную репутацию не то колдуньи, не то прорицательницы.
Давным-давно, еще в школе, я раскопала руководство по гаданию на картах и освоила его за неделю. Когда я нагадала Вере, что та погибнет молодой, причем насильственной смертью, все посмеялись. Но когда – нам исполнилось в то лето двадцать – ее сбила машина, мои слова вспомнили. Прямо на похоронах. Особенно усердствовал Верин друг Слава, хотя он-то как раз и не присутствовал при гадании, потому что учился не с нами. А что я должна была сказать тогда, на большой перемене, если восьмерка, девятка и десятка пик выпали перед пиковым же тузом? И как им, я имею в виду тех ожесточенно опечаленных одноклассников за поминальным столом, объяснить случайные совпадения, что кажутся вещими потому, что мы не обращаем внимания на несбывшиеся приметы? А несбывшихся, между прочим, гораздо больше. Сколько раз я говорила Лерке, как опасно одной возвращаться в ее Колпино поздно вечером, и что? Лишь после того, как у нее отобрали в электричке сумочку, она припомнила мои слова и заявила, что я ее сглазила. Это о совпадениях.
С «безличными» словами тоже проблемы. Начать хоть с мелочи. Сейчас на каждой остановке висит плакат, призывающий: «Милые дамы, будьте прекрасны!» Но быть прекрасной с тенями для век такого оттенка, как у модели на плакате, – невозможно. Два дня я на плакат любовалась, на третий у меня на глазу вскочил ячмень. Это что, по-вашему? А веря словам других людей, попросту несу убытки, причем довольно часто. Работаю я в пошивочном ателье, ну и халтурю на дому понемножку. Допустим, назначаю двум заказчицам прийти ко мне с разницей в сорок минут. Одна чуть опаздывает, другая приходит пораньше, короче, они сталкиваются в моей тесной прихожей. И тотчас между двумя молодыми симпатичными дамами вспыхивает неприязнь, просто так, неприязнь в чистом виде. Каждая начинает разглядывать, как одета другая, сравнивать, сопоставлять, каждая вспоминает, что у нее дома тоже есть замшевая юбка или кашемировый свитер, но получше, чем у «этой», поизящнее. Я прямо-таки чувствую, что у них в головах творится, но надо срочно отнести маме обед в спальню, мама болеет. Оставляю их на минуту, и вот уж вдогонку несется двойное «Наденька!», а потом напряженное молчание. Ну за что, за что им не любить друг друга? Не понимаю. Выхожу из спальни. Обе заявляют, что опаздывают, и обеим надо заказ сшить срочно-срочно. Первая в Сочи уезжает, у другой конференция на носу, ни одна не уступает. Пока какую-нибудь из них не осеняет: «Наденька, я за срочность доплачу». Вторая, понятно, тоже доплатит, а как же! Но чтоб обязательно срочно.
Ну, сколько раз такое случалось? Тысячу раз. И все равно всю ночь сижу за машинкой, отпариваю, сметываю, сшиваю, чтобы утром услышать от первой: «Ох, Наденька, у меня поездка откладывается, с пиджаком можно не торопиться, да и лишних денег сейчас нет, ты уж извини». И если я буду говорить, что сидела всю ночь и выполнила просимое, буду настаивать на дополнительной оплате, то потеряю постоянную клиентку. Дело-то не в них. Сама ляпнула: «Постараюсь успеть». Вот пожалуйста, зачем говорила, знала ведь, что умру, но сделаю, раз сказала.
И с личной жизнью у меня проблемы. Надеюсь, что из-за работы, а не моего несчастного свойства. Хотя какая разница? Двадцать семь лет, и никаких перспектив – до последнего месяца, но об этом позже. В швейном училище мальчиков не числилось, на работе, в ателье, тоже одни дамочки. Если клиент случайный придет, так не сам, а жена его приведет. Но это редко. Ателье у нас не шик, не «миль карден». В ночные клубы поздновато по возрасту, да и денег вечно не хватает. На улице никто со мной не знакомится… Пока училась, почему-то боялась ходить на дискотеки, дома сидела, вот и досиделась, наседка. В прошлом году подруга пригласила на выходные к себе в дом отдыха, обещала, что там познакомиться – раз плюнуть. Но за два дня только раз человечество обратилось ко мне посредством мужского пола. В столовой. Толстяк, сидевший с нами за столиком, в первый же мой обед заявил: «Девушка, у вас такие губки аппетитные, – я замерла, пусть и толстяк, комплименты-то иной вес имеют, воздушный, – такие губки, что так и хочется еще одно второе блюдо взять!» На следующий день его увезли в больницу с почечной коликой. Еще одно совпадение.
Так все и шло, как дождь этим летом, пока меня не прихватил, вместо мужчины, остеохондроз от бесконечного сидения над швейной машинкой за низким столиком. А врачиха-невропатолог из районной поликлиники у меня тогда юбку шила, повезло. И сразу меня на массаж отправила, вне очереди. Другие, которые не портнихи, массажа по полгода ждут. А я сразу попала к Денису.
Массажист – слово двусмысленное, отношение к себе вызывает разное. Знаете, например, встретишь на старых фотографиях слово «парфюм» на вывеске. Над вывеской тент натянут полосатый, вдали, в самом уголке фотографии можно разглядеть лошадь с извозчиком. И слово это, «парфюм», вызывает умиление. А на современных вывесках злит и коробит. «Массажист» – нечто слегка непристойное, со смешком. Но прихватит болезнь, и слово меняется.
Шла я к Денису (еще не знала, что Денис), как к спасителю. Правильно шла. Прямо по направлению к массажному столику. Но зашла совсем в другом направлении, далеко от поликлиники и болезней, если любовь болезнью не считать, что, в общем-то, неправильно.
Денис жил за городом с бабушкой, чуть ли не в дачном домике. Родители его давно развелись, построили себе кооперативы и новые семьи, Денис остался с бабушкой. Потому первую нашу ночь мы провели в квартире у его друга Толи, при полном отсутствии хозяина, разумеется. Какие слова говорил Денис! Если и существовали у меня какие-то смешные сомнения и комплексы, то лишь до порога Толиной квартиры. Через неделю хозяин вернулся, мы все вместе выпивали и слушали Толины рассказы о славных похождениях.
– Повезло тебе, Надежда, с Денисом, – заявил хозяин, – он человек обстоятельный, не то что я: никак не могу решить, которая из прелестниц мне милее и дороже. И, поверишь, больше всего удивляет, что же они во мне находят. По части слов-то я совсем не мастак. Не то что Денис.
Я насторожилась. Мой любимый засмеялся:
– Ты ленив, братец. Когда мы обольщаем прелестницу, мы обязаны разбудить, извлечь из тенет памяти и чувств все то высокое, что существует в нашем воображении. Ты же ленив не то что высокое колыхать – говорить. А обольщение – искусство, требующее усилий и физических, и эмоциональных.
Я не успела подумать о том, что мы не одни, вскочила, оттолкнула стакан:
– Значит, все, что ты мне говорил в этой самой комнате, – лишь средство, арсенал соблазнителя?
– Боже мой, Надя, – Денис покраснел, – мы шутим, просто болтаем бесцельно. Какое отношение к нам с тобой имеют подобные разговоры, с ума ты сошла! – Обнял меня, и я с облегчением почувствовала, что ему не стыдно. Но гнев и обида медлили отступать.
– Нельзя болтать бесцельно, все слова значимы, все меняют что-нибудь в нашем мире. – Почувствовала, что впадаю в пафос, замолчала и гневно уставилась на стакан, который оттолкнула. Стакан с легким хлопком раскололся на две ровные части.
Толя, проследивший мой взгляд, захлопал в ладоши:
– Ну, Надежда, ты даешь! – Денис ничего не заметил.
Увы, это оказались цветочки, самые первые, наподобие невзыскательной мать-и-мачехи, где-нибудь в апреле на городском пустыре, пропахшем бензином.
Потом Денис начал пропадать. На пару дней, на три, на неделю. Каждый раз он рассказывал, и довольно подробно, как его пригласили, допустим, приводить в форму известного танцовщика, причем зазывали на выступления, и если я захочу, мы в любой момент можем сходить, радушный прием и места в первом ряду обеспечены. Но я не хотела. То ездил к знаменитому профессору: беднягу скрутил радикулит перед поездкой в Англию. За неделю профессор успевал полюбить Дениса, как родного, приглашал заходить запросто. Дескать, Денисов взгляд на жизнь необычайно его приободрил и помог пережить сложный период творческих исканий. Во время рассказов любимый честно смотрел в глаза, и голос ему не изменял, и слова проскальзывали, правда, реже, те самые, из первой нашей ночи.
Девочки на работе взялись меня просвещать насчет коварства мужчин вообще и массажистов (как связанных с бесчисленным множеством женщин по долгу службы) в частности. Мужчины в их изложении представали существами крайне неприглядными, более того – противоестественными. Оставалось удивляться, как сами-то рассказчицы до сих пор живут кто со своим мужем, кто с чужим. Страсти нагнетались единственно ради простенького вывода: Денис мне изменяет с различными пациентками. Бедные девочки даром тратили слова, куда они ведут, становилось ясно после первой же фразы. Соседка Юлька, торгующая мороженым с лотка у подъезда, относилась к словам бережнее.
– Кобель твой Денис, – вот и все, что она сказала, обращаясь далее к покупателю: – А вам надо, чтоб и внутрях был шоколад? – Ни одного лишнего слова, даже слово «твой» на месте.
Во время очередной Денисовой отлучки (он объяснил предварительно, что его, как специалиста по акупунктуре, вызывают помочь массажисту футбольной команды: тот, бедный, не справляется) я решилась. Почему бы мне не познакомиться с Денисовой бабушкой? Где находится его дом – примерно представляю. Там, в деревне, все друг друга знают, расспрошу на месте. Врать старушке не стану, скажу как есть, кто я такая, но и пугать ее ни к чему, объясню, что никаких претензий к Денису у меня нет. Неужели мы, две женщины, не сможем договориться? Я должна узнать, чего стоят его слова, понять, на каком я свете.
В огороде у маленького домика возилась старушка, бодро ровняя грядки здоровущей лопатой. Заметив меня, с некоторым трудом выпрямилась, ее движение повторили соседи за забором слева и справа. Несколько пар любопытных глаз уставились на мой неуместный в этом раскисшем пейзаже светлый плащ и туфли на высоком каблуке.
– Вы, наверное, к Дениске? – Старушка быстро увлекла меня к пристройке, подальше от свидетелей. Синий халат и платок, завязанный на манер кички, замерли в ожидании, но ненадолго. – Надя, я полагаю? – Значит, он рассказывал обо мне, все не так скверно. – А Дениска прилег отдохнуть, с утра картошку садили и вчера весь день. Время-то нынче самое горячее, не успеешь приделать одно, уж другое наваливается.
– Бабуля, ты с кем там? – раздалось из домика, и любимый собственной персоной, во всей красе вылинявшей футболки и штанов, подвязанных веревочкой, появился в дверях. – Надя! Что ты здесь делаешь? Я чудом сегодня отпросился, не успел тебе позвонить, устал сильно, всю ночь массаж делал, двенадцать человек обработал.
Хотелось плакать, кричать, разбить что-нибудь, смеяться. Не умея выбрать, я повернулась и пошла назад к станции.
– Подожди, – догонял меня его голос, – я только штаны переодену.
Через пару минут, в привычном фирменном спортивном костюме, Денис вышагивал рядом и сдержанно ругал меня полуласковыми словами. С риском для каблуков я перепрыгнула лужу, повернулась лицом к так и не понимающему, что происходит, Денису.
– Зачем? Зачем ты мне врешь? Бесцельно и глупо.
– Голубка, я никогда не врал тебе, и в мыслях не было, ты меня с кем-то путаешь!
– Почему ты думаешь, что потеряешь в моих глазах, если скажешь, что копаешь бабушке картошку, а не лечишь футбольную команду?
– Не копаешь, а сажаешь, – наставительно поправил Денис и продолжил: – А с чего ты решила, что я не лечил футболистов? С утра лечил, а вечером картошку сажал. Все правильно.
Я почти не замечала, что пачкаю светлый плащ о перила ограждения.
– Пойми, я устроена по-другому. Слова для меня имеют отдельную, реальную жизнь. Так получилось. Меня нельзя обманывать. Это не формула речи, после расскажу тебе о совпадениях, которые меня преследуют. Знаешь, бывает страшновато. А сейчас поверь, что, если хоть раз солжешь мне, пусть в мелочи, – добром не кончится. Я могу заболеть от твоей лжи. Серьезно.
– Рыбка моя, не надо меня ни в чем подозревать, ты знаешь, как я к тебе отношусь, а это главное. Считай, что я все понял. Давай прекратим ругаться и пошли, я тебя с бабушкой познакомлю.
Спустя неделю Денис заявил, что его лично вызывают на консультацию к скандально известному депутату, а я слегла с жесточайшей ангиной. Вернувшись из поездки, он делал мне свой знаменитый акупунктурный массаж, и через три дня болезнь отступила. Мама души не чаяла в Денисе, ничуть не возражала против его ночевок у нас и уже называла сынком. Он бегал за молоком и чистил картошку. Не обещал больше говорить одну правду, но видно было, что его проняло наконец.
– Знаешь, – сказала я в тот день, когда он собрался ехать к бабушке, – еще раз обманешь, еще один-единственный раз, и я просто умру.
Мой любимый ошалело посмотрел на желтый потолок в прихожей и раздумчиво ответил:
– Покрасить надо потолок-то. На той неделе вернусь с курсов повышения квалификации при тибетском монастыре и покрашу.
Сфинкс
Не могу сказать, что я понимаю женщин хуже, чем остальные, нет. Так же как остальные мужчины, я не понимаю их вовсе. Мое отличие от прочего сильного пола в том, что я никогда не боялся признать сей факт. Более того, в самом нежном возрасте я прекратил бессмысленные попытки разобраться в алогичном явлении, называемом (в совокупности со всеми вытекающими) женщиной. Возможно, повторяю, всего лишь возможно, что поэтому я до сих пор не женат. Мои друзья преуспели больше – или меньше – на данном поприще: дети, тещи, разводы, наконец. Я не суетился. И когда в меру симпатичная девушка с двумя большими чемоданами остановила меня (без всякого повода с моей стороны) прямо посреди родной улицы в час, когда нормальные люди торопятся на службу, я ни сном ни духом, как говорится, не предполагал, во что это выльется.
Вылилось в ту самую емкость под названием «брак»: послезавтра я женюсь. Не подумайте, будто я жалею о том, что подставил руки под чемоданы и теперь, уже совсем скоро, мне предстоит испить из общего котла полной чашей.
Я не оставил привычки не понимать женщин и не сделал исключения для любимой. Признаться, даже не понял, как до этого дошло, до брака то есть. Но что значит маленькое частное непонимание по сравнению со всеобъемлющим? Так, при вынесении приговора, мелкий срок поглощается большим.
Я мало что знаю о своей… невесте. Язык спотыкается на слове, словно узел из сухожилий, неведомым образом прокравшийся в мягчайшую вырезку, вносит сбой в ровный ход мясорубки. Не подумайте, с вас станется, что моя любовь отличается скрытностью, нет, такого не бывает. Любая женщина первым делом выплескивает на свою свежеобретенную половину то, чего ей, половине, не хватало до этого (по представлению женщины), и то, чего было в избытке. А именно: воспоминания детства, подробное описание подруг и – ну совершенно незначительных – предыдущих воздыхателей, кудель родственных связей, книжки, прочитанные на момент наступления половой зрелости, способы приготовления маски для лица из пищевых продуктов, купленных вами для совместного завтрака, и так далее, до конца страницы.
Моя любовь изложила перечень после первой же близости, и наивно было бы надеяться, что говорливости женщины можно нанести ущерб таким примитивным способом, как секс. Начиная перечень именами коров, принадлежавших ее бабушке после войны, и кончая вариантами будущего трудоустройства и получения лимитной прописки, дабы не отягощать меня – конечно, она не думает, что я что-нибудь подумаю, будто бы она выходит за меня просто так, как обычно думают при браке с иногородними, но мы выше этого, а твои родственники, как ты думаешь? – она прерывалась только затем, чтобы зажать шпильки во рту во время Большого Утреннего Туалета и изредка вечером в душе.
Так что скудное знание своей невесты – моя собственная, добровольно принятая проблема, но я рассуждал на эту тему в самом начале. Впрочем, знание тут ни при чем, и отвлекаться от сюжета не стоит.
Примерно на пятый день нашего знакомства мне пришла в голову апокрифическая мысль, что, может, эта женщина не лучше других, вернее, не отличается от других, но, собственно, почему бы мне не попробовать самому быть как другие мужчины. Не в смысле, что я ждал от брака роз и чернослива, но стало казаться, что моя милая дурочка не слишком испортит суконную обивку письменного стола в отличие от ныне покинувшей меня ангорской кошки. А если начистоту, у нее оказались такие трогательные детские бровки домиком, что я забывал сердиться, когда находил в помойном ведре привычные домашние брюки с аккуратно выпоротой молнией.
Итак, послезавтра моя жизнь частично изменится. Но допускаю неточность, она изменилась месяц назад, поскольку в общежитии, куда направлялась, моя любовь не прожила ни часа. Как вручила мне свои чемоданы на улице: помочь донести от остановки, общежитие-то через дом от моего, так и не расставалась со мной. Везде хвостиком: и в магазин, и ко мне на работу, благо там можно появляться раз в неделю. Но сегодня я сурово заявил:
– Все, рыбка моя, хочу использовать свой последний вольный денек на двести процентов. Никаких общих планов на завтра, уйду с утра и допоздна, занимай себя сама, привыкай к семейным тяготам, чтобы достойно дополнять хор замужних подруг.
Вздрогнули обиженные бровки-домики, но я зажал сердце в мозолистый мужской кулак и вышел вон.
На следующий день, стоило мне выйти из дому недрогнувшим шагом, как случай взялся за меня по-крупному. Беда не приходит одна: сперва я, как в старом анекдоте, потерял зажигалку. А потом встретил Виталика. Мы не виделись пару лет и, вынужден сказать, не сокрушались о том чересчур надрывно. Мимоходом доносились слухи, что у него нелады с женой, месяц назад мне такое положение вещей в браке казалось абсолютно закономерным, сейчас я колебался в оценке, но Виталику обрадовался. Он выглядел черным и хрупким, как гвоздь под молотком, и я решил не посвящать его в особенности своей новейшей биографии.
– А не выпить ли нам по пиву для начала? – приступил я к размениванию последнего вольного денечка.
Друг согласился с трагической готовностью идущего на заклание агнца-переростка.
– Но ко мне нельзя, – испуганно вспомнил он на ходу, – я жену убрал.
Я не задал ни одного бестактного вопроса, то есть убил ли он ее просто или замуровал в туалете. Я увлек его в нежно любимую мною прежде пивную, которая, как оказалось, за месяц не сдвинулась с места пересечения центральных переулков нашего микрорайона. Но напрасно я пытался поднять боевой дух за столиком рассказами о спортивной, политической и музыкальной жизни нашего города и области, даже краткий обзор последних достижений в отрасли пивоварения ничего не дал. Виталик заливал в себя «Балтику № 4», как лимонад «Колокольчик», все скрупулезнее трезвея, и – ох! – предъявил прикуп:
– Вова, я должен рассказать тебе о Нельке.
Я вздрогнул, ибо не люблю сокращения имен, раздражает меня такая манера, но что поделаешь, друзей в беде приходится терпеть, глядишь, они нас завтра и в радости вынесут – на себе, как из боя.
– Нелька, – после некоторого усилия спросил я, ведь он столь навязчиво молил о бестактности, – та самая жена, которую ты убрал?
– Я подал на развод, сразу после этого поменял замки, поставил железную дверь и переехал к маме.
– Ну ты даешь! А что бы попроще, почеловечнее: со скандалом, швыряньем-набиваньем чемоданов, милыми супружескими сценками, полными задора и огня?
– Ты не понимаешь! Ты не знаешь женщин!
Тут я согласился с легким сердцем и чистой печенью.
– А хоть бы и знал, – не к месту продолжил Виталя, – это была не женщина, а дьявол!
– Скорее, дьяволица, – уточнил я. – Почему «была»? Ты что, все-таки?.. – Мне показалось, что в данный час и в данном месте между двумя сильными духом парнями нет места скрытности и недомолвкам.
– Я не знаю, где она, боюсь идти в квартиру, хоть нас и развели. Без нее, заочно, она не пришла, а то бы я не выдержал. Еще не могу поверить в свою свободу!
Виталик заинтриговал меня. Женщина может быть утомительна, если обращать на нее много внимания, но его страх прямо-таки обрушивался Марианскими впадинами.
– Она заговаривала тебя насмерть рассказами о своем детстве? – спросил я не наобум, а хорошо поразмыслив, что было бы, начни я свою милую воспринимать серьезно и трагически. А Виталик с четвертого класса страдал каменными отложениями романтизма.
– Последние годы мы почти не разговаривали, – замешкавшись, отвечал друг. – Да, и из дома она вечно норовила, особенно по ночам.
– Сфинкс, а не женщина, – искренне восхитился я. – Не понимаю, чего же тебе недоставало?
Тут только сообразил, что по ночам если и норовят, то не столько от…, сколько к… Нельзя сказать, что отсутствие подобного опыта меня раздосадовало, нет опыта, ну и ничего, ну и без него проживем. Мне никак не удавалось настроиться на серьезную волну, седьмым валом вздымавшуюся над поредевшей челочкой товарища моих молодых забав.
– Допустим, я сплю… – начал Виталик, судорожно отглотнув сразу полбутылки.
– Допустим, действительно. – Я очень покладистый собеседник, этого не отнимешь, но клянусь, на глазах моего мужественного визави проступила подозрительная влага.
– Прошу тебя, я, конечно, не мастер устного рассказа, но послушай!
Я скромно и с достоинством заткнулся и даже – однова сдохнуть! – испытал неприятное чувство жжения в пищеводе – стыд, что ли?
– Я сплю ночью и вдруг просыпаюсь от сильной тревоги и понимаю, что это она – она! – вернулась. Все, больше не уснуть до утра, опять на работу не выспавшись, опять все будет из рук валиться. А почему? Потому – боюсь. Лежу и вслушиваюсь, как она ходит по квартире, шарит везде, и что-то сухо потрескивает, и искры проскакивают, а меня темным жаром обдает, до судорог. Вещи пропадали в доме. – Он тяжело задышал, как жокей и лошадь, вместе взятые, после утомительного забега.
– Воровала, да? – Я пытался вернуть его к логическому способу ведения разговора, мне так уютнее, знаете ли.
– Да нет, – нелогично продолжал он, – хотя и это, наверное, тоже. Представляешь, посмотрит на стакан, и нет стакана: разбился.
Жизнь моего друга явно дала трещину вместе с логикой.
– Виталя, это мистика. Тебе спросонья или с похмелья…
– Правду говорю, – он заторопился, – у нее несколько шкур было, как у змеи. Дома ничего не делала, не то что обед, платья за собой не стирала. Только гулять горазда и не стыдилась ничего. Раз засек ее с мужиком, мужик – название одно, совсем молоденький. В парадной с ним целовалась, сама смеется, а мальчишка ничего вокруг не видит, я почти рядом прошел.
Слушать подобные истории о неверности жен, пусть чужих, – не сахар. Возмущенно поерзав на освежающем пластике стула гри-де-перлевого цвета, я спросил:
– И ты ничего им не сказал?
– Тебе говорят, боялся. Мальчишка тот из соседнего дома, его через неделю машина задавила. Потом еще двух, уже в нашем доме.
Я, что называется, попал в непонятное:
– Что, тоже задавило?
– Нет, на зимней рыбалке утонули, вместе пошли, на льдине их унесло, и все. А она с ними, того, встречалась.
Да это же «Балтика № 4» оказала на него свое благотворное воздействие, а я-то слушаю!
– Виталик, мало ли в жизни совпадений? Терпел ты зря, это да. Разобрался бы с ней по-мужски, и порядок.
– Совпадения? Разобраться? Я к ней подойти не мог, сразу голова начинала болеть, руки-ноги свинцом наливались.
Он оказался безнадежен, оставалось одно:
– Друг, может, я не дело говорю, но ты к невропатологу не хочешь, часом, зайти? Просто проконсультироваться. Работа у тебя нервная, да и расстройство сна… – Я деликатно отлессировал предложение изрядным глотком бодрящей влаги.
– Невропатолог! У нее и психиатр был – приходил соседа из запоя вынимать, тут и познакомились с Нелькой. Знаешь, где тот психиатр? В желтом доме. Ты считаешь, что я сам сдвинулся. Нет, все она: я подглядел, как над моей постелью колдовала, спали-то мы давно врозь, уж лет пять на тот момент. Моя мать в принципе боялась с ней разговаривать, даже по телефону; иначе чем «твоя гадюка» и не называла.
С матерями дело ясное, тоже женщины, без этого нельзя.
– Вот мать тебя и настроила!
– Да? А у Нельки на работе? Нигде подолгу не задерживалась. Чуть немного поработает, там несчастье какое-нибудь случается или с сотрудниками, или на производстве. У нее ни одной подруги нет. Сколько мы ни жили, ни одного ее родственника я не видел, даже на свадьбу никто не пришел.
– Ты, Виталя, журналист, потому… – Я честно пытался в очередной раз перебить его воспаленное, как горло первоклассницы после сосульки, воображение.
– Был журналист. Который год корректором перебиваюсь, как женился, так сразу и отрезало, ни строчки не могу.
Я не видел выхода из занимательной, но несколько затянувшейся научно-фантастической дискуссии и потому спросил элементарное:
– Если так и обстояло, почему ты так долго с ней прожил, гнал бы сразу в три шеи, зачем терпеть?
Вместо ответа он трясущейся рукой нашарил в омуте пиджака уместно потертый бумажник и, не глядя, вытащил черно-белую фотографию. Я приготовился увидеть – по логике вещей – неземную красавицу со зловещим выражением на безупречном лице. Но, как писал поэт Козлов, «умолкните танго и румба, фанданго и сарабанда»…
С фотографии на меня глянули во всем черно-белом великолепии трогательные бровки домиком, совершенно такие же, как и пять часов тому назад в цветном изображении на фоне залитого солнечным светом итальянского кафеля по двенадцать пятьдесят за квадратный метр. Долларов, я имею в виду.
– Это Нелька перед нашей свадьбой. – Хрип друга донесся до моего измученного переживаниями слуха. – Ты не поверишь, за все эти годы она совершенно не изменилась.
Как раз последнему заявлению я поверил легко.
Стоит ли упоминания тот факт, что уже год, как я вхожу в сборную парной игры, именуемой брак; жену мою зовут Неля, я счастлив, если состояние мужчины в браке можно назвать счастьем, и даже излечился от легких приступов бессонницы, мучившей меня в прежние времена после особо усердных возлияний. Сплю как убитый и даже не слышу, как встает жена, чтобы приготовить мне завтрак, – до тех пор, пока поднос не занимает свое законное место на моем сером в желтую клетку одеяле.
Лета
До встречи с ней в его жизни присутствовали необязательность и многословность, как в той компании, где они познакомились в среду, как раз когда внезапно кончился дождь, измучивший за неделю всех. Собрались неокончательно состоявшиеся музыканты, художники и прочие околотворческие работники вроде него. Было шумно и бестолково. Двух-трех человек он знал, многие казались смутно знакомы, но это не имело никакого значения. Попав в самый разгар глупейшей дискуссии, через пять минут пожалел, что ввязался; все дружно изрекали прописные истины с жаром новообращенных.
Он заскучал, вышел на лоджию проветриться и вздрогнул от неожиданности, натолкнувшись на женщину, которую сперва не заметил. Поинтересовавшись для проформы – не помешал ли, с удовольствием закурил, немного опасаясь, что она продолжит разговор, от которого только что так удачно удалось увильнуть. Она молча разглядывала чахлые кустики, растущие внизу. Не выдержав паузы и сердясь за это на себя, затеял необязательный разговор, но диалог не складывался, получалось, что все время говорит он один. Выкурив третью сигарету подряд, неожиданно спросил:
– Не надоела обстановочка? Может быть, выйдем на улицу и разберемся с кустиками, которые вас так интригуют?
Она легко засмеялась и, никак не выразив согласие или отрицание, пошла в комнату, а затем в прихожую за плащом, который быстро надела, не дожидаясь, чтобы он ей помог. При свете двух электрических лампочек она казалась моложе, чем он предположил вначале; сосредоточенное выражение придавало ей возраста.
На улице взяла его под руку и, не спрашивая, довольно быстрым шагом направилась в глубь квартала. Это интриговало и освобождало от необходимости продолжать светский разговор. Они подошли к девятиэтажному «кораблю».
– Вот мой дом, – сказала она, но за этим ничего не последовало.
Догадавшись, что приглашения не будет, он открыл дверь и, пропуская ее к лифту, излишне деловито спросил:
– Какой этаж?
Все выглядело так, как будто они заранее договорились, даже несколько надоели друг другу, вернее, не надоели, а привыкли, и говорить совершенно не нужно. С некоторым страхом он глядел, как она варит кофе, расстилает постель.
А потом наступило ощущение близости, почти тождества, какое он не испытывал ни разу, хотя в свои тридцать два, конечно, знал достаточно женщин и был женат; правда, всего три месяца, но хватило, чтобы раз и навсегда разобраться с этим вопросом и предпочесть спокойную жизнь в одной квартире с мамой и котом. То, что произошло сейчас, выходило за рамки его опыта и самых романтических представлений. Не зная о ней ничего, даже имени, догадался, что знает и чувствует все; то есть все, что действительно надо и можно знать о ней. И когда снова потянулся к ней, шепча «любимая», это была совершенная правда.
На другой день после работы помчался к себе домой за самыми необходимыми вещами, чтобы скорее оказаться в квартире, где следы ее присутствия хранила даже входная дверь, и воздух на лестничной клетке был
особенным: гладким, как молоко. Она уже ждала его, и они опять не успели поговорить.
На работе в последующие дни он припоминал мельчайшие ночные подробности, перебивая себя, что кончится это сумасшествие первого времени и надо будет что-то делать, надо же в конце концов выяснить, какие планы у нее; и неожиданно вспоминал, что знает о ее жизни не больше, чем в первый вечер. То, что они не расстанутся никогда, само собой подразумевалось.
Через месяц сделал робкую попытку познакомить ее с мамой, она отказалась по невразумительной причине, также она отклоняла разговоры о женитьбе; не отказывалась, не ссылалась на то, что они и так живут вместе, а ускользала, пресекая малейшие попытки движения вслед.
Они уже куда-то ходили вместе, ездили в Павловск, но она не хотела встречаться с его друзьями, а он из ее подруг знал только Валю, болезненную странную особу, которая не выходила из дома и жила на инвалидную пенсию.
Иногда накатывала обида, казалось, что ее позиция основана на несерьезном отношении к тому, что их связывало; она наверняка скрывала что-то, никогда не говорила о своем прошлом, о том, что прожила до него. Обида кололась изнутри, угрожала, но стоило вернуться в их общую теперь квартиру, жадно обнять ее на пороге, все проходило, разговоры отступали, и они любили друг друга везде: в коридоре, на кухне у зеркала, где она причесывалась, везде, где их застигало желание.
Однажды он совершил недопустимое. Но это раньше считалось недопустимым, до нее, а теперь правил не было, все можно, только бы знать, решить, что скрывается там, за умолчаниями. Она поехала к Вале мыть окна, и он остался один на целый день. Сперва хотел съездить к маме, чтобы быстрее прошло время, чтобы не мучиться, не вскакивать от каждого торможения лифта на их этаже, но внезапно появилась гаденькая мысль покопаться в ее письменном столе, в ее фотоальбомах и найти – неизвестно что, но найти. Через час мучительных сомнений мысль уже не казалась гадкой, а напротив, явилась здравой и блестящей.
В альбомах обнаружилось довольно много фотографий школьного периода, а позже – только она или она и Валя. Но кто-то ведь их снимал, кто-то третий, может, и подруга, но почему нет фотографий подруги? В столе – никаких писем, дневников или необязательных записок, которые обычно сохраняют женщины. Она проявляла полное отсутствие сентиментальности, не хранила безделушек, открыток, он и до этого знал, как легко она расстается с любыми вещами. Казалось, ей достаточно, что квартира и так носит ее отпечаток.
Две недели он мучился содеянным, принялся подлавливать ее на оговорках, даже следить за ее передвижениями по городу. Либо она догадывалась, либо действительно было нечего скрывать. Не удалось добиться от нее прямого ответа даже на вопрос, как она оказалась на той вечеринке, где они познакомились.
– Неужели тебе не хочется пообщаться с кем-то, кроме Вали? – безнадежно, который раз он пытался пробиться и в который раз слышал:
– Мне хватает тебя, а ты что, уже скучаешь?
Выяснять что-то у Вали бесполезно: сразу же замыкается с подозрительностью больной и ссылается на плохое самочувствие.
Прошло полгода со дня их знакомства и, соответственно, совместной жизни, он мрачнел, мучился, начал подозревать себя в несостоятельности и однажды разбудил ее в три часа утра, так и не сумев уснуть. Она ласково забормотала что-то невнятное и собиралась заснуть снова. Подавив нежность и жалость к ее полусонному дыханию, он начал с места в карьер:
– Послушай, я действительно сойду с ума, я не хочу жить, если ты немедленно не скажешь мне, в чем, собственно, дело.
Тихо и не сердясь за то, что он ее разбудил, принялась целовать его ладонь. Вырвав руку, он вскочил, уселся в кресло, чувствуя, что опять сдастся, если не удержит хотя бы пространственной дистанции.
– Или ты соглашаешься выйти за меня замуж, или честно объясняешь, почему нет. Все. Это предел. Ты не можешь не чувствовать.
Встала, пошла в ванную, и он подумал, что это опять один из вариантов отхода. Уже решил смириться, подошел к двери и, перебивая шум льющейся воды, прокричал:
– Ты же любишь меня, ты знаешь, что так, как у нас, просто не бывает, ты же сама знаешь!
Дверь распахнулась, она вышла в желтом цветастом халатике, на котором он знал наперечет каждый листик, и пошла варить кофе, молча, как обычно. Поставила на стол чашки, положила сахар, долго размешивала его сразу в обеих чашках двумя руками, наконец положила руки на колени и уставилась в стену. Он выпил кофе, остыл и не ожидал, что она заговорит.
– Я согласна. У нас действительно так, как не бывает, возможно, лучше рассказать тебе. Я больна. Я инвалид, как Валя, но это гораздо хуже, хотя и не заметно. Я забываю.
Он ничего не понял, но испугался ее, ставшего вдруг очень тоненьким, голоса.
– Что забываешь? В каком смысле?
– Ты спрашивал, был ли у меня кто-нибудь раньше, до нас. Да, наверное, даже наверняка, но я не помню. Рано или поздно всегда наступает день, когда я забываю все. Человека и все, что с ним связано.
– Ну, это же метафора. Ты же взрослая девочка и знаешь, что такого не случается на самом деле. А знакомые на работе, Валя, как с ними? Ты же не станешь утверждать, что не помнишь их?
– Ты не понял. Это касается только человека, который был, ну ты понимаешь… Только того человека, которого я любила. – Она испуганно взглянула на него. – Конечно, не так, как тебя, но… любила. Это не метафора. Однажды я просыпаюсь и не помню ничего, совсем ничего – вижу незнакомого мужчину рядом с собой, а минутой позже накатывает отвращение, вот это я запоминаю, и тогда бывает трудно объяснить…
– Ты придумываешь. Нет таких заболеваний. Ты не можешь забывать выборочно. К тому же есть общие знакомые, которые помнят… – Тут он осекся, сопоставив ее нежелание встречаться с его мамой, друзьями и эту информацию. – Нет, ну а Валя, ты все время ходишь к Вале, ты с ней всем делишься.
– Валя меня выручает. Ей можно довериться, притом она не выходит из дому и никому ничего не рассказывает. Если бы не она, я бы не справилась, первые разы приходилось очень тяжело, один, – она сглотнула, – такой «незнакомый» побил все чашки на кухне и никак
не хотел уходить. А Валя… Она каждый раз объясняет, кто это был и что там у нас с ним… Я поэтому не храню фотографий, – беспомощно добавила она, как будто это являлось главным в объяснении. – Если бы не отвращение потом, как-то можно было бы находить выход.
– Каждый раз… И много их было, таких отвращений?
– Что это изменит, зачем?
– И ты думаешь, что со мной… Что это повторится с нами?
– Не знаю, я боюсь. Валя говорит, что обычно эти истории длятся у меня месяца три, а после наступает провал. Мы ведь уже полгода…
С неожиданной и холодной яростью он подсчитал, что три месяца – это четыре раза в год, ну пускай, три, не сразу же она знакомится с новым претендентом на забвение, а живет одна в этой квартире уже пять лет, итого получается… Боже мой, это невыносимо! Как жить с этим знанием? Да черт с ним, со знанием, как он будет жить, если все повторится, на этот раз с ним?
– Послушай, полгода – это ведь уже срок, ты просто не любила раньше, я не могу представить, что возможно подобное взаимопроникновение, я не про себя говорю, про тебя, я думаю, что знаю тебя… – Он запнулся. – Знаю в другом, более глубоком смысле, ты понимаешь?
Хоть бы она заплакала, тогда можно подойти и обнять, ну хоть за руку взять, дотронуться. Она встала и принялась тщательно мыть чашки. Он почувствовал, что сам вот-вот заплачет, и растерянно пошел укладываться. Как ни странно, он заснул, едва коснувшись щекой подушки, и не успел порассуждать про себя, куда пропадают предыдущие… любовники, почему никто из них не пытается вернуться, позвонить, в конце концов. За эти полгода – никто… Решение пришло во сне, простое и очевидное: ну конечно, она их убивает, а как же иначе? Во сне вспомнил, что придется просыпаться, испугался.
Утром он привычно обрадовался, ощутив ее рядом, но тотчас вспомнил ночной разговор. Она проснулась, взглянула на него, улыбнулась заспанно. Отлегло. Ничего не случилось. Они справятся, главное – не задумываться.
За завтраком как ни в чем не бывало буднично спросил:
– Ну что, съездим в субботу к маме, она давно мечтает накормить тебя своим фирменным пирогом с капустой?
Она тягуче протянула:
– Ты все-таки считаешь…
Он перебил ее, не давая вернуться к опасной теме:
– К Вале успеешь заглянуть с утра, и сразу поедем.
Облегченно рассмеялась:
– Когда ты такой решительный, мне хочется заплести косички и подавать тебе тапочки.
– А косички-то зачем?
– Фу, какой глупый, это же крайнее выражение покорности.
– Я не пойду сегодня на работу, я сяду за самое гениальное произведение.
– А ты его придумал уже, самое гениальное?
Она ушла в свой институт с труднопроизносимым названием, и он действительно уселся за стол с бумагами и старыми набросками. Никак не получалось сосредоточиться, в голову лезли всякие мелочи, захотелось срочно просмотреть газету, выпить кофе. Промаявшись до полудня, решил все-таки пойти на службу.
Вечером они почему-то стеснялись друг друга, вспомнили про телевизор и пару часов смотрели скучную передачу, хотя обычно редко его включали. После она занялась стиркой, и они рано легли в постель, были как-то по-детски нежны друг с другом и быстро уснули.
Он никак не мог проснуться, хотя надрывался будильник, а проснувшись, тотчас увидел ее ошеломленное лицо, ее испуганные непонимающие глаза, обесцвеченные неузнаванием. Он приподнялся на локте, и она съежилась, вскинула руки в отвращающем жесте.
С раздражением подумалось, что его рубашки наверняка еще не высохли.
Геракл (страх)
Во время бессонницы тяжелее всего под утро. Перед рассветом изнутри в солнечном сплетении тебя начинает сосать пустота. Раскручиваясь по спирали, по часовой стрелке, она выпивает тебя целиком: виток, еще один, и вот тебя уже нет, остался голый страх, занимающий в пространстве объем, равный объему тела, но это формально. На самом деле страх больше.
Как я умру? Если бы знать заранее и подготовиться, но как? Остановится сердце ночью – просто так, мгновенно, и утром я не проснусь? Нет, ведь утра не будет. Или я долго буду лежать еще живой, но обездвиженный в квартире, пока через три-четыре дня, не меньше, не спохватятся на работе? Жизнь будет медленно вытекать из меня под безучастным потолком, видевшим смерть уже дважды.
Мама умерла, когда я оканчивал школу, и соседка сказала после похорон:
– Ты рыдаешь так, будто никто никогда не переживал подобного горя. Конечно, это несчастье, но оно происходит со всеми. Люди смерть детей и то переживают.
Тогда я понял, что она так и не простила мне разбитого стекла в своей машине и кражи магнитофона, хотя родители все ей вернули, – идиотка! И еще я понял, что у меня никогда не будет детей. Мне тридцать восемь лет, и я больше не покупаю книг – кому я их оставлю? Самому хватает тех, что уже есть. Мама умерла сразу в отличие от отца, который делал это долго и тщательно, как все, что он делал: сперва дома, потом в больнице.
Странно непрочно мы устроены. Какая тонкая у нас кожа, какие хрупкие сосуды. Герой какого-то романа, читанного еще в детстве, умер оттого, что ему вырвали зуб. Мои зубы болят постоянно. Не знаю, найдется ли хоть один здоровый.
А отец? Он наверняка понимал, что с ним происходит. Что они чувствуют, обреченные? Я лгал ему. А он злился, кричал, что подыхает, ему важно было, чтобы я согласился. Нужно ли соглашаться с ними? Лгать, между прочим, тяжелее. У отца врожденный дефект ногтей на больших пальцах, как у меня. Я смотрю на свои пальцы, и мне жутко, словно вижу его руки, как они бегают по одеялу, цепляются за ткань, за жизнь. Странное чувство, словно этот дефект дает мне дополнительный срок, словно смерть не имеет права заставить одинаковые пальцы скрючиваться в агонии дважды.
Мне тридцать восемь, пусть еще тридцать, ну сорок – это не срок. Какой смысл ремонтировать квартиру, покупать новый смеситель взамен теперешнего, вечно текущего, если через сорок лет все равно все кончится? Ненавижу временное. Вера в вечную жизнь, переселение душ – какой бессмысленный миф! Вечности не существует даже для звезд. Как пережить обыкновенный чайник? Хрупкие амфоры прошли через века, а уж эта-то никелированная тварь попрочнее будет.
Если бы моя жизнь сложилась по-другому, если бы я женился, завел детей, устроился на престижную работу – разве что-нибудь изменилось бы, разве это бы меня защитило? Как старики не боятся вставать по утрам с постели, как не бояться ложиться в нее вечером – вдруг это в последний раз? Человек вздрагивает, засыпая, потому что пугается перехода в новое состояние – в сон: это этюд, репетиция смерти.
Мне исполнилось пятнадцать в то лето, а ей девятнадцать. Она учила меня целоваться на кровати с пружинной сеткой. Я знал, чисто теоретически, по рассказам одноклассников, что должно произойти и как я должен вести себя. Целовались мы долго, помню, что у меня затекла нижняя челюсть. Я потянулся выключить свет, ибо полагал, что все девушки предпочитают темноту, стесняются. Тогда-то у меня и случилось «это»… Удивило и напугало количество излившегося, показалось, что жизнь, кровь проливается наружу, в пустоту. Исчезло тянущее напряжение, но тотчас появилось уже в другом месте, в солнечном сплетении. Так я первый раз познал пустоту внутри себя. Это тоже была репетиция смерти. Все мои последующие женщины одаривали меня пустотой и неблагодарностью после соития с той же регулярностью, с какой происходили наши встречи. Я перестал встречаться с женщинами.
Так бы все и продолжалось, кабы не Люся. Мы познакомились случайно, когда я пришел в ЖЭК брать форму номер девять, неизвестно для чего понадобившуюся на работе. Оказалось, что наша паспортистка сидит в ЖЭКе, а не в отделении милиции, как обычно. Справку мне выписала именно она. А через неделю я пришел снова, чтобы вызвать водопроводчика, починить чертов смеситель в очередной раз. Люся была столь любезна, что сама пришла с ним вместе и проследила: все ли в порядке. Поахала на мое холостяцкое жилище, пообещала помочь с ремонтом. Я нерешительно отказался. Через неделю снова появилась, не помню, по какому поводу. И стала приходить регулярно.
Нет, я не вчера родился, конечно, меня посещала мысль, что, с точки зрения лимитчицы, проживающей в общежитии, куда ее устроил на птичьих правах брат-милиционер, я весьма выгодная партия. Опять же знала наверняка, что я один в квартире прописан. Но сейчас подобные соображения я отметаю. И вот почему. Дело вовсе не в Люсиной наивности и неприспособленности. Уже полгода, как мы знакомы, а «тот самый» рубикон не перейден. Разве стала бы женщина, горящая желанием заполучить мужа с площадью, так вести себя? Ведь она ничего не знает о моем Страхе, мы никогда не обсуждали это. Все мои предыдущие дамы пытались соблазнить меня буквально со второй встречи, особо нетерпеливые приступали к делу тотчас, во время первого визита. Процесс у них со мной шел достаточно однообразно, ни одна не помогла избавиться от пустоты, а напротив, усугубляла, выказывая разочарование тотчас после завершения – какая там благодарность!
Думаю, что Люся была бы благодарной после… Ведь сейчас она радуется любой мелочи, любому знаку внимания с моей стороны. Разительный контраст! И никаких поползновений на близость: Люся считает, что близость допустима только в том случае, если люди живут одной семьей, то есть достаточно привыкли друг к другу и могут довериться. Пока она избегает даже поцелуев. Какая тонкость в совсем молоденькой женщине!
Не помню, что такое мы обсуждали и что именно я сказал, но почему-то Люся решила, что я сделал ей предложение. Наверное, я не имею ничего против, только не так быстро. Может быть, это спасет меня от Страха. Но Люся форсирует события. Сегодня мы весь вечер проговорили, вернее, она проговорила о предстоящем ремонте, и следует ли делать его капитально или слегка навести порядок. Люся хочет – в перспективе – поменять квартиру на двухкомнатную, а там уж развернуться. И надо все успеть, пока не родился ребенок. Странно, что она говорит о таком, мне казалось, что девушки стыдятся подобных предположений. Но она подробно описывала, как обустроить кухню и ванную комнату, со знанием дела рассуждала, как лучше перепланировать существующее, как сломать перегородки, что для этого потребуется, какие материалы пойдут на обшивку стен в прихожей, а какие на кухню. Ушла, когда до закрытия метро оставалось полчаса. Оставаться, разумеется, и не подумала, хотя от меня до ее работы – два шага. Но я ее понимаю.
В итоге у меня очередной приступ бессонницы. Пустота еще не начала атаку, и – вдруг – сегодня пронесет, повезет? Думаю обо всех хлопотах, связанных с переездом, а перед этим надо еще найти подходящий вариант новой квартиры. Все перипетии займут не менее года. А если делать такой ремонт, какой хочет Люся, с перепланировкой, не уложишься и в десять лет. Снимать старые полы, заново бетонировать, настилать новые. Менять перегородки, значит, месить бетон прямо в квартире, что ли? Совсем я не разбираюсь в подобных вещах. Люся утверждает, что почти все можно сделать самим. Но хватит ли у меня умения? И сил? А ребенок? Ребенок, которого у меня не должно было быть. Жить вместе с орущим существом, устраивать его в школу – сейчас со школами большие трудности, на работе мои сослуживицы столько об этом толкуют. Сам себе напоминаю умную Эльзу. А если со мной что-нибудь случится? Кто позаботится о них, о Люсе и ребенке? Кто будет привинчивать гипрок к стенам в прихожей? Как страшно, должно быть, умереть, зная, что твой ребенок еще мал и не может позаботиться о себе.
Люся говорила очень убедительно, она не знает, не представляет, что такое смерть. Столько сил потратить на устройство собственного гнезда, чтобы все оказалось бессмысленным. Допустим, все завершить, наконец-то вздохнуть спокойно и – прожить от силы год-два. Потратить драгоценное время на суету, заморочки, не успеть воспользоваться. Еще я боюсь этого ребенка, в борьбе с его болезнями пройдут драгоценные годы, не успеешь оглянуться. Бесконечность (пусть кажущаяся) неба с высоты моего десятого этажа отступит перед пеленками, тетрадками с его непроверенным домашним заданием.
Сейчас я стою на балконе, пустота еще не согнула меня, не загнала в угол дивана, я могу, выпрямившись, смотреть вверх на звезды, в условную темноту.
На что я собираюсь потратить свою жизнь?
Непрочны и балконные перила, хоть врезаются в ладони. Мама умерла, когда ей как раз исполнилось столько же, сколько мне сейчас. А вдруг мне отпущено всего ничего? Отсчет начался, и может, уже завтра все произойдет?
Должен я что-либо чувствовать заранее? О каком ремонте может идти речь? Вот он, ночной воздух, звуки шоссе, больные деревья под окном – как много всего – надолго ли?
Боже мой, я все же хочу этого ребенка, пусть он станет моим продолжением, может быть, я смогу что-то чувствовать потом, через него. Нет, не бывает. Как мне успеть, когда собственная жизнь оказывается быстрее меня? Невыносимо терять ничье небо, ничьи деревья. А если своего ребенка? Ведь, умирая, ты его теряешь, он-то остается здесь. Остается, чтобы умереть в свою очередь и тем умножить и мою смерть: бесконечный ряд.
Начинается, началось знакомое жжение в подвздошной области. Как страшно не знать, сколько, сколько еще. Что следует предпринять в первую очередь, с чем не связываться. И Люсю, Люсю я тоже потеряю, я старше ее почти на двадцать лет, а женщины в принципе живут дольше. Ни от чего она меня не спасет, ее волосы цвета небытия легкого серого оттенка только притягивают неизбежное. Вдвоем страшнее. Ко всему прочему, терять ее. А если она первая умрет от родов?
Как хочется увидеть солнце, невыносима тьма, невыносим страх, а пустота все ближе. Вдруг уже завтра? Или сегодня. Как тяжело не знать, увидишь ли следующее утро, невыносимо. Увидишь ли ее. Увидишь ли своего ребенка, еще не зачатого. А если все кончится вот-вот, вместе с пиком приступа? Крутит пустота, крутит. Еще минута, и все. Как страшно, Господи, не могу больше! Не могу терпеть неизвестности, страха своего, пустоты ненавистной. Еще секунда, и меня скрутит, не смогу разогнуться. Но последний шаг навстречу ей – пустоте – за балконные перила я успею сделать.
Пальцы как плохо сгибаются. И колени. Не успеваю! Быстрее перенести вес тела.
Как ударил – неужели все? – воздух навстречу!
Даже там, за порогом, на выщербленном асфальте, он казался смешным из-за крайне нелепой позы, которую случайно приняло его тело.
Ариадна
Если с самого начала условиться и придерживаться только фактов, оставив за бортом предположения и размышления, то ситуация описывалась просто: они оказались на необитаемом острове.
А раз договорились без предположений, то и не станем рассуждать, заметил ли Коростеленко, капитан катера, его отсутствие, захотел ли специально проучить за неуживчивость, за гонор, за вчерашнюю безобразную ссору, в конце концов, – или катер ушел без двух пассажиров нечаянно?
Что касается ее, ведь речь о двух бывших пассажирах, – ее обыкновенно не замечали: брала ли она пробы грунта на местности, смешивала ли реактивы в лаборатории или коктейли на кафедральной вечеринке. Не замечали. Никогда. И это факт. Можно было бы удивиться, почему ее до сих пор не оставляли, не забывали на берегу, но договоренность о верности факту заставляет вернуться к вещам действительно ценным и весомым.
Итак, у них остались на двоих: перочинный нож, зажигалка, полпачки сигарет, бесполезные для жизни на необитаемом острове приспособления для отбора проб и две нераспечатанные бутылки водки, плохо спрятанные в кустах лаборантом Гришей в расчете на завтра. Завтра катер последний раз подойдет к острову, и с Ладогой в этом сезоне будет покончено.
Она любила его два года. Бессмысленно.
Она осталась на острове специально, когда увидела, что он не вернулся на катер. Сошла на берег и села на плоский серый камень, такой огромный, что в луже посреди него привольно разместились плавунцы, шитики, головастики-подростки, водомерки и водоросли.
До завтрашнего утра, до прихода катера, ему придется заметить ее. Слушать, что она говорит, говорить самому, ужинать с ней, ночевать, просыпаться. А если он уйдет, как сейчас, все равно ему придется вернуться к ней. До завтра.
Он вернулся через час. Он был зол и стерильно вежлив.
Темнело еще достаточно поздно. Они успели набрать веток, даже соорудили нечто вроде шалаша. Настоящих робинзонов из них не получилось, совместное хозяйство ограничилось костром и шалашом. После того, как она развалила намечающийся остов жилища и он язвительно попросил: «Только, пожалуйста, не помогай мне!» – она сидела и смотрела, как он таскает сушняк для костра. Пила она из вежливости, чуть-чуть: боялась опьянеть, да и водку пить не умела. В десять вечера он, сморенный усталостью и алкоголем, уснул, предоставив всем желающим право сколь угодно долго смотреть на себя. Среди ночи проснулся, удивился, что она до сих пор не спит.
– Ты никак, боишься? Или замерзла? Ложись поближе!
Тесно прижался к ней спиной и снова безмятежно захрапел, во сне переменил положение, обнял ее, но так и не проснулся.
Затекла шея, болела поясница. Казалось, что уснуть невозможно. И невозможно расстаться с ним завтра. Нет, уже сегодня. Они и так лежали, разлученные его упрямым сном. Костер погас, даже и не тлел, прилетел неизбежный комар, без колебаний выбирая его плоть. Она задремала.
Рано утром он, задумчиво глядя на ее опухшее ото сна на воздухе лицо, внезапно поинтересовался:
– Надеюсь, я тебя вчера ничем не обидел?
Очень хотелось ответить «к сожалению, нет», но она невыразительно пожала плечами и медленно пошла к берегу, загребая носками потрескавшихся кроссовок.
– Эй, подожди! – услышала за спиной, но не обернулась.
До прихода катера оставалось не более двух часов.
Первый глоток водки оказался ужасен, хотя бы и заеденный земляникой. Стоило больших сил сдержаться, чтобы не вернуть природе ее дары. Второй – немногим лучше. Но позже тепло разлилось от желудка к ногам и рукам, она наконец-то смогла согреться. Исчезло ощущение собственной неуклюжести, опухшего, неухоженного лица. Крепко держа еще непустую бутылку, она перепрыгивала с камня на камень вдоль берега, удалялась от их стоянки.
В северной части острова сосны вплотную подступили к воде, берег из широкого каменистого превратился в узенький песчаный с бесчисленными выветрившимися пещерками под корнями деревьев. С последнего камня она шагнула прямо в лес. Тотчас нашлась подходящая дружелюбная сосна с выпирающим корнем, теплым и удобным для сидения. Неожиданный глубокий овраг открывался с другой стороны, но овраг сухой, не заполненный водой.
«Как странно, ведь до Ладоги два шага», – подумала она, усаживаясь у корня сосны и вновь принимаясь за бутылку. Эта мысль оказалась последней из связных. Потом она что-то горячо доказывала береговому куличку, деловито снующему по урезу воды и проверяющему длинным клювом сухой плавник на песке. Он вспорхнул, когда загудел подходящий катер, который она видела и не видела. Руки скользили по шелковистой коре, отслаивающейся прозрачными чешуйками. Опьянение, сделавшее все вокруг нечетким, придуманным, сгустилось и выкинуло ей навстречу темноволосого мужчину с тугими лоснящимися завитками на груди, молодого, в одних джинсах и с венком из резных листьев на голове. Она ни капли не удивилась и попыталась сосредоточиться на завитках: как красиво это может быть, и не предполагала, что это так красиво.
Он шагнул к ней, легонько толкнул пальцами в грудь, но и тогда она не удивилась, падая – в овраг или в иную реальность – и уже не слыша, как зовет ее тот, кто еще сегодня утром был так жизненно необходим, тот, посчитавший ее просто потерявшейся:
– Ариадна!
Сизиф
Двум женщинам в купе поезда, едущего из маленького городка в большой город, так много надо было рассказать друг другу, что они молчали чуть не полторы минуты под грузом этого обоюдного «надо».
Нина Анатольевна, дама лет сорока пяти, в костюме ярко выраженного европейского производства, от волнения прижимала к увядшему подбородку узкую руку с ухоженными бледными ногтями. Ольга Васильевна, дама возраста неопределенного, но в определенно самовязанной кофте, качала головой с неровно окрашенными волосами и первая нашла в себе силы выговорить: «Ну надо же!»
На самом деле обеим дамам было слегка за пятьдесят, и когда-то они вместе учились в техникуме, занимающем краснокирпичными стенами почетное место на площади городка. Нина Анатольевна поступила в институт и уехала в большой город, а Ольга Васильевна осталась. Институт Нина Анатольевна не закончила, но обосновалась в городе, устроилась на какую-то службу. После развода с одним, а потом и другим мужем у нее остались восемнадцатиметровая комната в коммунальной квартире и взрослый сын, живущий самостоятельно, в том смысле, что деньги у Нины Анатольевны брал, но куда тратил – не отчитывался. Нина Анатольевна на данный момент переживала четвертую молодость с новым другом, который был старше ее сына на пять или семь лет. Приложение для материнского инстинкта идеальное: сын счастлив свободой, Нина Анатольевна – очередной молодостью, а нового друга о счастье никто не спрашивает, и так ясно, стал бы он жить в коммуналке, если бы не всепоглощающая страсть. Конечно, в рабочем общежитии, где он прописан, – не сахар, но к чему об этом? Нет-нет, Нина Анатольевна не собиралась выкладывать все, ну во всяком случае не сразу все, ведь они с бывшей подругой не виделись больше тридцати лет. Речь ее пестрела Валерками, Митьками, Соньками, и не сразу можно было понять, говорит ли она о своих близких друзьях, или о сослуживцах, или о городских знаменитостях. Складывалось впечатление, что все они: и друзья, и сослуживцы, и знаменитости – живут разнообразно и весело на восемнадцати метрах у Нины Анатольевны, в крайнем случае, в другой комнате, но в квартире наверняка одной.
Ольга Васильевна жила заурядно-нелепой жизнью провинциалки. С тем же самым мужем, за которого вышла сразу после техникума, работая по той самой специальности, к которой готовилась. Родила двух дочерей, построила на пару с мужем кукольную дачку на Волге, варила варенье летом и шила пододеяльники зимой, а сейчас ехала в город к старшей дочери, чтобы забрать внука на месяцок.
– Ох, Олька, не могу представить, что у кого-то из наших уже есть внуки, – говорила Нина Анатольевна, приятно похохатывая. – Странно, а я чувствую себя совсем молодой. Да и выгляжу – как скажешь? – правда ничего еще.
Она изо всех сил старалась, чтобы подруга не заподозрила ее в высокомерии, не заметила снисходительного тона. У бедных провинциальных жителей и без того полно комплексов.
– А что твоя дочь: она-то как в город попала? Неужели удачно замуж вышла? А кто у нас зять? – Нина Анатольевна сдержалась и не спросила напрямую, из какой зять семьи, но догадаться несложно, что из простой. О своих родственниках в деревне Нина Анатольевна вспомнила в прошлом году, когда проводить отпуск в Краснодарском крае стало не по карману.
– Бывший зять, Нина, они развелись два года назад, – спокойно отвечала Ольга Васильевна, раскладывая на столике пирожки, непременную вареную курицу и свежие огурцы. – Как ты думаешь, чай скоро разносить будут?
– Твоя дочь развелась? Немыслимо. Может, это не твоя дочь? – Нина Анатольевна шутила с грацией рефрижератора. – А по какой причине? И чем вообще твоя дочь занимается, на что она живет? Алименты получает? Они официально были женаты? Он должен обеспечивать семью, пусть и бывшую. А может, еще сойдутся, у очень молодых такое случается, ты знаешь. Вот у нас, в театре***, Сережка, ну ты знаешь, он еще снимался в сериале, который на той неделе показывали по Второму каналу, развелся с женой. Так что ты думаешь, месяца не прошло, как снова сошлись! А сейчас она беременная, в ее-то возрасте! Ты же знаешь, ей танцевать осталось всего лет десять, у балерин все очень быстро, до тридцати и думать не моги о детях, все потом, когда карьера кончится. Но я тебя перебила: что твоя Валя, она другого нашла или одна живет?
Внезапно Нина Анатольевна загрустила и, машинально жуя пирожок с картошкой, отвернулась к окну. Там в изобилии были представлены поля с неразличимой на ходу сельскохозяйственной культурой, активно собирающей все тяжелые металлы и выбросы, испускаемые проходящими поездами. Едва Нина Анатольевна собралась просветить подругу, что лишь у нас в России устраивают поля вдоль железных дорог, а вот в Германии, где она недавно была, ничего подобного не обнаружишь, как Ольга Васильевна заговорила.
– С зятем у нас непросто. Человек-то неплохой, добрый, отзывчивый, детей своих любит. Отец из него великолепный и муж заботливый, пока он дома. А уйдет – пиши пропало.
– Каких детей? – растерялась Нина Анатольевна. – Куда уйдет? Он что – ходок, по женщинам, я имею в виду? – Второй пирожок задумчиво исчез в ее ротике, оставив по себе след на красно-коричневом слое губной помады.
– Дима – альпинист. Каждое лето берет отпуск на два месяца, работа у него такая, что это возможно, и лезет в горы. Не совсем, чтобы для собственного удовольствия: устраивается инструктором, водит группы туристов, с Валей моей они так и познакомились. И почти сразу он ее взял с собой на сложный маршрут. В то лето она на четвертый курс перешла. В конце августа приехали к нам вдвоем. Отцу Дима понравился, мне тоже. На Валю надышаться не мог, светился весь. Про нее и говорить нечего. Дима у нас официально попросил руки дочери, мне слегка смешным показалось, а отцу приятно, ты помнишь, он еще в техникуме консерватизмом отличался. Я же за Степанова вышла, из параллельной группы. Все так чинно, за исключением того, что наши молодые лишь полтора месяца знакомы. Я Валю спрашиваю, хорошо ли она себе представляет, что за человек ее будущий муж, и вижу, что она мнется. «В чем дело, – говорю, – выкладывай». И узнаю, что, во-первых, Дима женат, а во-вторых, Валя беременна. Мою реакцию ты представляешь. На чужом несчастье счастья не построишь, а ребенок – куда денешься, поможем мы с отцом. Но Дима вмешался, уговорил нас, и правда, смотреть на них было одно удовольствие. Подходили друг другу, как половинки одной монеты. Отец, конечно, разбушевался, полночи я ему доказывала, что каждый имеет право на ошибку, времена изменились, уже и в наше-то время развод считался делом обычным. А в первом браке у Димы ребенок, сын. Но ведь и скрыть мог, а сказал, по-честному. Нам с мужем не пришлось выбирать между долгом и счастьем, повезло; что делать, если у детей так сложилось, кто знает, как бы мы поступили на их месте. Да и что решило бы наше несогласие.
Дима развелся с первой женой, поженились они с Валей, родился Артемка. У Вали аллергия началась после родов, все руки потрескались. Дима взял отпуск, сам стирал пеленки, в горы тот год не пошел. С Артемкой возился, и с Валей у них никогда серьезных разногласий не возникало. К первому сыну от той жены часто ездил, но Валюша у меня спокойная, не переживала по этому поводу, и я всегда ей говорила, что знала, мол, доча, на что шла. С первой женой они не общались, ни к чему это, подобной широты взглядов я усвоить не могу. Все шло чудесно, пока Артемка не подрос чуть-чуть. Трех лет ему не было, как Дима засобирался в горы. Валя не смогла с ним пойти, только-только на хорошую работу устроилась, и какие ей походы с ребенком? Я бы Артемку забрала, без слов, но здоровье у Вали после родов не улучшилось.
Дима спустился с гор с новой невестой. Новая оказалась серьезной спортсменкой, не то что Валя, любительница. Дима опять разрывался между долгом и счастьем. Конечно, я была на стороне дочери, конечно, я сочла зятя можешь представить кем, отец собирался его задушить и так далее. Но посмотрела я на Диму – и пожалела. Как он страдал! Искренне, без театральности и кокетства. Почернел, постарел. У собаки, когда подыхает, и то таких глаз не бывает. И я снова сказала Вале:
– Ты знала на что шла. Один раз он уже уходил от жены с ребенком, почему ты решила, что это не повторится? Отпусти его, а мы с отцом поможем тебе.
А дальше, как в водевиле. Валя подружилась с первой Диминой женой, они познакомили детей – сводные братья как-никак, стали проводить вместе много времени. Дима детей не забывает, приезжает в гости, но все вместе они не встречаются, это было бы уже чересчур. У Димы в новом браке родился еще один мальчик, сейчас ему два годика, и Дима недавно сказал Вале, что осенью собирается в горы. Валя хочет познакомиться с его последней семьей, но пока побаивается. Посмотрим, с кем он вернется из отпуска. – Ольга Васильевна легко вздохнула. – Ну что, посмешила я тебя?
Нина Анатольевна, съевшая все пирожки на нервной почве, воскликнула с удвоенной экзальтацией:
– Это же не альпинист, а двурушник какой-то! Как вы могли терпеть подобную ложь? Вы, с вашим прямодушием, с вашей правильностью!
– Не было никакой лжи. Все было предельно честно и искренне. Даже чересчур честно. А то, что не альпинист, ты верно подметила. Спринтер.
И Ольга Васильевна аккуратно вытерла столик кстати появившейся салфеткой.
Гибель богов
Все началось с того, что он умер.
Первая реакция была несколько истеричной. Его лучший друг наливался мрачной растерянностью, а близкие дамы роняли частые слезы и шепотом уверяли одна другую, что это именно она, нет, она сама, никакой мистики, послушайте, вы же знаете, я не суеверна, но такое совпадение, как раз прошлым летом я сказала ему в шутку, что собрать всех вместе можно разве что на похороны. А он засмеялся и ответил: это будут мои похороны, тебе-то ведь даже умереть некогда. И теперь мне кажется, что я виновата, что каким-то образом я посодействовала. Да нет же, если кто и виноват в кавычках, так это я, потому что утром после Нового года мы с ним на кухне лили воск через кольцо, и я вылила ему крест, своей рукой, и он дразнил меня по этому поводу, в том смысле, что от меня не дождешься ничего хорошего, даже нормального чая у меня в доме нет, только ароматизированный. Нет, ну вы все говорите одно и то же, все так говорят на похоронах, это общечеловеческое, мне и самой-то порою кажется… Я имею в виду тот страшный сон, когда он приснился мне уходящим по воде.
Дама с репутацией первой глупенькой красотки обходила собравшихся с краткой речью: отчего я ему не дала? В чем многие справедливо сомневались, делясь на две неравные группы. Первая, большая, считала, что все ж таки дала и давала не раз, с какой стати делать исключение именно для него, раз никто из прочих мужчин не остался обойденным. Вторая, меньшая, факт не рассматривала сам по себе, поскольку сомневалась в том, что он высказывал желание подобного рода; они не помнили, чтобы он вообще проявлял сексуальные желания, хотя кто знает, кто знает… Конечно, он так много работал.
Похороны прошли в меру трагично и в меру театрально. Некоторые испытали истинное отчаяние, а кто так и ужас пред бездной, приоткрывшейся внезапно: он был довольно молод.
Но скучать по нему они принялись позже, почти через год после его смерти. Когда случалось несчастье, а то и просто неприятности, они вспоминали его и говорили, что уж он-то наверняка нашел бы выход, вовремя оказался бы рядом, помог, достал, привез, одолжил.
Представляете, мне больше некому поплакаться в жилетку, говорила одна, а другой думал про себя уныло и безысходно, что ни за что не развелся бы с женой, не натворил глупостей и не потерял таким образом детей, если бы вовремя ощутил рядом надежное плечо, без всяких там рассусоливаний и долгих советов. Красотка и та уверяла, что все валится из рук, я даже подурнела, неужто старость, кокетничала она, но как-то грустно и не задорно. Она действительно подурнела, стайка ее поклонников сильно потеряла в представительности.
Все ветшало, расходились семьи, кончались выгодные заказы и деньги, терялся интерес к любимым занятиям; то у одних, то у других принялись умирать родители, но никто не находил верных слов, служащих утешением. Постепенно становилось ясно, что лучшее и настоящее – уже прошло, счет пошел на угасание не жизни, нет, но – интересов. Круг распадался.
Время шло и шло, как всегда. О нем не забыли, но рана утраты зарубцевалась, новые утраты, более близкие к собственной судьбе обступали каждого. Случалось, теряя серебряную чайную ложку, вспомнить, как он размешивал ею кофе или чай в красной, ныне щербатой чашке. Он-то уж точно нашел бы ложку, у него был странный дар отыскивать исчезнувшие предметы. Лучший друг выглядывал из окна, расклеенного весной, и сетовал, что так и не выбрался на рыбалку: одному, без него, не собраться. Первая красотка пускала на тряпки полосатую юбку, мимолетом вздыхая о словах, в меру игривых, что он сказал, когда увидел ее в этой юбке – немыслимо новой и топорщащейся под весенним солнцем, на лодке в заливе, они собирались той весной на заливе.
Когда окончательно прояснилось, что от будущего не стоит ждать чего-то необыкновенного, то есть такого, чего бы не испытали прежде они сами или их умершие родители, жизнь понемногу наладилась. Оказалось, что можно удовольствоваться тем домом, который есть, и той работой, какая подворачивается. Восстанавливались разрушенные, казалось навсегда, семьи, не нашедшие нового счастья в чужих водах; впрочем, иные находили, но счастье оказывалось точно такое же, не больше и не меньше прежнего.
Глупенькая красотка вышла замуж, всех удивив, и родила на старости лет здоровенького мальчика. Ее новенький муж, взглянув на старую общую фотографию, удивился: что за смешной типчик в неприличной панаме так неуклюже выпендривается на переднем плане? Всем стало неловко на мгновение, но никто не захотел заступиться за него. Лучший друг некстати вспомнил, что так и не забрал у него книгу, не то чтоб хотелось ее перечесть, но книга-то своя. Где она теперь? Одна дама по секрету рассказала другой смешной случай, когда он, явившись поздно вечером не к месту, сильно помешал, поскольку застал даму с… ну ты понимаешь с кем, но представь, ему даже не хватило сообразительности извиниться и уйти, мы так и просидели втроем на кухне всю ночь. Подумаешь, а вот меня он откровенно подвел, ляпнул, а кто его знает, может, и со зла, а не по недомыслию, прямо при моих, если бы не та сцена, жена ни в жизнь бы не заподозрила и не уходила бы от меня – ну тогда, а сейчас была бы как шелковая, права бы не качала; в общем-то, у каждого есть свой черный ангел, нет, свой черный человек, ты перепутал выражения. Да нет же, это он все время путал одно с другим, смешной человек, что и говорить. А сколько лет прошло, вы подумайте!
Да не смешной он был, а страшный! Все эти оговорки никакая ни случайность, все выстроено. Он увлекал нас, прямо-таки тащил за собой, знаете куда? Если бы он не умер так внезапно, еще неизвестно, чем бы это все кончилось. Я и так потерял работу из-за его бредней, сидел бы сейчас кум королю, так нет же, погнался за романтикой, а ведь не мальчик уже был. Первая остепенившаяся красотка говорила трагическим шепотом, пока ее муж наливался на кухне темным пивом, не зря же я ему не дала, сами понимаете, с моим-то темпераментом, а ему – ни-ни. Уж как он ни упрашивал, как ни ходил под окнами, уже тогда чувствовала: что-то в нем не так. Уже тогда. Что говорить, он прошелся колесом по судьбе каждого из нас, проехался, ты хочешь сказать, если бы я его не послушала и вовремя сделала маме операцию на глаза, а эти его псевдопредсказания чего стоят, да у него просто дурной глаз, и дети никогда не могли заснуть после тех посиделок.
Они тихонько старели, их дети становились больше похожи на них, чем они сами, дети также мало вспоминали о нем, даже те, которые успели его застать. А если вспоминали, то с глухой неприязнью. Хотя бы к этому, что лицемерить, и ко многому другому тоже они успели приучить детей. Но это была еще не настоящая старость.
Раньше, лет так сто – двести назад, они бы считались стариками, а сейчас словно пришло второе дыхание, они собирались почти каждые выходные: дети выросли, только у красотки еще маленький, еще не работает. Они обсуждали свои крепкие дома и далеко идущие планы, кулинарные рецепты, потому что и мужчины заделались яростными гурманами, севооборот – земля, ведь это так интересно, к земле тянет любого нормального человека, где еще и почувствуешь тишину и покой, как не, ну вы испытали это, естественно, любой мудрый человек приходит к одному и тому же, сколько человеку надо по большому-то счету.
Они вспоминали его тоже, но без прежней горячности и злости, обходя его образ негласным, но общим презрением, что в конце концов он о себе воображал, что он мог-то? Надо же, придумали бояться его! Да я первая говорила, что это фигура смешная, а не трагическая или грозная, так уж и первая, он всегда был паяцем, просто мы из деликатности, как же, дождешься от тебя, чтобы ты признался, ну вот, стоило его вспомнить, как мы уже начали ругаться, он вечно вносил смуту и разлад, и не говорите, ладно, давайте о чем-нибудь приятном.
И они щурились на солнышко, пока красотка не восклицала умиленно, идет мой сыночек, что это он такой взволнованный, и все умилялись с нею, потому что кто мог ожидать от красотки, что она окажется рьяной матерью, такой по-глупому восторженной и сентиментальной, но мальчишка и впрямь очаровательный, самый младший из всех их детей, даже тех из них, кто завел вторую не то третью семью.
И мальчишка с прилипшими ко лбу кудряшками, они уже и не помнят, когда сами были такими же, подходил к ним, бледнея от гнева, и бросал в лица слова, сносимые свежим ветром с заливы, вы сидите тут как ни в чем не бывало, треплетесь о своих мелких делишках, как будто ничего не случилось, считаете себя порядочными людьми, вы лицемеры и предатели, вы убили его!