Пока он скакал, как сумчатый кенгуру, до угла, я успел зафиксировать две мысли. Первая была простая: «Я не знаю имени своего соседа». Вторая сложнее и сокровеннее: «Гегеля я вам не отдам! Он первый задумался о том, что такое НИЧТО...»
Оглянись
Уже более двадцати лет, как ушел навсегда отец. Лучший из людей в моей жизни. Он не сюсюкал с нами, сыновьями. Не сказать, что был нежным и ласковым. До сих пор, бывает, вспоминаю, как порол в детстве. Но однажды признался нам, что его никогда, ни разу отец не ударил. И любил больше всех. И я понимаю деда.
Неправда, что я с детства, забывая о жестких телесных наказаниях, ровно любил отца. Бывали периоды ненависти, бывали. И восставал, и сомневался, но всегда, не переставая, продолжал любоваться отцом. Его красотой, силой, смехом, улыбкой, открытостью, несокрушимой надежностью и искренностью. Мне всегда нравились его глаза светло-синего цвета. У нас ни у кого таких не было — мама разбавила своим белорусским болотистым туманом, тростниковой зеленью отцовскую чистую синеву...
Никому не достались и прекрасные отцовские волосы — в юности он был почти что рыжим, а после войны потемнел и сразу же начал седеть. Сейчас вот вижу, как его кудри треплет ветер. Он сидит спереди в машине, приоткрыл окно, а я сзади наблюдаю, как ветер красиво треплет его гриву. И понимаю с завистью, что одной его пряди волос хватило бы мне на целый чуб — заместо моего жиденького чубчика.
В детстве не задумываешься о здоровье родителей — сам болеешь чаще, а их воспринимаешь как вечную данность. У отца первая зубная боль случилась только после пятидесяти. Он любил увлеченно грызть мясную кость, высасывая из нее мозговую сладость и не оставляя на кости ничего, как таежная собака. И иногда, когда свет падал сбоку, походил, со своими прозрачными яркими глазами, на матерого волка. Красивого и могучего зверя.
Однажды дед поймал отца, еще подростка на воровстве. Было это уже в Киренске. Шли голодные тридцатые, и отец с пацанами, проделав в складской стене дырку, дотянулись до мешка с карамельками-подушечками. Выскребали пацаны карамель из мешка ложками понемногу, но регулярно и всю зиму. Так что мешок просел к весне почти вполовину. Вот у этого мешка дед и нашел оброненную металлическую ложку, которой орудовал отец. Конечно, сразу узнал родную ложечку. Молча принес ее домой и молча же положил рядом с учебником, который отец читал к урокам. И больше ничего не было. Ни слов. Ни наказаний.
Отец иногда вспоминал этот случай за семейным столом и всегда восхищался педагогическим тактом деда. А мне кажется, он еще видел в этом уроке нежность своего отца, моего деда Ивана. Этот случай мне очень нравится.
Как и история со скрипкой. Ее дед купил у знакомых ссыльных из Питера. Купил из скудного своего рабочего достатка. Настоящую, в красивом футляре скрипку. Гоше купил на пятнадцать лет. Надеялся, исполнит он его мечту, научится на ней играть и услышит дед в своем доме, как сын его исполняет «настоящую музыку».
Отец научился играть на скрипке по самоучителю, а бывший хозяин инструмента помог в практике. И сыграл деду на домашнем «концерте» по памяти Баха и Листа. Дед слушал и плакал...
Что он чувствовал тогда, слушая скрипку, таежный следопыт, медвежатник, охотник, бригадир артели грузчиков, на спор способный занести в одиночку на второй этаж пианино? Простой русский мужик с такими же синими, как у отца, глазами? Что чувствовал, глядя с благодарностью на своего вихрастого и любимейшего из детей, играющего на скрипке Баха? Во глубине сибирских руд? Посреди маленькой Венеции Сибири — в городе Киренске, омываемом великими сибирскими реками, как остров? Я восхищаюсь дедом Иваном — через любовь моего отца!
Эту скрипку отец взял после военного училища на фронт. Она погибла в 1943 году. А в 44-м ординарец принес ему трофейную. На ней поиграть отцу не довелось. При наступлении на Дуклинском перевале, в кровавых карпатских боях, немецкий снайпер разрывной пулей вырвал из правой руки отца почти десять сантиметров кости...
Да, отец часто говорил нам, что каждый день вспоминает своего отца. Трудно в это как-то верилось. Это при сумасшедшей его занятости? Он же преподавал и в Гнесинке, и в Литинституте одновременно, и писал, писал свои книги, статьи. Но теперь, когда отца уже нет более двадцати лет, а я почти каждый день вспоминаю о нем, — я задним числом верю ему. Да, это возможно, если любишь всем сердцем и до сих пор нуждаешься в отце как он, как я...
Самурай
Ночью упал с лошади. Куда скакал, не помню. Но по блестящей, кремнистой дороге, через туман. Обрыв пугал близостью. И вот вдруг стала ослабевать подпруга, седло поехало влево, в сторону обрыва. Вместе с седлом и я...
Очнулся на полу в сарае, у перекошенного мучительной гримасой дивана. Его старые челюсти-половинки раздвинулись, показывали беззубый рот. Вставать не хотелось — в квадрат слухового окна внимательно смотрел месяц. Ушел. Заглянула ночная звезда. Поколола зрачки алмазной иглой. Ушла. Подкрался запах лысых шин. Запах с запоздалой обидой рассказывал, сколько они, шины, пережили горя на дорогах. Я понял и сочувствовал. Это же были мои шины! Я знал, сколько они страдали при жизни. Знал все их грыжи, порезы, проколы, они сообщали мне о каждом ударе о яму...
Зачем я лег в сарае? Что за каприз?
Ах да! В порыве нечаянного альтруизма уступил кровать гостю!
Сарай у меня страшный, как старик хиппи. Давно он изверился в молодых соблазнах кафкианства и экзистенциализма, разогнал лукавых фантомов. Знает откуда-то, что не буду я поднимать домкратом его правый бок, по-плебейски передразнивающий Пизанскую башню. Этим пизанским боком сарай депрессивно уткнулся через забор в бедро молодой бани на соседнем участке. Припоминать соблазны юности.
И все же был он, как оказалось, самураем — без свидетелей и прессы, молча совершил харакири и теперь, никуда не торопясь, аккуратно вываливает из криво проткрывшихся дверей свои сарайные «внутренние органы».
Куда же я скакал по кремнистой дороге в ночи, в горах, по-над обрывом? И развивалась ли красиво бурка за моей спиной, пока я не сорвался? Никто не знает и... не скажет.
Пять ступеней к Сакартвело
Первая
После возвращения из Тбилиси чувствую себя мышью, которой подкатили с неба сыр, большой, как футбольный мяч, и бегает она вокруг него, не знает, с какого бока откусить кусочек!
Это первая поездка в Грузию. Пять незабываемых дней открытий и благодати. Ощущение, что давняя мечта сбылась, а предчувствия оправдались.
Когда-то, в конце 70-х, я работал во Всесоюзном институте теории и истории кино. То был рай, а не институт! Рай посреди «развитого социализма», потому что нигде больше советские люди в рабочее время не смотрели столько западного, и в целом мирового кино, как в нашем институтском подвале с зальчиком на пятьдесят мест! Однажды там состоялся просмотр фильма «Каспар». Датский ли, немецкий фильм, сейчас не помню, но это была удивительная киноверсия реального события, произошедшего в средневековой Европе. История про загадочного человека, обнаруженного на главной площади городка жителями. Он не помнил о себе абсолютно ничего! И никто не знал его не только в этом городке, но и во всей округе.
Фильм о том, как молодой мужчина, которого горожане назвали Каспаром, постепенно начинает осознавать себя с чистого листа — человеком, личностью, частью социума. Тонкая и глубокая история о таинстве становления души и сознания не в ребенке, а уже в физически зрелом гомо сапиенсе.
И было в фильме отдельное маленькое чудо — сны Каспара! Поскольку этот человек был лишен всяческой памяти о своей прошлой жизни, сны его выглядели как необычайные вспышки таинственных озарений! Откуда приходили эти сны и что они значили?
А снился Каспару — Кавказ! Вернее даже, Кавказ в виде как бы сочиненной детским воображением географической карты. На этой поразительной карте были нарисованы горы, реки, долины, фигурки людей и животных, летящие в небе птицы. И очень большими буквами через всю эту сказочную карту по-детски же было выведено слово — КАВКАЗ.
Зачем я вспомнил этот фильм? Наверное, потому, что после поездки в Грузию эта земля стала являться мне во снах, как и тому очарованному таинственными видениями Каспару, почему-то сохранившему единственное воспоминание за всю предыдущую жизнь о тех же долинах и горах, которые впервые увидел теперь и я.
Но я увидел их наяву! И еще из окна самолета, откуда Грузия представала тоже как бы на карте — с уменьшенными горами, ущельями, быстрыми змейками серебрящихся рек, разбегающимися домиками по долинам и склонам, прихотливой геометрией расчерченных виноградников и белыми стаями облаков, летящих через голубые небеса, чтобы поймать в свои скользящие по земле тени людей и животных, и птиц, которые летят ниже самих облаков...
Я, конечно, не Монтескье с его географическим детерминизмом, но все же форма гор той или иной страны, по-моему, влияет и на национальный характер, и на культуру. Говорю это, вспоминая, как загипнотизировали горы Китая, увиденные тоже из окна самолета. Там, далеко внизу, чудился великий дракон, спрятавшийся в океане густого тумана. Его зубчатая спина время от времени выныривала, и казалось, что дракон не лежит в облаках, а бежит, величественно и грозно демонстрируя свои сочлененные остроконечные вершины, самодостаточный, мощный, не нуждающийся даже в самом солнце.
Грузины любят говорить, что, когда Бог раздавал земли разным народам, Грузию придержал для себя. Теперь я готов им верить.
После того как сам побывал в Алазанской долине, в городках Кахетии, в Бодбе, Сигнахи, Цинандали, Телави... и, конечно, у древних стен Джвари, откуда с высоты птичьего полета открывается божественный вид на долину, где встречаются воды Арагви и Куры и горящие в солнечных лучах реки походят на линию судьбы, пересекающую древнюю ладонь Грузии...
Вторая
Все же только здесь, находясь в Грузии, осознаешь по-настоящему, что эта земля приняла христианство на шесть с половиной веков раньше, чем мы, Русь. Об этом говорят древние камни церквей и сам облик этих церквей, аскетичный, сдержанный и — единообразный. Все храмы Грузии — из тех, что мне довелось увидеть, — похожи, как братья и сестры. Не потому ли, что возводившие их строго придерживались древнего канона? Чего никак не скажешь о наших церквях, переживших, например, мощное влияние и барокко, и классицизма. В Москве есть храм святых Петра и Павла, построенный по чертежам самого Петра I, с явным, к слову сказать, «светским» отпечатком.