да более могущественной, нежели голод или жажда. Это был инстинкт, так безраздельно подчинявший его себе, что он не в силах был ему противиться.
Он дошел до конца мола и присел у подножия маяка отдохнуть. Какой-то мальчишка, примостившись на краю мола, удил рыбу. Он насаживал кусочки креветок на крючок и время от времени вытаскивал из воды крошечную серебряную рыбешку, швыряя ее в парусиновый мешок. Стефен наблюдал за мальчишкой, и рука его невольно потянулась к карману – за альбомом, к которому он не прикасался уже много дней. Альбома в кармане не оказалось, но заглушить тоску по работе ему не удалось. Она все нарастала, она кипела, она бродила в нем, как дрожжи, а горе, одиночество и долгий период вынужденного бездействия еще усиливали эту тоску. Весь во власти этой неукротимой тяги, Стефен думал: «Я должен работать, должен, не то сойду с ума».
Он долго сидел не шевелясь, весь бледный от обуревавших его чувств. Рассудок его был во власти одного клокотавшего в нем яростного стремления, которое было сильнее всего и важнее всего на свете. Внезапно, когда он мучительно пытался разобраться в сумбуре нахлынувших на него чувств, сознание его прояснилось. И в эту минуту в теплом влажном воздухе разлилось поскрипывание весел в деревянных уключинах и зазвучали голоса мужчин, поющие песню. Рыбачьи баркасы, еще не встречая пока преград, чинимых войной, уходили в море на ночной лов. Миновав мол, рыбаки сложили весла и подняли треугольные паруса. Мертвая зыбь качала баркасы, мерно подымая на свои валы, и мгновениями казалось, что то одно, то другое судно висит в воздухе между небом и водой. Потом они плавно скользили вниз друг за другом и, словно стая ласточек, исчезали в туманной дали. На западе солнце опускалось за хребты Сьерры-Невады, и края облаков пламенели, а на предгорья ложились фиолетовые тени, делая их еще более далекими и таинственными. Близкие виноградники уступами спускались с гор и были так отчетливо видны, что казались написанными твердыми, резкими мазками, а под ними четко вырисовывались силуэты башен, минаретов, кровли домов. Минуты шли. Закат пылал, огненным полукольцом охватив город. Любуясь на это диво, Стефен почувствовал, как тает боль в его груди и крепнет решимость. Когда сумерки серым саваном окутали купол собора, неподалеку от которого в морге для бедняков покоилось тело Пейра, Стефен встал и направился обратно в город. Решение его было принято.
Он спустился с мола. Когда он выходил из ворот гавани, кто-то неожиданно окликнул его. Обернувшись, он увидел Холлиса с портфелем под мышкой, спешившего к нему со стороны доков.
– Я узнал вас издали, Десмонд. Большая удача, что я вас встретил. – Холлис перевел дыхание и улыбнулся Стефену. – У меня для вас хорошие новости. Торговое судно «Мурсия» отплывает из Малаги в Ливерпуль в следующий вторник, и консулу удалось получить для вас место.
Стефен молчал.
– И это еще не все. У меня есть разрешение возвратиться на родину, чтобы тоже надеть форму. Я поплыву вместе с вами на этой старой посудине. – Холлис говорил небрежно, лениво цедя слова, однако скрыть своего радостного возбуждения ему не удавалось, он был полон энтузиазма. – Это небольшое суденышко водоизмещением всего три тысячи тонн, и, разумеется, никаких удобств. Мы, вероятно, получим места на полубаке, так что прихватите с собой одеяло, если оно у вас имеется, а я раздобуду несколько банок мясных консервов. Между прочим, я не думаю, что с нами пошлют охрану, а Средиземное море полно неприятельских подводных лодок… словом, наше путешествие может оказаться довольно увлекательным.
Холлис умолк. Стефен ответил не сразу:
– Мне очень жаль, но я не предполагаю возвращаться сейчас на родину.
– Что такое? – Холлису показалось, что он ослышался.
– Я не вернусь в Англию сейчас. Я останусь здесь.
Снова наступило молчание. Лицо Холлиса отразило происходившую в нем смену чувств: изумление сменилось недоумением, затем недоверием и наконец – холодным презрением.
– И что же вы намерены делать?
– Я буду работать – писать картины.
Стефен повернулся и быстро зашагал прочь в надвигающуюся тьму.
Часть четвертая
Глава I
Было сырое октябрьское утро 1920 года, в Броутоновском поместье завтрак подходил к концу. С пожелтевших листьев огромных буков дождь стекал прямо на террасу, и она была совсем мокрая. Кольцо Чанктонбери затянуло туманом, но в столовой, застланной красным ковром, было тепло и уютно, потрескивал огонь в камине и приятно пахло кофе, а также беконом и жареной печенкой, стоявшими в серебряных судках на буфете. Однако в атмосфере, царившей за столом, чувствовалась легкая натянутость, что, впрочем, мало заботило генерала Десмонда, приехавшего поохотиться, – гладко выбритый и подтянутый, он сидел с невозмутимым видом и намазывал джем на хрустящий поджаренный хлеб.
Молчание нарушил Джофри:
– Чертова погода. Никогда не видывал такого дождя.
– К обеду еще может разгуляться, – заметила Клэр, глядя в парк.
– Даже если мы сможем пойти на охоту, все равно в лесу будет так мокро, что дичь не станет взлетать.
Уязвленный в своем самолюбии собственника – а он не уставал все снова и снова похваляться, особенно перед отцом, охотничьими достоинствами земель, доставшихся ему после женитьбы, – Джофри откинулся на спинку стула, вытянул под столом длинные тонкие ноги и, нахмурившись, перевернул страницу утренней газеты.
Клэр усилием воли стряхнула с себя оцепенение и повернулась к свекру. Ей все еще нездоровилось: она лишь недавно оправилась от инфлюэнцы, плохо спала и почти ничего не ела.
– Хотите еще кофе?
– Нет, благодарю, моя дорогая. – Генерал понимающе потрепал ее по руке. – Когда вы едете к вашему доктору?
– Завтра.
– Ну так скажите ему, чтобы он дал вам что-нибудь для аппетита.
Клэр улыбнулась:
– Я скоро поправлюсь. А тебе налить кофе, Джофри?
Джофри ничего не ответил. Он вдруг застыл, впившись взглядом в газету.
– Черт возьми! Нет, вы только послушайте! – вырвалось у него. И торжественным голосом, каким оповещают о сенсации, он прочел: – «Вчера в галерее Мэддокса, Нью-Бонд-стрит, открылась выставка картин Стефена Десмонда. Мистер Десмонд, чья работа „Цирцея и влюбленные“, вызвавшая много споров, была удостоена в тысяча девятьсот тринадцатом году Люксембургской премии, недавно вернулся в Англию; он – сын достопочтенного Бертрама Десмонда, настоятеля Стилуотерского прихода в Сассексе. Его младший брат, лейтенант Дэвид Десмонд, был убит в боях у Ваймириджа. Настоящая выставка, устроенная в Англии на средства Ричарда Глина, представляет собой собрание картин мистера Десмонда, написанных преимущественно в военные годы, которые, насколько нам известно, он провел в сравнительной тиши Иберийского полуострова. Однако мы опасаемся, что, несмотря на это великое преимущество, мистер Десмонд трудился напрасно. Мы нашли его пейзажи примитивными, а композиции – нелепыми и вульгарными. Презрев наши исконные традиции, он утратил ясность видения и погряз в эксцентричности. Хотя его полотна не лишены фантазии и в известной мере передают ощущение зноя, они не могут расцениваться нами иначе как плод изощренной и расстроенной психики. Мы воздерживаемся от употребления более сильных выражений, но, возможно, найдутся люди, которые не будут столь тактичны. Короче говоря, нам неприятно это soi-disant[57] искусство, и мы не можем полюбить его».
Последовало напряженное молчание; затем Джофри добавил:
– Тут помещена фотография одной из картин. Полуголая шлюха, окруженная толпой омерзительных головорезов. На мой взгляд, вещь совершенно декадентская.
Он отшвырнул газету. Клэр, сидевшая неподвижно, с застывшим лицом, усилием воли подавила неудержимое желание тотчас взять ее. Тем временем генерал поднялся из-за стола и, повернувшись спиной к камину, в хмуром раздумье стал раскуривать трубку.
– Интересно, как воспримут это в Стилуотере.
– Плохо. Я уверен, что вся история начнется сначала.
– Я полагаю, он все-таки явится домой.
– А как же! У него, наверно, за душой-то нет ни гроша.
Генерал в задумчивости сдвинул брови.
– Боюсь, что Бертрам сейчас не в состоянии субсидировать его. Жаль… Очень жаль! Удивляюсь, как это у малого хватило духу сунуться в Англию.
– А я так нисколько не удивляюсь. Он, конечно, все время не оставлял мысли явиться сюда, когда отгремят бои.
До сих пор Клэр молчала. Но сейчас она отважилась заметить:
– Интересно, так ли уж плохи его картины, как об этом пишут.
– Боже правый! Да неужели ты не слышала, как о них отзывается этот репортер?
– Слышала, Джофри. Но мне эта критика кажется пристрастной. Автор сам признает, что ему непонятны картины Стефена. Возможно, он вообще недостаточно разбирается в искусстве.
– Недостаточно разбирается?! Да это же эксперт. Иначе он не писал бы в такой газете, как «Пост».
– Ну а Глин? – мягко, но слегка покраснев, настаивала Клэр. – Это известный художник. Почему же он субсидирует выставку Стефена, если его работы никуда не годятся?
– Потому что он под стать моему героическому двоюродному братцу и радикал до мозга костей. – Джофри метнул гневный взгляд на жену, несказанно раздраженный логичностью ее доводов. – Я убежден, что эта идея пришла им в голову где-нибудь в парижском погребке.
– Где бы они об этом ни сговаривались, – спокойно и рассудительно заметил генерал, – эта выставка – вещь крайне неприятная для нашей семьи… Крайне. Как вспомню Дэвида… а теперь еще это. – И он направился к двери. – С вашего позволения, Клэр, я сейчас позвоню Бертраму.
– Непременно позвони, отец, – поддержал генерала Джофри, поднимаясь из-за стола. – Встретимся в бильярдной. Сыграем по сотне и поговорим.
Оставшись одна, Клэр взяла газету, отыскала интересовавший ее столбец, дважды прочла его и несколько минут сидела, задумавшись, – во взгляде ее притаилась тревога. Затем она порывисто поднялась и пошла наверх, в детскую. Однако Николас и маленькая Гарриэт уже отправились с няней Дженкинс на прогулку – до привратницкой и обратно. Дженкинс считала, что утром детей надо «проветривать» независимо от погоды, и Клэр, подойдя к окну, увидела две маленькие фигуры в желтых макинтошах, высоких сапожках и зюйдвестках, а между ними – дородную няню в синем пальто, которая скорее ради пущего аристократизма, чем по необходимости, держала над собой зонтик на длинной ручке. Зрелище это подействовало на Клэр успокоительно, и, сама того не сознавая, она улыбнулась. И почти тотчас вздохнула. Если не считать беспокойства за семью Стефена, у нее, собственно, не было причин особенно волноваться, узнав вдруг о его возвращении. По словам Джофри, она давно уже списала его в архив. Она знала его недостатки и, как все прочие, осуждала их. Однако в ней теплилась надежда, что он еще может как-то искупить то зло, которое причинил своим близким, – и, скорее всего, именно с помощью своей прискорбной слабости. Чувство справедливости – а она уверяла себя, что ею руководит только чувство справедливости, – подсказывало ей, что в статье есть нотки предвзятости, что она о