Память тела — страница 3 из 44

– Это романтизм? – спрашивала она, ища точного определения своих пристрастий.

– Это рококо, – отвечал он. – Это вычурно и прихотливо. Делано и жеманно. Ты не похожа не только на других, но и на себя. За это я тебя и люблю.

– Нет, – капризно возражала она, – это самый настоящий романтизм. Это любовь к возвышенному пополам с грустной иронией от недостижимости идеала.

– Разве он недостижим? По-моему, мы его с тобой часто достигаем. Почти каждый день.

– Не шути. Я о другом идеале. Жизнь и смерть. Величие и разлука. Слияние с мирозданием. – Она смеялась, понимая напыщенность этих слов, и всё-таки верила им.

Она манила его в леса, в поля, на холмы и в озёра. Она хотела отдаваться ему в образе наяды, дриады, русалки, феи, мавки, лесавки, сирены…

– Мне нужно чувствовать плоть земли. Я песок, я вода, я отдаюсь, как стихия, ты тонешь, растворяешься во мне.

Он предпочитал тихие домашние услады, но не мог сопротивляться её напору. Один раз она чуть не захлебнулась, когда они занимались этим в реке. Другой раз чуть не вывихнула ногу, когда полезла на высокий холм. Однажды, расположившись на лугу, в густой траве, они вовремя заметили блеск подползавшей змеи. Это становилось опасно.

– Какой же это романтизм? – мрачно шутил он. – Это экстремальный секс.

– Неправда! – сердилась она. – Сексу нужно только тело. А я не могу без стихов.

В самом деле, стихи были её афродизиаком, она пьянела от них, становилась вакханкой. Была пронизана их ритмом. В её толчках и порывах ощущались то Цветаева, то Пастернак, а иногда, казалось, он мог даже угадать стихотворение.

– Это «Сказка»?

– Да, угадал!

– Это «Марбург»?

– Нет, «Вакханалия».

– Ого, сегодня у нас «Двенадцать».

– И «Скифы» тоже.

– Это дактиль?

– Ну что ты, это амфибрахий.

Впрочем, они часто переходили с размера на размер, не чуждаясь ритмических сбоев, пиррихиев и спондеев.

Иногда договаривались заранее: ну что сегодня у нас – Тютчев? Или Белый? Или Гумилёв? Иногда исполняли одного поэта, но чаще – разных, спаривая телами их ритмы и рифмы. Однажды он начал «Пророком» Пушкина, а она в ответ взорвалась «Поэмой без героя».

У них возникали любимые пары, часто современники: Пушкин – Лермонтов, Некрасов – Фет, Маяковский – Мандельштам… Сплетались ритмами, мучили и услаждали друг друга просодией. Он входил в неё Бальмонтом, она отдавалась Северяниным. Однажды разом срезонировали на Хлебникова – и его рваный ритм их обессилил. Постепенно ритмика усложнялась, переходили на дольник, верлибр… Потом возвращались к силлаботонике…

Однажды ему позвонила её подруга:

– Конфиденциальный разговор. Ты знаешь, что я на Бродском торчу? Один только раз. Пожалуйста! «Осенний крик ястреба». Я его в себе уже слышу…

– Ты что?! Это же по любви!

– Ну да, по любви к Бродскому. Считай, что это концерт по заявкам. Ой, я дура. Посвящение в таинство поэзии!

И, обеспокоенная его молчанием, торопливо добавила:

– Положить стихи на музыку тела – высшее из искусств!

Он повесил трубку. Потом она виновато призналась ему, что проговорилась подруге, но больше – ни-ни. В этот вечер у них был только Бродский.

– Представляешь, какой ужас, – говорила она ему, – если мы были бы разноязыкими?! Не могли бы заканчивать вместе. Это была бы какофония!

Он соглашался: поэтические турниры были ему гораздо милее ландшафтных авантюр.

– Но, может быть, стоит подучить английский, освоить Шекспира? – продолжала она. – У него богатая мелодика, нам было бы хорошо с «Ромео и Джульеттой»!

– Станем полиглотами! – поддержал он, увлекая её в стихи, подальше от стихий.

Стали ходить на курсы иностранных языков. Особенно их взволновал итальянский. Данте, Петрарка – даже не понимая смысла, они проникались ритмом и учились его воплощать. Так они осваивали богатство мировой поэзии.

Потом у них настолько развился орган слуха, точнее, внутренний слух самих органов, что они взялись за ритмически более сложную прозу, чередовали захлёб и раздрызг раннего Достоевского с аскетической сжатостью позднего Толстого. Спаривали Набокова с Платоновым…

Наконец дошли до чистого листа, до такой тишины, в которой было уже всё – и ничто. Подолгу лежали, слившись, без движения, заново переживая немоту всебытия.

– О, тишина, ты лучшее, что слышал, – шептал он.

– Что же нам теперь делать? – лепетала она. – Во мне уже не осталось никаких звуков. Ритмы и рифмы ушли.

Так выяснилось, что она беременна…

Как написать книгу

Она работала на административной должности, название которой было трудно запомнить. В литературную студию, которой он руководил, приходила в чёрном костюме и белой блузке. Стройная, подтянутая, с холодноватым выражением лица. Во время занятий на нем начинала играть сложная гамма чувств. Она пробовала писать рассказы, точнее, маленькие сценки, и в них были искры наблюдательности, ума, поэзии, юмора… Но всё это не выстраивалось в большой сюжет. Искорки вспыхивали и гасли. Она это знала – и хотела большего: протяжённости художественного смысла, чтобы повествование поступательно двигалось к дальней цели. Пока что ей удавался забег только на короткие дистанции. Её рассказики вызывали живую реакцию: смешили, удивляли, погружали в лирическую грусть или заостряли чувство абсурда, – но пока это были только зарисовки.

Она радовалась его похвалам, и он старался делать это чаще: иным начинающим нужны витамины самокритики, а другим – уверенности в себе. Судя по всему, у неё была вполне успешная карьера, но чувствовалось, что её душа не там, в кабинетах и на совещаниях, а здесь, в маленькой литературной студии. И однажды она призналась ему, что уже достаточно преуспела в своей профессии, чтобы позволить себе уйти из неё. Но куда? Она хотела бы сосредоточиться на литературе, но не уверена, есть ли у неё призвание. И вопросительно взглянула на него.

От волнения у него сжалось горло. Он давно уже хотел сделать этот шаг, но не решался пересечь черту.

– Конечно, нам надо поговорить, – сказал он. – Обещаю быть предельно искренним. Ваш вопрос важен и для меня. – И добавил, заметив в её лице растерянность: – Не беспокойтесь. Всё хорошо.


На следующий день они встретились в ресторане. Он впервые видел её в вечернем платье – и это была уже совсем иная женщина, не офисная и не студийная, а почти незнакомая, общение с которой сулило и психологический риск, и неожиданные открытия. После обмена любезностями и бокала сухого вина он начал этот разговор, в котором ставки для них обоих могли только возрастать.

– Я давно слежу за тем, что вы пишете, но «слежу» – неточное слово. И даже не «сопереживаю». Текст – это очень откровенная вещь. Это не только слова и даже не только мысли и чувства. Это оголённые нервы. И когда я вас читаю, я прикасаюсь к ним – и мне передаётся то, что вы сами, может быть, и не осознаёте. Ритм бытия, биение пульса. Это почти биология, физиология, психология, назовите это как угодно, но от некоторых пассажей меня просто бьёт током. Хотя я давно уже в студии, я никогда так лично не воспринимал ничьей работы. Это магия: через меня проносятся ваши образы, метафоры, например «сосудистая система листа» или «бабочка смотрела в упор своими глазастыми крыльями». Я сам начинаю так видеть мир – сквозь ваши призмы. Но дело даже не в отдельных образах, а в том, что сквозь ваши тексты течёт время, кровь… как будто у нас общая кровеносная система. Вы понимаете, что я хочу сказать?

– Да, – сказала она, и ему показалось, что она чуть наклонилась вперёд. – У меня часто бывает такое чувство, что я пишу именно для вас. И в вашей прозе, и в вас самом есть то, что меня понимает и принимает. Если бы в студии никого не было, я бы всё равно приходила, потому что именно ваш разбор так много для меня значит. Вы читаете вслух то, что я написала, – и для меня это приобретает новый смысл, как будто я начинаю понимать, что хотела и не могла выразить. Мне кажется, вы могли бы продолжать и заканчивать эти коротенькие истории гораздо лучше меня. Я знаю, им не хватает дыхания.

– Об этом я и хотел вам сказать. Вы спрашиваете о «призвании». Но ведь призвание – это не какая-то абстрактная вещь. Это зов – к чему-то, к кому-то. Я знаю, что ваша проза меня к чему-то призывает, ускоряет ритм моего существования. Я не могу поручиться за массовую аудиторию, за тысячи читателей – да и бог с ними. Я давно уже понял, что литература – это личное дело писателя и читателя, и если она их сближает, то она выполняет своё призвание. Читатель – это соавтор, а в нашем с вами случае это может стать реальным творческим процессом. Мне действительно часто хочется дописывать ваши рассказы, соединять их в циклы, в повесть или даже в роман. Мне хочется стать соединительной тканью ваших текстов. Сосудистой системой ваших листочков.

– Боже, – сказала она, – мы могли бы писать вместе?!

– Да, и скажу вам откровенно, мне об этом давно думается… Как мы сидим рядом за большим письменным столом. Делимся идеями, образами, строим долгий сюжет. Вырастает роман, целая книга. Ведь почему тексты порой выглядят обрывистыми? Сам человек – обрывист, неполон. Ему нужен другой, с кем он составил бы целое. Поэтам нужна муза. Или любовь. Писательство – это поиск другого. Кто-то заметил, что Беатриче и Лаура были, по сути, соавторами тех произведений, которые Данте и Петрарка им посвятили. Они их вдохновляли, подсказывали нужные слова, стояли у них за плечом… А теперь представьте, что эта метафора воплощается, что мужчина и женщина, как слитное существо, творят совместно. Простите мне эти, может быть, слишком возвышенные слова, но мне кажется, высокого слишком мало в нашей жизни и оно имеет право быть с нами, между нами, если мы достойны того…

Он вдруг увидел, что с её лицом происходит что-то странное. Оно как будто распадалось на части и пыталось себя собрать. Она плакала, сдерживала себя и не могла сдержаться. Он наклонился к её лицу и стал своим лицом вытирать её слёзы. Щекой вытирал её мокрую щёку. Лбом вытирал глаза.