«Въ началѣ бѣ слово и слово бѣ къ Богу и Бог бѣ слово».
То есть: здесь и ранее не «Слово бѣ Бог», а «Бог бѣ слово»! Не «Слово было Бог», как нам пытаются внушить, а «Бог был слово». Последнее – намного более понятное, но не слишком монотеистическое утверждение, естественно возникшее в красочном греческом оригинале и плавно перетекшее в латинскую и другие, включая древнюю славянскую, интерпретации. Гораздо позднее и Западная, и Восточная церкви развернули его на 180 градусов – по нехитрым теологическим соображениям.
По каким соображениям? Нынешний тезис «Слово есть Бог» означает лишь что логос, то есть Иисус и/или его откровение, – божественной природы. Трудное, но теологически безобидное утверждение. А вот древний тезис «Бог есть слово» суть сведение бога к низшей конкретности, урезание его трансцендентности, хуже того, попытка дать ему определение. Беда в том, что в древности полной трансцендентности от бога не требовали и определять его не запрещалось! Ровно поэтому поздние теологи, как западные, так и восточные, отмели исходное философское, языческое по сути наполнение древней формулы и инвертировали опасный евангельский стих. С синодальным переводом мы уже знакомы. В «Библии короля Якова» сказано ровно то же самое:
“In the beginning was the Word, and the Word was with God, and the Word was God.”
Налицо явная ересь! Пахнет серой – и Великим Инквизитором Достоевского.
Хуже того, еретическими являются оба варианта тезиса о логосе – и новый, и старый. Новый суть грубое искажение первоисточника, старый отвергнут церковью. Выкручивайтесь, как знаете.
15
Теперь выясним, отчего появление третьей, уж точно языческой компоненты нашей триады, пчелы, необходимо и закономерно.
Спросим: так ли уж очевидно, что бог, тот, который логос, – это именно «слово»? Все ли легитимные варианты перевода учтены выше?
Едва ли. Не секрет, что многие с этим не соглашались. Например, Гете в «Фаусте» жестоко раскритиковал лютеровский перевод:
Geschrieben steht: "Im Anfang war das Wort!"
Hier stock ich schon! Wer hilft mir weiter fort?
Ich kann das Wort so hoch unmöglich schätzen,
Ich muß es anders übersetzen,
Wenn ich vom Geiste recht erleuchtet bin.
Geschrieben steht: Im Anfang war der Sinn.
Bedenke wohl die erste Zeile,
Daß deine Feder sich nicht übereile!
Ist es der Sinn, der alles wirkt und schafft?
Es sollte stehn: Im Anfang war die Kraft!
Doch, auch indem ich dieses niederschreibe,
Schon warnt mich was, daß ich dabei nicht bleibe.
Mir hilft der Geist! Auf einmal seh ich Rat
Und schreibe getrost: "Im Anfang war die Tat!"
Неточный (ох, неточный!) перевод Пастернака передает, однако, суть дела:
«В начале было Слово». С первых строк
Загадка. Так ли понял я намек?
Ведь я так высоко не ставлю слова,
Чтоб думать, что оно всему основа.
«В начале мысль была». Вот перевод.
Он ближе этот стих передает.
Подумаю, однако, чтобы сразу
Не погубить работы первой фразой.
Могла ли мысль в созданье жизнь вдохнуть?
«Была в начале сила». Вот в чем суть.
Но после небольшого колебанья
Я отклоняю это толкованье.
Я был опять, как вижу, с толку сбит:
«В начале было дело», – стих гласит.
Гете (устами Фауста) резонно предположил, что началом всему было дело, а не слово. Известно, что эту блестящую мысль он почерпнул у Иоганна Готфрида Гердера, писавшего, в частности, в «Комментaриях к Новому Зaвету»:
«Слово! Но немецкое "слово" не передает того, что выражает это древнее понятие… слово! смысл! воля! дело! деятельнaя любовь!»
Какое такое «древнее понятие»? Несомненно, молчаливо предполагаемый древнееврейский или арамейский оригинал евангельского стиха – ведь Гердер был, среди прочего, гебраистом. Заменяя, как Фауст, «слово» «делом», Гердер, в отличие от него, держал в уме тождественность этих слов в библейском иврите (דבר, можно и арамейское מילתא) – см. приведенный выше ивритский перевод нашего стиха. Там значится «В начале было דבר», «давар», то есть одновременно и «слово», и «дело»… Даже скорее «дело».
Ну, а пчела… Невероятно, но многострадальная пчела, герой стольких мифологий и теологий – лишь еще одна ипостась того же самого библейского слова/корня, примечательно вырастающая из него в женском обличье/роде, как דבורה, «двора»; неспроста прославленная израильская пророчица/властительница носила ровно это имя (обычно звучащее в переводах как Дебора).
Но и это не все. Слово דבר имеет еще одно слегка окрашенное грамматикой (чуть иной способ образования отглагольного существительного) значение – «чума», «мор», попросту, «дэвер». Таким образом, «Слово - Дело - Пчела - Смерть» – отнюдь не случайная, отнюдь не преходящая, напротив, корректная, более того, закономерная филологическая тетрада. Она порождена древнейшим культурным пространством, одновременно западным и восточным, арийским и семитским, она является нашим общим наследством. Поэтому знак пчелы (наряду со знаком рыбы) обозначал в древнейшем христианской символике Иисуса, позднее – Деву Марию и даже Святой Дух. Замечу: пчела едва ли не во всех культурах – удивительный носитель дихотомии «чистота-нечистота». С одной стороны, по ошибочным представлениям древних, пчела – чистое, безгрешно, неполовым образом размножающееся животное. С другой – она носитель нечистоты, спутник смерти. С третьей – она производит пищу богов. Древние евреи запутались в пчелином/медовом культе больше других. В самом деле, в иудейском законодательстве пчела – нечистое (в отличие, скажем, от саранчи) животное, запрещенное к употреблению в пищу. Однако, вопреки логике, порождение этого нечистого существа беспрецедентным образом оказывается чистым: есть пчелиный мед, амброзию иудейский закон удивительным образом разрешает! Не решается запретить! Позднейшие объяснения этого феномена являются пошлой апологетикой: мед де не плод метаболизма пчелы, но чисто растительный продукт, цветочный сок, невинно процеженный насекомым. Неверно, неубедительно – но зато многозначительно!
По всему по этому пчела (далеко не только у Гумилева с Мандельштамом) постоянно оказывается в подозрительном соседстве с божественным логосом. Но, разумеется, не только с логосом – почти всегда еще и со смертью.
16
Разумеется, в таких особенных случаях предпочтительно доверять древним, а не их поздним интерпретаторам. Согласно антологии мировых мифов, бесчисленные боги некогда были словом и одновременно пчелой. С этим историческим обстоятельством вполне можно было бы примириться. Настоящая беда состоит в том, что Ренессанс перевернул христианскую культуру с ног на голову, возродив неумирающую по сей день тягу к язычеству [и вызвав теологическую реакцию на нее], в том числе – к высокому искусству, имевшему во все времена ясные нуминозные черты. Именно поэтому Ахматова с Гумилевым, да и прочие, обожествляли слово, естественно солидаризируясь с поздними переводами Евангелия...
В начале ХХ века, уж точно – для полубогов Серебряного века бог не был ни словом, ни, тем более, делом; наоборот, слово и только оно, воспаряя, годилось в боги. Совершенно не обязательно слово-логос – скорее уж простая рифма. Поэтому пчела-носитель Святого Духа перевоплотилась еще раньше, у символистов в своего древнего лирического антагониста – пчелу Персефоны. Впрочем, как мы видели, некоторые поэты заходили и дальше: Гумилев объявил божественными вряд ли отличавшиеся мелодичностью стоны иерихонской трубы и нудные выговоры Катона-старшего (Carthago delenda est): «Словом разрушали города».
17
Разумеется, Ахматова с ее языческими пристрастиями в православной оболочке, с несомненной склонностью к ереси (это слово еще вернется к нам прямым текстом), назвавшись убийцей логоса – «божественного слова», осознанно приравняла себя к элевсинским богиням. На мой взгляд, в этом самозванстве нет ни малейшего преувеличения.
Вот вам, читатель (исключительно ради демонстрации масштаба явления) настоящее теологическое преувеличение. Чтобы мало не показалось…
Б.Л. Пастернак, переводчик «Фауста», [раз уж мы о священном,] по-толстовски не утвердившийся ни в одной признанной конфессии, гений, которому нравилось считать себя перенявшим православие, но технически не перешедшим в него евреем, таким вот образом живописал (в 1928 году, стало быть, пророчески) Всеволода Мейерхольда, урожденного Карла Казимира Теодора Майергольда, немца-лютеранина, перешедшего таки в православие и даже [как и Пастернак-отец] изменившего имя:
Так играл пред землей молодою
Одаренный один режиссер,
Что носился как дух над водою
И ребро сокрушенное тер
И, протискавшись в мир из-за дисков
Наобум размещенных светил,
За дрожащую руку артистку
На дебют роковой выводил.
Налицо прямое сравнение режиссера с богом-отцом… А заодно и с Адамом (контаминации Б.Л. никогда не пугали); самое главное, Зинаиды Райх – с Евой. Нахальство, но едва ли кощунство, всего только перебор, видимо, созвучный конфессиональным переменам. Об этом в другой раз – ибо первоисточник прост и могуществен.
18
Попутно: очень вероятно, что Ахматова, рассуждая о логосе, адресовалась, в отличие от многих, в том числе, от Гумилева, не к популярному первому стиху Евангелия от Иоанна, а к кульминации данной темы в стихе 14 той же главы:
«И Слово стало плотию, и обитало с нами, полное благодати и истины».
Для Ахматовой, как и для Деметры, слово действительно стало плотью, освящало плоть. Наверное, противоположный порядок смыслов – плоть есть слово – тоже был ей близок. Инвертировать смыслы – дело доброе.
На то – третья длинная цитата (из Наймана):
«Анна Сергеевна, "дама с собачкой", во время первого тайного свидания с соблазнителем произносит, не пряча слез: "Пусть бог меня простит! Это ужасно... Простые люди говорят: нечистый попутал. И я могу теперь про себя сказать, что меня попутал нечистый". В сходной ситуации лирическая героиня Ахматовой слышит сквозь пение скрипок: "Благослови же небеса – ты первый раз одна с любимым". Раскаяние молодой женщины выглядело, по Чехову, "странно и некстати", но такое ее отношение к происшедшему обусловливалось нормой христианского сознания. В этом смыс