Они встретились в уютном кафе на набережной. Сухое вино, крепкий кофе, запах речной свежести. Он рассказал ей о своих приключениях, о колониальных лавках, о тщетных поисках – и вдруг вытащил из внутреннего кармана эту фигурку, развернул, объяснил: это мамонт, сделанный из слона. Она не поверила своим глазам, долго её рассматривала, ощупывала, сжимала между ладоней, как будто вбирала в себя. Мамонт поражал своими круто загнутыми, дугообразными бивнями, а то, что они сделаны из слоновой кости, удостоверялось приложенным сертификатом с печатью мастерской.
– Слон в ходе эволюции вытеснил мамонта из биосреды, а теперь, ценой своего бивня, вводит его в арт-среду, – придумал он замысловатое объяснение такой трансформации близкородственных существ.
– Это вдохновляет! – сказала она. – Так причудливо, почти чудо!
И долго молчала – только глаза сияли удивлением и благодарностью. Потом стали обсуждать, кто кого здесь обозначает: мамонт слона или слон мамонта.
– Это двойной знак: по сходству и по принадлежности, – сообразил он. – Би-бивень.
– Так оно и бывает. – Она показала в окно. – Вон Колумб на шхуне изображает Петра Первого. Или Пётр Первый изображает Колумба? Как правильно? И то и другое.
На другом берегу, за Колумбом—Петром, простирался парк искусств Музеон. Они перешли туда по Крымскому мосту. На середине реки ему вдруг показалось, что мост слегка раскачивается от ветра, и он взял её за руку.
…По зелёным лужайкам были разбросаны скульптуры. Они бродили среди деревьев и изваяний. Там стояли вожди, учёные, лисы, зайчики, музыканты, крестьянки, красавцы и уродцы, знаменитые и безвестные. Они прошли мимо двух джентльменов, сидевших рядом на скамейке с длинными чубуками, – Альберт Эйнштейн и Нильс Бор молча продолжали свой спор, кто кого перекурит. Бегемотообразный Ломоносов, в камзоле и чулках, в одной руке книжечка, другая простерта вперед в попытке кого-то убедить. Лермонтов в юнкерской тужурке присел на скамью и устремил в даль юношески мечтательный взор. За спиной поэта широко разбежалась тенистая лужайка. Посетителей почти не было в этот будний день.
Она первой двинулась вперёд по траве. Подошла к высокому тополю, прислонилась спиной, завела назад руки. Он медленно подошёл и обнял её вместе с деревом, и они стали расти вместе, втроём, уже нераздельно, врастая друг в друга. Обнимая её, он смотрел через её плечо на листья и облака и лепил из её плоти, как из первозданной глины, причудливые облачные формы, а она становилась всё мягче и податливее в его руках. Редкие зрители, огибавшие по асфальту эту отдалённую лужайку, наблюдали под деревом ещё одну статую, почти неподвижную, в процессе медленного ваяния. Кто-то даже подошёл поближе, решив, что это музейный перформанс, но тут же удалился. Статуэтка мамонта лежала в её сумочке, перекинутой через плечо, она опустила её на траву, и уже ничто не мешало им быть самостоятельным произведением паркового искусства.
Так они простояли больше часа, почти не двигаясь, но прижимаясь друг к другу, вылепляя осязательное чудо из двуединой плоти. Казалось, что с этой силой упругости, которая вбирала и выталкивала их друг из друга, можно играть бесконечно, наслаждаясь полнотой творческих сил. Она как бы обвивала его вокруг себя и дерева, и когда он ненадолго замирал, продолжала это круговое движение, словно сама лепила себя его руками. Галатея создавала своего Пигмалиона. Никогда ещё, даже в самые заветные и пронзительные минуты, он не испытывал такой чувственной радости, как в этом медленном, почти неподвижном танце с нею вокруг дерева.
Потом этот огонь, их сплавивший, стал постепенно угасать, и от вечереющей реки повеяло запахом свежести и прохлады. Когда они отошли, он обернулся и сказал:
– Теперь здесь стоит ещё одна статуя, не видимая никому, кроме нас.
Она помахала ей рукой.
Они брели вдоль реки, и он уже знал, что впереди их ждёт квартира, ключ от которой лежит в той же сумочке, что и его подарок.
– Ты помнишь миф о Пигмалионе? – спросила она. – Знаешь, из какого материала он создал свою Галатею?
– Из мрамора?
– Нет, из слоновой кости. Из бивня… похоже на то, как Ева была создана из ребра Адама… Слон – воплощение мудрости, памяти и долголетия. Его бивень – сила жизни. Поэтому статуя ожила.
– Так вот почему ты задала мне такую задачу! Я почти отчаялся.
– Мне и мушки было бы достаточно. А ты привёз целого мамонта…
Прижавшись друг к другу, они ещё постояли над рекой, чувствуя, как она течёт через них, – и пошли с ней дальше в одном направлении.
Ангел движения
Женщина-юрист. Мы сидим в холле отеля «Националь». Она даёт мне консультацию о разводе, о финансовых расчётах. Её сухая, юридически отточенная речь плавно льётся из полных, чуть подкрашенных губ.
После разговора по существу дела и отдавая должное личной симпатии, она немного рассказала о себе. Дочь-студентка живёт в Голландии. А сама она – под Москвой, в Красногорске. Занимается верховой ездой. И предложила, чтобы в следующий раз для обсуждения наших дел я приехал к ней в Красногорск.
Верховая езда… Я вспомнил картину Карла Брюллова «Всадница» у нас в прихожей – единственное украшение нашей маленькой квартирки. В детстве там висела, пригорюнившись, васнецовская Алёнушка, а когда я стал подростком, мои родители решили придать больше весёлости и красочности нашей скромной обстановке. В том легко возбудимом возрасте «Всадница» воспитала меня, сформировала образ конской удали и женской стати. Девушка стройно восседает на разгорячённом вороном скакуне. Он встаёт на дыбы, рвёт удила, фыркает, ржёт, бешено вращает глазами – а она, покачиваясь на нём своим гибким станом, уверенно натягивает поводья. У неё чистое овальное лицо, как у ангела или Мадонны, и туго завитые золотые локоны. От недавней быстрой езды у неё ещё развевается платье, а вуаль, приколотая к шляпе, взлетает в воздух. «Ангел движения» – так называли эту всадницу искусствоведы. И это вихревое движение вот-вот перенесётся на окружающий мир. Деревья накренились от ветра, по небу тревожно бегут облака, сейчас грянет гроза…
Тогда, в пору отроческих туманов, я не мог вообразить, что увижу когда-нибудь настоящую всадницу, что нарядные женщины на лихих скакунах ещё встречаются в этом мире. Правда, там была совсем юная девушка, чуть старше меня. А теперь мы оба выросли и по-прежнему ровесники. И встретимся уже не на картине… Я представил эту стройную женщину, разгорячённую верховой ездой.
Через неделю я приехал к ней в Красногорск. В кабинете поговорили о моём деле, уже как будто решённом, – оставались только мелкие частности. Она провела меня по гостиной, увешанной фотографиями. Вот она сама верхом на белом жеребце, в шлеме и сапогах, с маленьким хлыстиком в руке. А здесь она стоит рядом с вороным, сняв шлем, рассыпав густые волосы по плечам, – и, улыбаясь, похлопывает его по спине. А вот даёт ему кусок сахара и треплет по морде.
– Кажется, я родилась в седле, – сказала она. – Хотя открыла это для себя не так давно.
Я спросил, есть ли у неё постоянный скакун или их принято менять.
– Есть и постоянный, но и менять во время тренировок тоже не вредно. Всё зависит от условий, от трассы, от вида состязания. – И она усмехнулась.
– А это что?
Среди фотографий висела репродукция древней мозаики с мифологическим сюжетом: кентавры, но с женскими торсами.
– Это кентавриды. Второй век. Все знают кентавров, а то, что среди них были и женщины, мало кому известно. – На мгновение в её голосе послышалась суровая нотка юриста, возмущённого половой дискриминацией. – О них писали Овидий и Шекспир: «Ниже пояса они кентавры, а выше – сплошь женщины».
Я залюбовался: удивительная гармоническая соотнесённость между округлыми формами груди и крупа у этих кентаврид, по контрасту с плоско обрубленным торсом мужских сородичей.
Она приглашает меня за стол, расставляет вино и закуски. Я предлагаю тост за верховую езду. Вообще за всё, что возносит нас выше. Мы подходим друг к другу, чокаемся, медленно пьём из высоких бокалов… И долго целуемся влажными губами, как будто всё ещё продолжая пить вино. Она слегка откидывается, выгибая талию, я прижимаю её к себе, опускаюсь на ковёр… Крепко меня оседлав, она пускается вскачь. Всё быстрее и упорнее. Наездница разгоняется, как перед прыжком через пропасть. Раздаётся пронзительный крик – несколько раз она пружинисто подскакивает, отдаваясь замирающим толчкам, а потом выпрямляется и бессильно падает на меня, распластавшись всем телом. Разбрасывает руки поверх моих плеч – и, продолжая чуть-чуть дрожать, лежит покорная, упокоенная. Прижимается губами к моим и тихо, благодарно целует, чуть касаясь горячим языком, – уже не гордость, а само смирение…
Потом хриплым шёпотом предлагает:
– Теперь ты наездник!
Послушно встаёт передо мной, опираясь на локти и колени. Я целую её лопатки, перебираю губами каждую косточку, каждый мускул на её выгнутой спине… Ритм ускоряется, становится всё жарче, мы мчимся всё более высокими прыжками, она всё сильнее подбрасывает меня. Кажется, вокруг нас тревожно мечутся от ветра деревья и облака, слышится гул, как перед грозой. Но разве можно это уподобить обычной скачке с препятствиями? Мы мчимся не в скучную даль земли, а в заповедную колыбель древних вод, в источник жизни, в зияние первобытия…
Я люблю её и взнузданной и усталой, упрямой и покорной, я восхищаюсь всадницей, которая гордо меня объезжала, но ещё больше я люблю понурую лошадку, которая отдала мне всю свою резвость, скаковой размах…
Через час мы просыпаемся. Она заглядывает мне в глаза, откидывается, смеётся.
– Ну что, одинокий? Кто теперь тебя, бедного, пожалеет? – И поворачивает меня к себе, утыкает моё лицо в свою грудь, раздвигает мне губы, как будто по-матерински утоляя голод.
Мы и в самом деле сейчас как рождённые заново. Опустошённые, почти бестелесные. И я понимаю, что без этой наездницы, без этой бури и натиска, без искусства взнуздания и объездки я не могу представить себе дальнейшую жизнь.